|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Итальянский поход 1796–1797 годов
Бонапарт прибыл в Ниццу, в главную ставку итальянской армии, 27 марта 1796 года. Генерал Шерер сдал ему командование и ввел в курс дел. Хотя в армии числилось сто шесть тысяч человек, в действительности под ружьем было только тридцать восемь тысяч; из них восемь тысяч составляли гарнизоны Ниццы и прибрежной зоны; в поход могло выступить не более тридцати тысяч человек. Остальные семьдесят тысяч были мертвыми душами; они выбыли – пленными, дезертирами, умершими, лежали в госпиталях, перешли в другие воинские соединения[188]. Армия была голодной, раздетой, разутой. Жалованье давно не платили, артиллерии было мало; имелось всего тридцать пушек. Недоставало лошадей. В составе армии числились две кавалерийские дивизии, но они насчитывали всего две тысячи пятьсот сабель. Армия противника на итальянском театре насчитывала восемьдесят тысяч человек при двухстах пушках, следовательно, в два с половиной раза превосходила французов. Она имела почти в семь раз больше артиллерии. Австро-сардинской армией командовал фельдмаршал Болье, бельгиец по происхождению, участник Семилетней войны. Возраст обоих командующих определялся одними цифрами, но в разном сочетании: Болье было семьдесят два года, Бонапарту – двадцать семь лет. Военная история итальянского похода 1796–1797 годов описана и проанализирована такими крупными авторитетами, как Бонапарт, Клаузевиц, Жомини, и детально разработана в ряде специальных военноисторических сочинений[189]. Нет надобности поэтому подробно излагать ход военных операций. Остановимся лишь на тех вопросах, которые имели существенное значение для последующего жизненного пути Бонапарта. Направляясь в итальянскую армию, Бонапарт знал, что по общему плану военных операций 1796 года, утвержденному Директорией, главные задачи возлагались на так называемую армию Самбры – Мааса под командованием Журдана и на рейнскую армию, возглавляемую генералом Моро. Обе эти армии должны были в Южной Германии нанести решающее поражение австрийцам и проложить дорогу на Вену. Итальянской же армии была намечена вспомогательная роль: она должна была отвлечь на себя часть сил противника. Наполеону Бонапарту его задачи представлялись иначе. Обычно подчеркивают, что для Бонапарта итальянская кампания 1796 года была первой в его жизни военной операцией большого масштаба, что за десять-одиннадцать лет службы в армии ему не приходилось командовать даже полком. Эти соображения в общем верны, но упускается из виду, что Бонапарт уже давно готовился к походу в Италию. С 1794 года он составил несколько вариантов тщательно разработанных планов наступательных операций в Италии. За два года он в совершенстве изучил карту будущего театра военных действий; по выражению Клаузевица, он «знал Апеннины, как собственный карман»[190]. План Бонапарта в главном был прост. Французам противостояли в Италии две основные силы: австрийская армия и армия пьемонтского короля – «привратника Альп», как называл его Бонапарт. Задача заключалась в том, чтобы разъединить эти силы, нанести решающие удары прежде всего по пьемонтской армии, принудить Пьемонт к миру и затем обрушиться всей мощью на австрийцев[191]. План был прост, и в этом была его неотразимая сила. Главная трудность заключалась в том, как претворить этот замысел в практику. Противник значительно превосходил силами. Устранить такое преимущество можно было, лишь добившись превосходства в быстроте и маневренности. Это тактическое решение не было открытием Бонапарта. Оно было искусным применением опыта, накопленного армиями республиканской Франции за три с половиной года войны против коалиции европейских монархий. То были новые, созданные революцией принципы ведения войны, новая стратегия и тактика, и Бонапарт, как сын своего времени, их превосходно усвоил[192]. И, завершая свой долгий путь из Парижа в Ниццу, Бонапарт летел на курьерских и гнал, гнал лошадей, чтобы скорее перейти от замыслов к делу. Через несколько дней по прибытии в Ниццу генерал Бонапарт отдал приказ армии выступить в поход. Было бы, конечно, неправильным представлять, будто Бонапарт, приняв командование над итальянской армией, сразу пошел дорогой побед и славы, не испытывая ни затруднений, ни неудач. В действительности так не было и быть не могло. В освещении итальянской кампании – первого крупного похода Бонапарта, принесшего ему всеевропейскую славу, – в исторической литературе наблюдались две противоположные крайности. Одни авторы, в первую очередь Ферреро[193], всячески преуменьшали заслуги Бонапарта в кампании 1796 года – сводили его роль к простой функции исполнителя приказов Директории (либо предначертаний Карно)[194] или даже обвиняли его в том, что он присваивал себе плоды успехов и побед своих подчиненных. Напротив, историки, склонные к апологии своего героя, всячески превозносили его личные заслуги и щедрой кистью изображали препятствия, которые только гений Наполеона и мог преодолеть[195]. Такие авторы, в частности, особенно охотно рассказывали о сопротивлении, чуть ли не о мятеже, который подняли старые боевые генералы при встрече с молодым главнокомандующим. Исследователи новейшего времени (назовем хотя бы Рене Валентена и других[196]) обращали внимание на то, что такое сопротивление подчиненных Бонапарту генералов было невозможно хотя бы потому, что части итальянской армии были дислоцированы в разных пунктах: Массена находился в Савойе, Ожеро – в Пиетра, Лагарп – в Вольтри и так далее[197]. Обе эти противоположные тенденции, именно потому что они представляли крайности, давали одностороннее, а потому и неправильное изображение. Истина находилась где-то посередине. Прибыв в итальянскую армию, Бонапарт столкнулся с многочисленными затруднениями, в том числе и личного порядка. Кем был Бонапарт в глазах опытных, боевых командиров итальянской армии? Выскочкой, «генералом вандемьером». В этом прозвище явственно чувствовалась насмешка. Дело было не в возрасте. Гош был назначен командующим в двадцать пять лет, но у него за плечами были Дюнкерк, победы над англичанами и австрийцами. Генеральские эполеты Бонапарт заработал не в сражениях с иностранными армиями, а подвигами против мятежных французов. Его военная биография не давала ему права на звание главнокомандующего. У Бонапарта оставалось много внешних пережитков его корсиканского происхождения. Не только его непривычный французскому слуху выговор явственно доказывал, что родной для него была итальянская речь. Он допускал грубые фонетические и смысловые ошибки во французском языке. Он произносил слово «пехота» (infanterie) так, что оно звучало «ребятня» (enfanterie); он говорил «секции» (section), имея в виду сессии (session); он путал значение слов «перемирие» и «амнистия» (armistice et amnistie) и допускал множество иных грубых ошибок[198]. Писал он также с орфографическими ошибками. Подчиненные всё замечали у главнокомандующего, они не прощали ему ни одной ошибки, ни одного промаха. Еще до прибытия командующего в армию ему были даны обидные прозвища. Кто называл его «корсиканским интриганом», кто «генералом алькова», кто «военным из прихожей». Когда увидели невысокого, худого, бледного, небрежно одетого генерала, насмешливые пересуды усилились. Кто-то пустил словцо «замухрышка» – gringalet, и оно привилось. Бонапарт понимал, что ему необходимо сломить лед недоверия, предубежденность высших и старших командиров армии; он понимал, что одной лишь силой приказа невозможно осуществить задачи, которые он себе ставил. В итальянской армии было четыре генерала, равных ему по званию: Массена, Ожеро, Лагарп, Серюрье, так же, как и он, имели чин дивизионных генералов, но, безусловно, превосходили его боевым опытом. Самым авторитетным среди них был Андре Массена. Он был на одиннадцать лет старше Наполеона и успел многое познать в жизни[199]. Он рано потерял отца, в тринадцать лет убежал от родственников, поступил юнгой на торговое судно, плавал на нем четыре года, затем поступил в 1775 году солдатом в армию. Он прослужил в армии четырнадцать лет, но его недворянское происхождение преграждало путь к продвижению по службе; он оставил армию в 1789 году, дослужившись лишь до сержантских нашивок. Уйдя в отставку, Массена женился, открыл лавочку, занимался контрабандой. После революции вступил в Национальную гвардию, стал капитаном; во время войны был избран командиром батальона волонтеров. Через год службы в армии революционной Франции, в августе 1793 года, он был произведен в бригадные генералы. Затем он успешно сражался в приморских Альпах, отличился при взятии Тулона. За Тулон он был произведен в дивизионные генералы[200]. Генерал Тьебо, впервые увидевший Массена в 1796 году, оставил его красочный портрет: «Массена не получил ни воспитания, ни даже начального образования, но на всем его облике лежала печать энергии и проницательности; у него был орлиный взгляд, и в самой манере держать голову высоко поднятой и чуть повернутой влево чувствовалось внушительное достоинство и вызывающая смелость. Его повелительные жесты, его пыл, его предельно сжатая речь, доказывавшая ясность мыслей… все обличало в нем человека, созданного, чтобы приказывать и распоряжаться…»[201] Мармон отзывался о нем в сходных выражениях: «В его железном теле была скрыта огненная душа… никто никогда не был храбрее его»[202]. Ожеро, о котором, обычно, говорили пренебрежительно, был по-своему тоже незаурядным человеком. Он родился в 1757 году в бедной семье лакея и зеленщицы в парижском предместье Сен-Марсо; семнадцати лет ушел солдатом в армию, дезертировал из нее, затем служил в прусских, русских, испанских, португальских, неаполитанских войсках, бросая их, когда ему это надоедало. В промежутках Ожеро пробавлялся уроками танцев и фехтования, дуэлями, похищениями чужих жен; авантюрист и бретёр, он слонялся по белу свету в поисках приключений, пока революция не открыла ему возможности вернуться на родину. В 1790 году он вступил в Национальную гвардию и, как бывалый человек и отнюдь не робкого десятка, стал быстро проталкиваться вперед. По общему суждению современников, Ожеро был храбрым солдатом. Однако в мирной обстановке сослуживцам было трудно разобрать, где кончается храбрость и начинается наглость[203]. Генерал Серюрье был старшим по возрасту и воинскому опыту; он служил офицером еще в старой армии. К нему относились с недоверием, но считались с его опытом и знаниями. Этот молчаливый, сдержанный генерал, много видавший на своем веку, но вследствие превратностей судьбы склонный к пессимизму, пользовался в войсках большим авторитетом[204]. Бонапарт высоко его ценил: одним из первых он получил маршальский жезл. Но стоит отметить, что хорошо осведомленный русский посол в Турине граф Стакельберг в одной из реляций императору Павлу I сообщал, что Серюрье «ненавидит Бонапарта»[205]. Дивизионные генералы Лагарп, брат воспитателя Александра I, и командовавший кавалерией эльзасец Стенгель – оба погибли в начале кампании 1796 года. Известен рассказ о том, как произошла первая встреча нового командующего с командирами дивизий. Бонапарт вызвал Массена, Ожеро, Серюрье и Лагарпа к себе в ставку. Они явились все одновременно – огромные, широкоплечие, один другого больше, сразу заполнив собой небольшой кабинет командующего. Они вошли, не снимая шляп, украшенных трехцветными перьями. Бонапарт был тоже в шляпе. Он встретил генералов вежливо, но сухо, официально, предложил им сесть. Когда сели и началась беседа, Бонапарт снял свою шляпу, и генералы последовали его примеру. Немного погодя Бонапарт надел шляпу. Но он так взглянул при этом на собеседников, что ни один из них не посмел протянуть руку к своей шляпе. Генералы продолжали сидеть перед командующим с непокрытыми головами. Когда командиры расходились, Массена пробормотал: «Ну, нагнал же на меня страху этот малый». Бонапарт понимал, что завоевать доверие старших командиров, солдат, армии можно было не словами, а делом, военными успехами, победой. Распространяемые антинаполеоновской литературой версии, будто итальянская армия в большей части состояла из савойских разбойников и галерных каторжников, были, конечно, намеренной ложью[206]. По своим политическим настроениям она считалась одной из наиболее республиканских армий. Здесь сохранялись некоторые традиции якобинской эпохи, от которых в других армиях уже отошли: например, офицеры обращались друг к другу на «ты»[207]. Но в целом, и в солдатском, и в офицерском составе, явственно чувствовалось недовольство, и оно проявлялось порой весьма резко. Бонапарт учитывал эти настроения и считался с ними: успех кампании в конечном счете решали солдаты. Были и некоторые особые проблемы. Незадолго до приезда Бонапарта в Ниццу в штаб итальянской армии прибыли комиссары Директории Са-личетти и Гарро[208]. Размолвка между Бонапартом и Саличетти в 1794–1795 годах осталась позади. Между двумя корсиканцами вновь установились дружественные отношения. Массена даже полагал, что назначение Саличетти было устроено Бонапартом[209], но вряд ли это так. Само появление комиссаров в армии не могло смущать Бонапарта; он по собственному опыту знал, как велика в войсках их роль. Трудность была в ином. Саличетти был воодушевлен идеей поднять в Италии широкое революционное движение. Он установил тесные контакты с итальянскими революционными кругами, и в частности с их заграничным комитетом в Ницце. Связующим звеном между Саличетти и итальянскими революционерами служил Буонарроти. Друг Бабёфа и один из виднейших деятелей «Заговора равных» издавна поддерживал деловые и дружеские связи с Саличетти[210]. Весной 1796 года в связи с ожидавшимся развитием революционных событий в Италии Буонарроти должен был приехать в Ниццу: он получил соответствующее поручение от Директории. Он уже собирался в путь, но в силу совпавших причин (противодействие его назначению и, видимо, нежелание Бабёфа, чтобы он уезжал накануне выступления «равных») остался в Париже. По приезде Бонапарта в Ниццу представители итальянского Революционного комитета сразу же направили ему памятную записку. Командующий армией ответил на нее неопределенно. Он заявил, что правительство Республики высоко ценит народы, готовые «благородными усилиями способствовать свержению ига тирании. Французский народ взялся за оружие ради свободы»[211]. Но хотя Бонапарт подтвердил готовность вступить в переговоры с представителями итальянского комитета, идея итальянской революции на начальном этапе кампании не встретила его сочувствия. Он, естественно, не был противником революции в Италии, напротив. Но его план кампании строился на расчете разъединения сил противника; для этого необходимо было как можно скорее добиться перемирия с королем Пьемонта. Революция могла затруднить эту задачу. К итальянской революции следовало вернуться, но позже, когда в ходе кампании будет достигнут ощутимый успех. 5 апреля 1796 года армия выступила в поход. Растянувшиеся вдоль узкой дороги французские полки быстрым маршем шли навстречу противнику. Бонапарт избрал самый короткий, хотя и самый опасный путь. Армия шла по прибрежной кромке приморских Альп (по так называемому карнизу) – вся дорога простреливалась с моря. Но зато это позволяло обойти горный кряж и намного ускоряло движение. Впереди быстро движущихся рядов, пешком, в сером походном мундире, без перчаток, шел командующий армией. Рядом с ним, тоже в неприметной гражданской одежде, контрастирующей с яркими, многоцветными мундирами офицеров, шел комиссар Директории Саличетти. Расчет Бонапарта оказался правильным. Командование австро-сардинских войск и мысли не допускало, чтобы французы рискнули на такую дерзость. Через четверо суток самая опасная часть пути осталась позади –9 апреля французские полки вступили в Италию. Армия Бонапарта не имела выбора, она могла идти только вперед. Голод подгонял солдат; разутые, раздетые, с тяжелыми ружьями наперевес, внешне напоминавшие скорее орду оборванцев, чем регулярную армию, они могли надеяться только на победу, все иное означало для них гибель. 12 апреля французы встретились с австрийцами близ Монтенотте – «Ночной горы». Бонапарт руководил сражением. Центр австрийской армии под командованием генерала Аржанто был разбит дивизиями Массена и Лагарпа. Французы взяли четыре знамени, пять пушек и две тысячи пленных[212]. То была первая победа итальянской кампании. «Наша родословная идет от Монтенотте», – говорил позднее с гордостью Бонапарт. В Вене были озадачены, но считали происшедшее случайностью. «Войска ген. Аржанто потерпели некоторую неудачу в деле у Монтенотте… но это не имеет никакого значения»[213],– писал из Вены царский посол граф Разумовский 12(23) апреля 1796 года. Через два дня, 14 апреля, в сражении при Миллезимо удар был нанесен пьемонтской армии. Трофеями французов были пятнадцать знамен, тридцать орудий и шесть тысяч пленных. Первая тактическая задача была достигнута – австрийская и пьемонтская армии были разъединены; перед французами открывались дороги на Турин и Милан[214]. Теперь надо было усилить удары по пьемонтской армии. Сражение при Мондови 22 апреля закончилось тяжелым поражением итальянцев. Снова трофеями были знамена, пушки, пленные. Преследуя противника, французы вступили в Кераско, в десяти лье от Турина. Здесь 28 апреля было подписано перемирие с Пьемонтом на весьма выгодных для французской стороны условиях[215]. Соглашение в Кераско не только выводило Пьемонт из войны. Царский дипломат Симолин с должным основанием доносил в Петербург, что благодаря соглашению 28 апреля французы «стали хозяевами всего Пьемонта и всей территории Генуи»[216]. В приказе по армии 26 апреля Бонапарт писал: «Солдаты, в течение пятнадцати дней вы одержали шесть побед, взяли 21 знамя, 55 пушек, много крепостей и завоевали самую богатую часть Пьемонта, вы захватили 15 тысяч пленных, вы вывели из строя убитыми и ранеными 10 тысяч человек. Вы были лишены всего – вы получили все. Вы выиграли сражения без пушек, переходили реки без мостов, совершали трудные переходы без обуви, отдыхали без вина и часто без хлеба. Только фаланги республиканцев, солдаты Свободы способны на такие подвиги!»[217] Что обеспечило успех итальянской армии? Прежде всего ее предельная быстрота и маневренность. Такого темпа наступательных операций противник не мог ожидать. Мармон писал отцу, что он двадцать восемь часов не слезал с коня, затем три часа отдыхал и после этого снова пятнадцать часов оставался в седле. И добавил, что не променял бы этого бешеного темпа «на все удовольствия Парижа»[218]. Молниеносность операций армии Бонапарта позволяла ему сохранять инициативу в своих руках и навязывать противнику свою волю. Имели значение и другие обстоятельства. Хотя Бонапарт и Директория отнеслись настороженно к идее «революционизировать» Пьемонт, по мере продвижения французских войск росли антифеодальные, антиабсолютистские настроения в стране. При вступлении французских войск в небольшие города Алба и Кунео один из пьемонтских патриотов, Ранца, учредил здесь революционные комитеты. Города были иллюминированы, на площадях посажены деревья Свободы, а в церквах пели революционно-религиозные песни. Саличетти это дало повод высказать суровое осуждение итальянским революционерам: «Вместо того чтобы иллюминировать церкви, было бы куда полезнее осветить (пожаром) замки феодалов»[219] Саличетти, не довольствуясь поучениями итальянских патриотов, наложил на богачей города контрибуцию в сто двадцать три тысячи лир. Но, несмотря на относительно скромное начало революционного движения, туринский двор был им напуган до крайности. Массена оказался прав, объясняя поспешные поиски пьемонтским королем сепаратного соглашения с Францией не столько военными поражениями, сколько страхом перед народным восстанием в Турине и во всем королевстве[220]. После подписания перемирия Жюно, а затем Мюрат повезли Директории в Париж неприятельские знамена и другие трофеи; 15 мая в Париже был подписан мир с Пьемонтом. Однако во французской армии после заключения перемирия в Кераско царило некоторое смущение. Почему не вступили в Турин? Почему поспешили с перемирием? Бонапарт так настойчиво добивался скорейшего заключения перемирия с Пьемонтом прежде всего потому, что малочисленная и плохо вооруженная французская армий была не в состоянии длительное время воевать против двух сильных противников. Обеспечив себе тыл со стороны пьемонтской армии, выведя из строя одного из противников, Бонапарт продолжил наступление. Теперь у него оставался лишь один враг, но могущественный – австрийская армия. Ее превосходство над французской армией в численности, артиллерии, материальном снабжении было неоспоримо. Бонапарт должен был по-прежнему действовать в соответствии со своим основным принципом: «Численную слабость возмещать быстротой движений»[221]. 7 мая французская армия переправилась через реку По. Спустя три дня в знаменитом сражении при Лоди Бонапарт, овладев, казалось, неприступным мостом через реку Адду, разгромил арьергард австрийской армии. Бонапарт завоевал в этом сражении сердце солдат, выказав огромную личную храбрость. Но значение Лоди было не в этом. Клаузевиц писал: «…штурм моста у Лоди представляет предприятие, которое, с одной стороны, настолько отступает от обычных приемов, с другой – является настолько немотивированным, что невольно возникает вопрос, можно ли найти ему оправдание или же это невозможно»[222]. В самом деле, мост длиной в триста шагов обороняли семь тысяч солдат и четырнадцать орудий. Была ли надежда на успех? Бонапарт доказал победой оправданность своих действий. Дадим снова слово Клаузевицу: «Предприятие отважного Бонапарта увенчалось полным успехом… Бесспорно, никакой боевой подвиг не вызвал такого изумления во всей Европе, как эта переправа через Адду… Итак, когда говорят, что штурм у Лоди стратегически не мотивирован, так как Бонапарт мог получить этот мост на другое утро даром, то имеют в виду только пространственные отношения стратегии. А разве моральные результаты, на которые мы указали, не принадлежат стратегии?»[223] Клаузевиц был прав. 11 мая Бонапарт писал Карно: «Битва при Лоди, мой дорогой Директор, отдала Республике всю Ломбардию… В Ваших расчетах Вы можете исходить из того, как если бы я был в Милане»[224]. Это не было хвастовством. 26 мая французская армия триумфально вступила в Милан. В столице Ломбардии ей была устроена торжественная встреча. Цветы, цветы, гирлянды цветов, улыбающиеся женщины, дети, огромные толпы народа, вышедшие на улицы, бурно приветствовали солдат Республики; миланцы видели в них воинов революции, освободителей итальянского народа[225]. Усталые, измученные и счастливые, с почерневшими от пороховой копоти лицами, полк за полком проходили солдаты республиканской армии среди ликующего населения Милана. Накануне из столицы Ломбардии бежал австрийский эрцгерцог Фердинанд со своей свитой и жандармами. Французы освободили Ломбардию от ненавистного австрийского гнета. Кто не помнит известных строк из «Пармской обители» Стендаля? «Вместе с оборванными бедняками-французами в Ломбардию хлынула такая могучая волна счастья и радости, что только священники да кое-кто из дворян заметили тяжесть шестимиллионной контрибуции, за которой последовали и другие денежные взыскания. Ведь эти французские солдаты с утра до вечера смеялись и пели, все были моложе 25 лет, а их главнокомандующему недавно исполнилось 27, и он считался в армии самым старым человеком»[226]. Эта армия двадцатилетних несла надежды на завтрашний день. В приказе по армии командующий писал: «Солдаты, с вершин Апеннин вы обрушились как поток, сокрушая и опрокидывая все, что пыталось вам противостоять. Пусть трепещут те, кто занес над Францией кинжалы гражданской войны; час отмщения настал. Но пусть народы будут спокойны. Мы – друзья всех народов, и в особенности потомков Брута и Сципионов… Свободный французский народ, уважаемый всем светом, принесет Европе достойный мир…»[227] В Ломбардии Бонапарт в полном согласии с Саличетти всемерно поддерживал итальянские революционные силы. Их пробуждение полностью соответствовало французским интересам. Итальянская революция становилась союзником в войне против феодальной империи Габсбургов. В Милане был создан клуб «Друзей свободы и равенства», выбран новый муниципальный совет, стала выходить газета «Giornale dei patrioti d'ltalia», редактируемая Маттео Галди. Ее главным лозунгом стало объединение Италии. Ломбардия переживала свой 89-й год. В революционном движении обозначились два направления: якобинцы (giacobini) во главе с Порро, Салвадором, Сербеллонни и умеренные – Мелци, Верри, Реста. Общим для обеих партий было стремление к независимости и свободе Ломбардии. Бонапарт срочно запросил инструкции от Директории: если народ потребует организации республики, должно ли ее предоставить? «Вот вопрос, который вы должны решить и сообщить о своих намерениях. Эта страна гораздо более патриотична, чем Пьемонт, и она более созрела для свободы»[228]. Но армия Республики принесла Италии не только освобождение от ненавистного австрийского гнета. С того времени как армии Французской республики перенесли войну на чужую территорию, они твердо придерживались правила перекладывать на побежденных расходы по содержанию армии победителей. Годшо в превосходном исследовании о комиссарах Директории доказал, что с осени 1794 года представители термидорианского Конвента в армии стали широко прибегать к контрибуциям, налагаемым на население завоеванных земель. Даже человек левых взглядов Бурботт, будучи представителем Конвента в армии Самбры – Мааса, в августе 1794 года наложил контрибуцию в три миллиона франков на оккупированный район Тревес, в ноябре того же года – четыре миллиона на Кобленц. В июне 1795 года представители Конвента в армии, занявшей территорию Мастрихта – Бонна, наложили на оккупированную область контрибуцию в двадцать пять миллионов, которая была позже снижена до восьми миллионов. По указанию Директории в районе Бонна – Кобленца Жубер устанавливал принудительный заем у крупных негоциантов, банкиров и других богатых людей[229]. Комиссары Конвента, а затем Директории широко прибегали к массовым реквизициям зерна, скота, овощей, лошадей для нужд кавалерии. Бонапарт поступал в полном соответствии с практикой Директории^ Армия снабжала себя всем необходимым за счет завоеванных земель. Действуя согласно инструкциям правительства, Саличетти и Бонапарт стали на путь самых широких реквизиций и контрибуций. Герцог Тосканский должен был внести два миллиона лир звонкой монетой, отдать тысячу восемьсот лошадей, две тысячи быков, десять тысяч квинталов зерна, пять тысяч квинталов овса и т. д. Это было лишь начало. В январе 1797 года великий герцог Тосканский по дополнительному соглашению, предусматривающему эвакуацию французских войск из, Ливорно, обязался уплатить еще миллион экю. «Этот последний удар довершит разрушение финансов Тосканы», – высказывал свое мнение граф Моцениго[230]. Впрочем, потери побежденных не ограничивались только установленными платежами. При оставлении Ливорно французы вывезли двадцать шесть пушек, порох, снаряды и «большую часть серебряной посуды из дворца». Правительство Тосканы благоразумно закрыло на это глаза[231]. Герцогство Пармское должно было предоставить в форме займа (займа, который никогда не погашался) два миллиона ливров золотом[232]. Даже в Милане, в ликующей Ломбардии, засыпавшей цветами дороги, по которым шли солдаты Республики, Бонапарт и Саличетти не побоялись в первые же дни потребовать огромную контрибуцию в двадцать миллионов лир. Однако командующий и комиссар, действовавшие в ту пору единодушно, старались, чтобы тяжесть обложения ложилась прежде всего на плечи имущих и реакционных кругов Ломбардии. Их действия в Ломбардии имели вполне определенное политическое содержание. В войне против феодальной Австрии они стремились использовать боевой лозунг: «Война народов против тиранов». В «Воззвании к народу Ломбардии», подписанном Бонапартом и Саличетти 30 флореаля IV года (19 мая 1796 года), говорилось: «Французская республика дала клятву ненависти к тиранам и братства с народами… Республиканская армия, вынужденная вести войну насмерть против монархов, относится дружественно к народам, освобождаемым ее победами от тирании. Уважение к собственности, уважение к личности, уважение к религии народа – таковы чувства правительства Французской республики и победоносной армии в Италии»[233]. И дальше, объясняя, что для победы над австрийской тиранией нужны средства и что двадцать миллионов лир возмещения, наложенных на Ломбардию, служат этой цели, в воззвании подчеркивалось, что тяжесть платежей необходимо возложить на богатых людей и высшие круги церкви: интересы неимущих классов должны быть защищены. Это не исключало того, что, когда, как, например, в Павии, началось антифранцузское восстание, в котором участвовали крестьяне, Бонапарт жестоко подавил его. Кампания 1796 года отличалась от последующих войн, даже от кампании 1797 года. Изумившие мир победы армии Наполеона в 1796 году не могут быть правильно поняты, если не учесть в должной мере социальной политики Бонапарта – Саличетти. Продвижение французских войск в Италии, несмотря на контрибуции, реквизиции и грабежи, способствовало пробуждению и развитию революционного движения на всем Апеннинском полуострове. В январе 1797 года Моцениго, один из самых осведомленных царских дипломатов в Италии, высказывал уверенность, что, если «англичане уйдут из Средиземноморья, в течение года вся Италия будет охвачена революцией»[234]. Действительно, даже в тех итальянских государствах, которые сохранили независимость и самостоятельность, как, например, в Пьемонте, никакие правительственные репрессии и уступки не могли остановить нарастания революционной волны. Летом 1797 года весь Пьемонт был охвачен революционным брожением. Чтобы сохранить трон, королевский двор был вынужден пойти на крупные уступки. Изданные в начале августа эдикты означали, по определению царского посла, «последний удар по феодальной системе в стране»[235]. Было бы антиисторичным преуменьшать заслуги Бонапарта, его генералов и солдат в победах 96-го года, как это делал Ферреро, отрицать его неоспоримое дарование полководца. Но столь же антиисторичной была бы недооценка социального содержания войны в Италии. Несмотря на все реквизиции, контрибуции, насилия, то была в своей основе антифеодальная война, война исторически передового в ту пору буржуазного строя против отживавшего свой век феодально-абсолютистского порядка. И победы французского оружия над австрийским облегчались еще тем, что сочувствие прогрессивных общественных сил Италии, итальянцев завтрашнего дня, «Молодой Италии», было на стороне «солдат Свободы» – армии Французской республики, несшей освобождение от чужеродного австрийского и феодального гнета[236]. В большом и сложном жизненном пути Наполеона Бонапарта весна 1796 года навсегда осталась самой замечательной страницей. Ни гремящая слава Аустерлица, ни шитый золотом бархат империи, ни могущество всесильного императора, повелевавшего судьбами склонившейся перед ним Западной Европы, – ничто не могло сравниться со смятенными, полными опасностей днями солнечной весны 1796 года. Слава пришла к Бонапарту не в дни Тулона и еще менее 13 вандемьера. Она пришла, когда, командуя небольшой армией раздетых и голодных солдат, он словно чудом одерживал одну за другой победы – Монтенотте, Миллезимо, Дего, Сан-Микеле, Мондови, Лоди, Милан – блистательные победы, заставлявшие всю Европу повторять неведомое ей ранее имя генерала Бонапарта[237]. Тогда в него уверовали боевые генералы, тогда-то солдаты стали называть его «наш маленький капрал»; впервые в ту весну Бонапарт поверил в самого себя. Он признавался позднее, что это новое чувство – ощущение огромных возможностей – пришло к нему впервые после победы под Лоди. Его юность и молодость – это была зловещая цепь провалов, просчетов, поражений. Десять лет судьба была к нему безжалостной. Надежды, мечтания, ожидания – все развеивалось, все оборачивалось поражением. Ему грозила опасность ощутить себя неудачником. Но как он сам говорил, у него было предчувствие, подсознательное ощущение успеха, удачи впереди. Сколько раз оно его обманывало! И наконец-то надежды сбылись. Шёнбруннский двор слал против Бонапарта своих лучших, самых опытных полководцев. Аржанто, Болье, Альвинци, Давидович, Провера, Вурмзер, эрцгерцог Карл – то были действительно заслуженные боевые генералы империи Габсбургов. Крупнейшие военные авторитеты воздавали им должное[238]. И все-таки эта армия полураздетых, голодных мальчишек, уступавшая австрийской в численности, в артиллерии, наносила ей поражение за поражением. Начиная войну в апреле 1796 года, Бонапарт действовал по тщательно продуманному и отработанному плану. Он рассчитывал, как в тонко задуманной шахматной партии, все варианты, все возможные ходы – свои и противника – примерно до двадцатого хода. Но вот пришла пора, когда двадцатый ход был сделан, когда ранее продуманные варианты плана были исчерпаны. Война вступила в новую стадию – в сферу непредвиденного; наступило время импровизаций, время мгновенных, не допускавших отлагательств решений. И тут Бонапарт впервые для себя открыл, что именно эта сфера и есть его истинная стихия, в ней он не имел равных, она приносила наибольшие успехи. «Надо ввязаться в бой, а там будет видно!» – этот знаменитый принцип наполеоновской тактики был рожден впервые в 1796–1797 годах. То был торжествующий над рутиной, над догмой, над косностью многовековых правил принцип свободной, дерзающей мысли. Надо дерзать, надо искать новые решения, не бояться неизведанного, идти на риск! Искать и находить простейшие и наилучшие пути к победе! Этот двадцатисемилетний командующий армией опрокидывал все устоявшиеся столетиями правила ведения войны. Он приказал одновременно осадить миланскую крепость, генералу Серюрье окружить и блокировать считавшуюся неприступной крепость Мантую и, продолжая осаду Мантуи, двигаться главными силами на восток – в Венецианскую республику и на юг – против Рима и Неаполя. Все было соединено: и упорная, методическая осада Мантуи, и доведенная до предела быстротой передвижений и стремительностью ударов маневренная война. После триумфального вступления в Милан в мае 1796 года война длилась еще долго – целый год. Она была отмечена вошедшими в историю военного искусства битвами – Кастильоне, Аркольский мост, Риволи. Эти сражения, давно уже ставшие классикой, шли с переменным успехом: французская армия подходила в этих битвах столь же близко к грани поражения, как и к победе. Конечно, Бонапарт в этих сражениях шел на величайший риск. В ставшей легендарной битве на Аркольском мосту он не побоялся поставить на карту и судьбу армии, и собственную жизнь. Бросившись под градом пуль со знаменем вперед на Аркольском мосту, он остался жив лишь благодаря тому, что его прикрыл своим телом Мюирон: он принял на себя смертельные удары, предназначенные Бонапарту. Трехдневное сражение при Риволи к его исходу могло казаться полностью проигранным. Но в последний момент (и в этой случайности была закономерность!) французское командование превзошло австрийское – битва была выиграна![239] В кампании 1796–1797 годов Бонапарт проявил себя блестящим мастером маневренной войны. Принципиально он продолжил лишь то новое, что было создано до него армиями революционной Франции. То была новая тактика колонн, сочетаемых с рассыпным строем и умением необычайной быстротой передвижения обеспечивать на ограниченном участке количественное превосходство над противником, умение концентрировать силы в ударный кулак, пробивающий сопротивление неприятеля в его слабом месте. Эта новая тактика уже применялась Журданом, Гошем, Марсо; она была уже проанализирована и обобщена синтетическим умом Лазара Карно, но Бонапарт сумел вдохнуть в нее новую силу, раскрыть таившиеся в ней возможности. Полководческий талант Бонапарта мог раскрыться с такой полнотой в кампании 1796–1797 годов еще и потому, что он опирался в своих действиях на генералов первоклассного дарования. Андре Массена – «любимое дитя победы», талант-самородок – сам имел право на славу великого полководца, если бы судьба не сделала его соратником Наполеона. Итальянская кампания раскрыла инициативу, смелость, военный дар сравнительно мало известного до тех пор Жубера; его заслуги в победоносном исходе битвы при Риволи и в Тироле были очень велики. Стендаль был прав, высоко оценивая Жубера[240]. Со времени Тулона Бонапарт стал группировать вокруг себя молодых людей с какими-то особыми, присущими им чертами, заставлявшими его выделить их среди остальных. Он сумел им внушить веру в свою звезду: то были все люди, полностью ему преданные. Сначала их было только трое – Жюно, Мармон, Мюирон. Затем к ним присоединились Дюрок и Мюрат. В этот маленький кружок офицеров, пользовавшихся полным доверием командующего, затем вошли еще Ланн, Бертье, Сулковский, Лавалетт. Жан Ланн, ровесник Бонапарта, сын конюха, начал службу в армии солдатом; в 1796 году он был уже полковником. Его инициатива, изобретательность, личная храбрость обратили внимание командующего. Ланн был произведен в бригадные генералы и в самостоятельном руководстве операциями обнаружил замечательные способности. Ланн слыл убежденным республиканцем, и его левые взгляды были известны и в иностранных посольствах[241]. К Бонапарту он искренне привязался, видя в нем воплощение республиканских добродетелей. В кампании 1796–1797 годов он дважды спасал Наполеону жизнь. Ланн был одним из самых выдающихся военачальников блестящей наполеоновской плеяды. Отважный, прямой, резкий, он заслужил почетное прозвище Роланда французской армии. Начиная итальянский поход, Бонапарт пригласил начальником штаба армии генерала Бертье. Александр Бертье обладал большим опытом – он служил и в старой армии, сражался в войне за американскую независимость, но по своему призванию был штабным работником. В его взглядах и пристрастиях было нелегко разобраться. Во время революции он ладил с Лафайетом и Кюстином, но также с Ронсеном и Россиньолем. К чему он стремился? Этого никто не знал. Он обладал поразительной работоспособностью, почти неправдоподобной профессиональной штабной памятью и особым талантом превращать общие директивы командующего в точные параграфы приказа. На первые или самостоятельные роли он не годился, но никто не мог его с равным успехом заменить на посту начальника штаба. Бонапарт сразу оценил особый талант Бертье и не расставался с ним до крушения империи в 1814 году[242]. Тогда же, в 1796 году, Бонапарт заметил и приблизил к себе молодого польского офицера Жозефа Сулковского. Сулковский родился в 1770 году. Аристократ, получивший превосходное образование, свободно говоривший на всех европейских языках, почитатель Руссо и французской просветительной философии, он сражался в юности за независимость Польши, а затем как истинный «возлюбленный Свободы», как говорили в XVIII веке, отдал свою шпагу защите Французской республики[243]. Со времени итальянской кампании близким к Бонапарту человеком стал также Антуан-Мари Лавалетт. Формально он был лишь одним из адъютантов главнокомандующего, но его действительное значение было большим: Лавалетт пользовался доверием Бонапарта и, более того, возможно, имел на него некоторое влияние[244]. Имя Лавалетта обычно связывают с нашумевшей на всю Европу историей его неосуществленной казни в 1815 году. За переход на сторону Наполеона во время «ста дней» граф Лавалетт был приговорен к смертной казни. Все усилия его жены Эмилии Богарне, племянницы Жозефины, и друзей спасти ему жизнь оказались тщетными. В последние часы перед казнью к нему была допущена на свидание жена. Она пробыла в камере смертника недолго; она вышла от него с низко опущенной головой, закрыв лицо, сгибаясь под тяжестью безутешного горя, шатающейся походкой прошла мимо часовых… Когда утром стражники пришли, чтобы увести приговоренного к месту казни, Лавалетта в камере не было. Там находилась его жена. Накануне, поменявшись с женой одеждой, Лавалетт в ее платье ушел из тюрьмы[245]. Эта необычная история так поразила в свое время современников, что Лавалетт остался в памяти поколений лишь как удачливый герой драматического происшествия в стиле романов Эжена Сю или Александра Дюма. Стали забывать, что это был один из способных деятелей наполеоновской эпохи. Он никогда не выдвигался на первые места, но, оставаясь в тени, Лавалетт был на деле влиятельным участником сложной политической борьбы тех лет. Такова была «когорта Бонапарта» – восемь-девять человек, сгруппировавшихся вокруг него во времен я итальянского похода. То было своеобразное сочетание разных человеческих качеств – мужества, таланта, ума, твердости, инициативы, они-то и делали небольшую «когорту Бонапарта» неодолимой силой. Этих разных людей соединило чувство дружбы, товарищества; они были рождены революцией и связывали свое будущее с Республикой; они верили в своего полководца. Бонапарт был для них первым среди равных, и нельзя было лучше служить Республике и Франции, как сражаясь под его командованием против армий тиранов. Наконец, их всех объединяла и несла на своих волнах неудержимая молодость. Они чередовали опасности и душевное напряжение ожесточенных сражений всегда с неизвестным исходом с волнениями, рожденными «кружением сердца». И в этом первым пример показывал главнокомандующий. Весь итальянский поход он совершил, не расставаясь мысленно с Жозефиной. Он писал ей по нескольку писем в день; они были все об одном и том же – как он ее безмерно любит; он хранил в своих карманах редко приходившие от нее письма; он их перечитывал по нескольку раз, он их знал наизусть, и ему казалось, может быть не без основания, что она его недостаточно любит[246]. Он был так одержим своей всепоглощающей страстью, что не мог об этом молчать; он говорил о ней своим друзьям в армии, даже в письмах к Карно, к далекому от него, сухому, жесткому Карно, он не мог удержаться от признания: «Я люблю ее до сумасшествия»[247]. Вслед за главнокомандующим той же участи подвергся его первый заместитель. Генерал Бертье, представлявшийся молодым людям из окружения Бонапарта человеком доисторического прошлого – он был старше их на шестнадцать-семнадцать лет! – Бертье, который, казалось, ничего не видел, кроме географических карт и сводок личного состава полков, оказался также побежденным тем же могущественным чувством. Стендаль об этом написал в словах изящных и точных: «Красавица княгиня Висконти сначала пыталась – так говорили – вскружить голову самому главнокомандующему; но, вовремя убедившись, что это – дело нелегкое, она удовольствовалась следующим после него лицом в армии, и, надо сознаться, успех ее был безраздельным. Эта привязанность целиком заполнила всю жизнь генерала Бертье до самой его смерти, последовавшей спустя девятнадцать лет, в 1815 году»[248]. Что же говорить о молодых? О Жюно – «буре», как его прозвали, прославившемся своими удалыми и часто рискованными романическими похождениями, о неистовом Мюрате, о нежно преданном своей жене Мюироне? Все они жили полнокровной жизнью, сегодняшним днем, заполненным до краев всем – изнурительными переходами через горы, азартом искусства опережения противника, громом кровавых сражений, преданностью родине, военной славой, любовью. Смерть стояла за их плечами; она подстерегала каждого из них; она вырывала из их рядов то одного, то другого: первым был Мюирон, за ним Сулковский. Остальные склоняли головы и знамена, прощаясь с навсегда ушедшими товарищами. Но они были молоды, и смерть не могла их устрашить. Каждый день они ставили против нее на карту свою жизнь – и выигрывали. И они шли вперед не оглядываясь. Бонапарт в годы итальянской кампании был еще республиканцем. Приказы главнокомандующего, его обращения к итальянцам[249], его переписка, официальная и частная, наконец, его практическая деятельность в Италии – все подтверждает это. Иначе, впрочем, и быть не могло. Вчерашний последователь Жан-Жака Руссо, якобинец, автор «Ужина в Бокере» не мог сразу стать совсем иным. Конечно, за минувшие годы Бонапарт, как и все другие республиканцы, не в малой мере изменился. Сама Республика изменилась: в 1796 году она была уже во многом иной, чем в 1793–1794 годах. Эволюция буржуазной республики, ставшая особенно ощутимой в годы Директории, не могла пройти бесследно. Но в армии, особенно в итальянской, давно оторванной от столицы, не вдавались в тонкости эволюции Республики. Общий смысл политики определялся в армии прежними лозунгами: «Республика ведет справедливую войну! Она обороняется от монархии! Смерть тиранам! Свободу народам!» В глазах солдат и офицеров итальянской армии кампания 1796 года была такой же справедливой войной в защиту Республики, как и кампания 1793–1794 годов Разница заключалась разве лишь в том, что Республика стала сильнее и теперь сражалась против тех же австрийцев и англичан не на своей земле, а на чужой. Генерал Виктор, направленный командованием итальянской армии в Рим, прежде всего возложил венки к подножию статуи Брута[250]. Ланн в своих воззваниях призывал к полному искоренению роялистов, эмигрантов и мятежных священников[251]. Итальянская армия афишировала свой республиканизм. Победы 1796 года были бы невозможны, если бы республиканская армия морально не превосходила австрийскую армию, если бы ее не окружала атмосфера сочувствия, поддержки со стороны итальянского населения, освободившегося благодаря французам от австрийского гнета. Но по своему положению командующего армией, поддерживавшего прямые связи с правительством, Бонапарт, конечно, был гораздо лучше других информирован о политическом положении Республики и хорошо разбирался в значении совершавшихся в стране перемен. Его отношения с Директорией день ото дня становились сложнее. Внешне обе стороны старались сохранять установленные формальные нормы: Директория предписывала, генерал докладывал; все иерархические дистанции соблюдались Но по существу после первых же побед, после Монтенотте, Миллезимо, Лоди, после того, как Бонапарт уверился в том, что кампания развертывается успешно, он стал проводить собственную линию, несмотря на все заверения в готовности выполнять приказы Директории. 20 мая 1796 года командующий итальянской армией объявил подчиненным, что половину жалованья они будут получать в звонкой монете[252]. Ни в одной из армий Республики так не платили. Он решил это единолично, ни у кого не спросив разрешения. В Париже эта чрезмерная самостоятельность вызвала недовольство, но в итальянской армии, естественно, решение командующего было встречено одобрением. Еще ранее, 13 мая, Бонапарт получил от Директории приказ, подготовленный Карно, извещавший, что армия, действующая в Италии, будет разделена на две самостоятельные армии. Одна, действующая на севере, будет возглавлена генералом Келлерманом, вторая, под командованием генерала Бонапарта, численностью в двадцать пять тысяч солдат, должна идти на Рим и Неаполь[253]. Приказ этот Бонапарт получил, когда только что отшумели громы победы при Лоди. Среди всеобщего ликования, царившего в армии после блистательной победы, этот приказ был ошеломляющ. Бонапарт тут же написал ответ. Он заявлял, что разделять армию, действующую в Италии, противоречит интересам Республики. Бонапарт обосновал свои возражения точно и ясно сформулированным доводом «Лучше один плохой генерал, чем два хороших». И в присущем ему стиле он шел на обострение ситуации: «Положение армии Республики в Италии таково, что вам необходимо иметь командующего, пользующегося полным вашим доверием; если это буду не я, вы не услышите от меня жалоб… Каждый ведет войну как умеет. Генерал Келлерман более опытен, чем я: он поведет ее лучше; вдвоем мы будем вести ее плохо»[254]. Угроза отставкой, направленная из Лоди, – то был сильный ход! Могла ли Директория принять отставку Бонапарта? Армии Журдана и Моро, на которые правительство возлагало основные задачи в разгроме Австрии, терпели неудачи. Единственной армией, шедшей вперед и каждые три дня присылавшей в столицу курьеров с извещением о новых победах, была эта захудалая итальянская армия, вчера еще считавшаяся почти безнадежной, а ныне приковавшая своим победоносным маршем внимание всей Европы. Имя Бонапарта, еще недавно мало кому известное, теперь было у всех на устах. Победы Бонапарта укрепляли позиции Директории, поддерживали ее престиж, существенно подорванный многими неудачами. Правительство Директории не могло принять отставки генерала Бонапарта. Была еще одна существенная причина, придававшая Бонапарту такую уверенность. Возглавляемая им армия была единственной, посылавшей Директории не только победные сводки и неприятельские знамена, но и деньги в благородном металле – золоте. При финансовом кризисе Республики, превратившемся в застойную болезнь, при волчьей алчности членов Директории и правительственного аппарата, через руки которых проходило, прилипая к пальцам, золото, это обстоятельство имело важнейшее значение. О нем не принято было говорить вслух; в официальных выступлениях о таких «деталях», само собой разумеется, не упоминалось, что Бонапарт лучше, чем кто-либо, знал, как много они значат. Через несколько дней после вступления в Милан Саличетти сообщал Директории, что завоеванные области, не считая Модены и Пармы, уже заплатили тридцать пять с половиной миллионов[255]. Могла ли Директория отказаться от такого важного источника пополнения всегда пустой казны, а заодно, может быть, и собственных карманов? Обеспечит ли этот непрерывно поступающий из Италии золотой поток другой генерал? Это было сомнительно. Журдан и Моро не только не присылали золото – их армии требовали больших расходов. Бонапарт верно рассчитал ходы: Директория должна была пойти на поставленные ей условия. Приказ о разделении армии в Италии был предан забвению. Бонапарт победил, Директория отступила. Но разногласия между генералом и Директорией продолжались. Они касались теперь существенного вопроса – о будущности завоеванных областей Италии, о завтрашнем дне. Распоряжения Директории сводились к двум основным требованиям: выкачивать из Италии побольше золота и любых других ценностей – от произведений искусства до хлеба – и не обещать итальянцам никаких льгот и свобод. По мысли Директории, итальянские земли должны были оставаться оккупированными территориями, которые позже, при мирных переговорах с Австрией, следует использовать как разменную монету, например можно отдать их Австрии в обмен за Бельгию или территорию по Рейну и так далее или Пьемонту как плату за союз с Францией. В этой циничной позиции Директории явственно обнаруживалась эволюция внешней политики Французской республики. После термидора наступила новая полоса. Директория представляла крупную, преимущественно новую, спекулятивную буржуазию и во внешней политике руководствовалась тем же, чем и во внутренней: она стремилась к обогащению либо в форме территориальных захватов, либо в форме контрибуций или прямого грабежа. Во внешней политике Директории все отчетливее на первое место становились захватнические, грабительские цели. Война меняла свое содержание. В. И. Ленин писал: «Национальная война может превратиться в империалистскую и обратно»[256] В 1796 году этот процесс уже начался. Итальянской армии были присущи в той мере, в какой она являлась одним из инструментов внешней политики Директории, и черты, свойственные этой политике в целом Однако разногласия между командующим и правительством Директории шли прежде всего именно по таким коренным вопросам. Бонапарт не соглашался с политикой, навязываемой ему Директорией. В 1796 году он, конечно, уже освободился от эгалитаристско-демократических иллюзий, навеянных идеями Руссо и Рейналя, которые им владели десять лет назад. Его теперь не смущала по существу необходимость накладывать на побежденную страну контрибуцию; он уже считал возможным там, где это было выгодно или целесообразно, сохранять на какое-то время монархии (как это было в Пьемон те или Тоскане), тогда как ранее он считал, что все монархии надо уничтожить. При всем том его политика в Италии в немалой мере противоречила директивам, получаемым из Парижа. Выступая впервые в Милане 15 мая и обращаясь к народу, Бонапарт заявил: «Французская республика приложит все усилия, чтобы сделать вас счастливыми и устранить все препятствия к этому. Только заслуги будут различать людей, сплоченных единым духом братского равенства и свободы»[257]. В упоминавшемся воззвании «К народу Ломбардии» от 30 флореаля командующий снова обещал народу свободу[258], что могло практически означать конституирование в дальнейшем ломбар-дийской государственности, образование под тем или иным названием ломбардийской республики. Усилия Бонапарта и были к этому направлены. В очевидном противоречии с предписаниями Директории, которые он практически саботировал, прикрываясь разными отговорками[259], он вел дело к скорейшему созданию нескольких итальянских республик. Позже он пришел к мысли о необходимости создания системы дружественных Франции и зависимых от нее республик. Как писал Дюмурье Павлу I, в 1797 году Бонапарт, выступая в Женеве, в Сенате, говорил: «Было бы желательно, чтобы Франция была окружена поясом маленьких республик, таких, как Ваша; если он не существует – его надо создать»[260]. В воззвании к итальянцам 5 вандемьера (26 сентября 1796 года) командующий французской армией призывал итальянский народ к пробуждению Италии «Настало время, когда Италия с честью предстанет среди могущественных наций… Ломбардия, Болонья, Модена, Реджо, Феррара и, может быть, Романья, если покажет себя достойной этого, вызовут в один из дней удивление Европы, и мы увидим самые прекрасные дни Италии! Спешите к оружию! Свободная Италия многолюдна и богата. Заставьте дрожать врагов ваших и вашей свободы!»[261] Это ли было выполнением требований Директории? То была смелая программа буржуазно-демократической революции, к которой Бонапарт настойчиво во множестве воззваний и обращений призывал итальянцев[262]. И если призыв к созданию свободной Италии не был претворен в жизнь, то причина этого кроется по преимуществу в партикуляризме итальянских малых государств, в незрелости в то время еще движения национального единства, в неспособности преодолеть стремления к местной и религиозной обособленности[263]. Бонапарт сумел реалистически оценить своеобразие страны, в которой он действовал. Надо осуществлять то, что практически возможно сегодня. В октябре 1796 года в Милане было официально провозглашено создание Транспаданской республики, а состоявшийся в том же месяце в Болонье конгресс депутатов Феррары, Болоньи, Реджо и Модены объявил о создании Циспаданской республики[264]. Главнокомандующий французской армией в Италии специальным посланием приветствовал образование республик в Италии[265]. В Париже в кругах Директории были взбешены непослушанием, своеволием генерала. Данные ему инструкции предписывали «сохранять народы в прямой зависимости» от Франции. Бонапарт действовал так, как если – бы эти директивы не существовали, он способствовал созданию независимых итальянских республик, связанных с Францией общностью интересов. Конфликты между Бонапартом и правительством Директории нередко изображают как столкновения соперничающих честолюбий, в них видят начало последующей борьбы генерала за власть. Такое толкование не исчерпывает вопроса. Бонапарт в 1796 году вел исторически более прогрессивную политику. Он стремился использовать до конца еще не исчерпанную революционно-демократическую потенцию Французской республики. В отличие от ослепленной жадностью Директории, не задумывавшейся о завтрашнем дне, Бонапарт ставил иные задачи. В войне против могущественной Австрии он считал необходимым поднять против нее антифеодальные силы и приобрести для Франции союзника в лице итальянского национально-освободительного движения. Во избежание неясностей скажем еще раз, что, конечно, Бонапарт 1796 года, выполняя в Италии исторически прогрессивное дело, был весьма далек от эбертистских концепций революционной войны. В воззвании 19 октября 1796 года к народу Болоньи он заявил: «Я враг тиранов, но прежде всего враг злодеев, разбойников, анархистов»[266]. Он постоянно подчеркивал свое уважение к собственности и право каждого пользоваться всеми благами. Он оставался поборником буржуазной собственности, буржуазной демократии. И в войне против феодальной австрийской монархии буржуазно-революционная программа Бонапарта была, бесспорно, сильным оружием, расшатывавшим опоры старого мира и привлекавшим союзников в лице народов, угнетенных деспотизмом Габсбургов. *** 29 ноября 1796 года в Милан в ставку итальянской армии прибыл генерал Кларк. Он оставил столицу 25-го и, не щадя лошадей, покрыл огромное расстояние от Парижа до Милана за четыре дня. Кларк очень спешил, но куда? В Вену. Бонапарта Кларк коротко, не вдаваясь в детали, уведомил, что он облечен полномочиями вести переговоры с австрийским правительством о заключении перемирия, а может быть, и мира. Командующему итальянской армией нетрудно было понять, что Директория торопилась присвоить себе плоды его побед, через Кларка заключить победоносный мир, которому будет рукоплескать вся страна, а его, Бонапарта, оставить за дверью. Мавр сделал свое дело, мавр может уйти. Переписка Бонапарта декабря 1796 года не содержит прямых свидетельств его настроений той поры. О них можно только догадываться. Он отдавал себе отчет в том, что в создавшейся ситуации исход его борьбы с Директорией не может быть решен с помощью чернил. Тут нужны иные, более действенные средства. Для него было также очевидно, что, направляя Кларка в Вену, Директория стремилась не только похитить его лавры, но и взять в свои руки решение итальянских дел и соглашением с Австрией перечеркнуть все созданное с таким трудом в Италии. Решимость Директории отстранить победоносного генерала объяснялась тем, что к осени 1796 года Баррас, Карно, Ларевельер-Лепо – лидеры Директории – считали свое положение укрепившимся. Расчет этот, как показали дальнейшие события, был ошибочным, тем не менее они из него исходили. В мае – июне 1796 года режим Директории переживал очередной кризис. Был раскрыт «Заговор во имя равенства», и арестованы его главные руководители – Гракх Бабёф, Дарте, Буонарроти. Но дело на том не кончилось. Во фрюктидоре было разгромлено тесно связанное с бабувистами революционно-демократическое движение в Гренельском лагере; последовали новые многочисленные аресты. Удар расширялся: он был направлен не только против бабувистов, но и против левых, проякобинских кругов в целом[267]. К осени 1796 года руководители Директории могли считать кризис в основном преодоленным. Политика «качелей» продолжалась. После удара вправо в октябре 1795 года в мае – июле 1796 года удар был нанесен влево. Равновесие восстановилось; директоры считали свое положение вновь упроченным; пришла пора, считали директоры, заняться своевольным генералом в Италии. Операция с миссией Кларка (ее авторство обычно приписывают Карно) вполне укладывалась в общий курс политики Директории того времени – удар влево. Кларку были поручены не только дипломатические задачи, но и более специальные – наблюдение за Бонапартом. Он имел на этот счет прямые указания Карно и Ларевельера[268]. Конечно, Бонапарта, бывшего командующего внутренней армией, закрывшего в свое время клуб Пантеона, нельзя было обвинить в связи с бабувистами. Ему нельзя было поставить в вину и связь с Саличетти, близким к Буонарроти, хотя бы потому, что Саличетти состоял при Бонапарте в качестве комиссара Директории и Директория должна была его защищать[269]. Но за самовольные действия с Бонапарта хотели спросить, и спросить строго. Передав ведение переговоров с Австрией в руки генерала Кларка, Директория тем самым лишала Бонапарта возможности влиять на ход событий в Италии. Но обойти Бонапарта было непросто. Он еще раз трезво рассмотрел ситуацию, взвесил все шансы. Анализ положения показывал, что оно небезнадежно. Директория неудачно выбрала время для ведения переговоров с Австрией. В Вене в ноябре – декабре 1796 года отнюдь не считали кампанию проигранной. Напротив, именно тогда вновь ожили надежды добиться решающего перелома в ходе войны. Армии Журдана и Моро были отброшены эрцгерцогом Карлом за Рейн; им пришлось перейти к обороне. Против армии Бонапарта были подготовлены новые резервы, вместе с ними армия Альвинци достигла примерно восьмидесяти тысяч человек[270]. Старый венгерский фельдмаршал был полон решимости взять реванш за Арколе. Альвинци шел на освобождение армии Вурмзера, запертой в осажденной Мантуе. Восемьдесят тысяч Альвинци плюс двадцать или тридцать тысяч Вурмзера – то была внушительная сила. Располагая таким подавляющим превосходством, можно ли было сомневаться в том, что сорок тысяч усталых солдат Бонапарта не будут раздавлены? Кларк напрасно гнал лошадей. Альвинци отказался пропустить его в Вену. Какой был смысл Австрии вступать в переговоры в момент, когда она готовилась нанести сокрушающий удар французской армии? Бонапарт, принявший первоначально Кларка весьма холодно, теперь стал с генералом-дипломатом беспредельно любезен. Кларк, генерал из дворян, к тому же ирландского происхождения и потому пострадавший в 1793 году, многое успевший испытать на своем недолгом веку, умный и сообразительный, с каждым днем все более поддавался обаянию столь дружественного к нему командующего итальянской армией. Но Бонапарт понимал, что исход борьбы с Директорией не решается тем, что Кларк будет «завоеван», то есть из противника превратится в союзника. В этом Бонапарт быстро преуспел: с его даром обольщения ему нетрудно было перетянуть Кларка на свою сторону. Но «завоевание» Кларка еще ничего не решало. Все зависело от исхода схватки с Альвинци. Бонапарт в декабре 1796– начале 1797 года был болен: его трясла лихорадка. Он был желтого цвета, еще более похудел, высох; в кругах роялистов распространилась молва, что дни его сочтены, что через неделю, самое большее через две, его можно будет «списать» из числа противников. Но прошло две недели, и этот «живой мертвец» показал еще раз, на что он способен. В знаменитой битве при Риволи 14–15 января 1797 года, битве, оставшейся одним из самых блистательных достижений военного искусства, Бонапарт разбил наголову своего противника[271]. Армия Альвинци бежала с поля боя, оставив в руках французов более двадцати тысяч пленных. Стремясь закрепить успех и добить противника, Бонапарт, получив сведения, что часть австрийской армии под командованием генерала Проверы движется к Мантуе, приказал Массена преградить ему путь. Несмотря на крайнее утомление солдат, Массена настиг 16 января у Фаворита группу войск Проверы и разбил ее. Триумф Риволи, удвоенный победой у Фаворита, поднял престиж Бонапарта на недосягаемую высоту. Граф Моцениго доносил из Флоренции в Петербург: «Французская армия в ожесточенном бою почти полностью сокрушила австрийцев… и в результате Буонапарте, в течение четырех дней почти уничтоживший императорские войска в Италии, вступил триумфатором в Верону, окруженный всеми атрибутами победы»[272]. Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.026 сек.) |