|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Клинические иллюстрацииРебенок психоаналитика В моей практике, особенно в последние годы, мне приходилось иметь дело с несколькими пациентами, которые являлись детьми психоаналитиков[38]. Они консультировались со мной по поводу повторного анализа, поскольку считали, что их предыдущий анализ был неудачным. Они страдали от смутного ощущения того, что не живут в реальности (нередко в форме неспособности переживать эмоции), и они переживали сильную (но вместе с тем сопровождавшуюся внутренним конфликтом) потребность в привязанности к авторитетным людям из их окружения, чтобы чувствовать, что их жизнь осмысленна, более того, чтобы чувствовать себя живыми. Их нарушение, как я выяснил, генетически было связано с тем, что их родители с самого раннего возраста сообщали им — часто во всех деталях — о своем эмпатическом понимании того, что они, то есть дети, думали, желали и чувствовали. Насколько я мог судить — а в отдельных случаях у меня были веские причины на то, чтобы прийти к этому заключению, — их родители не были в целом ни холодными, ни отвергающими. Другими словами, они не прикрывали внутреннее отвержение ребенка с помощью враждебных, по сути, интерпретаций. Эти постоянные интерпретации не вызывали у ребенка чувства отверженности. При этом у ребенка не возникало и чувства того, что на него чрезмерно реагировали. Патогенный эффект родительского поведения состоял в том, что участие родителей в жизни своих детей, их требование (часто выражавшееся вполне корректно), чтобы дети знали как можно больше о том, что они думали, желали и чувствовали, в определенной степени препятствовало консолидации их самости, в результате чего дети становились скрытными и отгораживались стеной от родителей. Однако основная проблема в данном контексте заключалась в следующем. В ходе предшествовавшего анализа аналитики расценивали их явное нежелание раскрыться и их неспособность отдаться свободному ассоциированию либо как возникшее в отсутствие переноса препятствие установлению терапевтического альянса, либо как обусловленное переносом сопротивление, препятствовавшее проявлению инцестуозных либидинозных желаний, либо как проявление объектно-инстинктивного негативного переноса — как способ фрустрации (сокрушения) родителя, воспринимавшегося как соперник. В первом случае аналитики, по-видимому, реагировали, оказывая — в более или менее деликатной форме — определенное моральное давление на пациентов, призывая их проникнуться аналитической задачей; во втором и третьем случаях они пытались справиться с проблемой в том виде, как они ее видели, с помощью соответствующих интерпретаций. Вполне можно предположить: убеждение в том, что их предыдущий аналитик ошибался, к которому в конечном счете пришли эти пациенты, есть не что иное, как проявление позитивного переноса на следующего аналитика. Однако то, как проявлялся соответствующий материал, противоречит этому выводу. На самом деле в течение всей продолжительной аналитической работы со мной эти пациенты никогда не жаловались на своего предыдущего аналитика и даже были склонны считать его подход обоснованным подобно тому, как они никогда не подвергали сомнению правомерность вмешательств со стороны родителей. Таков был их стиль жизни с ними, когда они были детьми, а потому давление и/или интерпретации аналитика, насколько они их понимали, точно так же принимались ими как обоснованные. Фактически вопреки значительному сопротивлению пациенты начали понимать — без какого-либо давления с моей стороны и даже вначале к моему удивлению, — что именно глубокий страх распада самости и побуждал их отгородиться стеной от опасности быть понятыми. Во всех случаях, с которыми я столкнулся, предыдущие аналитики этих пациентов были компетентными, опытными и авторитетными представителями своей профессии, без сомнения, понимавшими конструктивный аспект сопротивлений, на которых я здесь фокусируюсь, или во всяком случае осознававшими, что сопротивления неизбежны и что к ним нужно относиться с уважением. Я думаю, однако, что большинство даже этих аналитиков были склонны рассматривать сопротивление, проявляемое этими пациентами, как реакцию на дефицит Эго, которое оказалось поврежденным из-за чрезмерной нагрузки в детском возрасте. Между этим воззрением и тем, которое отстаиваю я, существует, однако, важное и принципиальное различие. Понимание дефектного Эго (границы которого не были прочно установлены) заставляет аналитика занять достойную похвалы осторожную позицию (чтобы сохранить границы Эго, пока еще существующие), сопровождающуюся воспитательным подходом (попыткой сформировать когнитивное умение регулировать отношения между объектом и Эго [ср. Federn, 1947]). Другими словами, понимание дефекта Эго ведет к необходимости применения не столько психоаналитического, сколько воспитательного подхода, каким бы психоаналитически ориентированным этот воспитательный подход ни был. Учитывая, что психический аппарат как таковой не имеет для анализанда эмпирического содержания, аналитик, осмысляющий болезнь пациента как обусловленную дефектом Эго, может разве что научить пациента осознавать перебои в работе своего дефектного психического аппарата. В свою очередь пациент может разве что попытаться с помощью сознательных усилий сопротивляться некоторым существующим патологическим тенденциям (таким, как склонность считать, что другим известны его мысли), активизируя противоположные силы (делая акцент на своем сознательном знании, что другим неизвестны его мысли). С другой стороны, понимание специфической психопатологии самости ведет скорее к психоаналитическому, нежели к воспитательному подходу. Оно ведет к проявлению патогномического содержания опыта, в частности, к переживанию заново требований прежних психических констелляций — требований, оказавшихся скрытыми, поскольку они неэмпатически были проигнорированы объектами самости, — и он позволяет этим констелляциям быть заново пережитыми при переносе, фактически оказаться в самом центре психоаналитического процесса. Понимание патологии самости ведет в этих случаях к осознанию того, что сопротивление пациента аналитическому проникновению является здоровой силой, поддерживающей рудиментарную ядерную самость, которая была сформирована, несмотря на искаженную эмпатию родителей; оно ведет также к осознанию того, что эта ядерная самость становится все более реактивированной, то есть аналитик является свидетелем возрождения архаичной убежденности анализанда в величии своей самости — убежденности, которая осталась без ответа в детстве и, таким образом, не была доступна для постепенной модификации и интеграции с остальной частью личности; и, наконец, оно ведет кюсознанию того, что был мобилизован процесс переработки требований реактивированной ядерной самости при переносе в той или иной форме (или даже в нескольких формах) объекта самости. В большинстве случаев этот процесс переработки начинается с мобилизации архаичных потребностей в зеркальном отражении и в слиянии; когда процесс переработки продолжается, он постепенно преобразует представления пациента об архаичном величии и его желание слиться со всемогущими объектами в здоровую самооценку и благотворную преданность идеалам. У меня нет сомнений, что центральная психопатология в рассматриваемых случаях была связана с недостаточной связностью самости (или другими формами патологии самости). Именно это центральное нарушение и сформировало ядро переноса объекта самости («зеркальный перенос в узком смысле» [см. Kohut, 197l, p. 115-125]), который спонтанно возник в психоаналитической ситуации. То, что родители этих пациентов продолжали воздействовать благодаря селективному эмпатическому восприятию на психику своих детей на последующих, вербальных стадиях их развития — то есть гораздо позже довербальной стадии, когда близкая к совершенству гармония родителей с содержанием детской психики (потребностями и желаниями младенца) действительно является предпосылкой формирования рудиментарной самости младенца, — без сомнения, доказывает, что они не были настроены в унисон со зрелыми потребностями своих детей (то есть с требованиями всей самости ребенка), хотя эмпатическое понимание ими отдельных аспектов умственных процессов у их детей часто оказывалось верным[39]. Поэтому развитие самости ребенка — ее четких контуров — было затруднено. Ребенок нуждался не в приводящих к фрагментации интерпретациях, связанных с определенными мыслительными и эмоциональными содержаниями его психики, а в интерпретациях, ведущих к более полному осознанию его постоянной потребности в повышающих связность реакциях на всю его самость. Именно детская потребность в таких реакциях (фрустрированная в детстве и поэтому усилившаяся) и возродилась при переносе объекта самости; и именно эта потребность нуждалась в интерпретации. Аналитик должен был не отвергать сопротивление самораскрытию как неблагоприятную установку, которую по возможности скорее надо преодолеть в интересах анализа (или — как пациенты начинали воспринимать это ретроспективно, — для повышения самооценки родителя-аналитика), а интерпретировать его без осуждения как важный заслон проникновению интерпретаций, заслон, с помощью которого пациент пытался защитить небольшой целостный сектор собственной самости. И именно с трудом поддерживаемый, втайне оберегаемый, сравнительно сохранный сектор самости, а не инцестуозные желания-влечения, теперь, когда его существование было подтверждено интерпретацией аналитика, оказался реактивированным при переносе объекта самости. Постепенно и вопреки сильному сопротивлению он попал в поле зрения аналитика: потребность в восхищении и признании, чтобы обрести ощущение его реальности и — вторично — стремление довести до конца незавершенный этап в развитии, подвергнуться процессам переработки (оптимальной фрустрации), которые бы обеспечили его интеграцию в зрелую личность пациента. Из анализа мистера В. Теперь перейдем к другим более детальным иллюстрациям, доказывающим утверждение, что расширение наших представлений — отказ от веры исключительно в психологию конфликтов и структурную модель психики, — включая систему понятий психологии самости, в некоторых случаях позволит нам увидеть психологические данные в новом свете и повысит нашу способность приводить в действие и поддерживать определенные благотворные процессы переработки в сфере нарцис-сических нарушений наших пациентов. Мистер В.[40], холостой мужчина в возрасте около тридцати лет, поменяв несколько мест работы, в последние годы весьма успешно проявил себя как журналист. Он уже до этого прошел анализ, но захотел подвергнуться терапии еще раз. Он сказал, что его первый анализ (который закончился примерно три года назад) немного ему помог, сделав его менее беспокойным. Он чувствовал, однако, что его состояние улучшилось прежде всего не из-за ин-сайтов, достигнутых в ходе предыдущей терапии, а благодаря стабилизирующему влиянию его прежнего аналитика — предсказуемого, заботливого и доброжелательного пожилого человека. Хотя, когда он решился на прохождение повторного анализа, его жалобы были весьма расплывчатыми, — он испытывал общую неудовлетворенность жизнью и говорил, что чувствовал себя беспокойным и «нервным» лишь иногда — я могу ретроспективно сказать, основываясь на понимании, постепенно достигнутом в процессе его анализа, что он страдал от чувства внутренней неуверенности и бесцельности собственной жизни, характерного для диффузных нарушений самости. А более определенная жалоба на случающееся иногда усиление его беспокойства и нервозности можно ретроспективно также рассматривать в связи с эпизодическим ослаблением связности его самости. Наиболее характерным проявлением психологического нарушения у мистера В. являлись рецидивы синдрома раздражительности, ипохондрии и замешательства. Основываясь на том, что мы узнали в ходе анализа о значении эпизодически усиливавшегося у мистера В. беспокойства, особенно если он разлучался с аналитиком,— не может быть сомнений, что эти реакции всегда возникали до, во время и после его предыдущего анализа,— в ответ на события, вызывавшие у него ощущение, что его покинули. Однако в начале повторного анализа и на протяжении почти всего первого года пациент совершенно не испытывал каких-либо эмоциональных реакций в ответ на реальную или предстоящую разлуку с аналитиком и, насколько это можно было установить, никогда прежде не осознавал таких реакций: ни во время предыдущего анализа, ни в обыденной жизни. Постепенно, однако, удалось установить, что он действительно испытывал такие сильные переживания, кроме того, психологическое значение его реакций становилось все более ясным. Первый ключ к пониманию дало сновидение, возникшее к концу первого года анализа, за несколько дней до того, как аналитик должен был уехать на неделю в Нью-Йорк, о чем случайно стало известно пациенту. Пациенту приснилось, что он летит в самолете из Чикаго в Нью-Йорк. Как он упомянул, он сидел у окна по левому борту самолета, глядя на юг. Когда аналитик указал на несоответствие в его сновидении, то есть, что, летя из Чикаго в Нью-Йорк и сидя с левой стороны самолета, он смотрел бы на север, а не на юг, пациент пришел в крайнее замешательство и настолько перестал ориентироваться в пространстве, что даже какое-то время не мог сказать, где правая сторона, а где левая. (От себя я мог бы добавить, что пространственная дезориентация, от которой он страдал в такие периоды, не всегда была столь безопасной, как в этот раз. Однажды, на втором году анализа, опять-таки предвидя разлуку с аналитиком, он подверг себя серьезной опасности, сделав неправильный поворот и оказавшись на встречной полосе оживленной автострады; этот поворот, следует подчеркнуть, он сотни раз делал правильно прежде.) По ассоциации с пространственной дезориентацией, проявившейся в его сновидении, он вспомнил о часто повторявшихся случаях в его взрослой жизни и позднем детстве (о которых он никогда не говорил раньше, хотя эти воспоминания, совершенно очевидно, не были вытеснены), когда он терял ориентацию в незнакомых местах с ужасным ощущением того, что он никогда не найдет обратную дорогу к знакомым местам. Анализ сновидения мистера В. дал первый важный ключ к генетически-динамическому пониманию ядра его личностного нарушения. Когда пациенту было примерно три с половиной года, его родителям пришлось покинуть его, своего единственного ребенка, больше чем на год. В течение этого времени пациент, знавший дотоле лишь окрестности Чикаго, жил на ферме в Южном Иллинойсе с незнакомыми людьми, дальними родственниками его матери. Они, по-видимому, были порядочными людьми, заботились о его физических нуждах, но в остальном не обращали на него почти никакого внимания. Он вообще не видел отца в течение года, а мать всего несколько раз приезжала на короткое время. По мере продвижения анализа каждый из основных симптомов, которыми он реагировал на разлуку при переносе, вел к воспоминанию о важных предшествовавших переживаниях, связанных с тем неблагополучным периодом в его раннем детстве. Перед разлукой, а на ранних этапах анализа также в ответ на ситуации и события, которые он эмоционально воспринимал как аналогичные разлуке, особенно когда аналитик (занимавший эмоциональную позицию приемной семьи на ферме) казался отстраненным или неэм-патическим[41] — мистер В. заполнял время сеансов в той или иной степени тревожными описаниями различных физических ощущений, которые он испытывал, и разных болезней, которые, как он считал, у него развивались. Среди его беспокойств особое место занимала его озабоченность проблемами зрения (ему казалось, что его глаза не фокусировались должным образом) и тревога по поводу геморроя. В такие периоды на ранних стадиях анализа он консультировался с офтальмологами и проктологами и даже рассматривал возможность хирургического вмешательства. На самом деле он так и не подвергся операции, а сумел экстериоризировать свои навязчивые сомнения, обратившись к экспертам, которые посоветовали ему другой способ лечения. Постепенно на более поздних этапах анализа, когда пациент стал все больше понимать отношения, существовавшие между его ипохондрическими тревогами и психологическими последствиями предстоящего расставания с аналитиком, у него стали возникать важные воспоминания о психических состояниях в детстве, которые являлись предшественниками нынешних. Потеряв объект самости в лице аналитика, мистер В. оказался лишен психологического цемента нарцисси-ческого переноса, сохранявшего связность его самости. И, как следствие, он испытывал тревогу, которую вызывали у него ощущение того, что различные части его тела обособляются и начинают восприниматься как чужие и странные, а также потеря надежного ощущения себя единицей в пространстве, континуумом во времени, центром инициации действий и получения впечатлений. Выбор симптомов был обусловлен не специфическими бессознательными фантазиями-желаниями, как в случае соматических симптомов при конверсионной истерии, а существовавшими ранее незначительными физическими дефектами, которым пациент не придавал большого значения, когда связность его самости не подвергалась угрозе, и которые оказывались в центре внимания, когда его самость начинала распадаться. Основная психопатология в таких случаях заключается не в проявлении усилившихся определенных сексуальных и агрессивных фантазий в соматической форме, а в ослаблении связности телесной самости в отсутствие зеркально отражающего объекта самости. Переживание тотальной самости ослабевает, и наоборот, переживание фрагментов самости усиливается — болезненный процесс, который сопровождается состоянием диффузной тревоги. Но хотя соматические симптомы не имеют какого-либо определенного значения, которое можно было вербализировать и интерпретировать, выбор симптомов не совсем случаен: некоторые части тела становятся трансмиттерами регрессивного развития от сильнейшей потребности пациента в отсутствующем объекте самости к состояниям фрагментации самости и поэтому особенно пригодны для того, чтобы становиться точками кристаллизации для ипохондрического беспокойства. Например, фантазии, выражающие желание принять отсутствующий объект самости через глаза и анус, вначале могли временно переживаться пока еще связной самостью на предшествующей стадии в детстве, когда впервые проявилась ипохондрия. Но крайне важно понимать, что глаза и анус вскоре прекращают служить исполнительными органами связной самости, стремящейся увидеть утраченный объект самости или нуждающейся в утраченном объекте самости, ухаживавшем за анальной областью. После того как самость распалась на фрагменты, оставшейся части самости, воспринимающей свою собственную фрагментацию, не остается ничего другого, как в беспокойстве искать помощь в своих попытках воссоздать себя, но при этом привязывать свои тревоги и жалобы к тому или иному фрагменту тела. Обратимся теперь к снижению (и временной потере) некоторых основных умственных способностей мистера В.: его способности ориентироваться в пространстве, отличать правую сторону от левой, точно думать и ясно выражаться. Как объяснить эти сбои, случавшиеся в клинической ситуации и в реальной жизни и происходившие в критический период его детства, когда в его личности формировались базисные патогенные центры? При беглом рассмотрении и в терминах социальной психологии мы могли бы сказать, что в клинической ситуации эти дефекты были обусловлены лишением его символических отношений с заботливым человеком (аналитиком), который до сих пор выступал в качестве вспомогательной личности. Сходное утверждение можно было бы также сделать в отношении других ситуаций в его взрослой жизни, в которых он подвергался аналогичным лишениям, и в отношении его переживаний в четырехлетнем возрасте, когда он лишился родителей, помогавших ему в то время в осуществлении некоторых его психических функций. Однако эмпатическая позиция специалиста в области глубинной психологии, наблюдающего за проявлениями переноса, позволяет нам добавить важный новый параметр, чтобы объяснить поведение пациента. Тщательный анализ регрессий, происходивших при переносе объекта самости, показал, что ипохондрическое состояние всегда предшествовало тенденции к дезориентации и замешательству; что ипохондрическая озабоченность фрагментами телесной самости должна была достигнуть определенной интенсивности, прежде чем пациент становился склонным терять ориентацию в пространстве и испытывал трудности в вербальной экспрессии. Фрагментация самости предшествовала ухудшению функций Эго. И эта же последовательность, по всей видимости, проявлялась в детстве пациента: потеря определенных психических способностей, которая также отмечалась в то время, требовала предшествующего шага — фрагментации самости. Эти дефекты не являлись прямым следствием разлуки, они косвенно вызывались временной и частичной фрагментацией его самости. Как проявилось при переносе, сначала отсутствовал объект самости, затем наступала фрагментация (телесно-психической) самости (в форме ипохондрии и прочих симптомов, которые будут обсуждены вскоре) и, наконец, происходило снижение определенных умственных способностей, упомянутых выше. Эта последовательность в каузальной цепи соответствует принципу, согласно которому между связностью самости, с одной стороны, и оптимальной продуктивностью и креативностью личности — с другой, существует отношение взаимной поддержки, — принципу, который подтверждается, пусть даже в патологической и искаженной форме, попытками, предпринимаемыми некоторыми пациентами, столкнувшимися с серьезной фрагментацией самости, предотвратить полный распад самости путем временного, необычайного усиления в разных формах умственной и физической активности. Именно в контексте стремления понять пессимистическую оценку пациентом себя и своего существования, когда аналитика не было рядом — его настроение не менялось резко (он не был подавлен), но его жизнь казалась обедненной, он не мог творчески мыслить, и он выполнял свою работу без желания[42], — он начал рассказывать о своей привычке часами лежать первую часть ночи без сна, чаще всего это случалось, когда аналитика не было в городе. И именно в контексте оценки изменения всего своего состояния лучшее понимание ипохондрического беспокойства и бессонницы привело к воспоминаниям о том времени, когда он оказался один в сельской местности и не мог заснуть, потому что чувствовал смутную угрозу со стороны окружения, которое он воспринимал как не оказывающее поддержки (неэмпатическое), а потому недружелюбное. Не может быть сомнения в том, что недостаток эмпати-ческого окружения мальчик воспринимал как угрозу вследствие начинавшейся фрагментации его телесной самости и что поэтому он не был способен отказаться от сознательного контроля (не мог заснуть) из страха, что, если он перестанет бодрствовать, то его телесно-психическая самость распадется и никогда больше не восстановится[43]. Игра в фантазии, в которую он часами играл в такие периоды, демонстрирует контрмеры, к которым он прибегал, чтобы ослабить свой страх фрагментации. Лежа без сна, он представлял себе, что совершает длительные экскурсии по своему телу. Он представлял себя разгуливающим по своему телу — от носа до пальцев ног, — а затем возвращающимся к пупку, плечу, уху и т. д., тем самым удостоверяясь, что его тело не распалось на части[44]. Его путешествия из одной части тела к другой убеждали его в том, что все части тела по-прежнему на месте и что они по-прежнему соединены и контролируются самостью. Ипохондрия воспроизводила эти ранние переживания: подробно рассказывая об анусе и глазах, он не только выражал свои потребности в анальной и визуальной инкорпорации и беспокойство, что эти и другие части его тела начали восприниматься не как часть самости, но и пытался сохранить контроль над всей телесной самостью, сосредотачивая свое внимание на тех частях тела, которые от него отчуждались. Но какими бы важными ни были переживания на ферме, можно задать вопрос, привели бы они к сохранившемуся на всю жизнь нарушению связности самости, от которого страдал мистер В., если бы не было еще более ранних переживаний — переживаний, которые не вспомнились непосредственно во время анализа. Я имею в виду влияние на ребенка личности матери в те годы, когда еще не возникла критическая ситуации разлуки. Сам факт, что она могла оставить маленького мальчика на такое долгое время, может говорить об уплощенности ее материнских чувств, а ее поведение во время визитов — ее, по-видимому, неожиданные приезды и отъезды — можно было бы интерпретировать в этом же смысле. Однако я бы не стал придавать слишком большого значения надежности этих реконструкций на основе непосредственных воспоминаний пациента о своем детстве. И даже доказательства, полученные из переживаний при переносе — на некоторых стадиях зеркального переноса и переноса-слияния, когда аналитик воспринимался как неотзывчивый, непредсказуемый, бесчувственный и холодный, — только наводили на размышления, но не вели к заключениям. Однако поведение матери, когда она приходила на аналитический сеанс вместе с пациентом, и непоследовательность ее поведения по отношению к детям, которое наблюдал и о котором рассказывал аналитику пациент, позволило более точно оценить ее личность. Аналитик пришел к выводу, что хотя она была исполнена сознанием долга и настроена на исполнение своих обязанностей, она не могла относиться к ребенку с внушающей спокойствие эмоциональностью. Она вела себя как женщина, которая, будучи глубоко неуверенной в самой себе, особенно в отношении своего собственного тела, была также неуверенной и неумелой в общении с другими, в частности с детьми, и поэтому не могла обеспечить эмоциональную поддержку маленькому ребенку, у которого формирование центрального ядра самопринятия и уверенности зависит от того, насколько мать, принимающая себя и свободно проявляющая материнскую эмоциональность, способна привить эти качества своим детям. Как отмечалось выше, беспокойство по поводу своих физических дефектов и обращение за помощью к врачам представляли собой воспроизведение детских тревог пациента и его потребности во внимании со стороны отсутствующих объектов самости. Однако попытка исцеления, проявившаяся в его игре в фантазии, не имела непосредственного аналога во взрослой жизни. Единственным поведением во взрослой жизни, которое, по мнению аналитика и пациента, было отдаленно связано с детской игрой с телом, являлась его склонность заниматься не доставлявшим удовольствия сексом и проявление компульсивного интереса к непристойным фотографиям, когда он чувствовал себя оставленным объектами самости. Смысл этих действий, по-видимому, заключался в попытке стимулировать себя эротически, чтобы восстановить ощущение жизни и реальности своей телесной самости. Я мог бы здесь добавить, хотя это итак, наверное, само собой разумеется, что во многих случаях сексуальные действия людей, которые находятся вдали от дома, не определяются в первую очередь временным ослаблением влияния Супер-Эго; они, скорее, как в случае мистера В., пытаются стимулировать и таким образом оживить страдающую от одиночества и подвергающуюся угрозе распада самость. Вторым симптомом, которым мистер В. отвечал на разлуку с аналитиком, была раздражительность. Он, например, был склонен вступать в споры и устраивать склоки с незнакомыми и малознакомыми людьми — в ресторанах, во время поездки на автомобиле, с соседями. Сначала аналитик предположил, что раздражительность (мистер В. действительно провоцировал многочисленные ожесточенные споры и столкновения) была обусловлена повышенной агрессивностью (в частности желанием смерти аналитика). Однако повторное наблюдение за некоторыми особенностями его психического состояния и тщательное исследование его поведения в такие периоды, которые будут описаны далее, привели к заключению, что его настроение и его реакции (как при переносе, так и в аналогичных в эмоциональном отношении ситуациях в детстве, когда он был временно оставлен родителями) были проявлениями травматического состояния — психического состояния, очень часто встречающегося при анализе пациентов с нарцис-сическими нарушениями личности, в котором он ощущал себя оставленным без поддержки, «перегруженным» и, понимал, что его эмоциональные силы истощены. Две эти реакции действительно были весьма типичны для психологической перегрузки, составляющей суть травматического состояния. (На более поздних стадиях анализа мистер В. сам начал понимать их как признаки, указывающие на неизбежность травматического состояния.) Первое из этих поведенческих проявлений заключалось в том, что пациент чрезмерно реагировал на сильные сенсорные стимулы (в частности, он реагировал раздражительностью и гневом на шумы, запахи и яркий свет), второе заключалось в том, что он становился язвительным — не отказывал себе в колкостях и допекал других каламбурами[45]. Наиболее заметным поведенческим проявлением травматического состояния у мистера В. вне клинической ситуации была его раздражительность — склонность вовлекаться в споры. Состояние психологической перегрузки мистера В. — неспособность его психического аппарата обходиться со стимулами, вторгающимися из внешнего мира, и справляться с внешними проблемами средней сложности — было обусловлено тем, что из-за потери объекта самости он не получал поддержки от переживания сильной центральной самости. Его агрессия не была (бессознательно или предсознательно) направлена на определенный объект, а выражала тенденцию без разбора набрасываться на все свое окружение, которое стало чужим и неблагосклонным (неэмпатическим) и'которое он поэтому воспринимал как безличного потенциального агрессора. Среди продуктов фрагментации, проявлявшихся в этих условиях, была не только агрессивность в целом, но и агрессивность, связанная с определенными эрогенными зонами. Другими словами, его агрессия выражалась на различных уровнях влечения. Очень часто проявлялась анальная агрессия (например, импульс выпускать газы в общественных местах); но нередко была очевидной также оральная и фаллическая агрессия (первая — в форме резких словесных нападок; последняя — в виде провокационного эксгибиционизма, например, надпись «Пошел ты!» на стекле автомобиля, адресованная водителям, которые его раздражали). Поскольку его фрагментированная самость не функционировала эффективно, как прежде, в качестве центра организации его действий, не обеспечивала его в должной мере синтезом, необходимым для эффективного функционирования, пациент был зажат с двух сторон: он боролся с чуждым окружением, которое, оживляя важные детские переживания, не было эмпатически настроено в гармонии с ним и тем самым порождало тревогу; а его способность ладить с окружающими людьми была значительно редуцирована — психические механизмы, которые он обычно использовал, вышли из строя. Неуверенность пациента в своем окружении в дальнейшем уменьшилась, потому что эмоциональные силы, которые у него еще оставались, не направлялись теперь на задачу противостоять окружению, а должны были служить задаче сплочения самости. Таким образом, внешние требования вели к нежелательному расходу его энергии, и он реагировал на них, каким бы ни было их содержание, как на вражеское вторжение. Помимо раздражительности, мистер В. в эти периоды разлуки проявлял также обсессивно-компульсивные черты. Когда в начале анализа аналитик впервые столкнулся с проявлением или усилением обсессивно-компульсив-ных особенностей в мышлении и поведении мистера В., он сформулировал предварительное объяснение в терминах объекта влечения. Он считал, что пациент в ситуации, когда аналитик его оставлял, злился на него и желал его смерти, но, чтобы сохранить жизнь аналитика, пытался переключить свой гнев на других и воздвигал защиты от магической власти, которую он бессознательно приписывал своим желаниям смерти, развивая обсессивные симптомы. Однако — аналогично динамике его раздражительности — обсессивно-компульсивные особенности мышления и поведения мистера В., проявлявшиеся при разлуке с аналитиком, не были выражением защитных психологических маневров, выработанных для того, чтобы остановить поток инстинктивной агрессии на объект, не были средством борьбы с магической силой его бессознательных желаний смерти неверному объекту любви, то есть аналитику. Значение одного псевдообсессивно-компульсивного симптома почти случайно выявилось в ходе аналитического сеанса, проведенного через несколько месяцев после того, как аналитик впервые был свидетелем дезориентации мистера В. в пространстве. Предыдущий сеанс показался особенно бессодержательным, и аналитик, признавшийся, что ему было скучно, естественно, предположил, что пациент противился анализу или (типичный способ обходиться с травмой разлуки в рамках аналитической ситуации и вне ее) что он «закрыл магазин до истечения времени». Учитывая, что это опять был сеанс, проводившийся незадолго до перерыва в анализе, и что некоторая важная работа была проделана на предыдущих сеансах, не было ничего удивительного в том, что пациент, казалось, не желал заниматься новыми, тяжелыми в эмоциональном отношении аналитическими задачами. Однако его мышление приобрело обсессивные черты, о которых я говорил выше; и, несмотря на все понимание смысла своей ипохондрии, к которому он пришел раньше и которое еще раз подтвердилось на некоторых из последних сеансов, он продолжил размышлять о своем физическом здоровье. Правда, его тревога не была такой острой, а озабоченность столь интенсивной, как на первом году анализа. Тем не менее аналитик предположил, слушая, как он бубнит, рассказывая о внешне маловажных деталях, что нынешний застой объясняется эмоциональным воздействием предстоящего перерыва и/или потребностью в передышке после довольно трудной аналитической работы. Во время этого скучного сеанса мистер В. начал перечислять предметы, которые он хранил в одном из карманов брюк. Аналитик (который проконсультировался у меня вскоре после этой встречи с мистером В.) красочно описал свои собственные реакции. Он слушал пациента со скучающим видом, так же, как он это делал в прошлом, когда в аналогичных ситуациях тот досаждал ему подобными перечислениями, которые, однако, почти не замечал или вскоре выбрасывал из головы. И в этот раз он снова подумал, что просто был свидетелем еще одного проявления сопротивления, связанного с предстоящим перерывом в анализе и/или достигнутым прогрессом. Кроме того, он сделал вывод, что детальное перечисление пациентом содержимого кармана вполне отвечало той общей навязчивости, которая всегда характеризовала его мышление в состоянии напряжения. Я помню, что, слушая сообщение аналитика, я задумался, не указывало ли место, представлявшее интерес для пациента и расположенное совсем близко к гениталиям, на наличие страха кастрации или защиты от него («пока еще все на месте»), и поэтому я спросил аналитика, не наводило ли поведение пациента или его интонации на мысль о наличии какой-то тревоги. Аналитик сказал, что он так не думал и добавил после некоторого размышления, что, наоборот, был поражен спокойным голосом пациента, когда тот демонстрировал содержимое своего кармана, а также тем, что спокойное перечисление пациентом предметов (точное число монет, кусок смятой почтовой бумаги, комочек шерсти, который он сохранил, и т. д.) составляло полную противоположность беспомощности, суетливости, беспокойству и неуверенности в себе, характеризовавших эмоциональное состояние мистера В. в это время. Я помню, что после описания поведения мистера В. аналитик и я какое-то время сидели в молчаливом раздумье. Каким-то необъяснимым образом, хотя у меня не было каких-либо предположений по поводу конкретного значения поведения пациента, во мне стала расти уверенность, что мы были свидетелями не проявления негативизма пациента в отношении анализа, а выражения позитивной установки. Судя по тому, что рассказал аналитик, пациент говорил о содержимом своего кармана, как мне казалось, с непосредственностью ребенка, спокойно и неторопливо разговаривающего со взрослым о чем-то, что он знает, и довольного собой, когда он так поступает. Я поделился моими впечатлениями с аналитиком, который сказал, что не может привести каких-либо дополнительных сведений, способных пролить новый свет на симптом пациента. Однако он был склонен считать, что, возможно, я указал на важную проблему. К счастью, пациент продолжал вести себя так же в течение следующего сеанса, и аналитик относился к тому, что он говорил, не как к скучной тарабарщине, а как к потенциально важному сообщению. И в самом деле через какое-то время он почувствовал желание сказать пациенту, что, как ему показалось, он слышал отчет довольного собой ребенка перед взрослым — то, что было сформулировано во время предшествовавшей консультации. В ответ на это пациент поделился с аналитиком некоторыми неожиданными инсайтами и важными воспоминаниями. Если указать вкратце, то психологическое значение озабоченности мистера В. заключалось в том, что в мире, ставшем опасным, непредсказуемым, незнакомым — таким же фрагментированным, как его фраг-ментированная самость, — он нашел убежище в замкнутом пространстве, полным хозяином которого могла быть его психика, потому что он знал все о нем и потому что все, что находилось в его пределах, было знакомым и под его контролем. И в связи с этими инсайтами в ситуации сохранявшегося переноса стали возникать многочисленные детские воспоминания о том времени, когда он только оказался на ферме, когда никто не обращал на него внимания и когда он часто оставался один, пока все работали в поле. Это был период, когда его не получавшая поддержки детская самость стала восприниматься, вызывая страх, чужой для него и начала распадаться, а потому он и в самом деле окружал себя предметами, которые ему принадлежали, — игрушками и одеждой. Он сидел на полу, смотрел на них и проверял, все ли они были на месте. В то время у него был специальный ящик, в котором хранились все его вещи, — об этом ящике, чтобы успокоить себя, он иногда думал ночью, когда не мог заснуть. Его интерес к содержимому этого ящика, вполне возможно, был предшественником интереса к содержимому кармана брюк. Как мы можем удостовериться, что наше объяснение данных из анализа мистера В. было верным? Нельзя ли интерпретировать эти же данные другим способом — например, рассматривая их в свете эдиповой психопатологии? Что может сделать аналитик, чтобы избежать ошибок в своем стремлении приблизиться к истине? Все аналитики, наверное, осознают опасность возможного искажения своего эмпатического восприятия ожиданиями, проистекающими из приобретенных в процессе обучения (или иным путем) теоретических представлений. Но мы также знаем, что существует одна установка, которая, став неотъемлемой частью нашей клинической позиции, является надежной гарантией от ошибок, возникающих из-за нашей безотчетной приверженности установленным моделям мышления: наша решимость не отмахиваться ради комфортной определенности от «ага-переживания» интуитивного знания, а держать свой разум открытым и не отказываться от своих эмпатических попыток, чтобы собрать как можно больше альтернатив. Несмотря на то, что эмпатия является лучшим другом ученого-аналитика, иногда интуиция может быть одним из его злейших врагов; из этого следует, что, хотя аналитик не обязан, конечно, отказываться от спонтанности, он должен уметь не доверять объяснениям, которые вдруг возникают в нем с не вызывающей сомнений уверенностью. Хотя аналитики и отдают себе отчет в существовании множества факторов, которые могут вести к улучшению состояния пациента, и поэтому не склонны приводить «излечение» в качестве доказательства корректности объяснительных формулировок, я могу сказать в подтверждение правильности нашего понимания и стратегии лечения, которой мы придерживались при анализе мистера В., что пациент извлек пользу из терапии. Правда, исчезновение симптомов и даже радикальное изменение неадаптивных паттернов поведения на адаптивные не служат доказательством того, что инсайты, достигнутые в процессе анализа, были верными и что оценка структуры личности анализанда была точна. Однако постепенное исчезновение симптомов и изменение паттернов поведения наряду с возрастающим пониманием и в самом деле наводят на мысль о правильности и релевантности интерпретации. Мистер В. стал более организованным человеком: он стал более вдумчивым и осмотрительным и менее склонным к опрометчивым действиям, основанным на импульсах и предчувствии. Для иллюстрации: одной из сфер, в которых он был склонен к скоропалительным поступкам, являлись его финансовые дела. Поскольку в течение долгого времени он иногда вкладывал деньги в рискованные акции, в процессе анализа имелась возможность исследовать подъемы и спады этого импульса. Склонность совершать рискованные сделки на рынке ценных бумаг усиливалась всякий раз, когда он чувствовал себя лишенным отношений с объектами самости (например, с аналитиком). В терминах психологии самости эти колебания генетически объяснялись угрозой переживанию непрерывности его самости вдоль оси времени, когда он терял объект самости, подобно тому, как прервалось в детстве ощущение непрерывности самости и, следовательно, базисное ощущение нормально развертывающегося времени, когда он оказался оставленным родителями и встречался с матерью только во время ее непредсказуемых визитов. Играя с рискованными акциями, он защитным образом утверждал магический контроль над будущим и вместе с тем ощущал, что его способность воспринимать свою непрерывность во времени, самость, у которой есть будущее, исчезла. Возрастающее понимание взаимосвязи между разрушительным воздействием потери объекта самости и защитного утверждения им всезнающего контроля над будущим вело к ослаблению этой потребности. (Если быть точным: уменьшилась не только его тенденция рисковать — менее выраженными стали и его навязчивые размышления о возможности участия в таких действиях, освободив его разум для занятия продуктивной деятельностью.) Кроме того, в процессе анализа почти полностью исчезли также ипохондрические тревоги мистера В. Я бы снова сделал акцент не столько на том, что в конечном счете был устранен серьезный и надоедливый симптом, сколько на том, что он отступал постепенно благодаря процессам переработки и достигнутому пониманию значения потери объекта самости при переносе и в детстве.
Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.008 сек.) |