АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Перед решающим столкновением (1808–1811 годы)

Читайте также:
  1. C) передвижением ионов различных примесей
  2. F 4. Імперіалізм — умираючий капіталізм, переддень соціалістичної революції
  3. II: Расчет клиноременной передачи
  4. III: Расчет червячной передачи
  5. V Оформлення звіту з переддипломної практики
  6. V Расчет червячной передачи.
  7. VIII. Инфекции, передаваемые половым путем
  8. VIII. Инфекции, передаваемые половым путем
  9. А) Передумови квантової теорії
  10. Активизация ягодичных мышц перед тренировкой (с отягощением и без)
  11. Аллах доволен первыми из мухаджиров и ансаров1, которые опередили остальных, и теми, которые следовали за ними неуклонно. Они также довольны
  12. АНТИУКРАЇНСЬКІ НАСТРОЇ В РОСІЇ ПЕРЕД ПЕРШОЮ СВІТОВОЮ ВІЙНОЮ

 

Пятнадцатого августа 1808 года Париж утопал в цветах. Вечером город был ярко иллюминирован; на площади перед скоплениями народа взлетали разноцветные огни фейерверка, до поздней ночи играла музыка. Столица праздновала день рождения императора. Было известно, что накануне, 14-го, он прибыл в Сен-Клу. Пятнадцатого, выступая в день своего праздника – праздника империи, Наполеон сказал: «Я чувствую себя счастливым, возвратившись в мой добрый Париж». Он добавил, что проявление радости и преданности народа, которое он встречал на пути, создало у него впечатление, будто он никогда не покидал город.

Граф Толстой, русский посол в Париже, донося о праздновании 15 августа во Франции, выражал сомнение, так ли велика была радость народа[978]. Толстой был противником союза с Францией; все совершавшееся в этой стране он видел в черном свете[979]; поэтому к его суждениям надо относиться критически. И все же в одном вопросе Толстой был, безусловно, прав: у Наполеона в августе 1808 года, несмотря на его внешнюю безмятежность, было действительно много забот.

В письме к Жозефу 16 августа Наполеон писал: «Все происходящее в Испании крайне плачевно. Можно подумать, что армией командуют не генералы, а почтовые чиновники. Как можно было так оставить Испанию, без причины, даже не зная, что делает неприятель!»[980] Это был выговор королю Испании. Но Наполеона тревожило не только положение на Пиренейском полуострове. Трезво оценивая значение Байлена, он с должным основанием полагал, что ближайшим и наиболее вероятным последствием байленской катастрофы будет новая война с Австрией.

Австрийским послом в Париже в ту пору был граф (позже князь) Клемент Меттерних. В январе 1848 года молодой Фридрих Энгельс в статье «Начало конца Австрии» предсказал скорый конец человеку, в течение многих лет управлявшему «скрипучей государственной машиной» Австрии – «трусливому мошеннику и вероломному убийце Меттерниху»[981]. Не часто предсказания сбывались с такой быстротой. Через два месяца, в марте 1848 года, Меттерних, переодевшись в чужую одежду, бежал из Вены в Англию, спасаясь от народного гнева.

В 1808 году он был на сорок лет моложе; то был успешно дебютировавший дипломат – элегантный, умный, лживый, дамский угодник и вкрадчивый собеседник, еле умевший прятать свои пороки под внешним лоском светского молодого человека, казалось бы думавшего только о том, как рассеять свой сплин. В поисках мнимых развлечений он завел широкие связи в Париже, и в частности подозрительную дружбу с Талейраном и Фуше, которую он делил (как и все остальные связи – келейно) с графом Толстым[982]. В зависимости от обстоятельств он прикидывался то верным рыцарем легитимизма, то человеком передовых идей, чуть ли не поборником «прав нации». При прирожденной склонности и даже таланте к секретным козням, темной и нечистой игре, выдаваемой благодаря несокрушимому апломбу за высокое искусство дипломатии, ему удалось превратить австрийское посольство в Париже в международную штаб-квартиру тайных интриг. Здесь плелась паутинная сеть, протягивавшаяся во все уголки света.

При всем том при несомненной внутренней склонности к предательству и вероломству, делавшей его особенно изобретательным в разного рода обманах, Меттерних как политик, как дипломат допускал поразительные просчеты и ошибки, но у него был счастливый дар замечать и регистрировать только ошибки других; свои собственные он никогда не признавал, и эта непоколебимая убежденность в своей постоянной и, если так можно сказать, универсальной правоте позволила ему удержать почти на полвека репутацию выдающегося государственного деятеля[983].

15 августа на большом дипломатическом приеме Наполеон спросил Меттерниха, против кого Австрия – вооружается. Австрийский посол все отрицал; он стремился убедить императора в глубочайшем миролюбии Габсбургов. Наполеон не стал оспаривать доводы Меттерниха, но беседа с ним укрепила его во мнении, что в Вене готовятся к войне[984].

С июня 1808 года слухи о близкой войне между Австрией и Францией стали распространяться первоначально в узкой дипломатической сфере, а затем и в более широких кругах. Барон Штакельберг, царский посол при берлинском дворе, доносил в Петербург, что во французских войсках, расположенных в Пруссии, с весны стало крепнуть мнение о близости разрыва между державами[985]. Но само появление этих слухов было в сущности их опровержением. Давно уже было установлено – и Жак Годшо недавно справедливо напомнил, что это стало как бы аксиомой, – наполеоновская стратегия основывалась прежде всего на внезапности[986]. Между тем слухи о вероятности войны между Францией и Австрией вновь и вновь возникали. И в июле, и в августе Штакельберг снова сигнализировал в Вену и Париж об усиливающихся разговорах о близости войны[987].

Наполеон в действительности не хотел тогда войны с Австрией. Не потому, что он обещал солдатам, что больше не будет войны; ему не раз случалось нарушать обещания, и это его не смущало. Война эта была не нужна: по Пресбургскому миру он получил от Австрии все, что она могла дать, а свержение династии Габсбургов не входило в его задачи. Он знал, что во Франции не хотят новой войны, и он сам превосходно понимал, что страна нуждается в мире. Главное же, что заставляло его уклоняться от австрийской войны, – незавершенность, чтобы не сказать хуже, начатого им «испанского дела». Ввязываться в войну на востоке до того, как будет достигнута победа на юге, противоречило всему его опыту ведения войны.

Для предотвращения войны с Австрией, как и для решения многих иных задач, у Наполеона в резерве сохранялось мощное средство, приберегаемое им для крайнего случая, – союз с Россией.

Союз этот продолжал занимать во внешнеполитических расчетах Наполеона главное место. Он ценил его чрезвычайно высоко, считал важнейшим своим достижением предыдущих лет и возлагал на него и в будущем большие надежды. В этом легко удостовериться, обратившись к деловой переписке Наполеона 1807–1808 годов, в особенности к его письмам к Савари, Коленкуру, а также к Жозефу и Евгению Богарне[988].

Эрфуртское свидание двух императоров, давно уже предусмотренное, состоялось лишь в сентябре – октябре 1808 года в обстановке, неблагоприятной для Наполеона. Позади были Байлен и Синтра, оставшиеся неотмщенными, впереди – угроза войны со стороны Австрии. Наполеон пытался компенсировать неудовлетворительность своих позиций внешней помпезностью встречи. На свидание двух императоров были приглашены все союзные государи из многочисленных германских государств. «Партер из королей» дополнялся прославленными артистами французской сцены во главе с Тальма. Но за пятнадцать месяцев, прошедших с момента Тильзита, Наполеон лучше узнал Александра; он не представлялся ему больше добрым и доверчивым; он отдавал себе отчет в том, что фразами или театральными эффектами Александра не проведешь; тот и сам был мастер в этом жанре. И верно: «партер из королей» не произвел на Александра никакого впечатления; его черновые записи лишь трезвенно регистрируют многочисленные просьбы, обрушенные на него германскими государями. Почти все они – от герцога Мекленбургского до принца Тур и Таксис – выпрашивали повышения" государственного статуса или территориальных приращений[989].

Но укрепление дружбы с Россией было Наполеону крайне необходимо. Накануне Эрфурта, 8 сентября, Наполеон подписал наконец с прусским королем договор о выводе французских войск из Пруссии[990]. Это было сделано, конечно, не ради прусского короля, а ради Александра.

Эрфуртское свидание или, вернее, эрфуртские торжества, длившиеся две недели, проходили в двух строго разграниченных сферах. Официальная, парадная сторона Эрфурта, обращенная лицом к многолюдному, блестящему эрфуртскому обществу – «партеру королей», титулованной знати, владетельным князьям, дипломатам, маршалам, генералам, министрам, сановникам, знаменитостям искусства, первым красавицам Европы, представляла все совершаемое на сцене главными действующими лицами – а их было всего два – в розовом, почти идиллическом свете. Разыгрывались трогательная неизменность чувств, вечность дружбы двух значительных, каждый по-своему, государей, нерушимость союза двух могущественных империй, полное взаимопонимание, обоюдное глубокое уважение. Глядя на этих улыбающихся, оживленных собеседников, рука об руку прогуливающихся но залитым светом залам эрфуртского дворца или появляющихся верхом на конях в лесу за городом в сопровождении почтительно следующей поодаль блестящей свиты расшитых золотом генеральских мундиров, султанов, плюмажей или вечером – в ложе театра, всегда рядом, вместе, все с той же дружественной улыбкой, – кто мог бы усомниться в прочности союза?[991]

С этой показной стороны, как представление, как бьющая на внешний эффект демонстрация незыблемости франко-русского союза, Эрфурт, безусловно, удался Наполеону. Эти две недели развертывались как феерия торжественных приемов, балов, спектаклей, званых обедов, концертов, сменяющих друг друга в разнообразной и всегда интересной программе. Пребывание в Эрфурте на два дня было прервано поездкой в Веймар – Афины Германии. Герцог Карл-Август позаботился о встрече именитых гостей. Здесь было все – от охоты в парке, где под ружье августейших стрелков счастливо «попадались» олени и лани, до старомодных театрализованных приветствий цветами и стихами. Чутье большого актера вдохновляло Наполеона на удачные импровизации. На строгом, чинном обеде на шестнадцать персон – только для государей – он озадачил монархов, собравшихся за столом, удивительными познаниями в области германской истории. Когда один из собеседников, говоря о «Золотой булле», датировал ее 1409 годом, Наполеон его поправил: «Она была обнародована в 1356 году, в царствование императора Карла IV». На почтительный вопрос, как и когда его императорское величество мог изучить столь специальный предмет, Наполеон, чуть задумавшись, ответил: «Когда я был младшим лейтенантом артиллерии…» Он на мгновение остановился, еще раз оглядел важно восседающих за столом, установленным серебряной посудой, хрусталем, яствами, монархов и поправился: «Когда я имел честь быть младшим лейтенантом артиллерии в Балансе… я много читал». В присутствии российского императора, баварского короля из династии Виттельсбахов, владеющих троном с XII века, вюртембергского, саксонского, вестфальского королей и десяти других германских государей это небрежно-горделивое «Когда я имел честь быть младшим лейтенантом» было как грозное сверкание молнии. На время все замолчали.

Еще ранее в Эрфурте он вел долгие беседы с Гёте и Виландом. То были беседы равных. Император заставлял ждать в приемной германских монархов, но старался подчеркнуть свое уважение к прославленным писателям Германии.

Особое внимание было оказано Гёте. Наполеон приветствовал его словами: «Vous etes un homme». Буквально это надо было перевести: «Вы человек». Но в его устах эта краткая формула значила, конечно, больше: «Вы настоящий человек!» или даже «Вы великий человек!». Беседа шла преимущественно о вопросах литературы. Наполеон признался, что он семь раз перечитывал «Страдания молодого Вертера» и брал эту книгу с собой во время египетского похода. Но конец романа представлялся ему неудачным: он ставил под сомнение мотивы самоубийства Вертера. Гёте смеялся и, отчасти соглашаясь, доказывал, что автор имеет право и на такое художественное решение, которое производит наибольшее впечатление на читателя.

Затем речь пошла о французском театре, о драматургии, о трагедии. Наполеон высоко оценивал роль трагедии: она могла бы быть школой для народов и правителей. Но в театре этого нет. Особенно резко отзывался Наполеон о трагедии судьбы. Тогда он и произнес свои знаменитые слова: «Какой смысл имеет сейчас судьба? Политика – вот судьба!»[992].

Обращаясь к Гёте, Наполеон произносил его фамилию на французский манер: «Мосье Готт». Писателю это, видимо, нравилось, по-немецки это звучало: «Господин бог».

– Мосье Готт, приезжайте к нам в Париж… Вы должны написать трагедию «Смерть Цезаря». Вы напишете ее превосходно, величественнее, чем Вольтер…

Беседа длилась более часа. Оба собеседника остались довольны друг другом. Когда вечером Гёте по приглашению Наполеона пришел в театр, Талейран почтительно проводил его на место в первом ряду партера. Первый ряд предназначался только для коронованных особ. Монархи, представлявшие старейшие германские династии, должны были смиренно потесниться. В век, – когда младший лейтенант превратился в могущественного императоpa и короля, сын бюргера из Франкфурта-на-Майне, ставший самым знаменитым писателем Германии, автором «Вертера» и «Фауста», по праву занимал кресло в первом ряду.

Впрочем, даже в этих представлениях Наполеону не всегда сопутствовали удачи. 9 октября он писал Жозефине: «Я был На балу в Веймаре. Император Александр танцевал, а я нет, сорок лет – это сорок лет». Кажется, в Эрфурте в первый раз он стал жаловаться на возраст. Во всем остальном, если судить по его письмам, он был доволен. Камбасересу, Жозефу, Мюрату он писал краткие записки: «Все идет как нельзя лучше»[993]. То же он писал Жозефине: «Все идет хорошо. Я доволен Александром; он должен быть доволен мной; если бы он был женщиной, я думаю, что это была бы моя возлюбленная»[994].

Но все ли шло в действительности «как нельзя лучше»? И был ли он в самом деле доволен результатами встречи? Достоверные документы доказывают, что то была лишь игра. За лицевой, парадной стороной эрфуртского свидания, за дружескими рукопожатиями и улыбками скрывалась невидимая посторонним неожиданно острая борьба.

На протяжении более года Наполеон получал и от самого Александра, и в особенности от Коленкура многократные заверения в прочности дружественного союза России и Франции. Правда, тильзитский угар рассеялся быстро, трезвые расчеты оттеснили сантиметры, если они когда-либо были; уже после возвращения'Савари и долгих бесед с ним Наполеон понял, что Александр и сложнее и хитрее, чем он вначале предполагал. Много позже, на острове Святой Елены, сравнивая Александра с австрийским и прусским монархами, он говорил: «Русский император – человек, стоящий бесконечно выше всех остальных. Он обладает умом, изяществом, образованием; он обольстителен; но ему нельзя доверять: он неискренен, это истинный византиец эпохи упадка империи… Если я здесь умру, он будет моим подлинным наследником в Европе»[995]. В устах скупого на похвалы Наполеона это высокая оценка, и она складывалась постепенно. Перед Эрфуртом Наполеон оценивал Александра уже вполне трезво, но при этом твердо был уверен в дружеском характере встречи. В Эрфурте он почувствовал что-то новое, иное. Александр был любезен, доброжелателен; он охотно шел в мелочах навстречу Наполеону, но это уже был совсем иной человек, чем в Тильзите. Почти по всем вопросам обнаруживались разногласия, и Александр не только не искал путей смягчения их, напротив, он ни в чем не хотел уступать. «Он стал непоколебим», – писал Коленкур. Дело доходило до бурных сцен между ними, и Александр пригрозил, что уедет[996]. Наполеону пришлось идти на уступки. Неожиданно изменившееся поведение царя Наполеон первоначально связывал с неудачами в Испании – Байленом, Синтрой. Но видимо, было что-то еще иное; кто-то, может быть, предавал Наполеона; император даже заподозрил Ланна; по приказу императора он ездил встречать Александра и царю понравился. Александр наградил Ланна орденом Андрея Первозванного. До конца эрфуртского свидания и позже Наполеон так и не узнал правды.

А правда – ужасающая правда! – была совсем рядом… Наполеона предал и продал Талейран. Бонапарт давно относился к нему с недоверием, и именно потому, что он ему не доверял, он отстранил князя Беневентского от руководства внешней политикой. Тем поразительнее допущенная Наполеоном в 1808 году ошибка. Он возложил на Талейрана самую деликатную миссию – дать понять Александру, что Наполеон хотел бы породниться с ним, женившись на его сестре. Психологически трудно объяснить образ действий Наполеона. Как мог он доверить самые важные политические переговоры (а в то время не было ничего важнее союза с Россией!) человеку, вызывавшему его подозрения? То было удивительное ослепление, не случавшаяся до сих пор ни разу потеря интуиции. Непостижимым образом, теряясь в догадках, кто мог его предавать, он исключал из числа подозреваемых Талейрана.

А человек, которому он почему-то доверял самые важные и политически, и лично переговоры, еще в Париже вступил в тайный сговор с Меттернихом и в Эрфурте, оказавшись наедине с Александром в доме принцессы Турн и Таксис, сразу же Открыто выступил против Наполеона: «Государь, зачем вы сюда приехали? На вас пала задача спасти Европу, и вы можете достичь этого, лишь возражая во всем Наполеону»[997]. Иные из исследователей полагали, что Талейран тем самым совершил «безрассудно смелый ход»[998]. Смелости особой здесь не было; нельзя было сомневаться в том, что Александр захочет выслушать суждение, исходящее от оставшегося весьма влиятельным бывшего французского министра иностранных дел. Талейран пытался оправдать свое беспримерное предательство тем, что, изменяя Наполеону, он действовал будто бы в интересах Франции. То были, конечно, софизмы. Талейран действовал в своих личных интересах и в интересах Австрии. Углублявшееся на протяжении ряда лет расхождение Наполеона и Талейрана во внешнеполитических вопросах упиралось прежде всего в споры о союзе: союзу с Россией, на который ориентировался Наполеон, Талейран противопоставлял союз с Австрией. Его слепая враждебность русскому союзу имела оборотной стороной столь же слепое, безудержное преклонение перед Австрией. Начиная с 1807–1808 годов Талейран действовал фактически как агент Австрии, и насмешливо-критическое замечание Наполеона Талейрану: «А вы все тот же австриец» – имело под собой глубокую почву.

Предательство Талейрана повлекло за собой важные последствия. Хотя Александр относился к союзу с Францией гораздо трезвее, чем он изображал это Наполеону, Савари и Коленкуру, он все же считал его отвечающим в тех условиях интересам России и, направляясь в Эрфург, был полон решимости, как это видно из письма к матери[999], укреплять этот союз. Измена Талейрана и удивительная близорукость Наполеона в свете Байлена произвели на Александра большое впечатление. Если такой человек, как Талейран, к тому же пользующийся доверием императора, призывает бороться с Наполеоном, значит, дела наполеоновской империи действительно плохи. Предательство Талейрана способствовало разладу между союзниками.

12 октября (30 октября) была подписана союзная конвенция между Россией и Францией[1000]. На основе взаимных уступок был достигнут приемлемый для обеих сторон компромисс. В преамбуле к основному тексту говорилось: «Е. в-во император всероссийский и е. в-во император французов, король итальянский, протектор Рейнского союза, желая придать соединяющему их союзу более тесный и навеки прочный характер…» и т. д.[1001] «Навеки прочный…»? Два слова эти были запечатлены на бумаге, скрепленной подписями и печатями. Но можно ли было им верить? Сличение окончательного текста конвенции с первоначальными вариантами – проектом и контрпроектом – убеждает в том, что обе стороны искали взаимоприемлемых решений и что, следовательно, союз двух держав они по-прежнему считали необходимым. Признание необходимости союза с Россией побудило Наполеона уступить в существенном для Александра вопросе – об отношениях с Турцией, и статья 8-я конвенции была принята в редакции, на которой настаивали Александр и Румянцев[1002].

Затем было подписано обоими императорами послание к английскому королю Георгу III с призывом к миру. По просьбе Наполеона было условлено, что Толстой будет заменен в Париже иным послом. Дела были закончены, настал час расставания.

После показного согласия и долгих пререканий последнее прощальное свидание было неожиданно дружеским. Верхом на лошадях Наполеон и Александр вдвоем – свита на большом расстоянии следовала позади – проехали шагом за город, где Александра ожидали кареты. Они сошли с лошадей и долго еще ходили взад и вперед, оживленно беседуя. Содержание этой их последней беседы так и осталось неизвестным. Они крепко пожали друг другу руки, потом обнялись и расцеловались. Это была их последняя встреча.

Наполеон возвращался в Эрфурт медленно; лошадь шла тихим шагом; он был задумчив и ни с кем не разговаривал.

***

19 октября Наполеон вернулся в Париж. В порядок дня была поставлена война в Испании. Из Германии, из Италии спешно перебрасывались войска на испанскую границу. Правительство объявило дополнительный набор новобранцев. В короткий срок за Пиренеями была сосредоточена стопятидесятитысячная армия, включавшая императорскую гвардию и лучшие, отборные части. Польская дивизия, вместо того чтобы сражаться за свободу Польши, была направлена на юг – душить свободу Испании.

Ради чего велась эта война? Какова была ее цель? Шампаньи в докладе, опубликованном в «Moniteur» и редактированном Наполеоном, заявлял, что эта война ведется ради безопасности Франции; она призвана освободить Испанию от ига «тиранов моря… врагов мира» – Англии. «Английское золото, интриги агентов инквизиции… влияние монахов» объявлялись главными источниками смуты. Но наряду с этими утверждениями, как будто воскрешавшими дух прокламаций 1796 года, в том же докладе звучали прямые угрозы «испанской черни», стремящейся к господству[1003].

В разговорах с глазу на глаз, без посторонних Наполеон выражал свои мысли гораздо более откровенно. «Надо, чтобы Испания стала французской… Это ради Франции я завоевываю Испанию»[1004],– говорил он Редереру, предлагая ему пост министра финансов при короле Жозефе.

В послании Сенату Наполеон писал: «Я возлагаю с доверием новые жертвы на мои народы… они необходимы для достижения всеобщего мира… Французы, у меня нет других целей, кроме вашего счастья и безопасности ваших детей»[1005]. Но после стольких лет войны словам о мире переставали верить. Народ не хотел больше войны, он был ею пресыщен. И даже люди далекие от политики не могли не задуматься над вопросом, почему для достижения мира необходимо, чтобы на испанском троне сидел брат императора. Разве безопасность французских детей зависит от того, какой престол занимает Жозеф Бонапарт – неаполитанский или испанский?

В узком кругу, защищенном от всепроникающих глаз и ушей полиции, политика императора подвергалась более резкому и открытому осуждению. Дени Декри, бессменный морской министр, в молодости, до Тулона, приятель капитана Бонапарта, затем державший перед ним руки по швам, в 1808 году получивший титул графа, а позже герцога, говорил людям, которым доверял: «Он (император) сошел с ума, он полностью сошел с ума. Он погибнет сам и погубит всех нас»[1006]. Родной брат Жозеф, король Испании, ради которого велась эта война, во время недолгого своего пребывания в Мадриде окружил себя людьми вроде маршала Журдана, известными фрондой против Наполеона, и говорил своим приближенным, что его долг – защитить своих новых подданных от тирании Наполеона[1007]. Коленкур в Эрфурте в доверительной беседе с императором набрался храбрости сказать, что избранная им система действий, его политика в Германии, в Испании внушают всем страх, все чувствуют себя под угрозой. «Какие же планы мне приписывают?» – спросил Наполеон. – «Господствовать одному». Наполеон пытался оправдать свои действия непредвиденными обстоятельствами– кознями одних, бездарностью других[1008].

Находились люди, полагавшие, что нельзя останавливаться на полумерах и ограничиваться кулуарной критикой. Летом 1808 года были арестованы генералы Мале, Гюне, Дютерт и несколько офицеров; им инкриминировалась подготовка антиправительственного заговора в целях восстановления Республики. По-видимому, к заговору были причастны Серван, Ланжгоине и, вероятно, Буонарроти; Наполеон дал директиву Фуше не предавать дело огласке[1009]. Он не хотел никому давать повода ставить под сомнение его популярность в империи. То ли Фуше, воспользовавшись этими директивами, не захотел выяснить дело до конца, то ли заговор еще полностью не созрел, но дело было приглушено, хотя и внушало Наполеону немалые опасения: он подозревал причастность к нему Бенжамена Констана, Гара и, возможно, Лафайета[1010] и был уверен, что в деле участвуют «анархисты». Мале был объявлен сумасшедшим, но деле не было выяснено до конца. В письме к Камбасересу 29 июня Наполеон писал: «Невозможно быть более недовольным, чем я, поведением министра полиции»[1011]. Он требовал, чтобы за Фуше следили. Образ действий герцога Отрантского вызывал худшие опасения. «Что это – сумасшествие или насмешка со стороны этого министра? – спрашивал он Камбасереса две недели спустя. – Объясните мне роль Фуше во всех делах. Он сошел с ума? К чему он стремится?»[1012]. И все-таки, несмотря на крайнее раздражение и обоснованные подозрения против Фуше, Наполеон оставил его на прежнем посту.

Наполеон Бонапарт видел грозные симптомы общественного недовольства, проявлявшиеся то в том, то в этом. Фронда Декре, брюзжание Жозефа, прямо высказанные возражения Коленкура, тайные козни Фуше, республиканский заговор – разве все это не были звенья одной цепи? Император не хотел в том признаться даже наедине с собой. Ему все еще казалось, что народ боготворит его, что могущество его беспредельно, что ему стоит только сдвинуть брови, и все враги будут мгновенно повержены. Удивительным образом именно в этот поздний час империи, когда кризис режима с каждым днем становился очевиднее, у императора крепла уверенность в том, что ему все дозволено, что он может достичь всего, чего захочет, что все подчиняется его воле. Когда в Испании во время невероятно трудных переходов через обледенелые горные хребты, защищаемые храбрыми до отчаянности испанскими патриотами, один из офицеров в ответ на данный ему приказ непосильной операции воскликнул: «Это невозможно!», Наполеон возразил холодно и убежденно: «Этого слова для меня не существует; я его не знаю». С тех пор он не раз повторял этот понравившийся ему собственный афоризм; он его дополнял: «Не нужны ни «если», ни «но»; надо достичь успеха – и это все».

То было странное и всевозраставшее самоослепление. Он убеждал других и незаметно сам проникался верой в неодолимое могущество воли, в свое всесилие. Это было логическим завершением всего предшествующего жизненного пути: жестоких разочарований, потери веры, удивительной цепи почти фантасмагорических успехов и на этой почве духовного одичания. Пушкин с его поразительным даром афористических обобщений сумел свести весь этот сложный, многосторонний комплекс противоречий к двум изумляющим глубиной мысли строчкам:

 

Тебя пленяло самовластье

Разочарованной красой[1013].

 

Через десять дней после возвращения в Париж из Эрфурта, 29 октября, Наполеон покинул столицу; он сам стал во главе армии, двинувшейся в Испанию, чтобы смыть позор Байлена и Синтры.

Армия Наполеона, словно огненный смерч, прошла через Испанию, все сокрушая на своем пути. То были лучшие солдаты империи: ветераны Маренго, Аустерлица, Иены – императорская гвардия. Самые прославленные полководцы – Ланн, Ней, Сульт, Бессьер, Гувион Сен-Сир – шли под командой императора. Наполеон бросил против Испании все лучшее, что он имел, и уже одно это доказывало, какое огромное значение он придавал сокрушению противника, которого вчера еще презрительно называл «испанской чернью».

Такой армии ничто не могло противостоять: ни регулярные части, ни партизанские отряды. Они откатывались под ударами железных полков. Все же при переходе через горные хребты Сьерра-де-Гвадарама французская армия натолкнулась на яростное сопротивление испанцев. Сражение при Сомоснерра 30 ноября, в котором особенно отличились польские полки, было выиграно ценой огромного напряжения. Дорога на Мадрид была открыта. 4 декабря Наполеон вступил в столицу Испании. Некоторое время у него были колебания: восстанавливать ли Жозефа, показавшего полную неспособность и к тому же весьма сомнительного в смысле профранцузских и даже братских чувств, на испанском троне? Не лучше ли оставить заботы о лукавом, вероломном старшем брате? Но привитое с детских лет чувство клана взяло верх. Он приказал Жозефу оставаться подальше от карательной армии; он не должен пачкать своих рук кровавой расправой, он должен вернуться в Мадрид «хорошим», «добрым королем»[1014].

Едва лишь вступив в Мадрид, 4 декабря Наполеон за своей подписью опубликовал декреты, свидетельствовавшие о том, что он еще не все забыл из уроков социальной стратегии. Первым декретом объявлялись отмененными на всей территории Испании феодальные права. В равной мере объявлялись уничтоженными и все личные привилегии и права, связанные с феодальным законодательством. Вторым декретом отменялись и запрещались суды инквизиции. Все имущество, принадлежавшее инквизиции, подлежало секвестру и поступало в распоряжение государства. Другими декретами на одну треть сокращалось количество монастырей в стране и монастырское имущество (закрытых монастырей) поступало в собственность государства. Монастыри и религиозные конгрегации ставились под контроль государства. В стране уничтожались все таможенные барьеры и иные искусственные преграды, установленные между провинциями государства.

Мадридские декреты Наполеона 4 декабря 1808 года имели ярко выраженное антифеодальное содержание; их прогрессивный характер не вызывал ни малейших сомнений. Недостаток этих декретов был не в их характере – в способе, которым они навязывались испанскому народу. Мадридские декреты не сыграли и не могли сыграть той роли, на которую рассчитывал Наполеон. Испанский народ отверг их с порога: он их не принимал не потому, что они были плохи или могли быть лучше, а потому, что это были законы завоевателей. Испанцы хорошо ли, плохо ли, но сами хотели решать свои дела. Во французах они видели только завоевателей и не прислушивались ни к увещеваниям, ни к угрозам, они сплачивались во имя единой великой цели – защиты родины от чужеземцев, от французов.

Не задерживаясь в Мадриде, армия Наполеона двинулась на северо-запад. Император получил известие, что тридцатитысячная армия генерала Мура пытается ударить на Мадрид в обход французских войск. Наполеон пошел наперерез: ему не терпелось разгромить и сбросить в море англичан. Армия во главе с императором стремительным маршем шла вперед, отбрасывая все встававшее на ее пути. Но Наполеон не мог обманываться: Испания не была ни завоевана, ни побеждена. В двух километрах от дорог, по которым победно шла императорская армия, начиналась непобежденная Испания – Испания «гверильи». По всей стране шла не прекращавшаяся ни на час «малая» партизанская война. Но эта «малая война» была страшнее сражений в открытом поле.

Испанцы дрались с отвагой, ожесточением, готовностью идти на смерть. Оборона Сарагосы, в особенности вторая[1015] (декабрь 1808–февраль 1809 года), поразила весь мир мужеством и героизмом оборонявшихся. Чтобы сломить сопротивление испанских патриотов, в Сарагосу был направлен лучший из наполеоновских полководцев – маршал Ланн. Но даже когда город был взят штурмом, исход борьбы оставался неясен: драка шла за каждую улицу, каждый дом, каждый подвал, каждую дверь. Когда французы смогли наконец поднять трехцветное знамя над побежденным и разрушенным городом, им не над кем было устанавливать власть: в Сарагосе остались только мертвые. Ланн был потрясен победой, купленной такой ценой и, может быть, более страшной, чем поражение.

Не давая передышки своей армии, Наполеон гнал и гнал солдат навстречу английским дивизиям Уэлсли и Мура. Зима 1808/09 года выдалась в Испании особенно суровой. Шли непрерывные, леденящие дожди, их сменял густой снег; по плохим дорогам, увязая в снегу, армия вскарабкивалась на горные выступы. Наполеон приказал всем идти пешком; он шел впереди, между Ланном и Дюроком, под снегом и дождем, казалось бы не испытывая ни холода, ни усталости. Со всех сторон он слышал ворчанье солдат: «Каторжники меньше испытывают мучений, чем мы». Передавали даже, что кто-то из солдат говорил: «Дать бы ему разок из ружья». Наполеон притворился, что он ничего не слышит и ничего не видит Ему надо было опередить англичан.

Армия поднималась все выше и выше по горной гряде. На подступах к Асторге ее нагнал наконец курьер из Парижа. Наполеон остановился; он погрузился в чтение бумаг. Некоторое время он был в раздумье. Англичане были почти окружены; еще несколько дней, небольшое усилие – и испанский поход будет увенчан великолепной победой.

И все-таки после недолгих колебаний он принял решение. Он приказал запрячь лошадей. Он не мог оставаться больше ни часу на затерянных в горах непроезжих дорогах Леона и Астурии, вдали от Франции, от Парижа. Командование армией было передано Сульту. Наполеон сел в почтовую карету и приказал гнать что есть мочи коней. 7 января он был уже в Вальядолиде. Отсюда была прямая связь с Францией. Он пробыл здесь до 16 января, рассылая приказы, запросы, требования во все концы огромной империи[1016]. 23-го утром пушка во дворе Дома Инвалидов возвестила о возвращении императора. Его никто не ждал в эти дни в Париже.

Известия из Парижа, заставившие Наполеона изменить все свои планы, бросить испанскую кампанию незавершенной (чего он никогда ранее не делал) и ехать в Париж, заслуживали серьезного внимания. Из ряда источников поступили совпадавшие в главном сведения о том, что Австрия сосредоточивает на границах с Баварией и Италией крупные силы и что не сегодня-завтра следует ожидать начала войны. Одного этого было бы вполне достаточно для того, чтобы император поспешил возвратиться в Париж. Но по-видимому, еще большее впечатление на Наполеона произвело другое, казалось бы менее важное, сообщение: Фуше и Талейран, известные до сих пор как непримиримые враги, теперь постоянно появляются вместе; они ходят под руку, демонстративно афишируя всему Парижу свой тесный союз Это представлялось Наполеону особенно опасным. «Порок, опирающийся на руку преступления» – эта крылатая фраза более позднего времени могла быть произнесена уже в 1809 году. Наполеона интересовала, понятно, не моральная сторона этого союза – примирение двух вчерашних врагов могло произойти только на политической почве. Можно было безошибочно определить, что в основе этого неожиданного сближения лежала общность интересов. «Враг моих врагов – мой друг». Врагом, заставившим Талейрана протянуть руку Фуше, мог быть только очень сильный, и опасный противник; им мог быть лишь он, император Наполеон.

Эта цепь логических заключений, побудивших Наполеона в Асторге сразу же принять решение вернуться во Францию, получила в Париже новые подтверждения. От своей матери, всегда молчаливой, сдержанной, но до старости сохранившей зоркий взгляд, он получил важные разъяснения. Ее считали далекой от парижского большого света, чуждой его интересам и потому при ней позволяли себе говорить откровенно. Волнения большого света ее действительно мало занимали, но к интересам сына она не была равнодушна[1017]. Она услышала в щебетании княгини де Водемон несколько слов, подтверждавших наличие тесного союза между Талейраном и Фуше. От Лавалетта, перехватившего одно из писем к Мюрату в Неаполь, от пасынка Евгения Богарне, от Савари по клочкам до Наполеона начали доходить какие-то части, еще не соединявшиеся в целое. Но было очевидно: против него вели какую-то тайную темную игру. Доходили какие-то обрывки фраз. Передавали, что Фуше где-то говорил: «С этим надо кончать». Наполеон еще многого не знал; ему осталось неведомо предательство Талейрана в Эрфурте, он не подозревал о его секретных связях с Меттернихом; все это оставалось от него скрытым, но, еще не зная ничего достоверного, он уже чувствовал, как в 1800, 1804 году, разлитый в воздухе яд, подстерегавшие его из-за угла клинки убийц.

Через пять дней после возвращения, в субботу 28 января, он вызвал на послеобеденное время в свой кабинет высших сановников империи – Камбасереса, Лебрена, адмирала Декре, Фуше и Талейрана. Все пришли вовремя, почтительные, слегка встревоженные; передавали, что император вернулся не в духе, и каждый опасался, не его ли заденет монаршая немилость.

Наполеон сел за свой огромный стол и пригласил всех сесть. Видимо сдерживаясь и стараясь говорить спокойно, он выражал недовольство истолкованием событий последнего времени: несомненные успехи преподносятся общественному мнению как неудачи. Высшие сановники и министры плохо выполняют свои обязанности, не соблюдают дисциплину…

Все слушали склонив головы, почтительно эту речь; они ее воспринимали почти с удовольствием, так как вопреки опасениям речь была довольно общей и, касаясь бесспорно важных вопросов – император справедливо указывал на недостатки, – не затрагивала никого персонально.

Но разговор не был закончен. Наполеон встал, и вслед за ним все поднялись. Продолжая еще развивать свои общие соображения, император, ходивший крупным шагом из одного конца громадного своего кабинета в другой, неожиданно изменил свой курс и пошел прямо на Талейрана, стоявшего прислонившись к камину. Он подошел вплотную, замолчал, некоторое время пристально вглядываясь в его лицо. В зале наступила полная тишина. «Вы – вор!» – вдруг резким голосом крикнул Наполеон, и эти слова были как удар по лицу. Талейран побледнел.

«Вы подлец!» Талейран стал еще бледнее. «Вы бесчестный человек… Вы всех предавали и обманывали! Для вас нет ничего святого! Вы бы продали родного отца!»

В приступе неукротимой ярости резким, прерывающимся голосом Наполеон бросал оскорбления – короткими фразами, отделенными паузами, словно бил по лицу Он ему все напомнил: и нашептывания во время дела герцога Энгиенского, из которого он хочет выйти теперь сухим, и его настойчивые уговоры впутаться в дело с Испанией, и как теперь на всех перекрестках он осуждает и хулит войну за Пиренеями. Он все ему перечислил: весь длинный список предательств и преступлений; в нем недоставало главного – эрфуртской измены; о ней он не знал.

Талейран, смертельно бледный, не произнося ни слова, стоял неподвижно. Все молчали, и в огромном кабинете раздавался только гневный голос императора. Он закончил свои обвинения неожиданно:

– Почему я вас не повесил на решетке площади Карусель? Но берегитесь, это еще не поздно! Вы, вы… – гнев его душил; он не находил, видимо, нужного слова и наконец выкрикнул грубо: – Вы дерьмо в шелку!

И крупными шагами он пошел к двери и с грохотом ее захлопнул[1018].

Когда все вышли и в соседней комнате Сегюр обратился к Талейрану с вопросом, почему так долго шло заседание, тот, погруженный в свои мысли, видимо не вслушиваясь или не понимая, о чем его спрашивают, ответил, думая совсем о другом:

– Есть вещи, которые никогда не прощаются.

На другой день к Талейрану пришел Савари. Талейран, видимо, ждал этого посещения и сразу поднялся.

– Что – в Венсенн или Гам? – спросил он.

– У меня нет никаких приказаний относительно вас, – отвечал герцог Ровиго. Он ограничился тем, что объявил: князь Беневентский лишен звания обер-камергера.

Странным образом Наполеон повторял ошибку Робеспьера. Бросив публично в лицо Талейрану обвинение, косвенно, через Талейрана ударив и по Фуше, он оставил того и другого на свободе. Более того, он сохранил за ними общественное положение, влияние, возможность безнаказанно приносить вред. Это значило сохранять в штабе армии на высших командных постах изменников и врагов. Наполеон в 1809 году не знал еще, что тот и другой изменники в самом точном значении этого слова. Но он уже достоверно знал, что они враги. Разве этого не было достаточно, чтобы их уничтожить? Император проявил странное великодушие или пренебрежение к опасности. Некоторые из современников расценили это труднообъяснимое поведение как слабость.

Талейран, убедившись, что ему не грозит ни расстрел, ни даже тюрьма, не стал терять времени. На следующий же день после страшной сцены у императора, в воскресенье, он нашел способ встретиться с глазу на глаз с Меттернихом.

Эмиль Дард, знакомившийся с неопубликованными документами Меттерниха в венском архиве, обнаружил предусмотрительно спрятанное среди второстепенных бумаг, зашифрованное особо секретным шифром донесение Меттерниха от 31 января, сообщавшее о беседе с Талейраном: «Он мне сказал позавчера, что час настал; он считает своим долгом вступить в прямые отношения с Австрией… Он сказал далее, что цели, преследуемые Австрией, являются и его целями и что ему ничего не остается, как вместе с нею восторжествовать или погибнуть»[1019]. Человек практического склада, Талейран в той же беседе, как доносил австрийский посол, попросил за оказываемые услуги несколько сот тысяч франков[1020].

Конечно, предложенные услуги были приняты. Но в моральном облике Меттерниха были черты, в чем-то сходные с Талейраном. Он был тоже не лишен практической жилки и трезво рассудил, что Талейрану в его рискованном положении не приходится особо выбирать. Вместо нескольких сот тысяч ему для начала были даны лишь сто тысяч. Остальные еще надо было заработать.

Тайное сотрудничество, установленное 29 января, продолжалось и до и во время войны. Предвидя, что, когда стороны вступят в войну, прямые сношения будут невозможны, Талейран договорился с Меттернихом и о будущем: было условлено, что секретные сведения (в обмен на золото) будут переправляться через банкира Бетмана, связанного с русским и австрийским правительствами[1021]. Талейран служил Австрии не за страх, а за совесть. Он переправлял в Вену самые секретные государственные документы: дипломатическую переписку с Петербургом, директивы послам, сведения о расположении войск, военные планы. Хладнокровно совершая эти беспримерные акты государственной измены, караемые расстрелом, Талейран в то же время писал Наполеону почтительно-восхищенные письма и, действуя, как обычно, через дам–.госпожу де Ремюза, госпожу де Лаваль, даже через королеву Гортензию[1022], старался вернуть себе расположение императора. Наполеон не отвечал на его письма и отверг домогательства дам; он перестал обращать внимание на Талейрана. Это, вероятно, было одной из его серьезных ошибок.

12 апреля 1809 года вечером, находясь в театре, в опере, Наполеон получил известие о том, что австрийская армия 9-го переправилась через реку Инн и что её передовые части вступают в Мюнхен.

Сообщение это не было неожиданностью для Наполеона. Почти два года Австрия готовилась к войне[1023], а начиная с весны 1809 года сосредоточила на своих границах столь крупные силы, приведенные в полную боевую готовность, что с часу на час надо было ожидать наступательных операций[1024]. И если Наполеон медлил и не начинал опережающих противника действий, то только потому, что политически для своего союзника России и для общественного мнения своей страны ему важно было, чтобы инициатива развязывания войны исходила от Австрии.

Он и в самом деле не хотел этой войны. Но война была начата; выбора не было, и, написав еще несколько писем во все концы света[1025], Наполеон в три часа ночи сел в походную коляску, и лошади помчали его на восток.

15-го он был уже в Страсбурге, 18-го – в Ингольштадте, где принял непосредственное руководство операциями. Он сразу же отдал приказы о перегруппировке войск, сосредоточивая их в ударный кулак, и начал боевые действия.

В течение ближайших пяти дней в так называемой Регенсбургской операции, осуществленной армиями Даву и Лефевра под руководством Наполеона, французы принудили австрийцев к отступлению и в завершающем сражении при Экмюле 22 апреля нанесли эрцгерцогу Карлу тяжелое поражение. Потери австрийцев составляли сорок пять тысяч, французская армия потеряла шестнадцать тысяч. В ходе сражения Наполеон был легко ранен в ногу, но оставался в строю. Путь на Вену был открыт. 11 мая приказы Наполеона были даны уже из Шёнбрунна; 13 мая столица Австрии была полностью занята французскими войсками[1026].

Австрийская кампания 1809 года началась с громких побед, и это имело существенное значение для ее последующего хода и исхода. Эта начальная стадия войны показала, сколь ошибочны были расчеты Меттерниха, дезориентировавшего свое правительство преувеличениями слабости Наполеона. Образование комплота Фуше – Талейран Меттерних расценивал в декабре 1808 года как доказательство глубокого кризиса режима[1027]. Он переоценивал также влияние неудач в Испании на боеспособность французской армии и степень общественного возмущения в Пруссии и остальной Германии. Словом, Меттерних, как это и позже с ним часто случалось, допускал грубые просчеты. «Я еще не умер», – заметил Наполеон, когда до него дошли оптимистические прогнозы, чтобы не сказать бахвальство, его противников. Экмюль доказал, что эта краткая реплика была вполне уместна. Такого начала войны ни в Вене, ни в Берлине, ни в Лондоне – нигде не ожидали. Талейран написал почти раболепное письмо Наполеону, поздравляя его с блистательными победами[1028]. Три года австрийцы рвались в бой, они «жаждали войны», перестроили свою армию, переучили ее, заимствовав французский опыт, создали обширные резервы в виде ландвера, выдвинули новых-молодых генералов, и вдруг такой неожиданно скандальный дебют.

И все-таки даже при этом блестящем начале, показавшем, что еще рано хоронить Наполеона, эта война была во многом непохожа на прежние. Дело было не только в том, что Франция должна была вести ее при неблагоприятных условиях, фактически на два фронта. Около трехсот тысяч солдат завязли в Испании. Армии, действовавшие в Германии, в большинстве своем состояли из новобранцев и иностранных полков, немцы из стотысячной армии Рейнского союза не проявляли энтузиазма, сражаясь с австрийцами, в которых они видели родственный им народ. В Тироле с 9 апреля вспыхнуло национально-освободительное восстание тирольских крестьян под руководством Андреаса Гофера. Тирольские патриоты действовали в сговоре с венским двором, что вряд ли усиливало их позиции. Но тогда как эрцгерцог Карл начал с поражения, крестьянский вожак Гофер в сражении при Изеле одержал победу, освободившую Тироль от франко-баварского гнета[1029]. На севере Германии действовали «гусары смерти» майора Шилле, отряды немецких патриотов Дёрнберга и более мелкие партизанские группировки. Но эти немецкие патриотические силы еще оставались разрозненными и не представляли серьезной опасности. Они, как и победоносно действовавшие повстанцы Тироля, пока еще были важны как грозный симптом: они выступали предвестниками надвигавшейся народной бури.

Новым, непохожим на прежние войны было и боевое настроение, и воля к борьбе австрийской армии. В войне, которую вела Австрия, сливались воедино две различные и в какой-то мере противоположные тенденции. Не подлежит сомнению, что австрийское дворянство, как и венгерское, было враждебно к наполеоновской буржуазной Франции прежде всего потому, что опасалось французского антифеодального законодательства, отмены крепостного права, введения буржуазного Гражданского кодекса Наполеона и т. п. К этому примешивались и династические интересы Габсбургской монархии, после падения испанских Бурбонов вновь поднявшей знамя легитимизма. Но наряду с этой открыто реакционной тенденцией все сильнее проступала иная, исторически прогрессивная – стремление австрийского народа сохранить и отстоять свою национальную и государственную самостоятельность. Народы Австрийской империи не хотели участи Пруссии или Вестфалии; они не хотели жить под пятой иноземных завоевателей. Именно эта вторая тенденция, выражавшая национальные стремления австрийского народа, и придавала его армии стойкость, упорство и волю к борьбе, отсутствовавшие в кампаниях 1796–1797, 1799, 1800 и 1805 годов[1030].

Наполеону пришлось в этом убедиться вскоре же после занятия Вены. Падение столицы не было воспринято как конец войны; оно не сломило воли народа. Напротив, неудачи еще более ожесточили народ и армию; сознание опасности умножило их силы. Наполеон недооценил совершившиеся изменения, он судил об австрийской армии по старинке. 21 мая с острова Лобау, расположенного в рукаве Дуная, соорудив легкий понтонный мост, Наполеон переправил на правый берег армию и атаковал между Асперном и Эсслингом армию эрцгерцога Карла. Сражение, продолжавшееся два дня, отличалось беспримерным ожесточением и кровопролитием; позиции переходили по нескольку раз из рук в руки; но, несмотря на все усилия французов и понесенные ими потери, особенно высших военачальников (Ланн был смертельно ранен, генерал Сент-Иллер убит), двухдневная битва закончилась поражением армии Наполеона. Асперн и Эсслинг остались в руках австрийцев; французская армия, с трудом сохраняя порядок, должна была отступить на исходные позиции. Ф. Энгельс, крупнейший знаток военных вопросов, охарактеризовал Асперн «как первое поражение императора Наполеона, который был разбит здесь эрцгерцогом Карлом»[1031].

Эсслинг произвел огромное впечатление во Франции и в Европе. Хотя Наполеон в опубликованном им бюллетене[1032] всячески превозносил доблесть французских войск и объяснял отступление исключительно разрушением мостов, правда о проигранном сражении облетела весь мир. Парижская биржа ответила на Эсслинг резким падением всех курсов. Когда стали известны официальные сообщения австрийцев, торжествующих великую победу, в кругах, близких к императорскому двору, наступило глубокое замешательство. Несдержанная Полина воскликнула:

«Если он погибнет, что станет со всеми нами? Нас попросту перережут»[1033]. Эти слова перепуганной принцессы охотно передавали из уст в уста все недруги империи.

После Байлена и Синтры Эсслинг был воспринят как свидетельство кризиса империи. Поражение на этот раз потерпел не рядовой генерал вроде Дюпона, а сам император. Он непосредственно руководил сражением, и с ним были его лучшие маршалы – Ланн, Массена, Даву, и все они оказались бессильны против австрийцев. Престижу империи был нанесен большой урон.

Положение осложнилось еще тем, что на Пиренейском полуострове после отъезда Наполеона дела пошли из рук вон плохо. Жозеф и начальник его штаба Журдан не могли заставить маршалов считаться с их распоряжениями; Сульт и Ней действовали как им заблагорассудится. Сульт, успешно начавший операции против англичан в Португалии, нанес поражение генералу Муру и занял Опорто. Но вместо того чтобы воспользоваться плодами победы и закрепить ее в военном и политическом отношении, Сульт пустился на авантюры[1034]. Чувствуя себя полновластным хозяином оккупированной страны и считая, что Наполеона, завязшего в австрийской войне, можно будет поставить перед совершившимися фактами, Сульт решил провозгласить себя королем Португалии под именем Николая I. Он был, видимо, настолько увлечен этой вздорной идеей, что проглядел десант англичан под командованием Уэлсли, занявший Лисабон. Теперь пришлось думать уже не о португальской короне, а о спасении своей армии. Удержать позиции ему не удалось. Он должен был отступить под натиском англичан. Отступление Сульта повлекло за собой отход из Галисии маршала Нея. Прославленный маршал также был более увлечен непотухающей враждой к Сульту, нежели непосредственными задачами борьбы с противником[1035].

Поражение под Эсслингом, неудачи в Испании, пробуждение национально-патриотического движения в оккупированной Германии – не есть ли это начало конца? Этот вопрос задавали многие, в особенности враги Наполеона.

Наполеон отдавал себе отчет в том, что враждебные ему силы поднимают голову. Но в час опасности он сохранил величайшее хладнокровие. Его главные усилия были направлены на то, чтобы обеспечить решающий перелом в ходе войны. Противник оказался значительно сильнее, чем в прежних кампаниях. Значит, надо лучше подготовиться к предстоящему сражению. Хотя остров Лобау, по мнению многих, не был идеальным плацдармом для развертывания наступательных операций, Наполеон по политическим соображениям, которые никогда не отделял от чисто военных, не считал возможным его оставить. Остров был бы немедленно занят австрийцами. Общественное мнение восприняло бы это как крупную победу Австрии. Следовательно, надо было сперва зацепиться на острове, затем построить несколько прочных мостов, способных выдержать любые испытания, наконец накопить в должном количестве силы наступления. Переодетый в форму сержанта, дабы не быть узнанным, со своей свитой в солдатских мундирах Наполеон то в одном, то в другом конце острова наблюдал и проверял, как ведутся работы по сооружению мостов, как строятся укрепления, каковы настроения солдат.

Как ему было свойственно в минуты опасности, он вел игру на обострение. Зараставшие разногласия с римским папой он решил радикальным образом. 17 мая 1809 года папа был лишен светской власти, а папские владения присоединены к Франции. Но «святой отец» не желал примириться с произволом своевольного монарха, которого пять лет назад он короновал как императора французов. Исправляя прежние ошибки, он предал осуждению нечестивого императора, посягнувшего на священные права Ватикана. 5–6 июня по приказу Наполеона французские солдаты вошли в священные покои главы католической церкви и вывезли Пия VII из Рима[1036]. Не ожидавший такой святотатственной дерзости, римский папа опубликовал буллу, отлучавшую Наполеона.

Обращает на себя внимание прежде всего дата этого смелого акта. Римский папа был арестован и стал пленни-кои императора через две недели после Эсслинга. Наполеон этим как бы хотел сказать: пусть никто не думает, что император французов напуган и стал покладистее; напротив, он всем покажет, что есть еще порох в пороховницах[1037]. Людям начала XIX века, когда власть церкви была весьма велика, дерзновенные действия Наполеона, не побоявшегося чуть ли не посадить на гауптвахту «святого отца», представлялись потрясением всех основ, святотатством, кощунством. Не только католики – все сторонники церкви и порядка негодовали. Наполеона были готовы снова объявить «исчадием революции». Люди левых взглядов не могли, естественно, возражать против этого акта, но им оставалась непонятной логика этих действий. Для чего было заключать конкордат, чтобы через пять лет вступить в открытый конфликт с католической церковью? Не могло не смущать и превращение Рима и Папской области в один из департаментов Французской империи. Можно было как угодно относиться к римскому папе, но при самом пылком воображении нельзя было считать «вечный город» одним из французских городов.

Наполеон зорко следил и за тем, что делалось в вассальных королевствах и в метрополии – в Париже. Три брата – три короля восседали на тронах, две сестры были государынями; вся Западная Европа была под властью династии Бонапартов. Но что толку из того? Три брата – три короля, а помощи нет ниоткуда, и не братья-короли помогают ему, а он им должен оказывать помощь. И из Шёнбрунна в Мадрид, в Амстердам, в Кассель несутся курьеры с суровыми письмами – осуждениями братьев-королей[1038].

Из далекой Вены Наполеон не спускает глаз с Фуше. Этот увертливый министр полиции с каждым днем ему кажется все подозрительнее. Император шлет ему резкие письма, читает нотации, делает выговор[1039]. «Наполеон еще не умер» – пусть это запомнят все.

***

5–6 июля 1809 года произошла наконец битва, к которой Наполеон готовился два месяца, – знаменитое сражение под Ваграмом. Битва отличалась крайним ожесточением, и потери с обеих сторон были велики. Ваграм закончился победой французского оружия; австрийская армия должна была отступить[1040].

С точки зрения военного искусства Ваграм был подготовлен и проведен Наполеоном артистически. В ходе сражения он применил новинку – удар тараном: для прорыва центра противника были двинуты сомкнутыми рядами три дивизии под командованием Макдональда; им действительно удалось прорвать фронт неприятеля, и этот прорыв имел решающее значение для исхода сражения.

Когда Даву одновременно начал обходить фланг противника, эрцгерцог Карл, опасаясь худшего, дал приказ об отступлении.

И все-таки Ваграм был совсем не похож ни на Аустерлиц, ни тем более на Иену. Австрийская армия не была ни уничтожена, ни сокрушена. Она отступила в полном порядке и, вероятно, через короткое время смогла бы снова ввязаться в битву такого же масштаба. А Наполеон уже чувствовал, что победа одержана ценой огромного напряжения сил и что ему было бы крайне тяжело идти еще на одно сражение, столь же ожесточенное, как Ваграм.

Император шумно праздновал одержанную победу. Бертье был пожалован титул князя Ваграма, Даву – князя Экмюля, Массена – несколько двусмысленно звучавший титул князя Эсслингского. Макдональд, Мармон и Удино получили звание маршалов. Все трое были многоопытными боевыми генералами, но в армии вполголоса спрашивали: могут ли три новых маршала заменить одного погибшего Ланна? За этим вопросом вставал и иной: весит ли отлитая в золото и бронзу слава Ваграма больше, чем легкая, не отмеченная никакими наградами победа при Монтенотте?

Впрочем, жизнь не оставляла времени для раздумий. Едва лишь одержав победу под Ваграмом, Наполеон должен был готовиться к продолжению борьбы и новым битвам. Но был ли он все так же уверен, что ему светит, как и раньше, счастливая звезда?

Ему повезло: эрцгерцог Карл, при выдающихся военных способностях не отличавшийся твердостью характера, был склонен также прекратить войну[1041]. 12 июля в Цнайме он предложил заключить перемирие, и Наполеон сразу же принял предложение. За перемирием последовали переговоры о мире, закончившиеся 14 октября подписанием Шёнбруннского договора. Австрия потеряла юго-западные и восточные провинции, должна была уплатить контрибуцию в восемьдесят пять миллионов франков и обязалась сократить свою армию до ста пятидесяти тысяч человек[1042].

Ранней осенью в Шёнбрунне Наполеон получил письмо от Марии Валевской; она спрашивала, хочет ли он видеть ее в Вене.

Он ответил письмом, в котором нельзя было не чувствовать искреннюю взволнованность. Он приглашал Марию приехать как можно скорее, уверял в своей преданности, любви. Письмо заканчивалось такими словами: «Я покрываю Ваши прелестные руки тысячами самых нежных поцелуев и одним-единственным – Ваши прекрасные уста»[1043].

Мария Валевская приехала. Она поселилась в живописном селении Модлинг, недалеко от Вены. Каждый вечер из Модлинга в Шёнбрунн стремительно неслись экипажи. В один из вечеров Мария призналась, что ждет от него, от Наполеона, ребенка, наверное сына.

У него будет сын от женщины, которую он любит. Чего же еще желать?

Было несколько дней, светлых, солнечных дней октября в Вене, когда ему казалось, что счастье найдено! Оно здесь, во всем: и в неярком свете осеннего солнца, и в золотых волосах Марии, и в плененных австрийских знаменах, и в славе Ваграма, и в будущем, давно желанном сыне – наследнике императорской короны, продолжателе династии.

Наполеон был полон самой нежной предупредительности к Марии. Он был внимательнее, чем когда-либо, старался угадывать ее желания, был заботлив.

Сколько длилось счастье? Оно оказалось недолгим. Этот неугомонный корсиканец, всегда что-то ищущий и к чему-то стремящийся, он не мог удержать счастье в руках, не мог его зажать в кулак; оно просачивалось между пальцами.

Неожиданно к нему пришли мелкие, суетные мысли. Сын от польской графини? Подходит ли это великой империи? Он уже привык облекать простые, трезвенные, продиктованные жестким расчетом мысли в выспренние, торжественные фразы, над которыми сам пятнадцать – двадцать лет назад, в дни якобинской юности, издевался бы. Наследник престола, сын чужеземной, польской графини – примет ли это французский народ? Не оскорбит ли это чувства французского величия?

Логика этих сомнений возвращала Наполеона к тешившей его тщеславие, ставшей уже привычной мысли: только принцесса старейших императорских династий – из дома Романовых или дома Габсбургов – может быть матерью наследника его славы и престола.

Он простился с Марией Валевской торопливо, почти холодно, объяснив наспех, что неотложные государственные дела требуют его возвращения в Париж. О будущем не было сказано ни слова

Вскоре у Валевской родился сын; его назвали Александр-Флориан-Жозеф-Колона. В историю он вошел под именем графа Валевского, министра иностранных дел Второй империи; он председательствовал на Парижском конгрессе 1856 года, завершившем Крымскую войну. Тогда его имя было у многих на устах. Иным даже казалось, что это начало восхождения по лестнице славы. Но Наполеон III – племянник великого императора (если он только был действительно его племянником) – не склонен был поощрять успехи прямого сына основателя династии. Граф Валевский должен был отойти в сторону; он затерялся в толпе мелкой придворной знати и в 1868 году умер.

Наполеон, вернувшись в Париж, сразу забыл и о сыне, и о женщине, без которой, как ему недавно казалось, нет жизни. По-видимому, он был даже доволен, что не поддался сантиментам, непростительной слабости. Он энергично потирал свои маленькие руки. Пора, давно пора увенчать здание империи блистательным браком с царственной особой из самых знаменитых монархий. После возникших затруднений – они еще не были явными, но он их угадывал – с проектами брака с сестрой Александра I он все больше склонялся в пользу династии Габсбургов. Тысячелетняя монархия – это чего-то стоило! Камбасересу были уже даны указания основательно ознакомиться с этим возможным вариантом.

Наполеон был доволен; он даже что-то насвистывал. Он сам, инстинктивно, избежал подстерегавшей его опасности; он был теперь снова на верном пути.

Бедный, бедный корсиканец, позволивший ослепить себя позолотой имперского скипетра! Он прошел мимо простого человеческого счастья, приблизившегося вплотную: протяни только руку – оно рядом, достанешь, и заменил его мишурой внешнего блеска, обманчивого, лживого, заставившего позднее с ужасом и горечью вспоминать о роковых просчетах.

Наполеон вышел победителем из войны, грозившей ему неисчислимыми опасностями. Министр иностранных дел Шампаньи рассылал во все концы света победоносные реляции. Империя еще раз доказала несокрушимую мощь, а император – военный гений; кто решится еще им противостоять? Но люди, ближе наблюдавшие императора, утверждали, что они никогда его не видели таким сосредоточенным, хмурым, мрачным, как в дни пребывания в Шёнбруннском дворце. Передавали, что он чем-то болен, подвержен каким-то приступам. Дурное настроение императора чаще всего объясняли смертью Ланна. Наполеон был потрясен его гибелью; Ланна он любил и ценил больше всех; только от него одного он готов был выслушивать правду. Была распространена версия, будто умирающий Ланн, к которому Наполеон приходил дважды – утром и вечером, высказал ряд горьких истин и резко обвинил Бонапарта. Наполеон в своих мемуарах передал правдивый рассказ, как Ланн, лишившись обеих ног и чувствуя, что жизнь покидает его, сердился, ругался и цеплялся за Наполеона; он надеялся с его помощью остановить надвигавшуюся смерть[1044]. Такие вещи нельзя придумать; это была правда. Но весьма возможно, что это была лишь часть правды, а другую, тяжелую и трудную для Наполеона правду он не рассказал. Новейшие исследователи склонны принять за истину старую версию о горьких словах Ланна[1045].

Но как бы много ни значила для Наполеона гибель Ланна, ею нельзя объяснить его тягостное состояние. Он был солдат, он близко и часто видел смерть; он испытал уже и смерть Мюирона, Дезе, многих близких ему людей. Причина его дурного расположения духа была глубже: он не мог не чувствовать зыбкость почвы, на котором возвышалось казавшееся таким монументальным и прочным здание великой империи.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.029 сек.)