|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Изысканный труп
«Место это неприветливое во времена прежние и в будущем в тусклом свете». Т.С. Элиот, «Сожжённый Нортон» Европа пробудилась на морозной послевоенной заре. Зима 1947 года была самой холодной за всё время наблюдений. Она открыла свой фронт, проходящий через Германию, Италию, Францию, Британию и с января по конец марта вела наступление без всякой жалости. В Сен-Тропе выпал снег, штормовые ветра вызвали непроницаемые метели, плавучие льды достигали устья Темзы, поезда с продовольствием примерзали к рельсам, баржи, везущие уголь в Париж, вмерзали в лёд. Философ Исайя Берлин (Isaiah Berlin) ужасался скованному стужей городу, «покинутому, пустому и мёртвому, словно изысканный труп». По всей Европе водоснабжение, канализация и большинство других коммунальных удобств перестали функционировать, снабжение продовольствием сократилось, запасы угля упали до самого низкого уровня за все времена, поскольку шахтёры с трудом справлялись с намертво смерзавшимися подъёмными механизмами. За непродолжительными оттепелями опять следовали морозы, сковывавшие каналы и дороги толстым слоем льда. В Британии количество безработных выросло на один миллион за два месяца. Государственное управление и промышленность буквально застряли в снегу и льдах. Казалось, что замерзала и сама жизнь: более 4 миллионов овец и 30 тысяч коров погибли. Вилли Брандт (Willy Brandt), будущий канцлер, видел Берлин, охваченным «новым ужасом», этот город в наибольшей степени символизировал коллапс Европы. Жуткий холод «нападал на людей как дикий зверь, загоняя их в дома. Но и там они не находили передышки. В оконных проёмах не было стёкол, их наспех заколачивали досками и гипсовыми панелями. Стены и потолки были в трещинах и дырах, люди затыкали их бумагой и тряпками. На отопление шли скамейки из парков... старики и больные сотнями замерзали насмерть в своих постелях» [8]. В качестве крайней меры каждой германской семье было выделено одно дерево на отопление. В начале 1946 года берлинский зоосад оказался уже полностью вырублен, его статуи стояли посреди пустыря, в окружении замёрзшей грязи; зимой 1947 года леса в знаменитом Грюневальде были уничтожены. Метели, засыпавшие развалины разрушенного бомбардировками города, не могли скрыть страшное наследие гитлеровской маниакальной мечты о Германии. Берлин, подобно разрушенному Карфагену, приводил в отчаяние, холодный, полный призраков, побеждённый, завоёванный, оккупированный. Погода жестоко убеждала в физической реальности холодной войны, прокладывавшей себе путь в новой, послеялтинской топографии Европы, национальные территории которой были расчленены и прежний состав населения насильственно изменён. Оккупационные администрации союзников во Франции, Германии, Австрии и Италии бились над тем, чтобы как-то справиться с 13 миллионами бездомных, демобилизованных и перемещённых лиц. Растущие ряды персонала союзных администраций, прибывающего на оккупированные территории, усугубляли проблему. Всё большее число людей, вынужденных покинуть свои дома, присоединялись к тем, кто уже ночевал в общественных зданиях, подъездах, подвалах и бомбоубежищах. Кларисса Черчилль (Clarissa Churchill), бывшая гостем Британской контрольной комиссии (British Control Commission) в Берлине, вспоминала, что была «защищена как географически, так и материально от воздействия хаоса и нищеты, царивших в городе. Я ходила по тёплой спальне в бывшем доме какого-то нациста, лежала на обшитых кружевом простынях, изучала его полки с книгами - даже эти простые действия позволяли мне почувствовать привкус исступлённого торжества завоевателя, который, впрочем, немедленно исчезал, стоило только немного прогуляться по улицам или посетить неотапливаемую немецкую квартиру» [9]. Для победителей это было головокружительное время. В 1947 году блок американских сигарет стоил 50 центов на американской военной базе, тогда как на чёрном рынке он оценивался в 1800 рейхсмарок, что равнялось 180 долларам по легальному обменному курсу. За четыре блока сигарет можно было нанять на вечер немецкий оркестр, а за двадцать четыре блока - приобрести «Мерседес-бенц» 1939 года выпуска. Пенициллин и сертификаты Persilscheine (Белее белого), которые гарантировали, что владелец не имел никаких связей с нацистами, стоили дороже всего. Благодаря таким чудесам экономики простые солдаты из рабочих семей Айдахо могли жить как новые цари. Подполковник Виктор Ротшильд (Victor Rothschild), первый британский военный, прибывший в Париж в день освобождения в должности специалиста по обезвреживанию неразорвавшихся бомб, вернул свой фамильный дом на улице Мариньи, который был отобран нацистами. Там он угощал молодого офицера разведки Малкольма Маггериджа (Malcolm Muggeridge) марочным шампанским. Старый семейный дворецкий, работавший в доме и при немцах, заметил, что ничего не изменилось. Отель «Риц», реквизированный миллионером и офицером разведки Джоном Хэем Уитни (John Hay Whitney), принимал Дэвида Брюса (David Bruce), друга Скотта Фицджеральда (F. Scott Fitzgerald) по Принстонскому университету. Брюс, явившись вместе с Эрнестом Хэмингуэем (Ernest Hemingway) и целой армией освободителей, отправил управляющему заказ на 50 коктейлей с мартини. Хэмингуэй, как и Дэвид Брюс, служивший в Управлении стратегических служб (Office of Strategic Services) - американской секретной службе времён войны, вместе со своими бутылками виски обосновался в «Рице» и там в алкогольном помутнении принимал в гостях нервного Эрика Блэра (Eric Blair; он же Джордж Оруэлл) и более уравновешенную Симону де Бовуар (Simone de Beauvoir) вместе с её возлюбленным Жан-Полем Сартром (Jean-Paul Sartre; который, как он впоследствии писал, напился до забытья и пережил худшее похмелье в своей жизни). Философ и офицер разведки Э.Дж. «Фредди» Эйер (A.J. «Freddie» Ayer), автор книги «Язык, истина и логика», стал легко узнаваемой персоной в Париже, поскольку разъезжал с шофёром на большом «Бугатти», укомплектованном армейской радиостанцией. Артур Кёстлер со своей подругой Мамэн Паже (Mamaine Paget) «скудно обедали» вместе с Андре Мальро (Andre Malraux) блинами с икрой, балыком, водкой и souffle siberienne. Опять-таки в Париже Сьюзан Мэри Олсоп (Susan Mary Alsop), молодая жена американского дипломата, устраивала вечеринки в своём «восхитительном доме, полном обюссоновских ковров и хорошего американского мыла». Но когда она выходила из дома, то встречала «только суровые, изнурённые и полные страданий лица. Людям нечего было есть, за исключением тех, кто мог позволить себе покупать продукты на чёрном рынке, да и там их было не так много. Кондитерские магазины пустовали, на их витринах, как, например, в кафе Румпльмайера, можно было увидеть искусно сделанное картонное пирожное или пустую коробку из-под шоколада с надписью «модель», и больше ничего. В витрине магазина на улице Фобур-Сент-Оноре могла гордо демонстрироваться пара ботинок с этикеткой «настоящая кожа» или «модель» в окружении отвратительных на вид вещей, сделанных из соломы. Как-то, будучи не на территории «Рица», я выбросила сигаретный окурок - и хорошо одетый пожилой джентльмен сразу схватил его» [10]. Примерно в то же время молодой композитор Николай Набоков, двоюродный брат писателя Владимира Набокова, выбросил окурок в советском секторе Берлина: «Когда я пошёл назад, из темноты выскочила фигура и подняла брошенную мной сигарету» [11]. Поскольку сверхраса была занята выискиванием в помойках окурков, топлива и еды, развалины бункера фюрера мало привлекали берлинцев. Зато американцы, служившие в военной администрации, по субботам исследовали с помощью фонарей подвалы разрушенной рейхсканцелярии Гитлера и растаскивали экзотические находки: румынские пистолеты, толстые пачки полусожженных банкнот, железные кресты и другие ордена. Один мародёр открыл женский гардероб и подобрал там несколько латунных петлиц от мундиров с выгравированными нацистским орлом и словом Reichskanzlei (Рейхсканцелярия). Фотограф журнала Vogue Ли Миллер (Lee Miller), бывшая когда-то музой Мана Рэя (Man Ray), позировала одетой в ванной гитлеровского бункера. Однако веселье вскоре иссякло. Разделённый на четыре сектора, подобный наблюдательному пункту на мачте корабля посреди моря контролируемой Советским Союзом территории, Берлин стал «травматической синекдохой холодной войны» [12]. Работая с нарочитой солидарностью в Союзной комендатуре (Kommandatur) над задачами «денацификации» и «переориентации» Германии, четыре державы боролись с усиливавшимися идеологическими ветрами, обнажавшими всю шаткость международной обстановки. «Я не чувствовал враждебности к Советам, - писал Майкл Джоссельсон, американский офицер эстонско-русского происхождения. - В то время я был фактически аполитичным, и это очень облегчало мне поддержание прекрасных личных отношений с большей частью советских офицеров, которых я знал» [13]. Однако помимо «дружественно» позиционирующей себя администрации советской зоны влияния существовала реальность массовых показательных процессов и переполненных лагерей в самой России, которая подвергала суровому испытанию дух сотрудничества. Зимой 1947-го, меньше чем через два года после того, как американские и русские солдаты обнимались на берегах Эльбы, отношения переросли во враждебность. «Только после того как советская политика стала открыто агрессивной, когда сообщения о зверствах, происходящих в советской зоне оккупации, стали появляться ежедневно... и когда советская пропаганда стала грубо антизападной, тогда моя политическая сознательность пробудилась» [14], - записал Джоссельсон. Штаб-квартира Управления военной администрации США была известна как OMGUS (Office of Military Government US), причём немцы сначала решили, что так пишется слово «автобус» по-английски, поскольку эта аббревиатура была нарисована на двухэтажных автобусах, реквизированных американцами. Время, не занятое шпионажем за тремя другими державами, офицеры OMGUS проводили за конторскими столами, заваленными огромными стопками вездесущих Fragebogen (анкет), которую каждый немец, ищущий работу, обязан был заполнить, отвечая на вопросы о гражданстве, вероисповедании, судимостях, образовании, профессиональной квалификации, гражданской и военной службе, о том, что писал и с какими речами выступал, о доходах и имуществе, поездках за границу и, конечно, о членстве в политических организациях. Проверка всего населения Германии на наличие даже малейших следов «нацизма и милитаризма» была неэффективной бюрократической затеей. В то время как какой-нибудь уборщик мог находиться в чёрном списке за то, что подметал коридоры в рейхсканцелярии, многие гитлеровские промышленники, учёные, администраторы и даже высокопоставленные офицеры незаметно возвращались на свои места союзными властями, отчаянно пытавшимися уберечь Германию от коллапса. Для Майкла Джоссельсона заполнение бесконечных бланков было не тем методом, с помощью которого следовало разбираться со сложным наследием нацистского режима. Он применил другой подход. «Я не знал Джоссельсона тогда, но слышал о нём, - вспоминал философ Стюарт Хемпшир (Stuart Hampshire), работавший в то время на МИ-6 в Лондоне. - Его слава разошлась по тайным каналам связи всех европейских разведок. Он был большим мастером, человеком, который мог взяться за любое дело. Любое. Если вы хотели пересечь русскую границу, что было практически невозможно, Джоссельсон мог это организовать. Если вам был нужен симфонический оркестр, Джоссельсон мог это устроить» [15]. Бегло говорящий на четырёх языках без малейшего акцента, Майкл Джоссельсон был ценным кадром в рядах американского оккупационного офицерства. К тому же он знал Берлин изнутри. Родившийся в Тарту (Эстония) в 1908-м, сын еврейского лесоторговца, он впервые приехал в Берлин в начале 1920-х, увлечённый волной эмиграции балтийской диаспоры, последовавшей за революцией 1917 года. Большинство членов его семьи были убиты большевиками, и возвращение в Тарту не представлялось возможным. Он стал членом того поколения, которое Артур Кёстлер назвал «отбросами земли» - выкорчеванными людьми, чьи жизни были разбиты XX веком и чьё единство с родиной разорвано. Джоссельсон учился в Берлинском университете, но покинул его до получения степени и устроился работать закупщиком в сеть американских универмагов Gimbels-Saks, став их представителем в Париже. В 1936-м он эмигрировал в Штаты, где вскоре получил американское гражданство. Джоссельсон был призван в армию в 1943 году. Опыт жизни в Европе делал его очевидным кандидатом для работы в разведке либо в структурах, занимающихся психологической войной. Он был определён в разведывательный отдел Управления психологической войны (Psychological Warfare Division - PWD) в Германию, где вошёл в состав особой допросной группы из семи человек (неофициальное название Kampfgruppe Rosenberg - боевая группа Розенберга, в честь лидера капитана Альберта Г. Розенберга, Albert G. Rosenberg). Задачей группы было проведение допросов сотен немецких заключённых еженедельно с целью «быстрого отделения убеждённых нацистов от ненацистов, лжи - от правдивых показаний, разговорчивых личностей - от молчаливых» 9. Демобилизовавшись в 1946 году, Джоссельсон остался в Берлине в американской военной администрации в качестве чиновника по вопросам культуры, затем работал в Государственном департаменте и Верховном комиссариате США чиновником по связям с общественностью. В этой должности он занимался «проверкой личных дел» работников германской прессы, радио и развлекательных передач, причём любое СМИ могло быть закрыто «на время удаления нацистов». В то же управление был назначен Николай Набоков, русский белоэмигрант, живший в Берлине до 1933 года, когда он переехал в Соединенные Штаты. Высокий, красивый, открытый человек, легко находивший друзей и очаровывавший женщин. В 1920-х годах его квартира в Берлине была центром эмигрантской культурной жизни, интеллектуальным салоном, в котором вращались писатели, учёные, художники, политики и журналисты. Среди этой космополитической группы изгнанников был и Майкл Джоссельсон. В середине 1930-х Набоков уехал в Америку, где создал, по его собственному скромному определению, «первый американский балет» Union Pacific вместе с Арчибальдом Маклейшем. В Нью-Йорке он делил маленькую студию с Анри Картье-Брессоном (Henri Cartier-Bresson), когда у них не было денег. Набоков позднее писал, что «для Картье-Брессона коммунистическое движение было двигателем истории, провозвестником будущего человечества... Я разделял многие его взгляды, но, несмотря на сильную тоску по моей российской родине, я никогда не мог принять увлечение коммунизмом, свойственное многим западноевропейским и американским интеллектуалам. Я чувствовал, что они были странным образом слепы к реалиям российского коммунизма, что они таким образом просто реагировали на волну фашизма, обрушившуюся на Европу в начале Депрессии. До определённой степени я чувствовал, что коммунистические настроения в середине 1930-х годов являлись преходящим увлечением, умело питаемым мифами о русской большевистской революции, создававшимися советским агитпропом» [16]. В 1945 году вместе с У.X. Оденом (W.H. Auden) и Дж.К. Гэлбрайтом (J.К. Galbraith) Набоков вошёл в состав Отдела по моральным вопросам (Morale Division) Подразделения по исследованию стратегических бомбардировок (US Strategic Bombing Survey Unit) в Германии, где встречался с сотрудниками, занимавшимися вопросами психологической войны. Позднее вместе со своим старым знакомым Майклом Джоссельсоном он перешёл в Отдел информационного контроля (Information Control Division). Как композитор Набоков был определён в музыкальный отдел, где он рассчитывал «создать годное психологическое и культурное оружие, с помощью которого можно будет уничтожить нацизм и приблизить желанное рождение демократической Германии» [17]. Его задачей было «выкинуть нацистов из немецкой музыкальной жизни и позволить работать тем (предоставив им право на занятие профессией), кого мы считали «чистыми» немцами», а также «контролировать программы германских концертов и следить, чтобы они не превращались в националистические манифестации». Представляя Набокова на вечеринке, один американский генерал сказал: «Он спец по музыке и говорит фрицам, что с ней нужно делать» [18]. Джоссельсон и Набоков составили подходящую, как это ни странно, пару. Набоков был эмоционально экстравагантным, внешне представительным и вечно нерасторопным; Джоссельсон - скрытным, высокомерным, дотошным. Но их объединяли общий язык изгнанников и преданность новому миру - Америке, которая, как они оба верили, является единственным местом, где будущее старого мира находится в безопасности. В них обоих находили отклик драма и интрига послевоенного Берлина, предоставлявшие широкий простор для приложения их талантов и творческих способностей. Работая вместе, как отметил Набоков, они «добились больших успехов в охоте за нацистами и отстранили на время от работы некоторых известных дирижёров, пианистов, певцов и симфонических музыкантов (большинство из которых этого вполне заслужили, а некоторые не должны бы выступать и сейчас)» [19]. Часто действуя вопреки официальным установкам, они выработали свой прагматичный взгляд на денацификацию. Они отвергали подход, согласно которому действия людей искусства при нацистском правлении трактовались как явление suigeneris и суждения выносились только на основании анкетных данных. «Джоссельсон искренне верил, что оценка роли, которую играли интеллектуалы в очень трудной ситуации, не должна выноситься скоропалительно, - объяснял позднее его коллега. - Он понял, что нацизм в Германии был одуряющей фантасмагорией. А большинство американцев ничего не понимали. Они просто приходили и показывали пальцем» [20]. В 1947 году дирижёр Вильгельм Фуртвенглер (Wilhelm Furtwangler) стал объектом особенного посрамления. Хотя в своё время он открыто противостоял клеймению Пауля Хиндемита (Paul Hindemith) как «дегенеративного музыканта», позднее ему удалось достичь взаимовыгодного соглашения с нацистским режимом. Фуртвенглер, назначенный государственным советником Пруссии, занимавший и другие высокие посты, предоставленные ему нацистами, руководил Берлинским филармоническим оркестром и Берлинской государственной оперой на протяжении всего времени существования Третьего рейха. Спустя полтора года после его падения, в декабре 1946-го, его жизненный путь впервые привлёк внимание Союзной контрольной комиссии (Allied Control Commission), в результате чего дирижёр предстал перед трибуналом для работников искусства, собранным в Берлине. Дело слушалось в течение двух дней. Добиться ясности не удалось, и трибунал засел за изучение документов ещё на месяц. Затем совершенно неожиданно Фуртвенглер узнал, что Союзная комиссия оправдала его, и с 25 мая 1947 года он снова может управлять Берлинской филармонией в реквизированном американцами «Титания Паласте» (Titania Palast). Среди бумаг, оставленных Майклом Джоссельсоном, есть заметка, проливающая свет на его участие в том, что осведомлённые люди называли «соскакиванием» Фуртвенглера. «Я играл важную роль в избавлении от унижения великого немецкого дирижёра Вильгельма Фуртвенглера, которого намеревались подвергнуть процедуре денацификации, несмотря на то, что он никогда не состоял в нацистской партии», - писал Джоссельсон [21]. Этот манёвр был осуществлён с помощью Набокова, хотя годы спустя они оба уже плохо помнили детали той истории. «Интересно, ты не помнишь, когда примерно Фуртвенглер приехал в Восточный Берлин и дал там пресс-конференцию, где грозился, что уедет в Москву, если мы его тотчас не оправдаем? - спрашивал Набоков Джоссельсона в 1977 году. - Кажется, я припоминаю, что ты имел какое-то отношение к его доставке из советского сектора на мою квартиру (было такое?). Помню, генерал Макклур (McClure) {руководитель Отдела информационного контроля) был в тихой ярости от поведения Фуртвенглера» [22]. Один американский чиновник гневно отреагировал на реабилитацию фигур, подобных Фуртвенглеру. В апреле 1947 года Ньюэлл Дженкинс (Newell Jenkins), курирующий театр и музыку в американской военной администрации Баден-Вюртемберга, потребовал объяснений, «каким образом случилосьтак, что многие видные нацисты в области музыковедения всё ещё активны». Как и Фуртвенглер, Герберт фон Караян (Herbert von Karajan) и Элизабет Шварцкопф (Elisabeth Schwarzkopf) были вскоре оправданы Союзной комиссией, несмотря на наличие обличающих их свидетельств. В случае фон Караяна это было совершенно бесспорно: он состоял в партии с 1933 года и без колебаний открывал свои концерты исполнением любимой нацистами «Песни Хорста Весселя». Враги называли его «полковником СС фон Караяном». Однако, несмотря на то что он был любимцем нацистского режима, фон Караян быстро вернул себе лавры неоспоримого короля Берлинской филармонии, которая в послевоенные годы строилась в качестве символического бастиона против советского тоталитаризма [23]. Элизабет Шварцкопф выступала с концертами для войск СС на восточном фронте, снималась в пропагандистских фильмах Геббельса и была включена им в список артистов, «благословлённых Богом». Она имела партбилет национал-социалистической партии с номером 7548960. «Должен ли пекарь перестать печь хлеб, если ему не нравится правительство?» - спрашивал её аккомпаниатор, наполовину еврей, Петер Геллхорн (Peter Gellhorn), который сам убежал из Германии в 1930-х годах. Конечно, нет. Шварцкопф была оправдана Союзной контрольной комиссией, и её карьера пошла в гору. Впоследствии она удостоилась ордена Британской империи. Вопрос о том, каким именно образом артист должен нести ответственность за участие в политической жизни своего времени, если таковой вообще уместен, никогда не был разрешён непродуманной программой денацификации. Джоссельсон и Набоков ясно осознавали ограниченность такой программы, и нарушение ими её процедуры может быть рассмотрено как гуманный, даже смелый поступок. С другой стороны, они оказались жертвами моральной коллизии: необходимость создания символических пунктов сбора сил для борьбы с коммунизмом вынуждала к неотложному и скрытному принятию политического решения об оправдании тех, кто подозревался в оказании услуг нацистскому режиму. Это приводило к терпимому отношению к тем подозреваемым в близости к фашизму, кто мог быть использован против коммунизма - в качестве дополнительного орудия против Советского Союза. Письмо Набокова к Джоссельсону 1977 года показывает, что они на самом деле вырвали Фуртвенглера из рук Москвы (ему было предложено место дирижёра в Государственной опере на Унтер-ден-Линден в Восточном Берлине), в то время как он сам использовал обе стороны для достижения своих целей. Его концерт в «Титания Паласте» в мае 1947 года послужил ясным сигналом, что союзники не дали СССР обойти себя в «войне оркестров». В 1949-м Фуртвенглер был в числе немецких артистов, ездивших в заграничное турне в рамках спонсируемой США культурной программы. В 1951-м он дирижировал на вновь открытом Байройтском фестивале, право организации которого было возвращено семье Вагнера, несмотря на официальный запрет на исполнение Рихарда Вагнера (Richard Wagner) за национализм. Уильям Донован (William Donovan), глава американской разведывательной службы времён войны, однажды сказал: «Я бы стал платить Сталину зарплату, если бы был уверен, что это поможет нам победить Гитлера» [24]. Он отметил, что ситуация с лёгкостью перевернулась, и теперь немцы «стали нашими новыми друзьями, а спасители-русские - врагами». Для Артура Миллера (Arthur Miller) это было «постыдным делом»: «В последующие годы мне казалось, что этот резкий поворот, эта перемена табличек «Добро» и «Зло» между двумя нациями способствовала ослаблению истинного понятия о мире, хотя бы теоретически моральном. Если тот, кто был другом, может всего за месяц стать врагом, то какую же степень реальности будут иметь понятия добра и зла? Нигилизм - даже хуже, безразличное легкомыслие - по отношению к понятию морального императива, которое станет клеймом на культуре международных отношений, родилось в эти восемь или десять лет преобразований, последовавших за смертью Гитлера» [25]. Конечно, имелись веские причины для противостояния Советскому Союзу, который быстро продвигался вместе с фронтом. В январе коммунисты пришли к власти в Польше. В Италии и Франции ходили слухи о готовящемся коммунистами государственном перевороте. Советские стратеги быстро научились использовать огромный потенциал нестабильности послевоенной Европы. С энергией и изобретательностью, показавшими, что сталинский режим при всей его монолитной неподатливости может преследовать свои цели с впечатляющей силой, не имеющей соответствия у западных правительств, Советский Союз развернул батарею особых орудий, предназначенных для того, чтобы проникнуть в сознание европейцев и подготовить их мнение в свою пользу. Была создана обширная система центров влияния, частью новых, частью возрождённых из спящего состояния, в которое они впали после гибели в 1940 году Вилли Мюнценберга (Willi Munzenberg), руководителя секретной кремлёвской довоенной пропаганды. Профсоюзы, женские организации, молодёжные группы, культурные учреждения, пресса, издательства - все были целью атаки. Имея большой опыт в использовании культуры как орудия политической пропаганды, СССР предпринял очень многое для того, чтобы сделать культурный вопрос центральным в холодной войне. Лишённый экономической мощи Соединённых Штатов и, что важнее, всё ещё не обладающий ядерным оружием, сталинский режим сосредоточил усилия на достижении победы «в битве за человеческие умы». Америка, хотя и занималась масштабным наведением порядка в области искусств в период «нового курса», была неопытна в ведении международной культурной борьбы. Ещё в 1945 году один из офицеров разведки предсказывал возможность использования нетрадиционной тактики, которую позднее освоила Москва. «Изобретение атомной бомбы привело к изменению баланса между мирными и воинственными методами оказания международного давления, - рапортовал он начальнику Управления стратегических служб генералу Доновану - И мы должны ожидать заметного увеличения значения мирных методов. Наши враги будут более чем когда-либо свободны в ведении пропаганды, организации переворотов и диверсий и оказании иного давления на нас, а мы сами будем стараться терпеть эти вызовы и потакать этим методам - в нашем стремлении избежать трагедии открытой войны любой ценой; мирные техники станут более действенными в спокойное довоенное время, актуальными во время явной войны и в период послевоенных манипуляций» [26]. Этот доклад демонстрирует его предвидение. Он предлагает определение холодной войны как психологического противостояния, возможность достижения положительных результатов мирными методами, использование пропаганды для ослабления позиций врага. И, как это полностью продемонстрировала открытая «вылазка» в Восточный Берлин, оперативным оружием стала культура. Холодная война на культурном фронте началась. Итак, получалось, что посреди всеобщей деградации искусственно созданная культурная жизнь сидела на привязи у ног оккупационных сил, поскольку те соревновались друг с другом за получение пропагандистских очков. Уже в 1945 году, «когда зловоние от человеческих трупов ещё висело над руинами», русские подготовили блестящее открытие Государственной оперы постановкой «Орфея» Глюка в прекрасно освещённом, обитом красным бархатом «Адмирал Паласте» (Admiral Palast). Коренастые набриолиненные русские полковники с высокомерной ухмылкой взирали на служащих американской военной администрации, когда они вместе смотрели постановку «Евгения Онегина» или антифашистскую интерпретацию «Риголетто», и звучание музыки перемежалось позвякиванием медалей [27]. Одним из первых заданий Джоссельсона стали поиск и доставка нескольких тысяч костюмов, принадлежавших бывшей Германской государственной опере (единственному серьёзному сопернику Российской государственной оперы), которые были бережно складированы нацистами на дне соляной шахты, находящейся теперь в американской зоне оккупации. В один унылый дождливый день Джоссельсон с Набоковым отправились за костюмами. На обратном пути в Берлин джип Джоссельсона, который ехал впереди реквизированного «мерседеса» Набокова, на полной скорости врезался в советский блокпост. Джоссельсона, без сознания и всего покрытого порезами и ушибами, отправили в русский военный госпиталь, где советские женщины-врачи зашили его раны. Когда уже достаточно хорошо себя чувствовал, Джоссельсон вернулся в свою квартиру в американской зоне, которую он делил с амбициозным актёром Петером ван Эйком (Peter van Eyck). He позаботься о нём советские доктора, Джоссельсон мог не выжить и не стать Дягилевым американской антисоветской культурной пропаганды. Советский Союз спас человека, который на протяжении последующих двух десятилетий сделал очень многое для того, чтобы сорвать попытки СССР по установлению культурной гегемонии. В 1947 году русские произвели ещё один «залп», открыв Дом культуры на Унтер-ден-Линден. Это событие поразило великолепием одного из служащих британского Министерства культуры, который с завистью сообщал, что мероприятие «превзошло всё, что делали другие союзники, и совершенно отодвинуло в тень наши жалкие попытки в этой области... Интерьер был самым роскошным - хорошая мебель, среди которой много старинной, ковры в каждом зале, великолепные люстры, почти плавящиеся и все заново окрашенные... русские просто реквизировали всё, что хотели... там были бар и комната для курения... которая, с её мягкими коврами и канделябрами, выглядела наиболее привлекательно, почти шикарно... Это грандиозное культурное мероприятие достигнет широких масс и сделает очень многое для нейтрализации общепринятой здесь идеи, что русские нецивилизованны. Их последняя инициатива просто подавит - настолько, чтобы чувствительно задеть наши интересы, а возможность нашего влияния очень мала: один информационный центр и несколько читальных залов, которые и так должны быть закрыты из-за нехватки угля!.. Это вступление русских в культурную борьбу должно подстегнуть нас к ответной реализации такого же смелого плана ради достижения Британией новых успехов здесь, в Берлине» [28]. Пока британцы испытывали нужду в угле для отопления читального зала, американцы, набравшись смелости, предприняли ответный шаг, открыв Американский дом (Amerika-Hauser). Создаваемые в качестве «аванпостов американской культуры», эти заведения предоставляли убежище от жестокой непогоды в комфортабельных меблированных читальных залах, где показывались фильмы, исполнялась музыка, читались лекции и устраивались художественные выставки - всё это с «Америкой в качестве главной темы». В речи, озаглавленной «Выбираясь из-под обломков», начальник Управления по образованию и культурным связям (Director of Education and Cultural Relations) так вырисовывал перед работниками Американского дома эпический размах их задачи: «Немного найдётся людей, которые были бы удостоены чести быть участниками миссии более важной, более перспективной или изобилующей большими трудностями, чем ваша. Вы избрали своей целью помогать в достижении интеллектуальной, нравственной, духовной и культурной переориентации побеждённой, завоёванной и оккупированной Германии». Однако далее он заметил, что «несмотря на огромный вклад, сделанный Америкой в области культуры, он всё ещё не признан даже в Германии, как и в остальном мире. Наша культура считается материалистической, и часто можно слышать высказывание: «У нас есть мастерство и мозги, а у вас - деньги» [29]. Во многом благодаря русской пропаганде Америка представлялась в мире культурной пустыней, нацией жующих жвачку, разъезжающих на «шевроле», одетых от «Дюпон» обывателей, и Американский дом многое делал для изменения этого негативного стереотипа. «Одно абсолютно ясно, - писал восторженный администратор Американского дома, - привезённые сюда из Соединенных Штатов печатные материалы... оставят сильное впечатление среди тех кругов в Германии, которые на протяжении поколений считали Америку культурно отсталой, и среди тех, кто осуждал целое из-за недостатков отдельных частей». Старые клише, основанные на историческом «предрассудке о культурном отставании Америки, были разрушены благодаря программе «хороших книг», и те круги, которые ранее держались пренебрежительно, теперь, как сообщается, сильно впечатлёны» [30]. Некоторые клише оказалось особенно трудно отбросить. Когда один из лекторов Американского дома излагал свою точку зрения о «современном положении негров в Америке», на него посыпались вопросы, некоторые из которых «не были продиктованы доброй волей». Лектор «стал решительно разбираться, кто из говоривших мог быть коммунистом». К счастью для организаторов, сразу после лекции «началось выступление «цветного» квинтета. Негры продолжали петь ещё долго после официального завершения мероприятия и... впечатление от этого выступления осталось столь благоприятным, что было принято решение пригласить эту негритянскую группу на повторное представление» [31]. Проблема расовых взаимоотношений в США активно эксплуатировалась советской пропагандой, и многие европейцы пребывали в сомнениях относительно способности Америки осуществить на практике ту демократию, которую она теперь декларативно несла всему миру. Выступления афроамериканцев в Европе должны были развеять эти разрушительные опасения. Доклад американской военной администрации в марте 1947 года содержал планы «привлечь американских «чёрных» вокалистов высокого уровня для исполнения концертов в Германии... выступление Мариан Андресон (Marian Anderson) или Дороти Мэйнор (Dorothy Maynor) перед немецкой аудиторией будет иметь огромное значение» [32]. Поддержка чернокожих артистов стала одним из приоритетов для американских бойцов культурного фронта. Теперь ответное наступление Америки на культурном фронте начало набирать темп. Полный арсенал современных американских достижений был отправлен в Европу и демонстрировался в Берлине. Новые оперные таланты привозились из самых знаменитых американских академий: Джульярд (Juilliard), Кёртис (Curtis), Истман (Eastman), Пибоди (Peabody). Оккупационная администрация взяла под контроль 18 немецких симфонических оркестров и почти столько же оперных коллективов. Притом что многие местные композиторы находились под запретом, рынок американских представителей экспоненциально рос: Сэмюэл Барбер (Samuel Barber), Леонард Бернстейн (Leonard Bernstein), Эллиотт Картер (Elliott Carter), Аарон Копланд (Aaron Copland), Джордж Гершвин (George Gershwin), Джанкарло Менотти (Gian Carlo Menotti), Вирджил Томсон (Virgil Thomson) - эти и многие другие американские композиторы представляли свои работы в Европе при правительственном содействии. По согласованию с американскими академиками, драматургами и директорами театров была также запущена обширная театральная программа. Пьесы Лилиан Хеллман (Lillian Hellman), Юджина О'Нила (Eugene O'Neill), Торнтона Уайлдера (Thornton Wilder), Теннесси Уильямса (Tennessee Williams), Уильяма Сарояна (William Saroyan), Клиффорда Одетса (Clifford Odets) и Джона Стейнбека (John Steinbeck) представлялись воодушевлённой аудитории, толпившейся в заледеневших театрах, где с потолков угрожающе свисали сосульки. Следуя принципу Шиллера, согласно которому театр является моральным учреждением (moralische anstalt), где человек видит на сцене воплощение главных законов жизни, американские власти составили список желанных моральных уроков. Так, под рубрикой «Свобода и демократия» шли «Пер Понт» Ибсена (Ibsen), «Ученик дьявола» Шоу (Shaw) и «Эйб Линкольн в Иллинойсе» Роберта Шервуда (Robert Sherwood). «Сила веры» проявлялась в «Фаусте», пьесах Гёте (Goethe), Стриндберга (Strindberg), Шоу. Послание о «Равенстве людей» извлекалось из пьесы «На дне» Максима Горького и «Медеи» Франца Грильпарцера (Franz Grillparzer). Под рубрикой «Война и мир» шла «Лисистрата» Аристофана (Aristophanes), «Конец путешествия» Р.К. Шерриффа (R.С. Sherriff), «На волосок от гибели» Торнтона Уайлдера (Thornton Wilder) и «Колокол Адано» Джона Герси (John Hersey). «Порочность и справедливость» были признаны темой «Гамлета», «Ревизора» Гоголя, «Женитьбы Фигаро» Бомарше и большинства работ Ибсена. И всё в таком же духе, от «Преступление никогда не приносит выгоды», «Нравственность, хороший вкус и поведение», «Стремление к счастью» до менее обязательного «Разоблачения нацизма». Неподходящими «для современного умственного и психологического состояния немцев» были сочтены «все пьесы, допускающие слепую покорность судьбе, что неизбежно приводит к разрушению и саморазрушению, как у греческих классиков». Также были внесены в чёрный список «Юлий Цезарь» и «Кориолан» - прославление диктатуры, «Принц фон Хомбург» Клейста (Kleist) - шовинизм, «Живой труп» Толстого - справедливая критика общества, приводящая к антиобщественным выводам, все пьесы Гамсуна (Hamsun) - явная нацистская идеология и все произведения любого другого автора, если он «с готовностью перешёл на службу нацизму» [33]. В соответствии с установкой Дизраэли (Disraeli): «Книга может быть такой же великой вещью, как и битва» - стала осуществляться обширная литературная программа, имеющая своей целью прежде всего «представление немецкому читателю американской прозы наиболее эффективным способом из всех возможных». Оккупационная администрация старалась привлечь коммерческие издательства, которым гарантировался стабильный поток заказов на «важнейшие книги», поскольку они считались «более приемлемыми, чем издания, оплаченные правительством, так как не обладали налётом пропаганды» [34]. Впрочем, отказываться от пропаганды они вовсе не собирались. Список переводимых произведений утверждался исключительно Управлением психологической войны (Psychological Warfare Division) американской военной администрации, в него вошли сотни наименований - от «Гражданина Тома Пэйна» Говарда Фаста (Howard Fast) до «Нового курса в действии» Артура М. Шлезингера-младшего (Arthur M. Schlesinger Jr.) и «Построено в США» Музея современного искусства (Museum of Modern Art, MOMA, Нью-Йорк). Были там и немецкие издания книг, «подходящих для детей в наиболее восприимчивом возрасте», такие как «Чудесные истории» Натаниэля Готорна (Nathaniel Hawthorne), «Янки из Коннектикута при дворе короля Артура» Марка Твена (Mark Twain) и «Маленький домик в прериях» Лауры Ингаллс Уайлдер (Laura Ingalls Wilder). Послевоенная репутация многих американцев в Германии (и на других оккупированных территориях) значительно помогла издательской программе. И престиж штампа «американская культура» заметно вырос с распространением работ Луизы Мэй Олкотт (Louisa May Alcott), Перл Бак (Pearl Buck), Жака Барзена (Jacques Barzun), Джеймса Бэрнхама (James Burnham), Уиллы Катер (Willa Cather), Нормана Казинса (Norman Cousins), Уильяма Фолкнера (William Faulkner), Эллен Глазгоу (Ellen Glasgow), Эрнеста Хэмингуэя (Ernest Hemingway), Мэтьессена (F. О. Matthiessen), Рейнхольда Нибура (Reinhold Niebuhr), Карла Сэндберга (Carl Sandburg), Джеймса Тэрбера (JamesThurber), Эдит Уортон (Edith Wharton) и Томаса Вольфа (Thomas Wolfe). Европейские авторы также получали содействие, участвуя в откровенно антикоммунистической программе. Пригодными были тексты «с любой критикой советской внешней политики и коммунизма как формы правления, которую мы сочтём объективной, убедительно написанной и уместной» [35]. Соответствующими этим критериям оказались рассказ Андре Жида (Andr Gide) о разочаровавшем его опыте жизни в России «Возвращение из Советского Союза», «Слепящая тьма» и «Йог и комиссар» Артура Кёстлера и «Хлеб и вино» Игнацио Силоне (Ignazio Silone). Для Кёстлера и Силоне это был первый, но отнюдь не последний опыт сотрудничества с американским правительством. Некоторые книги не были утверждены для публикации. Одним из первых пострадавших стал Джон Фостер Даллес (John Foster Dulles) за своё ставшее анахроничным произведение «Россия и Америка: мирные соседи». В области искусства миссис Мохой-Надь (Moholy-Nagy) выступала перед немецкой аудиторией с лекцией о работе её умершего мужа Ласло и рассказывала о новом захватывающем направлении - «Новом баухаусе», развивающемся в Чикаго. Её лекция, как писал один симпатизирующий журналист, «была очень информативным вкладом в наше неполное представление об американских культуре и искусстве» [36]. Это представление пополнилось и благодаря выставке абстрактной живописи из Музея Гуггенхайма (Guggenheim Museum). Для нью-йоркской школы, известной как школа абстрактного экспрессионизма, это был первый опыт правительственного спонсирования. Чтобы публика не оказалась сразу повергнута в шок, её подготовили чтением лекции «Фундаментальные представления о современном искусстве», в которой примеры из привычной средневековой живописи использовались для введения в мир «абстрактных возможностей художественного выражения». Поскольку память о выставках «дегенеративного искусства» и последующем отъезде многих художников в США была всё ещё болезненно свежа, многим казалось, что европейская культура, сметённая варварской волной фашизма, нашла убежище на берегах новой Византии - Америки. Публика, прошедшая через опыт многолюдных съездов нацистской партии в Нюрнберге, как рассказывают, со страхом слушала одного лектора, который «говорил об огромных симфонических концертах на открытом воздухе в ночное время, где будет собираться столько людей, сколько обычно приходит на стадионы во время важных спортивных событий» [37]. Не все подобные мероприятия проходили на высоком уровне. Выпуск немецкого «Журнала тайн Эллери Куин» (Ellery Queen's Mystery Magazine) оставил людей, подобных Майклу Джоссельсону, совершенно равнодушными. Также отнюдь не все были убеждены, что Йельский хор (Yale Glee Club) являлся лучшим средством продемонстрировать «огромную важность занятий искусством в университетах как противоядия от коллективизма» [38]. Даже начало деятельности Дармштадтской школы (Darmstadt School) было омрачено неприятными происшествиями. Смелая инициатива американской военной администрации - Дармштадтские летние курсы новой музыки - едва не закончилась беспорядками, после того как споры о новой музыке переросли в открыто враждебное противостояние. Одно официальное заключение гласило: «Общепризнанно, что большая часть этой музыки никуда не годится, и лучше бы она осталась несыгранной. Чрезмерное внимание к двенадцатитоновой музыке достойно сожаления. Один критик писал об этих концертах как о «триумфе дилетантизма»... Французские студенты сторонятся остальных и ведут себя как снобы. Их учитель Лейбовиц (Leibowitz) преподносит им и полагает стоящим только наиболее радикальный вид музыки, а ко всем остальным питает открытое презрение. В этом ему подражают его студенты. Все считают, что курс следующего года должен иметь иной, более разносторонний характер» [39]. Дармштадт, конечно, за несколько лет стал цитаделью прогрессивной экспериментальной музыки. Однако все симфонические концерты, театральные постановки и выставки не могли скрыть истины, ставшей очевидной в эту долгую суровую зиму: Европа рушилась. Необузданный чёрный рынок, общественные беспорядки и серия серьёзных забастовок, организованных в основном коммунистическими профсоюзами, стали причиной такой степени деградации и нужды, какую люди переживали только в самые суровые моменты войны. В Германии деньги обесценились, получить медицинскую помощь или купить одежду было практически невозможно, целые семьи жили в подземных бункерах без воды и света, а молодые девушки и юноши предлагали американским солдатам секс в обмен на плитку шоколада. 5 июня 1947 года генерал Джордж Кэтлетт Маршалл (George Catlett Marshall), который во время войны был начальником штаба американских войск, а теперь - госсекретарём Трумэна, объявил план по преодолению «великого кризиса». План был провозглашён на 296-й Гарвардской церемонии, где присутствовали физик-атомщик Роберт Оппенгеймер (Robert Oppenheimer), генерал Омар Брэдли (Omar Bradley), командовавший высадкой в Нормандии, и Т.С. Элиот (Т.S. Eliot) (все они, как и Маршалл, были награждены почётными степенями). В десятиминутной речи Маршалл отметил критический момент в судьбе послевоенной Европы. Предостерегая, что «весь мир и... привычный нам образ жизни буквально балансируют на грани равновесия», он призвал Новый Свет выступить с действенной программой финансового кредитования и широкомасштабной материальной помощи, которая предотвратит коллапс Старого Света. «Там повсеместная нестабильность. Там готовятся планы по изменению известного нам облика Европы, изменению, противоречащему интересам свободного человечества и свободной цивилизации, - заявил Маршалл. - Если мы оставим Европу без поддержки, то уже невозможно будет избежать экономического спада столь мощного, социального недовольства столь яростного и политической неразберихи столь повсеместной, что историческая основа западной цивилизации, интегральной частью которой мы являемся в соответствии с нашими верой и наследием, примет новую форму, подобную той тирании, которую мы уничтожили в Германии» [40]. Произнося эти слова, генерал Маршалл рассматривал лица студентов, собравшихся под лучами весеннего солнца, и, как Джон Кроу Рэнсом (John Crowe Ransom) до него, увидел «The youngling bachelors of Harvard / Lit like torches, and scrambling to disperse / Like aimless firebrands pitiful to slake» (Молодые холостяки из Гарварда / Зажжённые как факелы, стремящиеся в жизнь, / Как бесцельные смутьяны, жалкие, если добьются своего) [41]. То, что он решил произнести свою речь именно здесь, а не на какой-нибудь официальной правительственной трибуне, не было простой случайностью. Здесь находились люди, готовые осуществить «предназначение» Америки, элита, обязанная организовать мир вокруг ценностей, на которые грозила опуститься коммунистическая тьма. Исполнение «Плана Маршалла», как он стал называться, было их судьбой. Выступление Маршалла организовывалось для усиления эффекта от идеологического воззвания президента Трумэна, прозвучавшего несколькими месяцами ранее и немедленно ставшего известным как «Доктрина Трумэна». Обращаясь к Конгрессу в марте 1947 года по поводу положения в Греции, где существовала угроза прихода коммунистов к власти, Трумэн в апокалиптических тонах призвал к началу новой эпохи американского вмешательства: «В настоящий момент мировой истории каждая нация должна сделать выбор между двумя альтернативными путями, - заявил он. - Выбор нечасто бывает свободным. Один путь основан на воле большинства... Второй... на воле меньшинства, силой навязавшего себя большинству. Оно полагается на террор и угнетение, контроль прессы и радио, фиктивные выборы и подавление личной свободы. Я уверен, что политикой США должна стать поддержка свободных людей, которые сопротивляются попыткам вооружённого меньшинства подчинить их или борются с давлением извне. Я уверен, что мы должны помочь свободным людям осуществить их собственное предназначение на их собственном пути» [42]. После речи Трумэна государственный секретарь Дин Эйчесон (Dean Acheson) говорил конгрессменам: «Мы пришли к ситуации, не имевшей аналогов со времён античности. В эпоху противостояния Рима и Карфагена произошла не просто поляризация сил, действовавших на мировой арене. Две великие державы были разделены непреодолимой идеологической пропастью» [43]. Джозеф Джоунс (Joseph Jones), чиновник Государственного департамента, который готовил текст речи Трумэна, осознал огромное впечатление, произведённое словами президента: «Все препятствия, стоявшие на пути решительных действий, были сметены». Политики почувствовали, что «открылась новая глава всемирной истории, и они были удостоены чести стать участниками грандиозных событий, какие редко случаются даже на протяжении долгой жизни великой нации» [44]. Возвышенный смысл, следовавший из судьбоносной роли Америки в послевоенном мире, вызванный к жизни выступлением Трумэна, предоставил риторический контекст для последующей, не столь явно антикоммунистической речи генерала Маршалла. Их комбинация - пакет мер экономической помощи, соединённый с идеологической установкой, - недвусмысленно давала понять: будущее Западной Европы, если она вообще имела будущее, отныне неразрывно связано с Pax Americana. 17 июня 1947 года советская ежедневная газета «Правда» обрушилась на предложения Маршалла как на дальнейшее развитие трумэновского «плана политического давления долларом и программы вмешательства во внутренние деладругихгосударств» [45]. Хотя СССР был приглашён Маршаллом к участию в его всеевропейской программе восстановления, это приглашение, как сказал Джордж Кеннан (George Kennan), «было неискренним и заведомо оформленным так, чтобы быть отвергнутым» [46]. Как и ожидалось, Советский Союз отказался участвовать в плане. Возможно, этот отказ был чрезмерной реакцией, но, по существу, СССР совершенно правильно воспринял гуманитарные намерения плана в связи с закамуфлированными политическими задачами. Будучи далёким от воображаемого сотрудничества с Советским Союзом, план был составлен в соответствии с целями холодной войны и давал возможность вбить клин между Москвой и зависимыми от неё режимами [47]. «Всегда была очевидной важность того, чтобы не дать коммунистам возможности совать свои руки в эти страны, - писал впоследствии участник «Плана Маршалла» Дэннис Фитцджеральд (Dennis Fitzgerald). - Всегда выдвигался аргумент, что если мы потерпим неудачу в правильном понимании условий X, Y и Z, то в данной ситуации коммунисты получат преимущество в продвижении своих интересов» [48]. Заместитель руководителя «Плана Маршалла» Ричард Бисселл (Richard Bissell) поддерживал эту точку зрения: «Даже до того как разразилась Корейская война, было хорошо понятно, что «План Маршалла» никогда не представлялся делом чистого альтруизма. Была надежда, что стабилизация экономики увеличит значение стран Западной Европы как членов НАТО, и в конечном счёте позволит им взять на себя военные обязательства для поддержки наших усилий в холодной войне» [49]. Втайне же расчёт был на то, что эти страны примут на себя и другие обязательства «для поддержки усилий в холодной войне», и для этих целей средства «Плана Маршалла» вскоре стали перекачиваться на обеспечение культурной борьбы на Западе. 5 октября 1947 года Коммунистическое информационное бюро провело в Белграде своё первое собрание. Сформированный в Москве в сентябре предыдущего года Коминформ был новой оперативной базой Сталина для ведения политической борьбы, заменившей закрытый ранее Коминтерн. Собрание в Белграде использовалось для того, чтобы бросить вызов «Доктрине Трумэна» и «Плану Маршалла», которые осуждались как «агрессивные ухищрения, призванные удовлетворить американское стремление к мировому господству» [50]. Андрей Жданов, архитектор сталинской жёсткой политики в области культуры, говорил коммунистам Западной Европы, что «если они готовы возглавить все силы, стремящиеся защитить дело национального достоинства и независимости в борьбе с попытками подчинить их страны экономически и политически, то никакой план покорения Европы не будет иметь успеха» [51]. Подобно тому, как Маршалл выбрал для произнесения своей речи интеллектуальное сердце Америки, Жданов призвал мировую интеллигенцию поставить свои перья под знамя коммунизма и пустить чернила в бой с Американской империей. «Коммунистические партии Европы добились значительных успехов в работе среди интеллигенции. Подтверждением служит тот факт, что в этих странах лучшие люди науки, искусства и литературы состоят в коммунистической партии, возглавляют прогрессивную борьбу среди интеллигенции и своей созидательной и неустанной работой привлекают всё большее число интеллектуалов к делу коммунизма» [52]. Позднее в том же месяце идеологические штурмовые отряды Коминформа собрались в Восточном Берлине на конгрессе писателей, проходившем в театре «Каммершпиль» (Kammerspiel Theatre). Пока шли «дебаты» (конечно, не являющиеся таковыми на самом деле) молодой американец с заострённой бородкой, странно напоминающий Ленина, прорвался на трибуну и схватил микрофон. Говоря на безупречном немецком, он удерживал свою позицию в течение 35 минут, превознося тех писателей, которые имели мужество высказываться против Гитлера, и показывая сходство между нацистским режимом и новым коммунистическим полицейским государством. Это были опасные минуты. Прервать заседание и испортить проведение учений по коммунистической пропаганде - поступок либо безумный, либо отважный. Или и тот, и другой вместе. На сцене появился Мелвин Ласки. Мелвин Джон Ласки (Melvin Jonah Lasky) родился в 1920 году в Бронксе и рос под присмотром своего говорившего на идише деда, бородатого учёного человека, который растил юного Ласки на историях из еврейских легенд. Один из «лучших и подающих надежды» студентов нью-йоркского Сити-колледжа, Ласки вышел из его бурных идеологических дебатов убеждённым антисталинистом, со вкусом к интеллектуальному, а иногда и физическому, противостоянию. Он поступил на государственную службу и работал гидом при статуе Свободы, а потом стал сотрудником антисталинистского журнала Сола Левитаса (Sol Levitas) «Нью Лидер» (New Leader). Призванный на армейскую службу, он стал боевым историком Седьмой армии США, действовавшей во Франции и Германии, а потом демобилизовался в Берлине, где работал германским корреспондентом «Нью Лидер» и «Партизан Ревью» (Partisan Review - «Обзор сторонников»). Невысокий и коренастый Ласки ходил, расправив плечи и выпятив грудь, будто готовый к драке, и бросал убийственные взгляды исподлобья. В бесцеремонной атмосфере Сити-колледжа он набрался дурных манер, которые редко покидали его. В своём воинствующем антикоммунизме он был, характеризуя его собственным эпитетом, которым он награждал некоторых, «недвижим, как скала Гибралтар». Деятельный, с твёрдым характером, Ласки стал силой, с которой приходилось считаться, поскольку он играл собственную роль в культурной кампании холодной войны. Своим экспрессивным протестом на Восточно-Германском конгрессе писателей он заслужил титул «Отца холодной войны в Берлине». Его акция даже привела в негодование американские власти, которые грозились вышвырнуть его вон. Поразившись нерешительности своего начальства, он сравнил Берлин с «приграничным городком в Штатах середины XIX века: индейцы на горизонте, и всё, что у тебя есть под рукой, - это винтовка, а если её нет, то ты лишишься скальпа. Но в те дни приграничный городок был полон тех, кто сражается с индейцами... Здесь очень немногие люди имеют мужество, а если они делают что-то, то обычно не знают, куда надо целиться из винтовки» [53]. Впрочем, Ласки знал шерифа и, вовсе не собираясь убегать из городка, был взят под опеку военным комендантом генералом Люсиусом Клэем (Lucius Clay). Ласки говорил ему, что в то время как советская ложь путешествует по миру со скоростью молнии, правда ещё только надевает ботинки. Он изложил свои взгляды в документе, представленном 7 декабря 1947 года в офис Клэя, где пылко призывал к радикальной реорганизации американской пропаганды. Этот документ, известный как «Предложения Мелвина Ласки», излагает его собственный проект ведения культурной холодной войны: «Благородные надежды на мир и международное единство не позволяли нам заметить тот факт, что политическая война против США уже начала готовиться и осуществляться, и интенсивнее всего в Германии. Те же самые старые антидемократические и антиамериканские формулы, на которых воспитывались многие поколения европейцев и которые были взяты на вооружение нацистской пропагандистской машиной Геббельса, теперь используются снова. А именно: мнимый экономический эгоизм США (Дядя Сэм, как Шейлок), крайняя политическая реакционность (корыстная капиталистическая пресса и т.д.), отсутствие глубины и серьёзности в культуре (джаз- и свинг-мания, реклама по радио, «пустота» Голливуда, фотографии полуодетых девушек), моральное лицемерие (негритянский вопрос, испольщина, «оки» - Okies) и многое другое» [54]. Своим необычным языком Ласки продолжал формулировать проблему: «Проверенная временем американская заповедь «Зажги свет, и люди сами отыщут свой путь» только увеличила возможности для лёгкого перехода из одного лагеря в другой в Германии (и в остальной Европе)... Было бы глупостью надеяться отучить примитивного дикаря от веры в мистическую силу лесных трав, просто распространяя современную научную медицинскую информацию... Мы не достигли успеха в борьбе с различными факторами - политическими, психологическими, культурными, которые действовали против американской внешней политики, в особенности против осуществления «Плана Маршалла» в Европе. То, что нам сейчас нужно, так это активная правда, достаточно решительная для того, чтобы погрузиться в противостояние, а не та, что взирает на всё с олимпийским спокойствием. Будьте уверены, сущность холодной войны в большой степени имеет культурный характер. Именно здесь существует серьёзный пробел в американской программе, и его в наибольшей мере используют враги американской внешней политики... Этот пробел... реален и важен» [55]. «Реальный и важный пробел», о котором говорит Ласки, это неудача «в завоевании симпатий образованных и культурных классов, которые, в конечном итоге, осуществляют моральное и политическое руководство обществом». Этот недостаток, по его утверждению, может быть частично восполнен изданием нового журнала, который, «с одной стороны, служил бы конструктивным стимулом для развития германо-европейской мысли, ас другой - показывал бы, что за спиной официальных представителей американской демократии находится великая и прогрессивная культура с богатыми достижениями в искусстве, литературе, философии и тех аспектах культуры, которые объединяют свободные традиции Европы и Америки» [56]. Два дня спустя Ласки представил «Проспект для «Американ Ревью», в котором говорил о необходимости «поддержать осуществление главных целей американской политики в Германии и Европе, показав основу, включающую идеи, умственную деятельность, литературу и интеллектуальные достижения, из которой американская демократия черпает своё вдохновение». «Американ Ревью», утверждал он, должно демонстрировать, что «Америка и американцы достигли полного триумфа во всех сферах человеческого духа, общих и Старому, и Новому Свету», и таким образом осуществить первую серьёзную попытку «освобождения значительной части немецкой интеллигенции от коммунистического влияния» [57]. Результатом активности Ласки стал ежемесячный журнал «Монат» (Der Monat - «Месяц»), предназначенный для наведения идеологического моста между немецкими и американскими интеллектуалами, и, как ясно высказался Ласки, для облегчения проведения интересов внешней политики США путём поддержки «главных целей американской политики в Германии и Европе». Журнал был основан при поддержке генерала Клэя 1 октября 1948 года, и его главным редактором стал Ласки. Он печатался в Мюнхене и перевозился в Берлин союзными грузовыми авиарейсами, от которых город зависел во время блокады. Сначала «Монат» финансировался из «секретного фонда» «Плана Маршалла», потом из казны Центрального разведывательного управления, затем из Фонда Форда и снова долларами ЦРУ. Даже если исходить только из финансирования, журнал был продуктом - и прекрасным образцом - американской стратегии на культурном направлении холодной войны. «Монат» стал храмом для тех, кто верил, что образованная элита способна повести послевоенный мир путём, на котором она избежит исчезновения. Эта вера и сотрудничество с американской оккупационной администрацией были тем, что объединяло Ласки, Джоссельсона и Набокова. Как и Жан Кокто (Jean Cocteau), который вскоре после этих событий предупреждал Америку: «Вас не спасут ни оружие, ни деньги, но только думающее меньшинство, потому что мир угасает, когда совсем перестаёт думать (pense) и просто расходует (depense) своё время» [58], они понимали, что одних только долларов из фондов «Плана Маршалла» будет недостаточно: финансовая поддержка должна быть дополнена разработанной программой культурной войны. Этот любопытный триумвират - политический активист Ласки, бывший закупщик универмага Джоссельсон и композитор Набоков - теперь балансировал на лезвии бритвы, пытаясь осуществить одну из самых амбициозных секретных операций холодной войны: привлечение западной интеллигенции к воплощению американских намерений. Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.02 сек.) |