|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Первый консул
Луи-Жером Гойе, президент Директории, низвергнутой государственным переворотом 18–19 брюмера, рассказывал, что на протяжении многих часов последнего критического дня возле дворца Сен-Клу стоял экипаж, запряженный шестеркой лошадей, поджидавший пассажира. То был экипаж Сиейеса. Предусмотрительный государственный сановник, присоединившийся к мятежу, считал необходимым на случай неудачи иметь наготове карету, которая могла бы его быстро умчать подальше от места роковых событий[517]. Но лошади не понадобились. Удавшийся переворот стал победоносной «революцией 18 брюмера». Сиейесу оставалось только собрать обильные плоды, созревшие за несколько часов. Важный, солидный, полный сознания собственной значительности, Сиейес не спеша направлялся на первое заседание трех консулов, назначенное на 20 брюмера в полдень в здании Люксембургского дворца. У него были все основания оптимистически оценивать вероятное развитие событий. Естественным ходом вещей он наконец оказался на вершине государственной власти. Его коллеги по консулату не представлялись опасными соперниками. Ничтожество Роже Дюко было очевидным, он в счет не шел. Генерал же, которого Сиейес, по правде говоря, немного побаивался, оказался слабее, чем можно было ожидать. В Сен-Клу он показал себя слабонервным, был подвержен обморокам – можно ли было ожидать подобное от солдата? Этого неврастеника нетрудно будет поставить на место. Но когда консулы собрались за тем же столом, где три дня назад заседала Директория, все неожиданно пошло как-то иначе. Роже Дюко, задетый высокомерной пренебрежительностью Сиейеса, предложил председательствовать Бонапарту. Генерал согласился и сразу же взял вожжи крепко в руки. Впрочем, поняв без труда волновавшие Сиейеса чувства, он тут же предложил, чтобы консулы председательствовали по очереди, по алфавиту Первые недели после переворота так оно и шло; три консула были равны, все правительственные распоряжения выходили за тремя подписями; то была, по всей видимости, коллегиальная власть. В глазах общественного мнения если кто из консулов и имел какие-то преимущества, то это был, конечно, Сиейес. Его репутация политика дальнего прицела, государственного лидера, знатока конституционных проблем после 18 брюмера еще более возросла. Его считали истинным хозяином новой власти, в Бонапарте видели скорее правую руку, исполнителя предначертаний Сиейеса. Генерала это как будто мало заботило. Он держался по-прежнему подчеркнуто скромно, сменил военный мундир на гражданский сюртук, показывался публично только в обществе своих коллег Сиейеса и Дюко, не выступал, намеренно оставался в тени. Что же это было? Хитроумная политика дальнего расчета? Вряд ли. У Бонапарта едва ли был в ту пору сколько-нибудь продуманный план действий, рассчитанный на длительный срок. В этой скромности, сговорчивости, примирительном тоне, так прочно усвоенном Бонапартом на другой день после брюмера, следует видеть скорее все тот же безошибочный инстинкт актера импровизации, интуитивно находящего соответствующие моменту слова, жесты, интонации. Бонапарт понимал: после только что пережитого потрясения, после насилия над Законодательным корпусом 19 брюмера, которое невозможно было скрыть, страна нуждалась в успокоении. Мир, спокойствие, стабильность – вот что требовало большинство, вот что стало повелительной задачей времени на другой день после брюмера. Это соответствовало в какой-то мере и личным настроениям Бонапарта. Со времени крушения грандиозных планов под стенами Сен-Жан д'Акра, на протяжении всей второй половины 1799 года – последнего года восемнадцатого столетия, Бонапарт все время вел игру на острие ножа – на грани поражения. Так было в Сирии, Египте, Средиземном море на утлом суденышке «Мюирон» Так было несколько дней назад, 19 брюмера, на заседании Совета пятисот в Сен-Клу. Он выигрывал в конечном счете, но в самый последний миг, когда он уже перегибался над краем пропасти и вырванный в последний момент выигрыш спасал его от гибели, казалось уже неотвратимой. Наверно, в его ушах в эти дни ноября все еще стоял и пронзительный гортанный клекот страшных птиц в сирийской пустыне, и хриплые возгласы: «Вне закона!», «Вне закона!», преследовавшие его в минуты унизительной слабости в кипящем страстями зале Сен-Клу. Нужна была пауза, успокоение. Фуше, торопившийся возместить свою бездеятельность в дни переворота решительностью в репрессиях против своих былых собратьев-якобинцев, арестовал депутатов Совета пятисот, противившихся перевороту. В их числе были генерал Журдан, Феликс Лепелетье, Антонель и другие видные якобинцы. Фуше надеялся угодить новым хозяевам. Он просчитался. На заседании консулов по предложению Бонапарта эти репрессивные меры были отменены, большинство арестованных было освобождено, а Журдану Бонапарт написал дружественное письмо, в котором выражал надежду на сотрудничество с героем Флерюса[518]. Новая власть – консулат – проявила великодушие не только к своим противникам слева – якобинцам, но и к противникам справа – роялистам. Находившаяся в заключении большая группа роялистов, с трепетом ожидавших смертной казни, была выслана за пределы Республики. Были отменены закон о заложниках, закон о принудительном займе, вызывавшие недовольство состоятельных людей. Репрессивные законы фрюктидора были также отменены. Возвратившийся в Париж Карно был встречен с почетом; он снова стал членом Института, и вскоре же Бонапарт предложил ему соответствовавшую его заслугам должность военного министра Республики[519]. Новое правительство проявило внимание и заботу к ветеранам войны. Великолепный Версальский дворец– резиденция «короля-солнца» и его преемников на троне – был отдан солдатам-инвалидам, сражавшимся под знаменами Республики. В постановлении трех консулов 28 ноября 1799 года подчеркивался республиканский характер этой меры: «Бывшая обитель королей… должна стать спальней солдат, проливавших свою кровь, чтобы низвергнуть монархов»[520]. Не следует забывать, что французская армия в те годы была на девять десятых крестьянской. Жак-простак с деревянной ногой в покоях Марии-Антуанетты или в зеркальной галерее французских королей – что могло быть популярнее подобной правительственной меры в крестьянской стране? И армия и деревня рукоплескали «маленькому капралу», приписывая ему одному закон, так льстивший наивному тщеславию крестьян. Новая власть проявила подчеркнутое уважение и к ученым. Стремясь к укреплению стабильности, консулы старались не производить перемещений в министерствах. Большинство министерских портфелей осталось за прежними министрами. Исключение касалось лишь самых важных постов. Военное министерство было поручено Александру Бертье; это был домен Бонапарта, и казалось естественным, что руководство армией генерал-консул может доверить лишь близкому ему человеку. Во главе министерства финансов по предложению Сиейеса был поставлен Годен. Этот выбор не отражал никаких персональных пристрастий; Годен был как бы человеком без лица; он проработал много лет в казначействе и имел репутацию крупного специалиста в финансовых вопросах, человека вне политики, вне личных привязанностей. Еще ранее ему предлагали пост министра финансов, но он отказался. «Если нет финансов и нет способа их раздобыть, то должность министра бесполезна», – говорил он. После брюмера ввиду катастрофического состояния совершенно опустевшей казны эта должность была ему навязана почти в приказном порядке. Он занимал ее с тех пор в течение пятнадцати лет непрерывно[521]. Наконец, третье назначение было, пожалуй, самым экстравагантным. Пост министра внутренних дел, самый ответственный министерский портфель, был поручен знаменитому астроному, математику и физику Пьеру-Симону Лапласу. Идея эта принадлежала Бонапарту. Он питал глубочайшее уважение к выдающемуся французскому ученому, с которым поддерживал дружеские отношения. Лаплас ему импонировал и широтой своих взглядов. Хорошо известен ответ Лапласа на вопрос Бонапарта о причинах отсутствия в его системе небесной механики бога. «При построении теории солнечной системы я не нуждался в гипотезе существования бога»[522],– небрежно ответил ученый. Бонапарт не забывал также, что Лаплас был его благосклонным экзаменатором в Парижской военной школе и поддерживал его кандидатуру при выборах в Институт Наконец, предлагая ученому этот ответственный пост, Бонапарт этим актом подчеркивал свое уважение к Институту, к науке, к ученым в целом. К несчастью для Бонапарта, знаменитый астроном, с успехом в течение многих лет выполнявший обязанности председателя Палаты мер и весов, оказался совершенно неподходящим для должности министра внутренних дел. Шести недель было вполне достаточно, чтобы убедиться в полной неспособности ученого к административному руководству. С Лапласом пришлось расстаться, и в компенсацию Бонапарт назначил его сенатором, а позже дал ему титул графа, по человеческой слабости принятый этим крестьянским сыном. Впрочем, все это было позже. В брюмере же VIII года назначение члена Института, астронома и физика министром внутренних дел произвело на современников большое впечатление. Это были все отдельные звенья той же политики успокоения и примирения, провозглашенной новым правительством. Оно отказывалось от всякой узкой партийности. Чтобы сплотить вокруг консулата широкое и прочное большинство, нужно было решительно покончить с политикой котерий и клик, групповых пристрастий и интересов. Бонапарт с его изобретательным умом быстро нашел новый собирательный' лозунг, под которым можно было объединить большинство народа. В письме к Бейцу 3 фримера (24 ноября 1799 года), через две недели после переворота, он отчетливо сформулировал новый лозунг: «Присоединяйтесь все к народу. Простое звание французского гражданина стоит несомненно много больше, чем прозвища роялиста, приверженца Клиши, якобинца, фельяна и еще тысячи и одного наименования, которые убаюкивают дух клик и в течение десяти лет ускоряют путь нации к пропасти, отчего пришло время ее навсегда спасти»[523]. Партийной разделенности, размежеванию на «патриотов» и «аристократов» Бонапарт противопоставлял объединяющее знамя французов. «Франция»… «французский флаг», «французы» – это и были те широкие, над партийные понятия, вокруг которых Бонапарт стремился объединить и сплотить большинство нации. И эти лозунги пришлись по вкусу большинству. Сплочение и консолидация нации под французским знаменем! Это была широкая платформа, на которой правительство консулата рассчитывало объединить широкие общественные слои, разделенные до сих пор непримиримой враждой. Преодоление розни, отказ от нетерпимости становились необходимым условием осуществления этой программы национального сплочения. «Ни красных колпаков, ни красных каблуков!» – эти слова, произнесенные Бонапартом или приписанные ему, но так или иначе выражавшие его мысли, приобрели огромную популярность[524]. Они воспринимались как отказ от политики крайностей, отказ от поддержки якобинизма и роялизма. В этом видели прежде всего внепартийность брюмерианского режима, его нежелание оказывать поддержку какой-либо одной партии. Пройдет какое-то время, и в этом увидят еще и иное, ускользавшее от современников в первые дни желание новой власти быть не только вне партий, но и над партиями. Но об этом догадаются много позже. А пока что в первые недели после брюмера, в последние дни последнего года XVIII века призыв к успокоению страстей, к объединению французов под национальным знаменем Франции воспринимался большинством населения с явным удовлетворением. Конечно, у мыслящих людей возникал вопрос: о какой, собственно, Франции идет речь? Правительство консулата и на этот вопрос старалось дать предельно ясный ответ. В воззвании «К французам» по поводу завершения работы над конституцией, написанном или продиктованном, вероятнее всего, самим Бонапартом, было сказано: «Конституция основывается на истинных принципах представительного режима, на священных правах собственности, равенства и свободы»[525]. В этих немногих словах была точно определена классовая природа власти, утверждаемой брюмерианским режимом. Было вполне очевидно, что речь шла не о Франции белого знамени Бурбонов и не о Франции «заговора равных» Бабёфа, а о Франции трехцветного знамени Республики, о новой Франции, о буржуазной Франции. «Собственность, равенство и свобода» разве это не были основные принципы нового общественного строя, созданного революцией? Правда, современникам было нетрудно заметить, что «священное право собственности» в Декларации прав человека и гражданина 1789 года, составлявшее 17-ю статью, а в якобинской Декларации 1793 года ютившееся где-то на задворках, теперь, в программных заявлениях брюмернанского режима, перешло на авансцену, заняло первое место в числе «священных прав». Что ж, это вполне отвечало природе буржуазной Франции и общему ходу исторического развития конца XVIII столетия. Могла ли в ту пору идти в ногу с закономерным движением века иная Франция, кроме Франции буржуазной собственности? Пауза, необходимость которой Бонапарт почувствовал на следующий же день после переворота, действительно внесла какое-то успокоение в умы и облегчила новому режиму его первые шаги. Даже самые проницательные люди поддавались в ту пору иллюзиям. Жюльен-младший, бывший соратник и друг Максимилиана Робеспьера, позже человек, близкий к Бабёфу, писал в конце брюмера VIII года, через десять дней после переворота: «Нужно признать, что новое правительство, состоящее из лиц, за которыми стоит общественное мнение, искусно принимает меры, наиболее пригодные к тому, чтобы примирить с ним умы»[526]. Так думал в те дни не только Жюльен, не только люди, участвовавшие в прошлом в левой политике, вроде Барера или Вадье. По-иному, следует признать, со значительно большим основанием новый режим приветствовали и правые общественные силы. Непрерывный рост курса ценных бумаг с наибольшей доказательностью показывал, какие широкие надежды брюмерианский режим вызывал у крупной буржуазии. Успешно осуществленные консулатом займы у прижимистых банкиров и финансистов также давали тому подтверждение[527]. Даже крайне правые – роялисты, склонные вообще необоснованно, в силу одной лишь слепой веры в их «божественные права», всегда ожидать быстрых перемен в свою пользу, и те возлагали надежды на новый режим. Словом, призыв брюмерианского правительства к сплочению и примирению был встречен явным одобрением, хотя и по несовпадающим мотивам, разными общественными кругами Франции. Но пауза, наступившая в стране после горячих дней брюмера, не могла быть длительной. Ее должны были взорвать острые противоречия, не уничтоженные переворотом 18 брюмера, а лишь временно притуплённые усилиями брюмерианского правительства. Ранее всего должны были всплыть наружу противоречия, заложенные в самом режиме временного консулата. Уже по одному тому, что режим был временным – старая конституция была уничтожена, а новая еще не принята, он не мог долго функционировать в таком виде Но за этой чисто формальной стороной скрывались вполне реальные противоречия двух разных линий внутри консулата – линии Сиейеса и линии Бонапарта. Эти люди, вынужденные в силу временно совпадавших интересов идти вместе во время брюмерианского переворота, вскоре же стали соперниками Поскольку каждый из них претендовал на первую роль, столкновение было неизбежно. Оно отодвигалось, и даже соперничество всячески маскировалось формальной учтивостью – надо было считаться с общественным мнением, но неотвратимость столкновения осознавалась обеими сторонами. Первое прощупывание позиций произошло в ближайшие дни после переворота. Как рассказал о том Бонапарт, это же подтверждал позднее Гойе, когда оба консула – Сиейес и Бонапарт – остались как-то вдвоем в зале заседаний Директории, Сиейес, оглядываясь по сторонам и понизив голос, обратился к генералу с неожиданным вопросом: «Посмотрите на эту прекрасную мебель, можете ли Вы догадаться о ее стоимости?» – И он показал на какое-то подобие старого комода. Бонапарт недоумевал. «Я Вам объясню – в нем скрыто восемьсот тысяч франков!» – с величайшим оживлением и с округлившимися глазами воскликнул Сиейес. И так же шепотом он рассказал, что эта сумма была приготовлена для того, чтобы компенсировать членов Директории, покидающих свой пост. «Директории больше нет. И вот – мы обладатели этой суммы. Что же мы будем делать?» Но Бонапарт не был так прост, чтобы попасться в расставленную мышеловку с приманкой в несколько сот тысяч франков. «Если я об этом знаю, то сумма поступит в государственную казну, – ответил он, не задумываясь, – но если мне это неизвестно, а пока это еще так, вы можете ее разделить – вы и Дюко, так как вы оба были директорами. Но только торопитесь! Завтра будет уже поздно». Сиейесу не пришлось дважды напоминать. Он тут же завладел добычей и «разделил ее, – добавлял Наполеон, – как в басне о льве». Он взял себе шестьсот тысяч франков, а Дюко оставил двести тысяч[528]; последний, впрочем, жаловался Гойе, что на руки он получил всего сто тысяч[529]. Но это была лишь первая проверка сил сторон, к тому же для Сиейеса здесь примешивались денежные интересы, имевшие всегда едва ли не первенствующее значение Развязка наступила при решении вопроса о новой конституции. Подготовка конституции была поручена двум комиссиям, в составе которых было немало опытных людей – Дону, Редерер, Буле де ла Мерт и другие, но признанным авторитетом конституционных вопросов, а потому и фактическим руководителем комиссий был Сиейес. Престиж Сиейеса как крупнейшего теоретика конституционного права был так велик, что, когда на заседаниях он только открывал рот, все ожидали, что сразу же польются законченные, отшлифованные статьи Основного закона Республики. Но время шло, заседание проходило одно за другим, а Сиейес был все еще не в состоянии представить ничего связного. Он сумел лишь выдвинуть общую формулу – «Власть должна исходить сверху, а доверие – снизу», которая, несмотря на все придаваемое ей значение, в сущности оставалась пустой фразой Все же с помощью Буле де ла Мерта, Редерера и Дону Сиейес наконец представил проект конституционного устройства с чрезвычайно сложной и искусственной системой расщепления органов законодательной власти и не менее замысловатой системой исполнительной власти Вершина исполнительной власти должна была быть воплощена в лице «великого электора». Это первое лицо в государстве – излюбленное детище сиейесовской законодательной фантазии – было поднято до уровня монарха: ему надлежало жить во дворце в Версале, получать пять миллионов франков в год, быть окруженным роскошью и почестями и править страной через посредство подчиненных ему консулов Позже, во втором проекте, Сиейес внес уточняющие дополнения: консулы должны иметь разные функции – «консул войны» и «консул мира», то есть компетенция одного была бы ограничена военными вопросами, другого – гражданскими делами. Наконец-то сложные замыслы Сиейеса приобрели зримые очертания. Скрытно проходившая борьба двух консулов вступала в заключительную стадию Членам конституционных комиссий было также понятно, что реальное значение имеют не отвлеченные рассуждения о принципах права, а расстановка мест в будущем государственном механизме. Проекты Сиейеса предназначали Бонапарту второстепенную роль – «консула войны»… Что ж, Бонапарт поднял брошенную ему перчатку… На заседании комиссии, которая, поддаваясь авторитету Сиейеса, была склонна обсуждать уже всерьез его проекты, Бонапарт высмеял их. Должность «великого электора» он подверг резкой критике, он сравнил ее «с боровом, поставленным на откорм». Ради этого ли был совершен великий день 18 брюмера? Он уничтожил сиейесовский проект самым острым оружием – иронией, насмешкой. Сиейес пытался было возражать; Бонапарт показал – пока лишь показал – стальные коготки, и автор афоризма о «власти, исходящей сверху» счел благоразумным замолчать: у него уже был опыт по этой части[530]. Бонапарт взял дело в свои руки. В течение нескольких дней с теми же членами комиссий он составил, вернее сказать, продиктовал им основные положения новой конституции. Именно тогда он произнес свою знаменитую фразу: «Пишите коротко и неясно». Конституция 22 фримера VIII года (13 декабря 1799 года) полностью отвечала этой директиве. Она была на самом деле и короткой и неясной. В отличие от предшествующей конституции III года (1795 год), насчитывавшей триста семьдесят семь статей, конституция, составленная под руководством Бонапарта, была почти в четыре раза короче – в ней было всего девяносто пять статей. Это был сухой, сугубо деловой документ, написанный явно наспех и в общем не очень даже похожий на Основной закон государства. Нарушая установившуюся традицию конституционных актов 1791, 1793 и 1795 годов, содержавших прежде всего Декларацию прав человека и гражданина, конституция VIII года не имела ни Декларации, ни какого-либо упоминания о правах вообще. Собственно, единственным принципиальным положением общего характера была вводная формула к статье 1-й конституции «Французская республика – едина и неразделима» Большинство остальных статей имело сугубо практический характер, порой приближаясь к протокольной записи. Так, например, один из абзацев 39-й статьи сообщал, что «конституция назначает первым консулом гражданина Бонапарта…» и вторым и третьим консулами – граждан Камбасереса и Лебрена. Вероятно, это был первый случай в истории конституционного права, когда «конституция назначала» (?!) на десять и шесть лет определенных, по фамилиям названных лиц. Вторая часть директивы – «пишите неясно» – была также выполнена полностью. Конституция представлялась неясной и по форме изложения, и по крайне запутанной системе построения органов государственной власти. Из проекта Сиейеса Бонапарт взял то, что на первый взгляд казалось самым слабым, – его странные проекты расщепления законодательной власти. Бонапарту, высмеявшему проект Сиейеса, это расщепление законодательных органов представлялось наиболее ценным. Конституция предусматривала создание четырех коллегиальных органов: Государственного совета. Трибуната, Законодательного корпуса и Сената, имевших каждый строго ограниченные функции и потому и в отдельности, и в совокупности обреченных на полное бессилие. Но это резкое умаление действительной роли представительных учреждений внешне компенсировалось показным демократизмом новой конституции. Вопреки намерениям членов конституционной комиссии повысить избирательный ценз Бонапарт с его быстрой ориентацией сразу понял политические невыгоды этих предложений. Ущемляя и фактически сводя на нет власть представительных учреждений и резко усиливая власть первого консула, Бонапарт понимал необходимость прикрыть эту крутую ломку сложившихся конституционных традиций покрывалом показного демократизма. Он настоял на восстановлении всеобщего (для мужчин) избирательного права. В этом проявились уже те особые черты политики бонапартизма, которые В. И. Ленин определял как стремление к лавированию между классами в условиях демократических преобразований и демократической революции[531]. В. И. Ленин подчеркивал, что бонапартистский режим вырастает на почве контрреволюционности буржуазии[532]. Восстановив всеобщее избирательное право, что могло казаться смелым шагом вперед по сравнению с конституцией III года, Бонапарт рядом мер придал ему чисто фиктивный характер. Первичные собрания, являвшиеся важнейшей формой политической активности масс, были уничтожены. Плебисцит, проводившийся под контролем полиции, стал также фикцией. Конституция фактически устанавливала режим личной власти. Права первого консула были определены, как и хотел того автор конституции, вполне неясно: «Первый консул наделен особыми функциями и полномочиями, которые он может временно дополнять в случае надобности при помощи своих коллег»[533]. При всей неопределенности этой статьи из нее все же можно было понять, что первый консул при желании может обладать неограниченной властью. Единственная статья конституции, сформулированная совершенно четко и ясно, статья 43-я, гласила: «Жалованье первого консула с VIII года устанавливается в размере пятисот тысяч франков в год. Жалованье обоих других консулов равно трем десятым жалованья первого»[534]. Это была именно та статья, из которой все поняли реальный смысл свершившегося. Известен рассказ, переданный «La Gazette de France», о том, как воспринимал простой народ конституцию после того, как ее текст был оглашен на улицах и площадях глашатаями. Одна женщина говорила другой: «Я внимательно слушала, но ничего не разобрала». «А я, – отвечала другая, – не пропустила ни слова». – «Ну, так что же дает конституция?» – «Она дает Бонапарта». В этих трех словах и была заключена правда, понятая наконец простыми людьми. Истинный смысл 18 брюмера раскрылся только в конце фримера –13–15 декабря 1799 года, когда была опубликована и оглашена новая конституция. Режим временного консулата кончился. Борьба Бонапарта и Сиейеса, незримо для посторонних проходившая в течение этих шести недель, завершилась полной победой первого. Но Бонапарт не хотел превращать Сиейеса в непримиримого врага и, устранив его от политического руководства, откупился, предоставив ему высокооплачиваемую должность председателя Сената. Эта должность передала в распоряжение Сиейеса великолепный отель в предместье Сент-Оноре. Впрочем, бывший аббат, расположившись с удобствами в своем новом особняке и получая двести тысяч франков годового дохода, по-прежнему считал себя не оцененным человечеством. Но первому консулу он опасался выражать свое недовольство. Он его боялся. «Этот человек все знает, все хочет и все может!» – говорил Сиейес о Бонапарте. Конституция VIII года устанавливала во Франции при сохранении республиканского строя и всех внешних форм национального суверенитета режим личной власти первого консула[535]. Означало ли это, как утверждают некоторые авторы, что уже тогда, в последние два месяца 1799 года, Бонапарт сознательно и целенаправленно прокладывал путь к императорской короне? Думаю, что в данном случае вполне можно согласиться с мнением Марселя Прело, утверждавшего: «В декабре 1799 года к такой цели никто не стремился и даже не предвидел такую возможность»[536]. Бонапарт пришел к власти, если так можно сказать, ощупью, самим ходом вещей, понятно подгоняемым его честолюбием. В стремительно развертывавшихся событиях конца 1799 года он действовал, как и на поле военных сражений: «Надо ввязаться в бой, а там будет видно»' Он бежал из Египта, движимый лишь одним главным желанием уйти от позора капитуляции, от поражения Здесь действовал прежде всего инстинкт самосохранения. Рискуя в равной мере быть захваченным англичанами и преданным военному трибуналу своими соотечественниками за дезертирство, он счастливо миновал Сциллу и Харибду подстерегавших его опасностей, оказался в Париже в непредвиденно выгодной обстановке и сразу забыл о прошлом. Вчера он, лавируя и выгребая изо всех сил, плыл против течения, сносившего его в пучину; сегодня, с такой же энергией и отвагой, попав в самую стремнину потока, несшего его вперед, он умелыми действиями ускорял ход событий, не зная еще, куда волна его вынесет. Превратившись из временного консула, равного в правах с двумя другими, во всемогущего первого консула, наделенного по конституции неограниченной властью, он почти не изменил своей манеры поведения, своего облика Он продолжал жить в Люксембургском дворце скромно, без всякой роскоши, на республиканский лад. Он ходил все в том же полувоенном мундире, и, глядя на этого худого, небрежно одетого, подвижного человека, непосвященный не поверил бы, что это знаменитый полководец, добившийся роли первого государственного лица Республики. И все же в одном из памфлетов против первого консула, в изобилии появлявшихся в то переходное время, было высказано суждение, которому нельзя было отказать в прозорливости: «Цезарь перешел Рубикон». То была правда. Наполеон Бонапарт, столько раз клявшийся, что он никогда не будет Цезарем, в последний месяц последнего года восемнадцатого столетия, добившись конституционного узаконения неограниченной власти первого консула, вступал в новое столетие Цезарем, перешедшим через Рубикон. *** Утром 21 января 1800 года – первого года столетия – жители Парижа, спешившие кто на работу, кто по своим делам по всегда оживленному кольцу Больших бульваров, увидели величественное здание церкви Мадлен в непривычном убранстве. Портик собора был завешан огромным траурным покрывалом. Посреди его на черном фоне резко выделялись белый крест и белые лилии. Надпись под ними призывала всех, кто был жертвами революции, объединяться вокруг братьев Людовика XVI для отмщения. 21 января было днем седьмой годовщины казни бывшего французского короля. С беспримерной дерзостью в самом центре столицы Республики роялисты посмели призывать к мятежу. В фешенебельных кварталах Парижа мюскадены в траурных костюмах или с черными перьями на шляпах медленно дефилировали по улицам: то была почти открытая манифестация в пользу роялизма[537]. Партия роялистов оттачивала ножи, в том не могло быть сомнения. Какая-то часть приверженцев королевского дома Бурбонов все еще питала надежды, что новый глава государства сыграет в истории Франции ту же роль, что в английской истории сыграл Монк. Эти иллюзии были не чужды и претенденту на трон. Отдавшись под могущественное покровительство российского императора, Людовик XVIII, как он себя официально именовал, из далекой Митавы, где он ютился со своим небольшим двором, живя на дотации Павла I, плел тонкую паутину интриг и заговоров[538]. В разных углах Европы люди коварные и отважные вроде Фротте или Жоржа Кадудаля продолжали тайную войну, не ослабевавшую ни на миг. Людовик XVIII направил первому консулу послание, воздававшее ему хвалу как великому полководцу и недвусмысленно предлагавшее завершить свой жизненный подвиг восстановлением законной монархии. Первое письмо было оставлено без ответа. Людовик XVIII написал второе. Но одновременно с этим почти дружеским обращением претендент в Митаве через доверенных лиц направлял тайные директивы во Францию и пограничные с ней страны разжигать огни мятежа и любыми средствами – отравленным кинжалом, ядом, растворенным в вине, или взрывом пороховых бочонков – убрать узурпатора с дороги. Зоркий глаз Бонапарта все видел, все замечал. Письмо из Митавы пришло к нему с большим опозданием. Он ответил претенденту на трон коротко, вежливо, не вступая в полемику. Он писал ясно: «Вы не должны желать возвращения во Францию; Вам пришлось бы пройти через сто тысяч трупов»[539]. Он согласился принять в Люксембургском дворце эмиссаров роялистов – д'Андинье и Гида де Невилля. Продолжительная и острая беседа закончилась ничем. Бонапарт предложил вожакам шуанов прекратить борьбу и с генеральскими эполетами перейти на службу консульской республики. Они отказались, но в свою очередь убедились, что надежды привлечь Бонапарта к роли Монка совершенно беспочвенны. Бонапарт дал приказ генералу Брюну, командующему силами, действовавшими против вандейцев, быстрее завершить операцию: кого можно – привлекать на свою сторону, кто не поддается уговорам – подавлять. К священникам он рекомендовал проявлять терпимость[540]. Но он спешил предостеречь: пусть никто не заблуждается на его счет – он не ищет славы добросердого миротворца. Он протягивает руку примирения – тем хуже для тех, кто ее не принимает. Он призвал подчиненных к решительности. В директиве генералу Гардану, командовавшему 14-й дивизией, действовавшей против шуанов, Бонапарт отчитывал его за недостаток твердости, за слабость. «Торопитесь нести ужас и смерть в ряды разбойников»[541]. Это не были лишь слова: когда Фротте удалось захватить, его расстреляли. У первого консула была тяжелая рука, и это все должны были почувствовать. Он зорко следил и за якобинцами, и за всеми левыми вообще. Сам бывший якобинец, он знал породу этих беспокойных и отважных людей и предвидел в скором – будущем столкновение с ними или по крайней мере с частью из них. Пока что он еще вел с ними доверительные беседы: он хотел их приручить. 19 жерминаля VIII года (9 апреля 1800 года) он принял Марка Жюльена; он стремился завоевать его на свою сторону. «Я хочу укрепить Республику.; без нее, я знаю, для меня нет ни спасения, ни славы»[542],– говорил он Жюльену. Со стороны могло казаться: то были беседы двух идейно близких людей, двух республиканцев. Но тайно Бонапарт приказал Фуше усилить наблюдение за своими бывшими товарищами по партии. Надзор усиливался за всеми. «Нужно установить порядок», – говорил Бонапарт, а там, где устанавливался порядок, там возрастала роль полиции. Полицию и сыск он поручил Жозефу Фуше. Он не любил этого молчаливого, вкрадчивого человека с бесстрастным, непроницаемым лицом. Он ему не доверял и испытывал что-то близкое к отвращению. Но он явственно видел, что этот священник-расстрига, бывший главарь неверских и лионских террористов, вчерашний эбертист и гонитель церкви, предавший и продавший уже стольких людей, будет беспощаден ко всем, кто связан с его прошлым. Фуше еще при Директории создал огромную, универсальную, безотказно работавшую машину полицейского сыска. «Уже не террор, а осведомленность олицетворяет власть во Франции 1799 года»[543],– писал Стефан Цвейг в своей блистательной, хотя и несвободной от фактических ошибок книге «Жозеф Фуше». «Машина 1792 года – гильотина, изобретенная, чтобы подавить всякое сопротивление государству, неуклюжее орудие по сравнению с тем сложным полицейским механизмом, который создал своими усилиями Жозеф Фуше в 1799 году»[544]. Бонапарт не мог пренебрегать этим неоценимым аппаратом, он поставил его на службу консулату. В том, что Фуше нельзя доверять, что в какой-то неизвестный еще час он предаст, Бонапарт не сомневался. Он допускал, что уже в 1800 году Фуше в чем-то был неверен. Для этих подозрений были основания. Существует мнение, что Фуше расставил своих шпионов в ближайшем окружении Бонапарта, что он даже выуживал сведения от Жозефины. Но Бонапарт терпел его потому, что чувствовал себя сильнее опасного министра полиции. Во главе министерства внутренних дел, контролировавшего Фуше, он поставил своего брата Люсьена. Позже он поручит Рене Савари, адъютанту Дезе, ставшему после гибели Дезе одним из самых преданных Бонапарту людей, наблюдение за Фуше и его аппаратом. Так были созданы две полиции: могущественная тайная полиция Фуше, охватившая своими щупальцами все сферы общественной и частной жизни французов, и над ней – невидимая, незримая контрполиция Савари, зорко следившая за каждым шагом Фуше, могущество которого до какой-то степени становилось иллюзорным. Этот чудаковатый солдат, которого Баррас имел наивность когда-то называть «простачком», оказался много сложнее, много тоньше и изобретательнее, чем это подозревали даже его самые проницательные враги. В политике, как и на поле сражения, он не боялся идти на обострение положения, на самые рискованные предприятия. Он заставлял себе служить людей, которым заведомо не доверял. От этих людей он требовал лишь одного – чтобы они хорошо работали. В остальном он полагался на себя; он рассчитывал, что их переиграет. Только этим следует объяснить, что Жозефа Фуше, которого он на острове Святой Елены называл не иначе как интриганом или презренным предателем[545], он продолжал сохранять в течение многих лет на опаснейшем посту министра полиции. Задачи борьбы против роялистов и якобинцев толкнули его на путь создания сильной, разветвленной полиции. Но те же задачи подсказали ему и иные меры в административно-политической сфере. Созданная революцией система выборного местного и департаментского самоуправления, широко используемая братьями Буонапарте в дни их корсиканской юности, первому консулу представлялась уже опасной и нежелательной, она создавала легальные возможности формирования оппозиции. Выборное самоуправление было уничтожено, его заменили полицейско-чиновничьей системой префектур: министр внутренних дел назначал префекта департамента, префект назначал мэров и супрефектов в городах. Все органы власти снизу доверху оказались подчиненными одной направляющей их руке. Организуя новую, подсказанную требованиями классовой борьбы систему государственной власти, Бонапарт ощупью пришел к созданию той военно-бюрократической государственной машины, которая оказалась самой долговечной и устойчивой из всего созданного в эпоху консульства и империи. Эта военно-бюрократическая государственная машина создавалась не потому, что первый консул теоретически осознал ее необходимость, а потому, что это диктовалось практическими задачами борьбы против роялистов и якобинцев, представлявшихся Бонапарту главной опасностью в то время. И эти же практические заботы повседневной борьбы толкали его и дальше по пути укрепления государственного аппарата. Вопреки расчетам и ожиданиям Бонапарта, весьма тщательно процеживавшего кандидатов в высшие законодательные учреждения Республики, с первых же заседаний Трибуната и даже Сената власть консулов натолкнулась на оппозицию. В Сенате она исходила от чувствовавшего себя неоцененным Сиейеса и вследствие крайней его осмотрительности была почти неощутима. Сиейес сжимал кулаки, но прятал руки в карманах – на большее его смелости не хватало. С такого рода вполне безопасной оппозицией Бонапарт мог не считаться: она его не беспокоила. Но в Трибунате прозвучали резко критические речи. Бенжамен Констан, поощряемый Жерменой де Сталь, желавшей для своего возлюбленного славы «второго Мирабо», произнес грозную, обличительную речь против консульского режима: он обвинял его в намерении обречь страну «на рабство и молчание»[546]. Бонапарт был рассержен. Он не замедлил найти действенные средства, заставившие Бенжамена Констана замолчать Но не принудить ли к молчанию и всех остальных? Обвинение, брошенное ему, – «обречь страну на молчание» – показалось неожиданно в высшей степени соблазнительным. «Вы хотите, чтобы я запрещал речи, которые могут услышать четыреста или пятьсот человек, и чтобы я разрешал речи, обращенные к многим тысячам?» – вопрошал он позднее, обращаясь к своим советникам. Решение напрашивалось сразу же. Конечно, надо прежде всего принудить к молчанию органы, рассчитанные на самую широкую аудиторию. Так родилась идея уничтожить свободу печати. Существует мнение, что мысль о запрещении ста шестидесяти газет была подана Бонапарту впервые Жозефом Фуше. Возможно, так оно и было. Не следует лишь забывать, что Фуше решался высказывать предложения или советы, только будучи твердо уверенным, что они соответствуют желаниям патрона. Как бы то ни было, 27 нивоза (17 января 1800 года) последовал декрет, разрешавший из 173 газет, выходивших в Париже, продолжать издание 13 газет, 160–запрещались. Конечно, эта решительная мера преподносилась общественному мнению не как уничтожение свободы слова и печати, а как вынужденная акция, ограниченная во времени – «пока продолжается война». Эта «временная мера» оказалась также одной из самых длительных – она просуществовала до крушения бонапартистского режима и была использована и его противниками. Впрочем, на протяжении своего действия законодательство 27 нивоза совершенствовалось; были найдены эффективные средства, ставившие сохранившиеся в Париже и провинции газеты под контроль государственной власти: редакции всех органов печати утверждались министром внутренних дел и постоянно находились под неусыпным наблюдением полиции. Так укреплялся «твердый порядок» во Французской республике. Но чьим интересам служил этот порядок? Современники тех событий единодушно отмечают, что с памятных дней 18–19 брюмера курс всех ценных бумаг стал непрерывно расти. Это являлось самым верным доказательством, что брюмерианский режим с первых своих дней получил полную поддержку финансовых кругов и крупных собственников вообще. Это подтверждалось также и тем, что обращение Бонапарта к финансистам с просьбой о займах было встречено весьма сочувственно[547]. Конечно, не все шло гладко. Миссия Мармона, посланного в Амстердам к голландским банкирам для заключения займа, потерпела полную неудачу[548]. У первого консула возникали порой трения с некоторыми влиятельными финансистами, в частности с Увраром, к которому по многим причинам он относился с подозрением[549]. Бонапарт дал почувствовать, что власть первого консула могущественнее власти миллионеров: он приказал арестовать Уврара. Но это был лишь преходящий инцидент; в целом консульская власть опиралась на полную и безусловную поддержку финансовой буржуазии. Самым вещественным результатом сотрудничества консульского режима с крупнейшими финансистами того времени явилось учреждение 6 января 1800 года знаменитого Французского банка. Как известно, из всех творений бонапартистской власти это оказалось наиболее долговечным: Французский банк, пережив все режимы, все революции, все потрясения, дожил до Пятой республики, до наших дней. Финансовая политика консульского режима, и в особенности налоговая, также ясно показывала, чьим интересам служит новая власть. Консулат унаследовал от Директории полностью расстроенные финансы и пустую казну. Знаменательно, что для решения одной из самых сложных задач, с которыми ему пришлось столкнуться, Бонапарт привлек людей старого, дореволюционного времени, известных своими консервативными, чтобы не сказать резче, взглядами. Таковы были Годен, ставший бессменным министром финансов, Барбе-Марбуа, подвергшийся репрессиям 18 фрюктидора, Дюфен – бывший сотрудник Неккера, Моллиен и другие. Их общими усилиями финансовое положение Республики было сравнительно быстро упорядочено. Это удалось достигнуть не только жесткой экономией, строгим контролем за каждым франком, каждым сантимом, но и имевшей вполне определенное содержание налоговой политикой. Прямые налоги, то есть налоги с доходов, были сокращены. Зато резко были увеличены косвенные налоги, ложившиеся своей тяжестью на самые широкие круги населения. Налоговая политика консульского режима (как и позже империи) защищала интересы крупного капитала. Не только в сфере налогов, но и всей своей экономической политикой консулат поддерживал и поощрял предпринимательскую деятельность. В особенности Бонапарт покровительствовал развитию промышленности, придавая ей первостепенное значение и ставя интересы промышленников всегда выше интересов торговой или земледельческой буржуазии. Более полувека назад вопрос этот был столь глубоко и полно исследован Е. В. Тарле в его капитальном труде о французской промышленности в годы консульства и империи[550], что все новейшие исследования не могли внести в освещение проблемы существенно нового. «Порядок», устанавливаемый консульским режимом, защищал не только интересы крупной буржуазии – финансовой, промышленной, торговой, земледельческой, он защищал интересы и всех собственников вообще, и крестьян-собственников в особенности. Конечно, бонапартистский режим не был крестьянской властью; за очевидностью этот тезис не требует обоснования. Но столь же несомненно и то, что Бонапарт обдуманно старался в своей политике считаться с интересами крестьянства и в той мере, в какой это совмещалось с покровительством крупному капиталу, защищать и интересы крестьянства. Бонапарт не мог не понимать жизненную важность этой политики. Крестьянство составляло подавляющее большинство населения страны, оно же поставляло основные кадры в армию. Армия Бонапарта, являвшаяся существеннейшей опорой режима, была армией крестьянской. В исторической литературе вопрос о крестьянской политике Бонапарта принадлежит к числу наименее изученных. Между тем более ста лет назад Карл Маркс с присущими ему глубиной и блеском показал, что консульство, империя были именно той властью, которая в наибольшей мере способствовала укреплению крестьянской парцеллы и отвечала интересам собственнического крестьянства[551]. «Твердый порядок», устанавливаемый Бонапартом после «хаоса» Директории, был, следовательно, порядком укрепления собственности – буржуазной собственности, само собой разумеется. Заменив триединый лозунг Великой французской революции «Свобода, Равенство, Братство!» новым лозунгом – «Собственность, свобода, равенство!», бонапартистский режим даже этим внешним изменением главных лозунгов эпохи явственно подчеркивал сдвиги, происшедшие в развитии французского общества за минувшее бурное десятилетие. В 1800–1801 годах Бонапарт многократно подчеркивал незыблемость республиканского строя и свою личную приверженность Республике. Весьма вероятно, что он был вполне искренен: вряд ли ему приходило в ту пору в голову, что Республику следует заменить монархией; к этой мысли он пришел позже. Но, постоянно говоря о республиканских принципах, о превосходстве республиканского строя над всеми иными, он подчеркивал, что в развитии Республики наступило нечто новое. Это была уже не якобинская республика, не термидорианская. Республика консулата была республикой стабильной собственности. Новое заключалось также в том, что консульская республика устами Бонапарта открыто, громогласно объявила революцию законченной. В действительности, как известно, революция была задушена контрреволюционным переворотом 9 термидора. Термидорианский переворот и последовавшая за ним пятилетняя власть термидорианцев означали на деле торжество контрреволюционной буржуазии, сумевшей пресечь попытки народа двигать дальше революцию. Но, остановив революцию и продолжая борьбу против народных сил, стремившихся ее возродить, термидорианцы в Конвенте и Директории не смели, не набрались мужества сказать, что революция закончена. Напротив, все свои контрреволюционные деяния – и казнь Робеспьера, и подавление народных восстаний в жерминале и прериале, и разгром движений бабувистов – все это они именовали победами дела революции. Верность традициям, сила привычки были столь велики, что и переворот 18 брюмера, как уже говорилось, был также назван «революцией 18 брюмера». Бонапарт счел полезным открыто заявить о том, что революция закончена. Он напоминал об этом неоднократно и в правительственных заявлениях, и в письмах. Революция закончена; теперь устанавливается прочная, стабильная власть, твердый порядок. Республика собственности. Во избежание возможного ошибочного толкования следует подчеркнуть, что официально провозглашенное окончание революции отнюдь не означало отречения от нее или осуждения ее. Напротив, режим консульства и сам первый консул всячески афишировали свою генетическую связь с революцией Во времена консулата празднование дня 14 июля проходило со значительно большей торжественностью, чем при Директории Всего за год до провозглашения империи, в 1803 году, Бонапарт настоял на исключении из состава Института высшая и редко применяемая мера наказания! – одного из влиятельных его членов за то, что он посмел в своих сочинениях очернить революцию. Лозунг «Собственность, свобода, равенство!» не был демагогической фразой или ритуальной формулой. Он выражал буржуазное содержание, классовое существо консульского режима, ведь подавляющее большинство собственников, которых защищала власть консулата, были новые собственники – крестьяне, буржуа, служилые люди, приобретшие в тех или иных размерах собственность за роды революции. Вот почему эта новая, рожденная революцией собственность была неотделима от свободы и равенства в их буржуазном понимании. Политическое и пропагандистское значение тезиса об окончании революции было вполне очевидно. Оно не только давало консульскому режиму законное основание для пресечения любых попыток со стороны «экстремистов» возобновить революционную деятельность. Оно должно было поднять и значение консулата в глазах современников. В обширном литературном и эпистолярном наследии Бонапарта начала девятнадцатого столетия не сохранилось ни одного литературного памятника – документа, письма или записки, в которых бы прямо говорилось о предмете, более других волновавшем его в то время. Это, впрочем, вполне понятно. О таком предмете нельзя было ни писать, ни говорить вслух. О нем можно лишь догадываться по косвенным подтверждениям. На протяжении всех бурных месяцев конца 1799 и начала 1800 года, заполненных до краев огромной важности делами, государственными заботами, сложными расчетами политической игры сразу на многих досках против опасных противников, Бонапарта ни на миг не покидала жегшая его мысль: он потерпел поражение, проиграл войну в Египте и бежал от позора. Мысль эта должна была быть для него тем тяжелее, что он никому – ни Жозефине, ни братьям, ни близким людям – Дюроку, Ланну, Жюно – не мог в ней признаться. Напротив, он должен был, как и раньше, играть все ту же обманную роль спасителя Франции, ради блага отечества пожертвовавшего военной славой, близкой уже победой. О том, как мучило его сознание того, что брошенная им в Египте армия погибает и что тайное скоро станет явным, видно по лихорадочным мерам, принимаемым им, чтобы изменить роковой ход событий в Египте Едва лишь получив в руки реальную власть временного, а затем первого консула, он делает все возможное, чтобы помочь египетской армии. Он дает приказ адмиралу Гантому организовать вторую экспедицию – собрать всюду, где только можно, корабли, транспортные суда, все посудины, способные держаться на воде, и на них направить новые военные силы в Египет, на помощь Клеберу[552]. Ему не везло. Над египетским походом тяготел злой рок. Вторая экспедиция потерпела с самого начала неудачу. Да иначе и быть не могло: англичане на море обладали подавляющим превосходством. Впрочем, Бонапарт в глубине души не мог это не признавать. Его политика в египетских делах отмечена бросающимися в глаза противоречиями. В одно и то же время он направляет в Египет подкрепление и дает распоряжения Дезе спешно вернуться во Францию. После смерти Гоша Дезе и Клебер с должным основанием считались самыми талантливыми (не считая Бонапарта) полководцами Республики. Бонапарт уже увез с собой цвет египетской армии. Если бы он верил в возможность успеха в Египте, стал ли бы он отнимать у Клебера последнее, что оставалось, – непобедимого, благородного Дезе? Ничто не могло изменить рокового хода событий в Египте Бонапарт лучше, чем кто-либо, понимал это. Отвага и полководческий талант Клебера могли лишь отсрочить катастрофу, но день ото дня она становилась все ближе. Бонапарт отдавал себе отчет в том, что если ему было ясно значение происшедшего, то не менее ясным оно было другим, в особенности военным. Клебер, Моро, Бернадот, наверное, также Журдан разве втайне не осуждали его? Но в характере Бонапарта не было ничего гамлетовского. Он недаром прошел якобинскую выучку – он был человеком действия. Если нельзя исправить положение в Египте и Мену, как и Клеберу, не миновать капитуляции, то есть иная возможность, надо выиграть новую войну Ответственность за эвакуацию Египта будет возложена на тех, кто ее подпишет, Бонапарт не был столь сентиментален, чтобы признавать хоть в какой-то мере долю своей вины Новая война, новые победы заставят забыть о Египте, эта страница будет перевернута, в летописи национальной славы его шпага впишет новые, не стираемые временем строки Едва лишь вступив в должность первого консула, 25 декабря 1799 года Бонапарт направил английскому королю и австрийскому императору послание с предложением начать переговоры о мире. Это был верно рассчитанный ход. За недолгое время пребывания в Париже Бонапарт убедился в том, как жаждет вся страна, весь народ мира. Было немало неопровержимых доказательств, подтверждающих, что и в Англии большинство нации столь же нетерпеливо ждет мира. Вся Европа стремилась к миру. Восемь лет кровопролитных войн, попеременно несущих поражение то одной, то другой стороне, породили во всей Европе желание мира. Взяв на себя инициативу мирных предложений Бонапарт не только выигрывал в общественном мнении и своей страны, и передовых людей за пределами Франции Он перелагал ответственность за все последующее на других. Он сделал что мог он первым протянул руку примирения Как и можно было предвидеть, в ситуации, сложившейся к концу 1799 года, участники антифранцузской коалиции не склонны были идти на мировую. Недавние успехи в войне против Франции настраивали их воинственно. И Англия и Австрия отвергли французские предложения. Питту это дало повод произнести в парламенте речь, обличающую Бонапарта в закоренелом якобинстве-«…якобинство Робеспьера, Барраса, пяти директоров, триумвирата… целиком остается в человеке, который воспитан и вскормлен в недрах якобинства, который в одно и то же время есть и сын и защитник всех этих жестокостей»[553]. Бонапарт был совершенно уверен в том, что мирная инициатива Франции будет отвергнута. Еще до того, как были направлены послания в Лондон и Вену, с первых чисел декабря 1799 года, он стал готовиться к большой войне. Официально было известно, что на восточных границах Франции собирается крупная армия под командованием Моро. Эта армия, именуемая, как и раньше, рейнской, была предназначена для вторжения в Германию и оттуда марша на Вену О рейнской армии много говорили, много писали, она была предметом всеобщего внимания Одновременно с начала декабря без шума, втихомолку в Дижоне, недалеко от швейцарской границы, стала формироваться другая армия. О ней было мало что известно, наиболее осведомленные люди из военной среды знали лишь, что эта армия называется «резервной» и что она, по-видимому, призвана в предстоящей кампании выполнять вспомогательную роль Командующим «резервной армией» был назначен Александр Бертье[554]. Именно потому, что «резервная армия» формировалась в секрете, что о ней явно старались не упоминать, она привлекла к себе внимание Лондона, Вены, Берлина и их многочисленной агентуры, раскинутой по всем городам Европы. Бонапарт на этом и строил свои расчеты Армия в Дижоне была камуфляжем. Строгая секретность, полное отсутствие какой-либо официальной информации должны были убедить иностранных наблюдателей, что в Дижоне и формируются главные силы французской армии. Их внимание с января нового года было приковано к штабу «резервной армии» Между тем в действительности Бонапарт замышлял нечто совершенно иное. Как он сам позднее о том рассказал[555], он считал необходимым дезинформировать врага, направить его по ложному следу Дерзкий план, замысленный им, требовал строжайшей секретности Успех был рассчитан на внезапность; следовательно, он был возможен лишь при условии, что противник ничего не будет знать, что он будет застигнут врасплох План, выработанный Бонапартом, был предельно прост и смел. Кампания против Австрии должна была быть краткой. У Французской республики прежде всего не было денег на длительную войну, да и внутриполитическое положение страны, и престиж первого консула не допускали затяжной войны После катастрофы в Египте Бонапарту была нужна быстрая, полновесная, триумфальная победа. Смелая операция вторжения, генеральное сражение, навязанное врагу и уничтожающее его армию, и сразу же перемирие с опрокинутым навзничь противником. Так выглядел общий замысел кампании, вернее сказать, ее абстрактный план. Но как он может быть материализован, в каких военных операциях он должен быть практически воплощен? Эту задачу не могла выполнить ни рейнская армия (хотя бы потому, что ею командовал Моро, а не Бонапарт), ни «резервная армия», остававшаяся в сущности мифом. Удар против Австрии должен быть нанесен на столь знакомом и милом Бонапарту Итальянском театре военных действий, и осуществить его должна итальянская армия. Но где же она была – итальянская армия? Где находился ее штаб? Где шло ее формирование? Бонапарт писал, что задуманный им план «требовал для своего осуществления быстроты, полной секретности и большой смелости»[556]. Только и всего! Каждое из этих трех условий предполагало преодоление невероятных трудностей. Бонапарт со своими помощниками их преодолел. В кратчайшие сроки они подготовили и создали армию, оставшуюся не раскрытой врагом, и двинули ее против австрийцев. Дижонский камуфляж себя блестяще оправдал. В Дижоне был сосредоточен многочисленный штаб и примерно семь-восемь тысяч солдат, в своем большинстве новобранцев и инвалидов. Английские и австрийские агенты, проникшие в Дижон, составили об этой армии вполне определенное представление; «резервная армия» вскоре стала мишенью для сатирических стрел карикатуристов, а незадачливый первый консул – главной жертвой насмешек. В ставке фельдмаршала Меласа, командующего австрийской армией в Италии, хвастались тем, что тайна Бонапарта разгадана. «Резервная армия, которой нас столько пугают, – говорили в штабе Меласа, – это банда из 7 или 8 тысяч новобранцев и инвалидов, с помощью которых нас хотели обмануть, чтобы прекратить осаду Генуи»[557]. В то время как в австрийских штабах развлекались остротами над французскими инвалидами на деревянных ногах, к юго-восточным границам Франции по разным дорогам быстро и бесшумно подвигались войска. Решение проблемы секретности, найденное Бонапартом, было неожиданным. Армию не следовало собирать где-то в одном месте. Она должна была составиться из разных, по отдельности формируемых частей, которые все в одно время должны были соединиться у швейцарской границы. Только этим путем можно было достичь абсолютной тайны формирования армии, являвшейся главным условием успеха кампании[558]. 6 мая 1800 года Бонапарт покинул Париж. Обязанности первого консула были возложены на Камбасереса. Бонапарт направился, как все и ожидали, в Дижон; он произвел смотр находившемуся там гарнизону, пробыл в городе два дня, дальше след его терялся. 8 мая Бонапарт оказался в Женеве. Здесь соединилась значительная часть армии: выделенный из рейнской армии бывший корпус Лекурба, пришедший сюда под командой генерала Монсея, и правое крыло под командованием генерала Тюро. В Лозанне находился авангард армии под командованием Ланна; он был сформирован из отборных частей ветеранов походов Бонапарта. 13 мая первый консул прибыл в Лозанну; 14-го он дал приказ армии – ее продолжали называть резервной – выступить в поход. Поскольку составленная им же конституция VIII года вследствие своей неясности не предоставляла первому-консулу полномочий для командования армией, главнокомандующим был официально назначен Бертье В действительности же Бертье, как и всегда, оставался только начальником штаба при Бонапарте. Бонапарт никогда не любил повторять ходы. В 1796 году он совершил вторжение в Италию, избрав редкий, почти неправдоподобный путь по «карнизу», по узкой, обстреливаемой с моря дороге, шедшей вдоль кромки Альп. Это обеспечило ему тогда внезапность вторжения. Повторить снова этот счастливый вариант? Как суеверный человек, он верил в приметы, в счастливый путь. Но как солдат, знающий законы своей профессии, как стратег, сразу охватывавший одним взглядом весь огромный театр военных действий, он понимал, что простое повторение ходов в новой кампании не сулит успеха. Он нашел иное, едва ли не самое трудное и рискованное решение: преодолеть горный массив в пеннинских и лепонинских Альпах, достигающих местами свыше трех тысяч метров высоты, Сен-Бернарский и Сен-Готардский перевалы, спуститься в Ломбардскую низменность и ударить в тыл австрийской армии[559]. План этот был беспримерно дерзким. Он требовал невероятных усилий солдат, в особенности чтобы поднять на горы, а затем спустить вниз артиллерию. Бонапарт воодушевлял своих сподвижников доводом, что этим путем, через Альпы, шел некогда знаменитый Ганнибал. Пример был достоин, бесспорно, подражания, соглашались генералы, но ведь Ганнибал не волочил через горы тяжелую артиллерию! И все-таки казавшийся непреодолимым подъем на Альпийские горы был совершен. Армия поднималась к неприступным кручам. Мармон, назначенный начальником артиллерии, придумал простое до наивности, но эффективное средство. Орудия были сняты с лафетов; их поставили на обрубки сосен с выдолбленным дном; солдаты по сто человек волокли их по снегу и ледникам. Бонапарт то верхом на муле, то в пешем строю среди солдат шел впереди армии. С 17 по 22 мая главные силы армии перешли через Большой Сен-Бернарский перевал в западной части пеннинских Альп. Корпус Монсея совершил переход через Сен-Готардский перевал. Другая часть армии во главе с Тюро шла перед Монсеем[560]. Спуск с высоты в две с половиной тысячи метров оказался еще труднее, чем подъем. 24 мая авангард армии, возглавляемый Данном, возле Ивре опрокинул выдвинутый вперед заслон австрийцев. Армия Бонапарта, лавиной скатываясь с горных высот, вторглась в Ломбардию. Французская армия врезалась в тыл австрийцев. Мелас, ожидавший не скоро «резервную армию» – скопище хромоногих стариков – со стороны Генуи, пребывал в счастливом неведении, когда французы шли уже на Милан. 2 июня армия Бонапарта вступила в Милан; невероятное оказалось явью, смеяться надо было уже не над французами… 4 июня Массена, отбивавшийся в Генуе от осаждавших его австрийцев, исчерпав все свои ресурсы, должен был капитулировать; австрийцы вынуждены были согласиться на почетные условия капитуляции Тем не менее это была победа, и Мелас спешил донести о ней в Вену в восторженных выражениях, депеша эта была перехвачена, и из нее французы узнали, с каким презрением отзывался австрийский главнокомандующий о так называемой резервной армии[561] В Милане французов встречали восторженно Год авс трийского господства заставил забыть все былые обиды на французов. Канделоро, прогрессивный итальянский историк, справедливо писал: «…приход французов был встречен всем населением, включая духовенство и знать, с еще большим энтузиазмом»[562]. Первый консул провозгласил в Милане восстановле ние Цизальпинской республики и ее законодательства отмененного австрийцами Казалось, он снова заговорил языком 1796 года В бюллетене «резервной армии» 14 прериаля (3 июня), сразу же после вступления в Милан, вслед за сообщением о насилиях и зверствах австрийских угнетателей заявлялось «Необходимо чтобы французский народ знал, какая судьба ему уготована королями Европы, если бы контрреволюция восторжествовала. Это соображение должно преисполнить нацию чувством признательности к отваге республиканских фаланг, навсегда утверждающих торжество равенства и свободолюбивых идей»[563]. Как и в 1796 году, Бонапарт стремился усилить французскую армию поддержкой итальянского населения и итальянских войсковых соединений, формирование которых стало одной из его забот Антидемократические законы, установленные австрийскими властями были громогласно отменены В Ломбардии были восстановлены ранее существовавшие органы власти Цизальпинской республики Казалось, стрелка времени передвигалась вспять. Beчером 3 июня Бонапарт и окружавшие его такие же молодые, как он, генералы, чьи имена теперь знала вся Европа, были снова в залитой светом праздничной зале театра «Ла Скала», и снова их окружали улыбки итальянских женщин, дружеские взгляды миланцев и как и четыре года назад, с тем же азартом молодости они рукоплескали красоте и покоряющему голосу Грассини – знаменитой примадонны миланской оперы На другой день Бонапарт в уважительном и дружественном тоне вел беседу с высшими служителями католической церкви. Все шло своим чередом. *** Как ни важны были многочисленные заботы, окружавшие Бонапарта в Милане, он понимал, что главные задачи кампании – стратегические – еще не решены. Завтрашний день был неясен. Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.029 сек.) |