АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Пайл напросился зайти ко мне выпить, но я отлично знал, что он не пьет

Читайте также:
  1. I ЧАСТЬ
  2. I. ПАСПОРТНАЯ ЧАСТЬ
  3. II часть
  4. II. Основная часть
  5. II. Основная часть
  6. III часть урока. Выставка, анализ и оценка выполненных работ.
  7. III. Творческая часть. Страницы семейной славы: к 75-летию Победы в Великой войне.
  8. III. Творческая часть. Страницы семейной славы: к 75-летию Победы в Великой войне.
  9. Аналитическая часть
  10. Аналитическая часть.
  11. Б) Помните, что единственный способ обрести счастье, - это не ожидать благодарности, а совершать благодеяния ради радости, получаемой от этого.
  12. Б. Экзокринная часть: панкреатические ацинусы

 

 

Пайл напросился зайти ко мне выпить, но я отлично знал, что он не пьет. Прошло несколько недель, и наша фантастическая встреча в Фат-Дьеме казалась теперь совсем неправдоподобной, – даже то, что тогда говорилось, изгладилось из моей памяти. Наш разговор стал похож на полустертые надписи на римской гробнице, а я – на археолога, который бьется над тем, чтобы их прочесть.

Мне вдруг пришло в голову, что он меня разыгрывал и что разговор наш был лишь замысловатой, хоть и нелепой ширмой для того, что его на самом деле интересовало: в Сайгоне поговаривали, что он – агент той службы, которую почему-то зовут «секретной». Не поставлял ли он американское оружие «третьей силе» – трубачам епископа (ведь это было все, что осталось от его молоденьких и насмерть перепуганных наемников, которым никто и не думал платить жалованье)? Телеграмму, которая так долго ждала меня в Ханое, я спрятал в карман. Незачем было рассказывать о ней Фуонг: стоило ли отравлять плачем и ссорами те несколько месяцев, которые нам осталось с ней провести? Я не собирался просить о разрешении на выезд до последней минуты, – вдруг у Фуонг в иммиграционном бюро окажется родственник?

– В шесть часов придет Пайл, – сказал я ей.

– Я схожу к сестре, – заявила она.

– Ему, вероятно, хочется тебя повидать.

– Он не любит ни меня, ни моих родных. Он ни разу не зашел к сестре, пока тебя не было, хотя она его и приглашала. Сестра очень обижена.

– Тебе незачем уходить.

– Если бы Пайл хотел меня видеть, он пригласил бы нас в «Мажестик». Он хочет поговорить с тобой с глазу на глаз – по делу.

– Какое у него может быть дело?

– Говорят, он ввозит сюда всякие вещи.

– Какие вещи?

– Лекарства, медикаменты…

– Это для отрядов по борьбе с трахомой.

– Ты думаешь? На таможне их запрещено вскрывать. Они идут как дипломатическая почта. Но как-то раз, по ошибке, один пакет вскрыли. Первый секретарь пригрозил, что американцы больше ничего сюда не будут ввозить. Служащий был уволен.

– А что было в пакете?

– Пластмасса.

Я спросил рассеянно:

– Зачем им пластмасса?

Когда Фуонг ушла, я написал в Англию. Через несколько дней сотрудник агентства Рейтер собирался в Гонконг и мог отправить мое письмо оттуда. Я знал, что попытка моя безнадежна, но хотел сделать все, что от меня зависело, чтобы потом себя не попрекать. Сейчас совсем не время менять корреспондента, писал я главному редактору. Генерал де Латтр умирает в Париже, французы собираются оставить Хоа-Бинь. Север никогда еще не был в такой опасности. А я не гожусь на роль заведующего иностранным отделом: я

– репортер, у меня ни о чем не бывает своего мнения. В заключение я даже подкрепил свои доводы личными мотивами, хотя и не рассчитывал, что человечность обитает под лучами электрической лампочки без абажура, среди зеленых козырьков и стандартных фраз: «в интересах газеты», «обстановка требует…» и т.д.

«Личные мотивы, – писал я, – вынуждают меня глубоко сожалеть о моем переводе из Вьетнама. Не думаю, чтобы я смог плодотворно работать в Англии, где у меня будут затруднения не только материального, но и семейного характера. Поверьте, если бы я мог, я совсем бросил бы службу, только бы не возвращаться в Англию. Я пишу об этом, чтобы Вы поняли, как мне не хочется отсюда уезжать. Вы, видимо, не считаете меня плохим корреспондентом, а я впервые обращаюсь к Вам с просьбой».

Я перечел свою статью о сражении в Фат-Дьеме, которую я тоже отправлял через Гонконг. Французы теперь не будут в обиде, – осада снята и поражение можно изобразить как победу. Потом я разорвал последнюю страницу письма к редактору: все равно «личные мотивы» послужат лишь поводом для насмешек. Все и так знали, что у каждого корреспондента есть своя «туземная» возлюбленная. Главный редактор посмеется по этому поводу в беседе с дежурным редактором, а тот, раздумывая об этой пикантной ситуации, вернется в свой домик в Стритхеме и уляжется в кровать рядом с верной женой, которую он много лет назад вывез из Глазго. Я мысленно видел этот дом, в котором нечего рассчитывать на сострадание: поломанный трехколесный велосипед в прихожей, разбитую кем-то из домашних любимую трубку, а в гостиной – детскую рубашонку, к которой еще не пришили пуговку… «Личные мотивы». Выпивая в пресс-клубе, мне не хотелось бы выслушивать шуточки, вспоминая о Фуонг.

В дверь постучали. Я отворил Пайлу, и его черный пес прошел в комнату первым. Пайл оглядел комнату через мое плечо и убедился, что она пуста.

– Я один, – сказал я. – Фуонг ушла к сестре.

Пайл покраснел. Я заметил, что он был в гавайской рубашке, хотя и довольно скромной по рисунку и расцветке. Меня удивило, что он так вырядился: неужели его обвинили в антиамериканской деятельности?

– Надеюсь, не помешал… – сказал он.

– Конечно, нет. Хотите чего-нибудь выпить?

– Спасибо. У вас есть пиво?

– Увы! У нас нет холодильника, приходится посылать за льдом. Стаканчик виски?

– Если можно, самую малость. Я не поклонник крепких напитков.

– Без примеси?

– Побольше содовой, если у вас ее вдоволь.

– Я не видел вас с Фат-Дьема.

– Вы получили мою записку, Томас?

Назвав меня по имени, он словно заявлял этим, что тогда и не думал шутить: он не прячется и открыто пришел сюда, чтобы отнять у меня Фуонг. Я заметил, что его короткие волосы были аккуратно подстрижены; видно, и гавайская рубашка тоже должна была изображать брачное оперение самца.

– Я получил вашу записку. Хорошо бы дать вам по уху.

– Конечно, – сказал он. – И вы были бы правы, Томас. Но в колледже мы занимались боксом, и я намного вас моложе.

– Верно. Пожалуй, не стоит.

– Знаете, Томас (я убежден, что и вы смотрите на это так же), мне неприятно говорить с вами о Фуонг за ее спиной. Я надеялся, что она будет дома.

– О чем же нам тогда говорить: о пластмассе? – Я не хотел нападать на него врасплох.

– Вы знаете? – удивился он.

– Мне рассказала Фуонг.

– Как она могла…

– Не беспокойтесь, об этом знает весь город. А разве это так важно? Вы собираетесь делать игрушки?

– Мы не любим, когда о нашей помощи другим странам осведомлены во всех подробностях. Вы ведь слышали, что такое конгресс, да и наши странствующие сенаторы тоже. У нас в отрядах были крупные неприятности из-за того, что мы применяли не те лекарства, которые предусмотрены.

– А я все-таки не понимаю, зачем вам пластмасса.

Его черный пес сидел посреди комнаты, тяжело дыша от жары, занимая слишком много места; язык у собаки был похож на обугленный сухарь. Пайл ответил как-то неопределенно:

– Да знаете, мы собирались наладить кое-какие местные промыслы, но приходится остерегаться французов. Они хотят, чтобы все товары покупались во Франции.

– Понятно. Война стоит денег.

– Вы любите собак?

– Нет.

– А мне казалось, что англичане – большие любители собак.

– Нам кажется, что американцы – большие любители долларов, но, должно быть, и среди вас есть исключения.

– Не знаю, как бы я жил без Герцога. Верите, иногда я чувствую себя таким одиноким…

– Вас тут столько понаехало.

– Мою первую собаку звали Принц. Я назвал ее в честь Черного принца. Знаете, того самого парня, который…

– Вырезал всех женщин и детей в Лиможе?

– Этого я не помню.

– История обычно умалчивает о его подвиге.

Мне еще не раз предстояло видеть по его лицу, какую боль он испытывает всякий раз, когда действительность не отвечает его романтическим представлениям или когда кто-нибудь, кого он любит и почитает, падает с высоченного пьедестала, который он ему воздвиг. Однажды, помнится, я уличил Йорка Гардинга в грубейшей ошибке и мне же пришлось долго утешать Пайла.

– Людям свойственно ошибаться, – сказал я.

Пайл как-то неестественно хихикнул:

– Назовите меня болваном, но мне казалось, что он… непогрешим. Отец был так им очарован в тот раз, когда они встретились, а моему отцу совсем не легко угодить.

Большая черная собака, по кличке Герцог, попыхтев вволю и по-хозяйски освоившись в комнате, стала обнюхивать ее углы.

– Нельзя ли попросить вашу собаку посидеть спокойно?

– Ах, простите, пожалуйста. Герцог! Сидеть, Герцог. – Герцог уселся и стал шумно вылизывать половые органы. Я встал, чтобы налить виски, и мимоходом ухитрился прервать его туалет. Тишина воцарилась ненадолго: Герцог принялся чесаться.

– Герцог такой умный, – сказал Пайл.

– А какая судьба постигла Принца?

– Мы жили на ферме в Коннектикуте, и его задавило машиной.

– Вас это очень расстроило?

– О да, я страдал! Он ведь так много значил в моей жизни. Но ничего не поделаешь, пришлось примириться. Все равно его не вернешь.

– А если вы потеряете Фуонг, с этим тоже сумеете примириться?

– О да, надеюсь. А вы?

– Сомневаюсь. Я могу даже взбеситься. Вы этого не боитесь, Пайл?

– Мне так хочется, чтобы вы звали меня Олденом, Томас.

– Лучше не надо. К Пайлу я уже привык. Так вы меня не боитесь?

– Конечно, нет. Вы, пожалуй, самый честный парень из всех, кого я знаю. Вспомните, как вы себя вели, когда я к вам ввалился.

– Помню. Перед тем как заснуть, я подумал: «Вот было бы славно, если бы началась атака и его убили». Вы пали бы смертью героя, Пайл. За Демократию.

– Не смейтесь надо мной, Томас. – Он смущенно вытянул свои длинные ноги. – Хоть вы и считаете меня олухом, я понимаю, когда вы меня дразните…

– Я и не думал вас дразнить.

– Если говорить начистоту, вам ведь тоже хочется, чтобы ей было хорошо.

В этот миг послышались шаги Фуонг. У меня еще теплилась надежда, что он уйдет прежде, чем Фуонг вернется. Но и Пайл услышал ее шаги; он их узнал. Он сразу сказал: «А вот и она!», хотя и слышал ее шаги один-единственный раз, в тот первый вечер. Даже пес подошел к двери, которую я оставил открытой, чтобы было прохладнее, словно признал Фуонг членом семьи Пайла. Я один был здесь чужой.

– Сестры нет дома, – сказала Фуонг, исподтишка поглядывая на Пайла.

Я не знал, говорит она правду или, может быть, сестра сама отослала ее домой.

– Ты ведь помнишь мистера Пайла? – спросил я.

– Enchantee [28]. – Нельзя было вести себя более чинно.

– Я счастлив, что вижу вас снова, – сказал он, краснея.

– Comment? [29]

– Она не очень хорошо понимает по-английски, – заметил я.

– Увы, а я прескверно говорю по-французски. Правда, я беру уроки. И уже немножко понимаю, когда мисс Фуонг говорит помедленнее.

– Я буду вашим переводчиком, – заявил я. – К здешнему произношению не сразу привыкнешь. Ну, что бы вы хотели ей сказать? Садись, Фуонг. Мистер Пайл пришел специально затем, чтобы тебя повидать. Вы уверены, – спросил я Пайла, – что мне не следует оставить вас наедине?

– Я хочу, чтобы вы слышали все, что я намерен сказать. Так будет куда честнее.

– Валяйте.

Он объявил торжественно – таким тоном, словно давно все это выучил наизусть, – что питает к Фуонг глубочайшую любовь и уважение. Он почувствовал их с той самой ночи, когда с ней танцевал. Мне он почему-то напомнил дворецкого, который водит туристов по особняку родовитой семьи. Сердце Пайла было парадными покоями, а в жилые комнаты он давал заглянуть лишь через щелочку, украдкой. Я переводил его речь с предельной добросовестностью, – в переводе она звучала еще хуже, – в Фуонг сидела молча, сложив на коленях руки, словно смотрела кинофильм.

– Поняла она? – спросил Пайл.

– По-видимому, да. Не хотите ли, чтобы я от себя добавил немножко пыла?

– Нет, что вы! – сказал он. – Переводите точно. Я не хочу, чтобы вы влияли на ее чувства.

– Понятно.

– Передайте, что я хочу на ней жениться.

Я передал.

– Что она ответила?

– Она спрашивает, говорите ли вы серьезно. Я заверил ее, что вы относитесь к породе серьезных людей.

– Вам не странно, что я прошу вас переводить?

– Да, пожалуй, это не очень-то принято.

– А с другой стороны, так естественно! Ведь вы – мой лучший друг.

– Спасибо.

– Вы первый, к кому я приду, если со мной стрясется беда.

– А влюбиться в мою девушку – для вас тоже беда?

– Несомненно. Я бы предпочел, Томас, чтобы на вашем месте был кто-нибудь другой.

– Ладно. Что мне еще ей передать? Что вы не можете без нее жить?

– Нет, это слишком. И не совсем точно. Мне, конечно, пришлось бы отсюда уехать. Но человек может все пережить.

– Пока вы обдумываете свою речь, могу я замолвить словечко и за себя?

– Конечно, Томас. Это только справедливо.

– Ну как, Фуонг? – спросил я. – Хочешь меня бросить ради него? Он на тебе женится. А я не могу. Сама знаешь почему.

– Ты уедешь? – спросила она, и я вспомнил о письме редактора у себя в кармане.

– Нет.

– Никогда?

– Разве можно дать зарок? И он тебе не может этого пообещать. Браки расстраиваются. Часто они расстраиваются куда скорее, чем такие отношения, как наши.

– Я не хочу уходить, – сказала она, но ее слова меня не утешили, в них слышалось невысказанное «но».

– По-моему, мне лучше выложить свои карты на стол, – заявил Пайл. – Я не богат. Но когда отец умрет, у меня будет около пятидесяти тысяч долларов. Здоровье у меня отличное: могу представить медицинское свидетельство – меня осматривали всего два месяца назад – и сообщить, какая у меня группа крови.

– Не знаю, как это перевести. Зачем ей ваша группа крови?

– Чтобы она была уверена в том, что у нас с ней могут быть дети.

– Так вот что в Америке нужно для любви: цифра дохода и группа крови?

– Не знаю, мне раньше не проходилось иметь с этим дело. Дома моя мама поговорила бы с ее матерью…

– Относительно группы крови?

– Не смейтесь, Томас. Я, вероятно, кажусь вам человеком старомодным. Поймите, я немножко растерялся…

– И я тоже. А вам не кажется, что нам лучше кончить этот разговор и решить дело жребием?

– Не надо притворяться таким черствым, Томас. Я знаю, вы ее по-своему любите не меньше моего.

– Ладно, валяйте дальше, Пайл.

– Скажите ей: я и не рассчитываю на то, что она меня сразу полюбит. Это придет потом. Но я ей предлагаю прочное и почетное положение в обществе. Романтики тут мало, но, пожалуй, это куда лучше страсти.

– За страстью дело не станет, – сказал я. – На худой конец пригодится и ваш шофер, когда вы будете в отлучке.

Пайл покраснел. Он неловко поднялся на ноги.

– Это гнусная шутка. Я не позволю, чтобы вы ее оскорбляли. Вы не имеете права…

– Она еще не ваша жена.

– А что можете предложить ей вы? – спросил он уже со злостью. – Сотни две долларов, когда вы соберетесь уезжать в Англию? Или же вы передадите ее своему преемнику вместе с мебелью?

– Мебель не моя.

– И она не ваша. Фуонг, вы выйдете за меня замуж?

– А как насчет группы крови? – спросил я. – И справки о здоровье? Вам ведь понадобится такая справка и от нее. Может, и от меня? А ее гороскоп вам не нужен?.. Хотя нет, это обычай не ваш, а других племен.

– Вы выйдете за меня замуж?

– Спросите ее сами по-французски, – сказал я. – Будь я проклят, если стану вам переводить.

Я отодвинул стул; собака зарычала. Это привело меня в бешенство.

– Скажите вашему проклятому псу, чтобы он помолчал. Это мой дом, а не его.

– Вы выйдете за меня замуж? – повторил он.

Я сделал шаг к Фуонг, и собака зарычала снова. Я попросил Фуонг:

– Скажи ему, чтобы он убирался вместе со своим псом.

– Пойдемте со мной, – молил Пайл. – Avec moi [30].

– Нет, – сказала Фуонг, – нет.

И вдруг вся злость у нас обоих пропала: вопрос оказался так прост – его можно было решить одним словом из трех букв. Я почувствовал огромное облегчение. Пайл стоял как вкопанный, слегка разинув рот. Он с удивлением произнес:

– Она сказала «нет»?..

– Настолько она умеет говорить по-английски. – Теперь мне уже хотелось смеяться: какого дурака валяли мы оба! – Садитесь и выпейте еще виски.

– Мне лучше уйти.

– Последнюю, разгонную…

– Нехорошо, если я все у вас выпью, – пробормотал он себе под нос.

– Я могу достать сколько угодно виски через миссию, – сказал я, направляясь к столу, и пес оскалил зубы.

Пайл крикнул на него с яростью:

– Лежать, Герцог! Уймись… – Он отер пот со лба. – Мне от души жаль, Томас, если я сказал то, чего не следовало говорить. Не знаю, что на меня нашло. – Взяв стакан, он сказал жалобно: – Побеждает более достойный. Только прошу вас, Томас, не бросайте ее.

– Я и не думаю ее бросать.

– Может, он хочет выкурить трубку? – спросила меня Фуонг.

– Не хотите ли выкурить трубку, Пайл?

– Нет, спасибо. Я не притрагиваюсь к опиуму; у нас в миссии на этот счет очень строго. Допью и пойду домой. Меня огорчает Герцог. Всегда такой спокойный пес.

– Оставайтесь ужинать.

– Если вы не возражаете, мне лучше побыть одному. – Он как-то неуверенно улыбнулся. – Люди скажут, что мы ведем себя чудно. Ах, Томас, как бы я хотел, чтобы вы могли на ней жениться!

– Вы шутите!

– Нисколько. С тех самых пор, как я побывал там, – помните, в доме рядом с «Шале», – мне стало так страшно…

Не глядя на Фуонг, он залпом выпил непривычное для него виски, а прощаясь, не дотронулся до ее руки и только мотнул головой, отвесив неуклюжий короткий поклон. Я заметил, как она проводила его взглядом, и, проходя мимо зеркала, увидел в нем себя: верхняя пуговица на брюках была расстегнута – признак того, что брюшко начало округляться. Выйдя за дверь, Пайл сказал:

– Обещаю, Томас, с ней не встречаться. Но вы не захотите, чтобы это вырыло между нами пропасть? Я добьюсь перевода отсюда, как только кончу свои дела.

– А когда это будет?

– Года через два.

Я вернулся в комнату, думая: «Чего я достиг? С тем же успехом я мог им сказать, что уезжаю». Ему придется покрасоваться своим истекающим кровью сердцем всего несколько недель… Моя ложь только облегчит его совесть.

– Приготовить трубку? – спросила Фуонг.

– Подожди минутку. Мне надо написать письмо.

В тот день я писал уже второе письмо, но на этот раз не порвал его, хотя так же мало надеялся на благоприятный ответ. Оно гласило:

«Дорогая Элен!

В апреле я вернусь в Англию, чтобы занять место редактора иностранного отдела. Как ты сама понимаешь, большой радости я не испытываю. Англия для меня – то место, где я стал неудачником. Я ведь так же, как и ты, хотел, чтобы наш брак длился как можно дольше, хотя и не разделял твоей веры в бога. По сей день не пойму, на чем мы потерпели крушение (ведь мы оба его не хотели), но подозреваю, что виной всему мой характер. Я знаю, как зло и жестоко я порой поступал. Теперь, кажется, я стал чуть-чуть получше – не добрее, но хотя бы спокойнее, – Восток мне в этом помог. А может, я просто стал на пять лет старше, да еще в ту пору, когда пять лет – это большой срок по сравнению с тем, что осталось прожить. Ты была ко мне очень великодушна и ни разу не попрекнула меня с тех пор, как мы расстались. Можешь ли ты проявить еще большее великодушие? Помню, перед тем как мы поженились, ты предупреждала, что развод для тебя вещь немыслимая. Я пошел на этот риск, и мне как будто не на что жаловаться. И все же я прошу у тебя развода».

Фуонг окликнула меня с кровати, сказав, что трубка готова.

– Минуточку, – попросил я.

«Если бы я хотел лицемерить, – продолжал я, – то мог бы встать в благородную позу, изобразить, что все это мне нужно ради кого-то другого. Но это неправда, а мы привыкли говорить друг другу только правду. Я прошу ради себя, ради себя одного. Я люблю одну женщину, люблю очень сильно, мы прожили с ней больше двух лет. Она была мне предана, но может, я знаю, без меня обойтись. Если я с ней расстанусь, она некоторое время, вероятно, слегка погорюет, но трагедии для нее не будет. Она выйдет за кого-нибудь замуж, обзаведется семьей. Глупо, что я все это тебе пишу: сам подсказываю тебе ответ. Но именно потому, что я говорю правду, ты можешь поверить, что потерять ее – для меня смерти подобно. Я не прошу тебя „рассудить здраво“ (ведь здравый смысл и так есть только у тебя) или „быть милосердной“ (милосердие – непомерно большое слово для того, о чем я прошу, да и не так уж я заслуживаю милосердия). Наоборот, я прошу у тебя безрассудства – поступка, несвойственного твоему характеру. Я хочу, чтобы ты (тут а задумался, какое бы выбрать слово, и так его и не нашел) чутко ко мне отнеслась и, не рассуждая, сделала бы то, о чем я прошу. Знаю, что тебе было бы легче дать опрометчивый ответ по телефону, чем посылать его на расстояние в тринадцать тысяч километров. Если бы ты протелеграфировала мне одно слово: „Согласна“!

Когда я кончил письмо, мне показалось, что я долго бежал и у меня с непривычки болят все мускулы. Пока Фуонг готовила трубку, я прилег на кровать. Я сказал:

– Он молод.

– Кто?

– Пайл.

– Разве это так важно?

– Я бы женился на тебе, Фуонг, если бы мог.

– Верю, но сестра почему-то сомневается.

– Я написал жене и попросил дать мне развод. Раньше я не делал такой попытки. А вдруг что-нибудь выйдет?

– Ты всерьез думаешь, что выйдет?

– Нет, но все может быть.

– Не волнуйся. Возьми трубку, покури.

Я затянулся, а она стала готовить вторую трубку. Я спросил ее:

– Твоей сестры на самом деле не было дома?

– Я ведь тебе сказала, что не было.

Глупо делать ее жертвой правдоискательства, – этой страсти людей Запада, к которой они привержены не меньше, чем к алкоголю. Из-за виски, выпитого с Пайлом, опиум подействовал слабее обычного.

– Я солгал тебе, Фуонг, – сказал я. – Меня отзывают на родину.

Она положила трубку.

– Но ты не поедешь?

– Если я откажусь, на что мы будем жить?

– Я поеду с тобой. Мне хочется повидать Лондон.

– Ты будешь чувствовать себя там скверно, если мы не поженимся.

– Ну, а вдруг твоя жена даст тебе развод?

– Может быть.

– Я все равно поеду с тобой, – сказала Фуонг. Она верила в то, что говорит, но когда она снова взяла трубку и принялась разогревать шарик опиума, я увидел, как в ее глазах промелькнул целый хоровод мыслей.

– А в Лондоне есть небоскребы? – спросила она. Как я любил Фуонг за ее простодушие! Она могла солгать из вежливости, со страха и даже ради выгоды, но у нее никогда не хватило бы коварства скрыть свою ложь.

– Нет, – сказал я, – чтобы увидеть небоскребы, тебе придется поехать в Америку.

Она бросила на меня быстрый взгляд, заметив свою ошибку. Разминая опиум, она стала беззаботно болтать: о том, какие платья станет носить в Лондоне, где мы там поселимся, какое там метро (она читала о нем в романах), о двухэтажных автобусах; полетим мы на самолете или поедем морем…

– А статуя Свободы… – начала было она.

– Нет, Фуонг, статуя Свободы тоже в Америке.

 

 

Не реже чем раз в год каодаисты устраивали празднество у Священного озера в Тайнине, в восьмидесяти километрах к северо-западу от Сайгона, чтобы отметить очередную годовщину Освобождения или Завоевания, а То и какой-нибудь буддийский, конфуцианский или христианский праздник. Каодаизм

– изобретение местного чиновника, синтез трех религий и излюбленная тема моих рассказов новичкам. В Тайнине было Священное озеро, папа и женщины-кардиналы, механический оракул и святой Виктор Гюго. Христос и Будда глядели вниз с крыши собора на восточную фантасмагорию в стиле Уолта Диснея, на пестрые изображения драконов и змей. Новички всегда приходили в восторг от моих описаний. Но как показать им убогую изнанку всей этой затеи: наемную армию в двадцать пять тысяч человек, вооруженную минометами, сделанными из выхлопных труб негодных автомобилей, армию – союзницу французов, которая при малейшей опасности заявляла о своем нейтралитете. На празднества, которые устраивались, чтобы утихомирить крестьян, папа приглашал членов правительства (они приезжали, если каодаисты в то время стояли у власти), дипломатический корпус (он присылал кое-кого из вторых секретарей с женами или любовницами) и французского главнокомандующего, которого представлял генерал с двумя звездочками из какой-нибудь канцелярии.

По дороге в Тайнинь несся стремительный поток штабных и дипломатических машин, а на самых опасных участках пути Иностранный легион выставлял в рисовых полях охрану. День этот всегда был тревожным для французского командования и внушал некоторые надежды каодаистам: что могло лучше всего подчеркнуть их лояльность, как не убийство нескольких именитых гостей за пределами их территории?

Через каждый километр над плоскими полями стояла, как восклицательный знак, глиняная сторожевая вышка, а через каждые десять километров – форт покрупнее, который охранялся взводом легионеров, марокканцев или сенегальцев. Как при въезде в Нью-Йорк, машины шли гуськом, не перегоняя друг друга, и, как при въезде в Нью-Йорк, вы со сдержанным раздражением посматривали на машину впереди, а в зеркало – на машину сзади. Каждому не терпелось добраться до Тайниня, поглазеть на процессию и как можно скорее вернуться домой: комендантский час наступал в семь вечера.

С рисовых полей, занятых французами, вы попадали на рисовые поля секты хоа-хао, а оттуда – на рисовые поля каодаистов, которые постоянно воевали с хоа-хао; но одни только флаги сменялись на сторожевых вышках. Голые малыши сидели на буйволах, бродивших по брюхо в воде на залитых полях; там, где созрел золотой урожай, крестьяне в шляпах, похожих на перевернутые блюдца, веяли зерно у небольших шалашей из плетеного бамбука. Машины проносились мимо, словно посланцы из другого мира.

В каждой деревушке внимание приезжих привлекали церкви каодаистов с огромным божьим оком над входом; их оштукатуренные стены были выкрашены в голубой или розовый цвет. Флагов становилось все больше; вдоль дороги кучками шли крестьяне; мы приближались к Священному озеру. Издали казалось, что на Тайнинь надет зеленый котелок: это возвышалась Святая гора, где окопался генерал Тхе – мятежный начальник штаба, объявивший недавно войну и французам, и Вьетмину. Каодаисты и не пытались его захватить, хотя он похитил их кардинальшу; впрочем, по слухам, он это сделал не без ведома папы.

В Тайнине всегда казалось жарче, чем во всей Южной дельте; может быть, из-за отсутствия воды, а может, из-за нескончаемых церемоний, когда вы потели до одури и за себя и за других: потели за солдат, стоявших на карауле, пока произносились длинные речи на языке, которого они не понимали, потели за папу, облаченного в тяжелые одежды с китайскими украшениями. Только женщинам-кардиналам в белых шелковых штанах, болтавшим со священниками в пробковых шлемах, казалось, было прохладно в этом пекле; трудно было поверить, что когда-нибудь наступит семь часов – время коктейлей на крыше «Мажестик» – и с реки Сайгон подует ветерок.

После парада я взял интервью у представителя папы. Я не надеялся услышать от него что-нибудь интересное и не ошибся: обе стороны действовали по молчаливому уговору. Я спросил его о генерале Тхе.

– Горячий человек, – сказал он и перевел разговор на другую тему.

Он начал заученную речь, позабыв, что я ее слышал два года назад; мне это напоминало мои собственные тирады, которые я без конца повторял новичкам: каодаизм как религиозный синтез… лучшая из всех религий… миссионеры посланы в Лос-Анджелес… тайны Большой пирамиды… Он носил длинную белую сутану и курил одну сигарету за другой. В нем было что-то скользкое и продажное; в его речи часто слышалось слово «любовь». Он, несомненно, знал, что все мы собрались сюда, чтобы посмеяться над их движением; наш почтительный вид был так же лжив, как и его фальшивый сан, но мы были не так коварны. Наше лицемерие не давало нам ничего, даже надежного союзника, а их лицемерие добывало им оружие, снаряжение и даже деньги.

– Спасибо, ваше преосвященство. – Я поднялся, чтобы уйти. Он проводил меня до двери, роняя пепел от сигареты.

– Да благословит бог ваши труды, – произнес он елейно. – Запомните: господь любит истину.

– Какую истину? – спросил я.

– Каодаистская вера учит, что есть только одна истина и что истина эта

– любовь.

У него был большой перстень на пальце, и когда он протянул мне руку, он, право, кажется, ожидал, что я ее поцелую; но я – не дипломат.

Под томительными отвесными лучами солнца я увидел Пайла: он тщетно пытался завести свой бьюик. Почему-то за последние две недели я повсюду – и в баре «Континенталь», и в единственной порядочной книжной лавке, и на улице Катина – наталкивался на Пайла. Он все больше подчеркивал свою дружбу, которую навязал мне с самого начала. Его грустные глаза безмолвно вопрошали меня о Фуонг, в то время как уста со все возрастающим пылом выражали восхищение и привязанность к моей персоне.

Возле машины стоял каодаистский командир и что-то торопливо рассказывал Пайлу. Когда я подошел, он умолк. Я его узнал: он был помощником Тхе, прежде чем тот ушел в горы.

– Привет, начальник, – сказал я. – Как поживает генерал?

– Какой генерал? – спросил командир со смущенной улыбкой.

– А разве каодаистская вера не учит, что есть только один генерал?

– Не могу завести машину, Томас, – вмешался Пайл.

– Я схожу за механиком, – сказал командир и оставил нас.

– Я помешал вашей беседе, – извинился я.

– Пустяки, – отозвался Пайл. – Он спрашивал, сколько стоит бьюик. Очень славные люди, если знать, как к ним подойти. Видно, французы просто не умеют с ними ладить.

– Французы им не доверяют.

– Если доверять человеку, он постарается оправдать ваше доверие, – торжественно изрек Пайл. Его слова прозвучали, как каодаистский символ веры. Я почувствовал, что атмосфера Тайниня была слишком высоконравственной, чтобы я мог в ней дышать.

– Выпьем, – предложил Пайл.

– Об этом я просто мечтаю.

– У меня с собой термос с лимонным соком.

Он наклонился к багажнику и вытащил оттуда корзину.

– А джина у вас не найдется?

– К сожалению, нет. Знаете, – добавил он, желая меня приободрить, – лимонный сок очень полезен в таком климате. В нем есть витамины… не помню только, какие.

Он протянул мне стаканчик, и я выпил.

– Мокрое, и то хорошо, – сказал я.

– Хотите бутерброд? Ужасно вкусные бутерброды. Новая патентованная начинка, называется «Витамино-здоровье». Мама мне прислала ее из Штатов.

– Спасибо, я не голоден.

– На вкус похоже на винегрет, только как будто острее.

– Мне что-то не хочется.

– Вы не возражаете, если я поем?

– Конечно, не возражаю.

Он откусил огромный кусок; послышался хруст. Невдалеке от нас Будда из белого и розового камня уезжал верхом из отчего дома, а его слуга – другое изваяние – бежал за ним следом. Женщины-кардиналы брели обратно в свою обитель, а божье око взирало на нас с соборной двери.

– Вы знаете, здесь ведь кормят обедом, – сказал я.

– Я решил, что лучше не рисковать. Мясо… с ним надо быть поосторожнее в такую жару.

– Вам нечего опасаться. Они вегетарианцы.

– Может быть, и так, но я предпочитаю знать, что я ем. – Он снова набил рот своим «Витамино-здоровьем». – Как вы думаете, у них есть приличные механики?

– Достаточно приличные, чтобы превратить вашу выхлопную трубу в миномет. Кажется, самые лучшие минометы получаются именно из бьюиков.

Командир вернулся; щегольски отдав честь, он сообщил нам, что послал в казарму за механиком. Пайл предложил ему бутерброд с «Витамино-здоровьем», но тот вежливо отказался, объяснив светским тоном:

– Тут у нас уйма правил относительно еды. – Он отлично говорил по-английски. – Ужасная глупость! Но вы же знаете, что такое религиозный центр. Вряд ли дело обстоит лучше в Риме… или в Кентербери, – добавил он с кокетливым поклоном в мою сторону. Потом он замолчал. Они оба молчали. Я был здесь лишний. Но я не мог не воспользоваться оружием слабости и не поддразнить Пайла – ведь я был слаб. У меня не было его молодости, основательности, цельности, будущего.

– Пожалуй, я все-таки съем бутербродик, – сказал я.

– О, прошу вас, – произнес Пайл, – прошу вас.

Он немного помешкал, прежде чем снова полезть в багажник.

– Нет, нет, – рассмеялся я. – Я пошутил. Вы ведь хотите остаться вдвоем.

– Ничего подобного, – возмутился Пайл.

Он был одним из самых неумелых лгунов, каких я знал. В этом искусстве у него, очевидно, не было опыта. Он объяснил командиру:

– Томас – мой самый лучший друг.

– Я знаю мистера Фаулера, – ответил командир.

– Мы еще увидимся перед отъездом, Пайл. – И я пошел в собор. Там можно было найти прохладу.

Святой Виктор Гюго в мундире Французской академии с нимбом вокруг треуголки указывал перстом на какую-то сентенцию, которую записывал на дощечке гипсовый Сунь Ятсен. В церкви не на что было сесть, разве что в папское кресло, вокруг которого обвилась гипсовая кобра; мраморный пол сверкал, как водная гладь, а в окнах не было стекол, – я подумал о том, как глупо строить клетки с отдушинами для воздуха, а почти такие же клетки строим мы для религии – с отдушинами для сомнений, для разных верований, для бесчисленных толкований. Моя жена нашла себе такую дырявую клетку, и порой я ей завидовал. Но солнце и воздух плохо уживаются друг с другом; и я предпочитал жить на солнце.

Я прошелся по длинной пустой церкви, – это был не тот Индокитай, который я любил. По алтарю карабкались драконы с львиными головами; с плафона Христос показывал свое истекающее кровью сердце. Будда сидел, как Будда сидит всегда, и подол у него был пуст; реденькая бородка Конфуция струилась, как водопад в засуху. Все это было бутафорией: огромный земной шар над алтарем говорил о честолюбии; механический оракул, при помощи которого папа совершал свои пророчества, говорил о жульничестве. Если бы этот собор просуществовал пять столетий, а не двадцать лет, истертые шагами плиты и изъеденные непогодой камни, возможно, и придали бы ему какую-то убедительность. Обретет ли здесь веру тот, кто столь же легко поддается убеждению, как моя жена, которая так и не сумела обрести веру в человека? И если бы я действительно хотел верить, нашел ли бы я эту веру в ее норманской церкви? Но я никогда не жаждал веры. Дело репортера – разоблачать и вести запись фактов. Никогда за всю мою профессиональную жизнь мне не попадалось необъяснимое. Папа фабриковал свои пророчества при помощи незамысловатого механизма, и люди ему верили. В каждом откровении всегда можно обнаружить надувательство. В репертуаре моей памяти не было ни откровений, ни чудес.

Я стал перебирать свои воспоминания, как перелистывают картинки в альбоме: лису, которую я увидел при свете неприятельской ракеты, сброшенной над Орпингтоном, – она пробиралась вдоль изгороди птичника, неизвестно как попав сюда из своего ржавого логова на пограничных землях; тело заколотого штыком малайца, которого отряд гурков привез в кузове грузовика в горняцкий поселок в Паханге; китайские кули стояли рядом, истерически хихикая, а в это время другой малаец подкладывал под мертвую голову подушку; голубя, который вот-вот взлетит с камина в номере гостиницы; лицо жены в окне, когда я пришел, чтобы проститься в последний раз. Мысли мои оттолкнулись от нее и снова вернулись к ней. Она, должно быть, получила мое письмо больше недели назад, а телеграммы, которой я и не ждал, все не было. Но говорят, что, когда присяжные долго совещаются, для подсудимого есть надежда. Если ответа не будет еще неделю, смогу ли я надеяться? Со всех сторон было слышно, как заводят моторы военных и дипломатических машин: с торжествами было покончено еще на год. Начиналось бегство в Сайгон, приближался комендантский час. Я вышел, чтобы отыскать Пайла.

Они стояли с командиром в узкой полоске тени; никто и не пытался чинить его машину. О чем бы ни шла их беседа, но она уже кончилась, и они стояли молча, не решаясь разойтись из вежливости. Я подошел к ним.

– Ну, я, пожалуй, поеду, – заявил я. – Вам тоже лучше отправиться в путь, если хотите попасть домой до комендантского часа.

– Механик так и не пришел.

– Он скоро придет, – сказал командир. – Он был занят в процессии.

– Вы могли бы здесь заночевать, – заметил я. – Будут служить праздничную обедню, вам это будет интересно. Она длится три часа.

– Я должен вернуться домой.

– Вы не вернетесь, если не поедете сейчас же. – Я нехотя добавил: – Если угодно, я вас подвезу, а начальник пришлет вашу машину в Сайгон.

– Вам нечего беспокоиться о комендантском часе на территории каодаистов, – самодовольно произнес командир. – Конечно, там дальше… Но я завтра же пришлю вам машину.

– Смотрите, чтобы не пропала выхлопная труба, – добавил я, и на лице его показалась бодрая, подтянутая, вышколенная, чисто военная улыбочка.

 

Когда мы тронулись в путь, колонна автомобилей значительно нас опередила. Я прибавил скорость, пытаясь ее нагнать, но мы проехали каодаистскую зону и вступили в зону хоа-хао, а впереди не было видно ни облачка пыли. Мир казался плоским и пустым в этот вечерний час.

Местность как будто была и не подходящая для засады, но при желании легко было укрыться по самую шею в затопленных полях, тянувшихся вдоль дороги.

Пайл откашлялся – это было симптомом того, что он снова готов к излияниям.

– Надеюсь, Фуонг здорова, – сказал он.

– По-моему, она никогда не болеет.

Одна из сторожевых вышек прижалась у нас за спиной к горизонту, другая выросла впереди, – совсем как чаши весов.

– Я встретил вчера ее сестру, она шла за покупками.

– И, наверно, пригласила вас зайти.

– Вы угадали.

– Она не так-то легко отказывается от своих надежд.

– Каких надежд?

– Женить вас на Фуонг.

– Она сказала, что вы уезжаете.

– Ходят такие слухи.

– Вы ведь не станете меня обманывать, Томас, правда?

– Обманывать?

– Я попросил о переводе, – сказал он. – И не хотел бы, чтобы она лишилась сразу нас обоих.

– Я думал, вы отслужите здесь свой срок.

Он сказал без всякой жалости к себе:

– Выяснилось, что мне это не под силу.

– Когда вы уезжаете?

– Не знаю. Начальство полагает, что это можно будет устроить месяцев через шесть.

– А полгода вы выдержите?

– Придется.

– Какую вы указали причину?

– Я сказал нашему атташе – вы его знаете – Джо… почти всю правду.

– Наверно, он считает меня сукиным сыном за то, что я не дал вам увести мою девушку.

– Напротив, он скорее на вашей стороне.

Машина чихала и тянула из последних сил, – кажется, она стала чихать на минуту раньше, чем я это заметил, – я размышлял над невинным вопросом Пайла: «Вы ведь не станете меня обманывать?» Вопрос этот принадлежал к миру первозданной человеческой психики, где слова Демократия и Честь произносят с большой буквы, как писали в старину на надгробных плитах, и где каждое слово имеет для вас то же значение, какое оно имело для вашего деда.

– Готово, приехали, – сказал я.

– Нет горючего?

– Его было вдоволь. Я залил полный бак, прежде чем выехать. Эти негодяи в Тайнине его выцедили. Надо было проверить. На них это похоже – оставить нам ровно столько бензина, чтобы мы смогли выехать за пределы их зоны.

– Что же теперь делать?

– Мы кое-как доберемся до следующей вышки. Будем надеяться, что нас там выручат.

Но нам не повезло. Машина не дотянула до вышки метров тридцать и стала. Мы подошли к подножию вышки, и я крикнул часовым по-французски, что мы – друзья и поднимемся наверх. Мне вовсе не хотелось, чтобы меня застрелил вьетминский часовой. Ответа не последовало; никто даже не выглянул. Я спросил Пайла:

– У вас есть револьвер?

– Никогда не ношу.

– И я тоже.

Последние краски заката – зеленые и золотистые, как стебли риса, – стекали через край плоской земли; на сером однотонном небе резко чернела сторожевая вышка. Комендантский час почти настал. Я крикнул снова, и снова никто не ответил.

– Вы не помните, сколько вышек мы проехали от последнего форта?

– Не обратил внимания.

– И я тоже. – До следующего форта было не меньше шести километров – час ходьбы. Я крикнул в третий раз, и тишина снова была единственным ответом.

– Похоже на то, что там пусто, – заметил я. – Пожалуй, я влезу наверх и погляжу.

Желтый флаг с красными полосами, выгоревшими и ставшими оранжевыми, означал, что мы выехали с территории хоа-хао и находились на правительственной территории. Паял спросил:

– Вам не кажется, что, если обождать, может подойти машина?

– Возможно; но они могут подойти первыми.

– А что, если вернуться и зажечь фары? Дать сигнал.

– Ради бога, не надо.

Было уже так темно, что я споткнулся, отыскивая лестницу. Что-то хрустнуло у меня под ногой; казалось, звук понесся по рисовым полям, – кто его слышит? Пайл потерял очертания и превратился в неясное пятно на краю дороги.

Тьма в этих краях не спускается, а падает камнем.

– Постойте там, пока я вас не позову, – сказал я.

Уж не втянута ли лестница наверх? Нет, она стоит на месте – по ней может подняться и враг, но для часовых это – единственный путь к спасению. Я стал взбираться.

Как часто я читал, о чем думают люди в минуту страха: о боге, о семье, о женщине. Я преклоняюсь перед их самообладанием. Я не думал ни о чем, даже о люке над головой; в эти секунды я перестал существовать; я сам стал воплощением страха. На верхушке лестницы я стукнулся головой – страх не слышит, не видит и не считает ступенек. Потом голова моя поднялась над земляным полом, – никто в меня не выстрелил, и страх прошел.

 

На полу стоял маленький керосиновый фонарь; двое людей, прислонившись к стене, сидя, наблюдали за мной. Один из них держал автомат, другой – винтовку, но оба они были перепуганы не меньше моего. С виду они были похожи на школьников, но молодость вьетнамцев уходит так же внезапно, как солнце: вот они мальчики, и сразу же – старики. Я был рад, что цвет кожи и разрез глаз служат мне паспортом, – сейчас бы солдаты не выстрелили даже со страха.

Я вылез из люка и заговорил, чтобы их успокоить, объясняя, что моя машина стоит внизу: у меня вышло горючее. Может, они продадут мне немножко, если оно у них есть… Оглядевшись, я понял, что это маловероятно. В круглой комнате не было ничего, кроме ящика с патронами для автомата, деревянной кроватки и двух висевших на гвозде ранцев. Два котелка с остатками риса и палочками для еды говорили о том, что ели они без аппетита.

– Хоть немного бензина, чтобы мы могли добраться до следующего форта, – просил я.

Один из сидевших у стены солдат – тот, что был с винтовкой, – покачал головой.

– Не то нам придется провести здесь ночь.

– C'est defendu [31].

– Кем?

– Вы штатский.

– Никто не заставит меня сидеть на дороге и ждать, пока мне перережут глотку.

– Вы француз?

Говорил только один из них. Другой сидел отвернувшись, глядя в амбразуру. Ему не было видно ничего, кроме клочка неба величиной с открытку; казалось, он что-то слушает, и я стал слушать тоже. Тишина была полна звуков; шумы эти трудно было определить – легкий треск, скрип, шорох, что-то вроде покашливания, шепот. Потом я услышал Пайла; вероятно, он подошел к подножию лестницы.

– Все в порядке, Томас?

– Поднимитесь, – крикнул я в ответ. Пайл стал подниматься по лестнице, и молчавший солдат шевельнул автоматом; не думаю, чтобы он понял хоть слово из того, что мы говорили, – движение было непроизвольным. Парень был, видимо, парализован страхом. Я прикрикнул на него тоном сержанта: «Клади автомат!» – и произнес французское ругательство, которое, надеялся, он поймет.

Он послушался, не раздумывая. Пайл поднялся на вышку.

– Нас пригласили провести ночь в этой крепости, – сообщил я.

– Отлично, – сказал Пайл. В голосе его звучало недоумение. – Разве одному из этих болванов не следовало бы стоять на часах?

– Они не любят, чтобы в них стреляли. Жаль, что вы не захватили с собой чего-нибудь покрепче лимонного сока.

– В следующий раз захвачу непременно.

– Впереди у нас долгая ночь. – Теперь, когда Пайл был со мной, я больше не слышал никакого шума. Даже оба солдата как будто успокоились.

– Что будет, если на них нападут вьетминцы? – спросил Пайл.

– Они выстрелят разок и удерут. Вы читаете об этом каждое утро в «Экстрем ориан». «Прошлой ночью один из постов к юго-западу от Сайгона был временно захвачен вьетминцами».

– Неважная перспектива.

– Между нами и Сайгоном сорок таких вышек. Всегда можно рассчитывать, что попадет не тебе, а соседу.

– Нам очень пригодились бы мои бутерброды, – произнес Пайл. – А все-таки одному из этих парней следовало бы стоять на карауле.

– Он боится, что его подкараулит пуля. – Теперь, когда мы тоже устроились на полу, вьетнамцы перестали так нервничать. Им можно было посочувствовать: не легко двум плохо обученным солдатам сидеть ночь за ночью, гадая о том, когда с поля к вышке подкрадутся вьетминцы. Я спросил Пайла:

– Вы думаете, они знают, что сражаются за Демократию? Жаль, здесь нет Йорка Гардинга: он бы им объяснил.

– Вечно вы издеваетесь над Йорком, – сказал Пайл.

– Я издеваюсь над всеми, кто тратит золотое время, расписывая то, чего нет, – абстрактные фетиши.

– Для него они не абстракция. А разве вы ни во что не верите? В бога, например.

– У меня нет оснований верить в бога. А у вас?

– Есть. Я принадлежу к унитарной церкви.

– Скольким сотням миллионов богов поклоняются люди? Ведь даже набожный католик верит в совершенно разных богов, когда он напуган, когда счастлив или когда голоден.

– Может, если бог есть, он так велик, что каждый видит его по-своему.

– Как большого Будду в Бангкоке, – сказал я. – Его не увидишь всего целиком. Но он хотя бы никуда не лезет.

– Вы просто хотите казаться бесчувственным. Верите же вы во что-нибудь? Никто не может жить без веры.

– Конечно, я ведь не берклианец [32]. Я верю, что опираюсь об стену. Верю, что там лежит автомат.

– Я говорю не об этом.

– Я даже верю в то, что пишу, а это куда больше того, что может сказать большинство ваших корреспондентов.

– Хотите сигарету?

– Я не курю ничего… кроме опиума. Угостите часовых. Нам лучше с ними ладить. – Пайл встал, дал им закурить и вернулся. Я сказал: – Хотел бы я, чтобы эти сигареты имели символическое значение, как хлеб-соль.

– Вы им не доверяете?

– Ни один французский офицер не рискнул бы провести ночь в такой вышке наедине с двумя перепуганными насмерть часовыми. Были случаи, когда целые взводы выдавали своих офицеров. Иногда вьетминцам больше помогает рупор, чем противотанковое ружье. Я не виню этих солдат. Они ведь тоже ни во что не верят. Вы и ваши единомышленники пытаетесь вести войну руками людей, которых она вовсе не увлекает.

– Они не хотят коммунизма.

– Они хотят досыта риса, – возразил я. – Они не хотят, чтобы в них стреляли. Они хотят, чтобы жизнь текла спокойно. Они не хотят, чтобы ими помыкали люди с белой кожей.

– Если мы потеряем Индокитай…

– Слышал эту пластинку. Тогда мы потеряем Сиам, Малайю, Индонезию… А что значит «потеряем»? Если бы я верил в вашего бога и в рай, я поставил бы свою райскую цитру против вашего золотого нимба, что через пятьсот лет на свете не будет ни Нью-Йорка, ни Лондона, а они по-прежнему будут выращивать рис на этих полях, и в своих остроконечных шляпах носить продукты на рынок, подвесив корзины на длинные жерди. А мальчуганы все так же будут ездить верхом на буйволах. Я люблю буйволов, они не терпят нашего запаха, запаха европейцев. И запомните: с точки зрения буйвола, вы – тоже европеец.

– Их заставят верить в то, что им говорят, им не позволят думать, как им хочется.

– Думать – это роскошь. Уж не воображаете ли вы, что, возвращаясь ночью в свою глиняную хижину, крестьянин размышляет о Боге и Демократии?

– Разве в стране нет никого, кроме крестьян? А образованные люди? По-вашему, они будут счастливы?

– Нет, – сказал я. – Мы ведь привили им наши идеи. Мы обучили их опасной игре, вот почему мы и торчим здесь в надежде, что нам не перережут глотки. Мы заслужили, чтобы нам их перерезали. Хотелось бы мне, чтобы и ваш друг Йорк тоже был здесь. Интересно, как бы ему это понравилось.

– Йорк Гардинг очень храбрый человек. Знаете, в Корее…

– Он ведь там не служил в армии. У него был обратный билет. С обратным билетом в кармане храбрость становится душевной гимнастикой, вроде монашеского самобичевания: «Сколько я выдержу?» А вот эти бедняги не могут удрать на самолете домой. Эй, – обратился я к ним, – как вас зовут? – Мне казалось, что, узнав их имена, мы как-нибудь втянем их в беседу. Ответа не последовало; они лишь угрюмо поглядывали на нас и сосали свои окурки. – Наверно, думают, что мы французы, – сказал я.

– В том-то все дело, – подхватил Пайл. – Ваш противник не Йорк, а французы. Их колониализм.

– Ах, уж эти мне ваши «измы» и «кратии». Дайте мне факты. Если хозяин каучуковой плантации бьет своего батрака, – ладно, я против него. Но он бьет его вовсе не по инструкции министра колоний. Во Франции он, верно, бил бы свою жену. Я помню одного священника – такого нищего, – у него не было даже лишней пары штанов, – в холерную эпидемию он по пятнадцати часов в день обходил одну хижину за другой, питаясь рисом и соленой рыбой, а причащал из старой чашки и деревянной тарелки. Я не верю в бога, но я за такого священника. Может, и это, по-вашему, колониализм?

– Да, конечно, колониализм! Йорк говорит, что часто хорошие администраторы больше всего мешают уничтожить плохую систему.

– Как бы там ни было, французы гибнут каждый день… и это отнюдь не абстракция. Они не втягивают в войну здешних людей умелой ложью, как ваши политиканы… или наши. Я был в Индии, Пайл, и я знаю, какой вред могут принести либералы. У нас больше нет партии либералов, зато либерализм заразил все другие партии. Все мы либо либеральные консерваторы, либо либеральные социалисты; у всех у нас чистая совесть. Лучше уж быть эксплуататором, который открыто дерется за то, чтобы эксплуатировать, и умирает за это. Посмотрите на историю Бирмы. Мы вторглись в эту страну – нашлись племена, которые нас поддержали; мы победили, но, как и вы, американцы, мы в те дни не признавали себя колониалистами. Наоборот, мы заключили мир с королем, вернули ему его край и предоставили распинать и распиливать на части наших союзников. Они были простаками. Они думали, что мы не уйдем. Но мы, либералы, боялись нечистой совести.

– Это было давно.

– Здесь будет не лучше. Их подстрекают, а потом бросят, оставив им немного военного снаряжения и производство игрушек.

– Игрушек?

– Из вашей пластмассы.

– Ах да, понятно.

– Не знаю, почему я заговорил о политике. Она меня не интересует; я ведь репортер. Я ни во что не вмешиваюсь.

– Разве? – заметил Пайл.

– Я спорю, чтобы скоротать эту проклятую ночь, вот и все. Я не хочу становиться на чью-нибудь сторону. Кто бы ни победил, я буду только свидетелем, репортером.

– Если победят они, вам придется писать неправду.

– Всегда есть обходной путь, да я, впрочем, не заметил, чтобы наши газеты так уж почитали истину.

Наша мирная болтовня, по-видимому, подбодрила солдат; белые голоса – а ведь и голоса тоже имеют свой цвет: желтые голоса поют, черные издают гортанный звук, словно полощут горло, а белые просто говорят – создадут впечатление, будто нас много, и отпугнут противника. Часовые снова взялись за свои котелки, отдирая палочками еду и поглядывая на нас с Пайлом.

– Значит, вы думаете, что мы проиграли?

– Не в этом суть, – сказал я. – Но мне не очень-то хочется, чтобы вы выиграли. Я бы предпочел, чтобы вот эти бедняги были счастливы… вот и все. Я бы хотел, чтобы им не нужно было сидеть по ночам в темноте, перепуганным насмерть.

– Надо же сражаться за свободу.

– Я что-то не замечал, чтобы здесь сражались американцы. А свобода – право, не знаю, что это такое. Спросим у них. – Я окликнул солдат по-французски: – La liberte – qu'est ce que c'est la liberte? [33]Они слизывали с палочек рис и молча на нас глядели.

– Неужели вы хотите, чтобы все люди были на один лад? – спросил Пайл. – Вам просто нравится спорить. Вы интеллигент. Вам так же дорога свобода человеческой личности, как и мне… или Йорку.

– А почему мы стали заботиться о ней только теперь? Сорок лет назад никто о ней и не заикался.

– Тогда ей ничего не угрожало.

– Нашей личности ничего не угрожало – еще бы! – но разве кто-нибудь думал о личности того, кто выращивает рис, и думает о нем сейчас? Единственный, кто обращается с ним как с человеком, это политический комиссар: посидит в его хижине, спросит имя, выслушает жалобы; ежедневно тратит на него целый час, чтобы чему-нибудь научить – неважно чему; но обходится с ним как с человеком, с существом, которое представляет ценность. Не суйтесь вы на Восток с вашим кудахтаньем об угрозе человеческой личности. Тут сразу обнаружится, что вы – неправая сторона: это они стоят за человеческую личность, а мы за рядового номер 23987, единицу в глобальной стратегии.

– Вы не верите и половине того, что говорите, – смущенно возразил Пайл.

– Верю на три четверти. Я здесь давно. К счастью, я ни во что не вмешиваюсь, а не то у меня явилось бы искушение кое-что пред примять… потому что здесь, на Востоке, мне, знаете ли, не нравится ваш Айк. Мне нравятся, если на то пошло, вот эти двое. Это их страна… Который час? Мои часы остановились.

– Половина девятого.

– Еще каких-нибудь десять часов, и мы сможем двинуться в путь.

– Становится довольно прохладно, – ежась, сказал Пайл. – Вот не ожидал.

– Кругом вода. В машине у меня одеяло. Как-нибудь обойдемся.

– А идти за ним не опасно?

– Для вьетминцев еще рановато.

– Давайте, я схожу.

– Я больше привык к темноте.

Я поднялся, и оба солдата перестали есть. Я им сказал:

– Je reviens tout de suite [34], – спустил ноги в люк, нащупал лестницу и стал спускаться. До чего же успокаивают разговоры, в особенности на отвлеченные темы: она делают обыденной самую необычайную обстановку. Я больше не чувствовал страха: у меня было такое ощущение, будто я вышел из комнаты и должен туда вернуться, чтобы продолжать спор; славно мы были на улице Катина, в баре «Мажестик» или даже где-то поблизости от Гордон-сквера.

Я постоял внизу, чтобы глаза мои привыкли к темноте. Светили звезды, но луны не было. Лунный свет напоминает мне мертвецкую и холодное сияние лампочки без абажура над мраморной скамьей; свет звезд полон жизни и движения, словно кто-то в необъятном просторе передает нам послание доброй воли; ведь даже в именах звезд есть что-то дружественное. Венера – это женщина, которую мы любим. Медведицы – мишки нашего детства, а, наверно, для тех, кто верит, как моя жена, Южный Крест – это любимый псалом или вечерняя молитва. Я немного поежился, как Пайл. Однако ночь была теплая, только неглубокая вода по обе стороны дороги придавала теплу какой-то леденящий оттенок. Я пошел к машине, и мне вдруг почудилось, что ее нет. Мне стало не по себе, хотя я и вспомнил, что машина застряла в тридцати метрах отсюда. Я шел сгорбившись: мае казалось, что так я менее приметен.

Чтобы достать одеяло, мне пришлось отпереть багажник; щелканье замка и скрип крышки заставили меня вздрогнуть. Я одни производил шум в ночи, которая, казалось, была полна людей, и это меня отнюдь не радовало. Перекинув одеяло через плечо, я опустил крышку багажника осторожнее, чем ее поднимал, и как раз в тот миг, когда щелкнул замок, небо в сторону к Сайгону озарилось вспышкой огня и по дороге понесся грохот взрыва. Застрекотал автомат, застрекотал и умолк, прежде чем прекратился грохот. Я подумал: «Кому-то досталось» – и очень издалека услышал голоса, кричавшие от боли или ужаса, а может быть, и от упоения победой. Я почему-то был уверен, что на нас нападут сзади, оттуда, откуда мы приехали, и вдруг мне показалось несправедливым, что вьетминцы впереди, между нами и Сайгоном. Мы, словно ничего не ведая, приближались к опасности, вместо того чтобы от нее отдалиться, да и сейчас я шел туда, где таилась опасность, к вышке. Я шел, потому что бежать было куда слышнее, но тело мое порывалось бежать.

У подножия лестницы я крикнул Пайлу: «Это я, Фаулер» (даже тут я не мог назвать ему себя по имени). Обстановка наверху переменилась. Котелки с рисом снова стояли на полу; один из солдат, прижавшись к стене, не спускал глаз с Пайла, держа у ноги винтовку, а тот чуть отполз от противоположной стены и, стоя на коленях, не сводил глаз с автомата, лежавшего между ним и вторым часовым. Похоже было на то, что он стал подползать к оружию, но его остановили на полдороге. Рука второго часового была протянута к автомату. Ни драки, ни угроз: все было как в той детской игре, где участники должны двигаться незаметно, не то вас возвращают в исходное положение и заставляют играть сначала.

– Что тут происходит? – спросил я.

Часовые посмотрели на меня, а Пайл, кинувшись вперед, притянул автомат к себе.

– Что это за игра? – спросил я.

– Я ему не доверяю, – ответил Пайл. – Нельзя, чтобы у него было оружие, если на нас нападут.

– А вы умеете обращаться с автоматом?

– Нет.

– Вот и хорошо. Я тоже. Надеюсь, он заряжен, – ведь нам его не зарядить.

Часовые безмолвно примирились с потерей автомата. Один из них положил винтовку на колени; другой прижался к стене и закрыл глаза, веря, как в детстве, что от этого станет невидимым. Может, он был рад, что избавился от всякой ответственности. Где-то вдалеке снова застучал автомат – три очереди, а потом тишина. Второй часовой крепче зажмурил глаза.

– Они не знают, что мы не умеем им пользоваться, – сказал Пайл.

– Предполагается, что они на нашей стороне.

– Какой это «нашей»? Вы говорили, что не желаете стоять на чьей-либо стороне.

– Touche [35], – усмехнулся я. – Жаль, что об этом не знают вьетминцы.

– А что происходит внизу?

Я снова процитировал завтрашний номер «Экстрем ориан»: «Прошлой ночью в пятидесяти километрах от Сайгона вьетминские партизаны атаковали и временно захватили один из наших постов».

– Вам не кажется, что в поле было бы безопаснее?

– Там слишком сыро.

– Вы так спокойны, – удивился Пайл.

– Я до смерти напуган… но дела обстоят лучше, чем можно было ожидать. В одну ночь они обычно не нападают больше, чем на три поста. Наши шансы повысились.

– Что это такое?

Послышался шум тяжелой машины, идущей в сторону Сайгона. Я подошел к амбразуре и выглянул как раз в тот миг, когда мимо проходил танк.

– Патруль, – сказал я. Башенное орудие поворачивалось то в одну, то в другую сторону. Мне хотелось окликнуть солдат, но какой в этом был толк? У них в машине не было места для двух никчемных штатских. Земляной пол дрожал, пока танк проходил мимо, потом все стихло. Напрягая зрение, я поглядел на часы – восемь пятьдесят одна; мне хотелось засечь время, когда покажется вспышка. Слушая, скоро ли загрохочет гром, определяют, как далеко ударила молния. Прошло около четырех минут, прежде чем пушка открыла огонь. Мне послышался ответный выстрел из базуки [36], затем настала тишина.

– Когда они вернутся, – сказал Пайл, – мы попросим подбросить нас в лагерь.

Пол у нас под ногами задрожал от взрыва.

– Если они вернутся, – уточнил я. – Похоже на то, что это была мина.

Когда я снова взглянул на часы, они показывали девять пятнадцать, а танк все не возвращался. Стрельбы больше не было слышно.

Я сел рядом с Пайлом и вытянул ноги.

– Давайте соснем, – предложил я. – Все равно делать больше нечего.

– Меня беспокоят часовые, – сказал Пайл.

– Пока нет вьетминцев, можете не беспокоиться. Для верности положите автомат себе под ногу. – Я закрыл глаза и постарался себе представить, что сижу где-нибудь в другом месте… ну хотя бы в купе четвертого класса: их было много на германских железных дорогах до прихода Гитлера, в дни, когда я был молод и мог, не печалясь, просидеть хоть целую ночь и когда душа моя была полна надежд, а не страха. В этот час Фуонг готовила мне вечерние трубки. Ждет ли меня письмо?.. Я надеялся, что не ждет, – ведь я знал, что там будет написано, а пока его нет, можно помечтать о несбыточном.

– Вы спите? – спросил Пайл.

– Нет.

– Не втащить ли нам лестницу наверх?

– Я понимаю, почему они этого не делают. Лестница – единственный путь на волю.

– Хоть бы вернулся танк.

– Теперь уж он не вернется.

Я старался смотреть на часы как можно реже, но промежутки всегда оказывались куда короче, чем я предполагал. Девять сорок, десять пять, десять двенадцать, десять тридцать две, десять сорок одна.

– Не спите? – спросил я у Пайла.

– Нет.

– О чем вы думаете?

Пайл помедлил.

– О Фуонг, – сказал он.

– Что именно?

– Просто думаю о том, что она сейчас делает.

– Могу вам сказать. Она решила, что я остался на ночь в Тайнине – со мной это случалось. Сейчас она лежит в постели, зажгла ароматную палочку, чтобы отогнать москитов, и рассматривает картинки в старом номере «Пари-матч». Как и у всех француженок, у нее слабость к английской королевской семье.

Он сказал с грустью:

– Хорошо знать о ней все наверняка. – Я представил себе, как его по-собачьи ласковые глаза вглядываются в темноту. Его бы окрестить Фиделькой, а не Олденом.

– Да и я, собственно, не могу ни за что поручиться, но надеюсь, что это так. Что ж ревновать, делу все равно не поможешь. «От вора нет запора».

– Я вас просто ненавижу, Томас, когда вы так говорите. Знаете, какой я вижу Фуонг? Чистой, как цветок.

– Бедный цветок, – сказал я. – Кругом так много сорняков.

– Где вы с ней познакомились?

– Она танцевала с посетителями «Гран монд».

– Танцевала за деньги! – воскликнул он, словно самая мысль об этом причиняла ему страдания.

– Вполне почтенная профессия, – заявил я. – Не огорчайтесь.

– Вы такой бывалый человек, Томас, просто ужас.

– Я такой старый человек, просто ужас. Поживете с мое…

– У меня еще никогда не было девушки, – сказал Пайл. – В настоящем смысле слова. Не было настоящего романа.

– Вы, американцы, слишком любите свистеть. У вас на это уходят все силы.

– Я ни с кем так откровенно не говорил.

– Вы еще молоды. Вам нечего стыдиться.

– А у вас, наверно, была уйма женщин, Фаулер?

– Что значит «уйма»? Четыре женщины – не больше – были мне дороги… или я им. Остальные сорок с лишним… просто диву даешься, к чему это! Ложные представления о гигиене и о том, как нужно вести себя в обществе.

– Вы уверены, что они ложные?

– Хотел бы я вернуть те ночи. Я ведь все еще влюблен, Пайл, а уже здорово поизносился. Ну, конечно, дело было еще и в самолюбии. Не сразу перестаешь гордиться тем, что тебя желают. А впрочем, один бог знает, чем тут гордиться: кого только вокруг не желают!

– А вам не кажется, Томас, что у меня что-то не в порядке?

– Нет, Паял.

– Я вовсе не хочу сказать, что мне этого не нужно, Томас, как и всякому другому. У меня нет… никаких странностей?

– Не так уж нам это нужно, как мы делаем вид. Тут огромную роль играет самовнушение. Теперь-то я знаю, что мне никто не нужен, кроме Фуонг. Но такие вещи узнаешь только с годами. Не будь ее, я легко прожил бы год без единой бессонной ночи.

– Но она есть, – произнес он чуть слышно.

– Начинаешь с распутства, а кончаешь, как твой прадед, храня верность одной-единственной женщине.

– Должно быть, глупо начинать, сразу с конца…

– Нет, не глупо.

– По статистике комиссии Кинси такие случаи не встречаются.

– Тем более это не глупо.


1 | 2 | 3 | 4 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.106 сек.)