|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
ДИКТАНТ
У Евдокии плохой характер. Евдокия вспыльчива, несдержанная и просто повышает голос. Голос у Евдокии громкий. Когда она выражает мне свое недовольство, я все время боюсь, что на эти вопли сбегутся соседи. Правда, за последние восемнадцать лет никто не сбежался — но должен же этому безграничному терпению соседей когда—то придти конец? У меня тоже плохой характер. Я тоже вспыльчив и резок, мне тоже непросто сдержаться, и у меня тоже хороший голос. Временами у моих терпеливых соседей закладывает уши: это мы с Евдокией орем друг на друга. Я ору громко, зато культурно. В моем лексиконе нет матерных слов, и я никогда не обзываю Евдокию чем—нибудь хуже мерзавки. Как конкретно обзывает меня Евдокия, сложно сказать, но в ее смачном мяве ясно слышится «вашу ма—а–а—атъ!», которое она исполняет сначала в низком регистре, потом — на октаву выше, а под конец — такой колоратурой, что я беру в руки тапок. С тапком выходит гораздо тише. Вот уже восемнадцать лет я живу под «вашу ма—а–а—ать!». С годами характер Евдокии не улучшился. — Понимаешь, — объясняю я Нике, лежа рядом с ней на диване, — Евдокия — индивидуальность. Я знаю многих умных кисок и ласковых кошечек, но ни одной другой кошки с настолько ярким характером, я не знаю. Понимаешь? Ника, может быть понимает, а может быть, и нет. Ника не Евдокия, с ней никогда неизвестно, но она думает. Если Нике что—то не нравится, она поднимает бровь и молчит. Если ей что—то нравится, она улыбается и тоже молчит. Или просто молчит. С Никой легко, потому что с ней можно не говорить. С Евдокией тоже легко — с ней тоже можно не говорить. Я валяюсь на диване между Никой и Евдокией: Ника молчит, а Евдокия урчит негромко, время от времени прикусывая мою ногу, чтобы не расслаблялся. Ника опускает тонкую руку и гладит Евдокию по серой спинке. — Осторожней, — предупреждаю я, — укусит. Ника поднимает бровь и не отвечает. Они с Евдокией знакомы недавно, но, кажется, друг против друга не возражают. Евдокия урчит громче и придвигается к Нике. Я встаю с дивана и иду на кухню курить. На кухне у меня хорошо: там полукруглый диван и над ним четыре фонарика золотят полумрак. Из форточки темный двор дышит летом. У меня сейчас самое лучшее время года — отпуск. Я курю и думаю о том, что от лета осталось совсем немного. А потом вспоминаю, что надо бы покормить кота. — Кот! — кричу я изо всех сил, потому что мне лень вставать с дивана. — Кот! Чеши сюда! Кот не идет. Раньше, в молодости, Евдокия прибегала не то что на звук моих шагов — на шевеление мыслей «надо бы покормить» у меня в голове. А теперь не прибегает уже. Старенькая. Сейчас докурю, насыплю корма в красную миску и пойду добывать кота. Евдокия лентяйка, она может проваляться на диване сколько угодно, а потом все будут удивляться, отчего это животное такое худое. Животное на самом деле не худое, просто стройное, в глубокой старости все правильные коты худеют. Если провести рукой по Евдокининой спинке, можно сосчитать позвонки. В последнее время она себя еще и неважно чувствует, так что почти ничего не жрет, поэтому ее нужно взять под мягкое серое пузо и принести на кухню. Поставить мордой к миске и сообщить: — Еда! Евдокие без интереса понюхает корм и похрумкает им чуть—чуть. Лакнет воды, уйдет обратно на диван и будет там лежать, временами обмахиваясь хвостом. Откуда у нее при этом берутся силы ругаться, я не знаю. Ника приходит на кухню и спрашивает: «Кот чеши сюда» — это мне? — Если ты не возражаешь, то тебе, — отвечаю я и протягиваю к Нике руку. Она знает, что котом я называю Евдокию — понятия не имею, почему котом, а не кошкой, так получилось. У меня есть друзья, они своего тоже пушистого, тоже сибирского и тоже уже очень пожилого Сеню всю жизнь называют кошкой. «У меня кошка на коленях», «не забудь покормить кошку», «кошку никто не видел?» и все такое. А моя Евдокия — кот. «Кот пришел», «кот ушел», «кот, иди сюда», «кот, иди отсюда». Евдокия не возражает. По—моему, ей все равно. — Кот иди ко мне, — велю я Нике, пытаясь притянуть ее поближе, но Ника смеется и выскальзывает. А я встаю, сыплю в красную миску корм и иду к Евдокии. Она лежит, заняв почти все освободившееся после меня и Ники место. — Кот, — сообщаю я ей, — ты — избалованное хвостатое хамство. Евдокия молчит. Она какая—то грустная стала в последнее время, даже ругается реже. Сдает. Я беру ее под жемчужно—серое пузо и несу, направляясь на кухню. И тут она резко вырывается у меня из рук, спрыгивает на пол и без объявления войны обзывает меня козлом. Странно. — Кот, — нед0умеваю я, — ты чего? Евдокия, не вступая в разговоры, лезет под диван. Ругаться вот так с ходу, без самой маленькой, но все же причины — такого не бывает даже с ней. Беспокоюсь. Ложусь на пол, шарю под диваном, натыкаюсь на меховое рычащее тело и за переднюю лапу извлекаю его наружу. Игнорирую возражения, беру на руки. Глажу по спинке. Урчит. Провожу рукой по животу — дергается. Поднимаю повыше и обнаруживаю прямо посередине нежного пуза какой—то страшного вида пузырь, вздувшийся и текущий. Еще несколько часов назад его не было. На моей руке гной, а Евдокия при попытке получше рассмотреть, что это у нее там, орет «насилуют!» и вырывается когтями. Кошке восемнадцать лет. Кажется, мы допрыгались. — Ника, — говорю я, пытаясь говорить спокойно, — Ника, ты извини, хорошая моя. Я знаю, что ночь и что у нас были другие планы. Но мы сейчас повезем этого крокодила в больницу, у нее — посмотри сама что. Ника смотрит на Евдокию и выходит в коридор. Там она зашнуровывает кроссовки, подтягивает джинсы и проводит щеткой по волосам. — Готово, — говорит Ника. — Пакуй кота. Я выпускаю Евдокию из рук и достаю переноску, в которой ее всю жизнь таскают к врачам. Евдокия немедленно поворачивается ко мне спиной и с независимым видом отправляется под диван. — Кот пошел делать ноги, — комментирует Ника. — Кота мы сейчас вернем, — сообщаю я ультимативно. Опять лезу под диван, опять нашариваю там лапу. Лапа, между прочим, с когтями. Евдокия негромко рычит, прерываясь время от времени на резкий взмяк. Меня ее взмяки интересуют мало, я за восемнадцать лет не такое видел. Вынимая из—под дивана, опять смотрю ей на пузо. Пузырь абсолютно жуткий и очень тонкий. А если прорвется по дороге? Я не врач, я не знаю, что из—за этого может быть. — Вызови такси, — прошу я Нику и запихиваю в переноску сначала саму Евдокию, а следом — ее пышный хвост. Хвост запихиваться не хочет, он высовывается из переноски наружу и реет оттуда как флаг. — Хвост возьмем? — Интересуюсь я у Евдокии, одновременно пытаясь перехватить рукой предмет разговора. — Вашу мя—а–ать! — нервн0 отвечает мне Евдокия из переноски и одним движением втягивает хвост внутрь. Ну вот и умница. Пошли. Пока мы едем в лифте и выходим из дома, Евдокия мечется по переноске и покрывает нас явным матом. Но как только хлопает дверь подъезда, она затыкается. Что это с ней, удивляется Ника, я думала, она на улице еще больше будет орать. — Евдокия — очень умная кошка, — объясняю я, затаскивая очень умную кошку в такси, — поэтому она знает когда можно орать, а когда нельзя. Орет она когда еще есть шанс отбояриться и не дать себя увезти. А когда ты уже на улице — неважно, насколько ты не хотела ехать. Потому что на улице важно другое: не потерять своих. Ночной город спокоен и темен. в нем почти нет людей и не видно кошек. Такси едет небыстро, но нам и недалеко. Евдокия лежит в переноске, мрачно глядя на мир сквозь сетчатую стенку. Я просовываю ей палец в дырку сетки и чешу ей ухо. Ветеринарная больница — круглосуточно. С широкой улицы мы сворачиваем в переулок и заходим под узкую арку. Напротив входа в больницу, между больничной дверью и стеной ближайшего забора, — длинный асфальтовый коридор, освещенный лампочкой от больничного входа. Пум, доносятся оттуда упругие звуки, пум, пум, бац, бац, пум. Присматриваюсь. В летнем тепле и безветрии каменного двора две фигуры в белом играют в бадминтон. Темный угрюмый город, тусклый каменный коридор, вокруг — ни единого человека, и воланчик летает от двух белокрылых ракеток: пум, пум, пум, бац, пум. Воланчик — хороший, с перьями. Туда—сюда, туда—сюда. Пум, пум, пум, бац, пум. Упал. Одна из фигур подняла, подбросила в воздух, ударила ракеткой: бац! Вторая отбила: пум. У первой фигуры по плечам разлетаются длинные—предлинные кудри. У второй фигуры по плечам не разлетается ничего. Нас фигуры не замечают. — Здравствуйте, — говорю я. — Здравствуйте, — отвечает мне та фигура, у которой по плечам не разлетается ничего. Фигура приближается, и теперь я вижу, что это доктор, у него белый халат, обширная лысина и ироническая улыбка. На халате у доктора табличка с фамилией и первой буквой имени — буквой «И». Игорь, машинально думаю я, скорее всего Игорь. Вряд ли Иван. — У вас кто? — интересуется доктор Игорь, который вряд ли Иван, заходя в клинику и кидая на столик ракетку от бадминтона. — Мя! — заявляет Евдокия из переноски. — У нас какой—то пузырь на пузе, — объясняю я. — Понятно, — говорит доктор и идет мыть руки. Помыв, приглашает нас в кабинет. Я ставлю переноску с Евдокией на операционный стол, над которым доктор сразу включает яркие лампы. — Вынимайте, — говорит доктор и зовет свою партнершу по бадминтону, — иди сюда. Только надень перчатки. Я вынимаю Евдокию из переноски и ставлю на стол. — Ой, какой кисусик, — умильно говорит партнерша. А как его зовут? Любительнице ночного бадминтона лет семнадцать, не больше. На ней ладно сшитый белый костюмчик, и по плечам спускаются длинные локоны ядовитого рыжего цвета. Ресницы мохнатые от черной туши, а вот глаза красивые — морской волны. Когда родилась Евдокия, этой крали еще и на свете не было, зачем—то думаю я. — Ее зовут Евдокия, — отвечаю вслух. — Евдоки—и–и—я? — тянет краля и подходит вплотную к столу, на котором нервно осматривается кот. — Значит, Дуня, да? Дуня, Дунечка, Дуся… — Сама ты Дуня, — вежливо произносит интеллигентная Ника, глядя, как доктор, проходя мимо крали, не глядя гладит ее по бедру. — Я не Дуня, — хихикает краля. — Я Таня. — А она — Евдокия, — поясняет Ника. — Поняла? — Поняла, — кивает Таня и отходит чуть—чуть от стола. Доктор берет Евдокию за лапы и мягко опрокидывает на спину. Евдокия пока не возражает, но — я это вижу — скоро начнет. Доктор тем временем ощупывает ей живот. — Да, — говорит он, — это бывает, это нарыв. Будем вскрывать, а там посмотрим. — Понимаете, эй восемнадцать лет, — говорю я. Ух ты! — восхищается доктор. Это хорошо. — В данном случае это скорее плохо, — отвечаю я, с ужасом глядя на огромный переливающейся пузырь. — Ну да, — легко соглашается доктор, — конечно плохо. А теперь держите. Ей будет немного больно. Он вручает крале Тане кошачьи передние лапы, а я наваливаюсь на задние. Я свой скандальный товар знаю, поэтому держать начинаю еще до того, как сказали «держать». Мы с Таней стоим, вцепившись с двух концов в одну кошку, как две сваи одного моста. Рядом со мной стоит Ника и греет меня плечом. — Простите, а как вас зовут? — неожиданно останавливаю я доктора. — Игорь, а что? — удивляется доктор, на минуту подняв глаза. — Ничего, — почему—то сразу успокаиваюсь я. Доктор Игорь уже не слышит. Он склонился над Евдокией и изо всех сил надавил на вздувшийся пузырь. Евдокия заорала басом и рванулась прочь. Краля Таня ойкнула, но рук не разжала. Я крепче стиснул пальцы. Из пузыря на стол хлынул желтоватый гной. Дальнейшее было не очень длинным и очень однообразным. Игорь нажимал на пузырь, гной вытекал наружу, Евдокия орала все выше и выше, Таня хихикала и держала, а Ника стояла не шевелясь и плотно прижимала свое плечо к моему. Потом Игорь нажал особенно сильно, и Евдокия выдала верхнее «ля». Одновременно с этим я понял, что у меня перед глазами все плывет. Крик Евдокии стоял в ушах и не давал дышать, гной вытекал, меня тошнило. «Уа—а–ау!» — кричала Евдокия, вырываясь, и я понял, что сейчас упаду прямо здесь. — Подержи, пожалуйста, — сказал я Нике, сунул ей Евдокинины задние ляпы и быстро вышел. Я стояла во дворе, все таком же пустом и тусклом, и изо всех сил дышал. Пелена постепенно сползала с глаз, тошнило слабей. Крик Евдокии сюда почти не долетал. Впервые в жизни я понял, как падают в обморок, — по крайней мере, как выглядит первая часть на пути туда. С ума я, что ли, сошел. Никогда в жизни со мной такого не случалось. Счастье еще, что со мной мной была Ника, но как она удержит моего свирепого крокодила, когда я сам—то в таких ситуациях с трудом его держу? Потом, по дороге домой, Ника рассказала мне, как это было. Евдокия у них, конечно, вырвалась и скрылась под операционным столом, собираясь дорого продавать свою жизнь. Вся ее длинная шерсть стояла абсолютным дыбом, вибрируя от басовитого рыка. Доктор Игорь с уважительным сомнением уточнил, правда ли, что кошке восемнадцать лет. Они с Таней навалились на нее с полотенцем, а Ника тащила Евдокию вместе с полотенцем наружу из—под стола. Евдокия грязно ругалась и плевалась ядом. Но три человека плюс полотенце — это все—таки сила, поэтому Евдокия была благополучно извлечена, возвращена на стол и дооперирована там. Доктор Игорь выдавил гной до конца и промыл оставшуюся на месте нарыва дырку. Я к тому моменту уже отдышался и снова встал возле стола. — Давай заберу, — предлагаю я Нике, кивая на задние Евдокинины лапы. — Да не надо, — говорит Ника, снова трогая меня плечом, — мы тут с ней пригрелись уже. Доктор Игорь слегка нажимает на рану, пригревшаяся Евдокия выдает вопль, и я понимаю, что в этот момент в нашем районе скончались все американские индейцы. От зависти. — Ей уже не больно, — поясняет доктор. — Она просто нервничает. Да, мой кисусик умеет нервничать. — Как нам дальше ее лечить? — спрашиваю я, глядя на дырку в кошачьем животе и сжимаясь при мысли, что сейчас он ответит «никак». — Сейчас, — говорит доктор, накладывая в рану мазь и надевая на Евдокию смешную попонку с завязочками на спине. Завязочки он вяжет быстро и ловко, не давая возмущенной Евдокии тяпнуть себя за палец. Довязал, отпустил и велел отпустить остальным. Евдокия встала на лапы и обозвала доктора нецензурно. — Ой, — говорит Ника, — к0 т в бантиках. Кот действительно в бантиках. На пузе у кота теперь попонка, а вдоль всей спины идут художественно вывязанные банты. Бантов четыре: попонка вяжется на затылке, под передними лапами, под задними и над хвостом. Кот стоит, покачивая бантами, и раздумывает, куда ему еще нас послать. Краля Таня глядит на кота, и теребит рукой в перчатке свисающий локон. Ника разминает затекшие пальцы. Я дотягиваюсь рукой и глажу кота в бантиках по голове. Мяу, говорит кот. Ну да, виновато отвечаю я. Доктор Игорь тем временем сел за стол и подозвал к себе Таню. — Так, деловито говорит он, — пиши. Пиши, а ты (это уже ко мне), — ты слушай. Таня берет в аккуратные пальчики ручку и садится на соседний с доктором стул. Доктор Игорь придвигает ей пачку рецептурных бланков. — Первое. Поставь цифру один. Девушка напрягается, сжимает покрепче ручку и выводит на листе аккуратную цифру «один», отгородив ее скобочкой. — Рану будешь промывать перекисью водорода, четыре раза в день, можно пять. Второе. Промоешь — сразу смазывать мазью. Тоже четыре раза в день, лучше пять. Мазь называется «Ируксол». Записала? Диктуя, взглянул, как Таня напишет название мази. — Не «о», а «у». Не в начале слова, а в середине. Не вместо «к», а вместо «о». Таня старательно выводит буквы, явно получая удовольствие от процесса. Буква «у» оканчивается красивой завитушкой. Буква «л» — росчерком. — Третье. Промоешь и смажешь, возьмешь попонку. Перед «возьмешь» поставь запятую. Ника подняла бровь. Таня напряженно взглянула на доктора. Не спи — записывай, кивнул он ей. Я записываю, вздыхает Таня, я все время записываю. — Бросаем все, принимаем меры, — негромко произносит Ника, обращаясь к светлеющему окну. — Вот именно, — весело соглашается доктор. Он с нежностью глядит на Таню, а та раздумывает, писать ли мягкий знак в конце слова «возьмешь». — Перевяжешь, — говорит доктор, — и проверь, что попонка сидит правильно и целиком закрывает пузо. Пузо через «о». — Пузо через «о», — диктует сама себе Таня и переправляет что—то в конце слова «пузо». — А может, лучше написать «живот»? — Не лучше, — отрезает доктор Игорь и поворачивается ко мне. — Я еще дам гомеопатические таблетки, будете давать ей два раза в день. — Хорошо. — соглашаюсь я, — будем давать. Главного вопроса я все не задаю и не задаю. — Теперь так, — говорит доктор Игорь и отбирает у Тани бланк. — Шанс, что дырка срастется, практически нулевой. В таком возрасте ткани слабые, срастаются плохо, и скорее всего не срастется оно никогда. Ну или очень нескоро, если она до этого «нескоро» вообще доживет. Поэтому все, что ты можешь сделать — это промывать и мазать, мазать и промывать. После промывания держи рану открытой пять—десять минут, чтобы мазь впиталась. Это время кошку нужно фиксировать на руках, иначе она слижет мазь. Подержал какое—то время, надевай попонку. Надел попонку, дай лекарство. Съела лекарство — пусть гуляет. Так каждый день. Месяца два будете это делать потом посмотрим. Я киваю и не спрашиваю, на что мы посмотрим месяца через два. Ника берет бланк, а я перегоняю усталую Евдокию со стола в переноску. — Удачи, свирепая Дуня, — говорит доктор Игорь не улыбаясь. — До свидания, — прощается Таня. — Всего доброго, — отвечаю я. Евдокия в переноске молчит: обиделась. Ника смотрит на Таню и тоже молчит. Мы выходим во двор. — Мне перед тобой страшно стыдно, — говорю я Нике, но думаю о другом. — Иди в баню, — отвечает Ника, и я понимаю, что она тоже думает о другом. Пум, пум, пум — доносится до пас от дверей больницы. Пум, пум, пум, бац. Мы идем вдоль забора, и и думаю вслух. — Проблема даже не в том, что нам с тобой или мне одному будет сложно ее мазать и промывать. Проблема в том, что — ты же видишь — она будет драться. С каждым таким боем кот теряет массу сил и скоро начнет слабеть. А стоит ли мучать ее только ради того, чтобы на пару тяжелых месяцев продлить ей жизнь, — я не знаю. И как определить момент, когда уже лучше ее усыпить, чем тянуть — не знаю тоже. Ника слушает меня и молчит. На следующий день мы с утра выезжаем в город и покупаем лекарства. Потом ловим недовольную Евдокию, снимаем с нее попонку и промываем рану. Евдокия орет, рычит, плюется и вырывается, я держу ее, надев кожаные перчатки и вооружившись полотенцем, Ника моет и мажет. После смазывания велено ждать пять—десять минут, «фиксируя кошку». Я бы хотел посмотреть, как этот доктор просидел бы пять—десять минут, фиксируя эту кошку. Я изо всех сил фиксирую, а Ника сидит рядом и почесывает кошкины уши. Кошка недовольна. Ей не нравится, что ее фиксируют, ей не хочется сидеть, проветривая пузо, ей вообще ничего не нравится и ничего не хочется. Она обливает нас густым потоком ругательств. Ника чешет ее и на ругательства не отвечает. — Все—таки у тебя железные нервы, — говорю я, перехватывая Евдокию так, чтобы ей было удобнее грызть мой большой палец, — я бы на твоем месте давно ее придушил. — А на своем, — удивляется Ника, — в течение восемнадцати лет? — Восемнадцать лет борюсь с соблазном, — вздыхаю я. Евдокия в очередной раз решает возмутиться и с силой втыкает мне в руку острый коготь. Я ору не хуже, чем она. Что же ты так невнимательна, рядовой Евдокия, — укоризненно говорит Ника, — разве ты не видишь, что за шиворот твоему товарищу падают капли расплавленного металла? — Товарищ, товарищ, — печально затягиваю я, — болят мои раны… Болят мои раны глубоке… — Одная заживает, — стройно подтягивает Нина, — другая нарывает, а третья открылась на боке… — Ой, на боке—е–е, — тяну я, пытаясь почесать нос занятыми Евдокией руками. — Вашу мя—а–а—ать… — включается Евдокия. — Вашу мя—а–а—ать!!! Американские индейцы нашего района много потеряли, честное слово. Вечером того же дня, открывая рану, мы замечаем, что дырка стала сильно меньше. — Не может быть, — говорю я неуверенно под неослабные кошачьи вопли. Ника молчит. Она промывает рану и втискивает внутрь мазь. Через три дня промывания оказывается, что раны как таковой уже нет, есть грубый шов на бывшей поверхности пузыря и над ним кусок засохшей мази. Мы опять промываем и мажем все, что оказывается под рукой, включая кончик случайно попавшего кошачьего хвоста, опять сидим с плюющейся Евдокией на руках и опять поем «товарищ, товарищ». Мы неплохо спелись. Евдокия исполняет втору. Сложнее всего каждый раз надевать на нее попонку и завязывать бантики. Коту при этом не больно и даже не неприятно, но, как говорит Ника, «возмутительно». Возмущение лезет из Евдокии во все стороны, она извивается, как змея, и выскальзывает из попонки быстрее, чем мы успеваем засовывать ее обратно. Одновременно она, как водится, орет и пытается воткнуть коготь или зуб во все, что попадает ей на глаза. Я очень стараюсь, чтоб на глаза ей попадалась не Ника. «Това—а–арищ, това—а–арищ, болят мои раны!» — несется из моих окон по нескольку раз в день, и каждый раз я жду, когда придут соседи. Я не знаю, что они про нас думают, — скорее всего, что мы регулярно занимаемся садозоомазохизмом в особо извращенной форме: распевая песни. Хорошо, что никто из них не слышит, как мы между собой называем мероприятие. Потому что мы называем его «мучить кошку». — А когда мы сегодня за продуктами пойдем? — спрашиваю я. — А вот кошку в третий раз помучаем и сходим, — отвечает Ника. Евдокия в бантиках шляется по дому, жрет без всяких уговоров и вопит по любому поводу. Вместо того, чтобы раз от раза слабеть, она явно раз от раза набирается сил. На третий день промываний мне становится по—настоящему сложно ее удержать. На пятый раз из моей руки аккуратно выкусывается кусок величиной с небольшую монету. Одновременно с этим мы замечаем, что рана полностью исчезла под засохшей мазью. Еще через несколько дней мазь отваливается, обнажив розоватую кожу. — Товарищ, товарищ, — по—моему, мы тебя домучили, — сообщает Ника коту и привычно чешет его между ушей. — Мяу, — соглашается Евдокия, на всякий случай выпуская когти. — Когти убери, — прошу я. — Там, под когтями, моя коленка. — Товарищ, товарищ, болят мои раны… — запевает Ника. — Болят мои раны глубоке… — не спорю я. — Все козлы—ы–ы—ы! — Со знанием дела выводит Евдокия. За окнами слышны какие—то непонятные звуки. Я почти уверен, что это рыдают соседи. Прохладным утром я несу Евдокию в больницу — проверить, все ли у нас в порядке. Сейчас проверимся, потом я завезу Евдокию домой и поеду работать. Мой отпуск кончился. В больнице опять дежурит доктор Игорь. Сейчас день, и он не играет в бадминтон, а просто курит на улице перед входом. Увидев меня с кошачьей переноской, доктор Игорь страшно удивляется: — Неужели жива? Я не отвечаю ему: Евдокия, ощутив больничный запах, убедительно шипит из сумки. — Заходи, проверим вас, — говорит доктор Игорь и тушит сигарету. — А чего ты сегодня один, — спрашивает он. — А ты? — спрашиваю я. Над моим плечом в больничные двери входит ветка дождливого клена. Я вдыхаю ее по—осеннему влажный запах и думаю о том, что от лета почти совсем ничего не осталось.
Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.019 сек.) |