|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
ПЕРВАЯ МЕТЕЛЬНАЯ ЕКТЕНИЯ
Мертвые круги пропылавших лиц, скрытность взоров, извороты кривых мыслей, — давно узнала она этот страшный кошмар. Так думала, просыпаясь: золотая, истомленная головка ее поднималась с подушки. Волнистый дым рубашки пеленал ее тело, когда сбросила тяжелое одеяло с себя, точно золотую порфиру, испещренную пятнами. Ей в окошко смеялась метель. Ты, метель, — белый ком, рев снега, хохот пены, шум ветра. Как сквозная ты птица, как лебедь, взлетела. Взлетела над колоколом, опрокинутым над нами. Ясным пером — снежным столбом — брякни в лазурь. Да: заревет мировой колокол, призывая к всесветной ектенье. Вьюге помолимся. Ты, метель, белопенная. В гладь лазури дымишь ты белым, шипучим снежным вином. Возноситесь над миром, снега легколетные, снеги пьяные, снеги — шатуны. Ревом, ревом орари в вышину мечите, диаконы вихреслужения. Вьюге помолимся. Толстый пошляк вздыхал сонно, заплетясь в простыню, — спал, все спал. Зевая, точеными руками она охватила колени. Белой ножкой ступила на ковер, окаймленный точно горностаевым мехом. Ей в окошко смеялась метель. Ты, метель, — белый цвет, облако пуха. Как большой одуванчик, как сквозной месяц, взошедший над миром, бесполезно лазурью пропитанный зимним деньком. Пухом — колким снегом — выше взвейся, выше взвейся. Взвизгни кружевным, снежным фонтаном. Хлестни счастьем, замети. Вьюге помолимся. Ты, метель, — улей белых пчел: колкими пчелками впейся в море небесных колокольчиков. Медоносные пчелки, от голубеньких они оторвутся цветков. Заползут под воротник, прожужжат о невозвратном. К вьюге, к вьюге с мольбой свои лица бросайте, руки ей простирайте. Вьюге помолимся. Глаза ее огорченно упали на мужа: муж был толстяк. Муж пролетал в пустоту. Низко плавая, он мечтал о высоком. Одутловатая, сонная голова его продавила подушку. Брезгливо слушала его громкие вздохи, точно вздохи кузнечных мехов. Ах, вьюга, — зычный рог, глас Божий! Как блаженная весть ты, в сердца нам глаголишь, ты нам глаголишь. Зычный рог, зычный: уставься на небо и голоси, и проголоси. Скажи, о молитвенница наша, о скорая наша помощница: «Господь с вами». Гремите, гремите, рога вихряные! Громче, громче невесту, громче исповедуйте, громче — невесту-метель! Се грядет невеста, облеченная снегом и ветром ревучим. Се метель грядет снегом, неневестная. Вьюге помолимся. Золотая утомленная головка ее показалась в окне. Волнистый, снежный дым взвихрил все пред ней: все пред ней точно засыпал пушистым мехом. Она любила метель. Ты лети, белый лебедь, из снега сотканный, лети. Захлещи вьюжным крылом по лазурному морю. Крылатый, крылатый, — пой нам, о, пой нам пурговую песню, улетая к солнцу! И лебедь поет. Лебедь летит. Поет и летит. Поет и улетает. «Ты, солнце, тяжелый шар, — золотой храм мира! Золотой храм, воздвигнутый в лазурь… Я лечу ко твоим, ко святым местам — к золотым столбам — лучам — ко вселенской обедне!» Возноси моления наши. Улетай, лебедь-вьюга!
СУМБУР
Адам Петрович шел на шумное собрание, чтобы повидаться с ясным другом, старым мистиком, давно ушедшим в молчанье. Знакомые абрисы домов высились неизменно. Знакомые саваны мертвецов пролетали снегом. Знакомые абрисы домов из-под них высились неизменно. Говорили о том же, всё о том же… Все уйдет. Все прейдет. Уходя, столкнется с идущим навстречу. Так кружатся вселенные в вечной смене — всё в той же смене. Столб метельный мелькнет, снег взовьет, снег вздохнет. Столб сольется с пургой, взметенной навстречу. Так кружатся столбы в вечной смене, в снежной пене — всё так же, всё так же, запевают о том же снега. Мистический анархист встречал гостей. Пожимал им руки. Вводил в кабинет, озаренный розовой лампадой. Вводил в кабинет, опрысканный духами. Здесь болтали всё так же. Все кричали. Все дерзали. Потрясал анархист, довольный собой и гостями, золотой, чуть раздвоенной бородкой. Слегка напоминал он образ Корреджио — все тот же образ. Столбы метели взлетали. В окна стучали. В окне мелькали. В окне запевали. Вот анархист безответно любил музыку: слушая прежде Вагнера, словно глаза зеленью горели, как хризолит. Прежде он рыдал от вечно-странных, ускользающих дум. А теперь — никогда. Теперь он стал пророком сверх-логизма, сверх-энергетического эротизма, просыпал устами туманы, никому не понятные. Точно с умыслом. Нет, без умысла. Брал он голосом гаммы, бархатные, как ковер снегов, слушая метельные гаммы снегов. От непрестанного улова новинок глаза из-под льняных волос, из-под бледного лба солярников, планетарников, оргиастов, дионисиастов ласкою улещали вкрадчиво, ловко, расчетливо. С уст взволнованно слетали сласти — сластные сласти гостей услаждали. Нулков притаился в углу, записывал чужие мысли: у него было много записано слов. Он думал: «Пора издать книжечку». Сбоку сидел старый друг Адама Петровича — седой мистик. Глубже он, глубже был прочих. Его знание опережало, всех опережало, все опережало. Недавно он выпустил громадный свой труд — труд, глубоко продуманный, стал колодцем, из которого все черпали. Камнем он, камнем упал на дно русской словесности (на поверхности плавали книжные щепки). Труд назывался: «Одно, навек одно». Он не кричал о тайнах. Но все тайны он знал. От времен стародавних, Иисусовых, он собрал бездны гностических мудростей о любви, из-под хаоса криков утаил под личиной он любовное о Христе знание, властно, мудро, настойчиво. Не стал во главе. Не читал лекций. Говорил: «Конец идет». Одиноко держался седой мистик от всеобщего гама. Ждал. Еще. И еще. Но кругом бежали в пустоту. А кругом стоял шум. В статьях вопили: «Мы, мы, мы!» Но странно у старца горела в глазах заря новой жизни. Вот. Всё еще. Но нигде не брезжил свет. Кругом пускали мистические ракеты. Собирались в шайки. Мистические болтуны болтали неизменно — говорили о том же, всё о том же. Что дерзнут, что мир лягнут: встанут на головы грозить пятками миру. Так сходились у мистика — анархисты, болтатели в вечной болтовне. Златоволосый анархист точно вздыбился над головами гостей. Рой голов подобострастно склонился пред ним, и слова его зацветали и отгорали. Его руки то взлетали, то падали на стол, а копье ледяное стучало по окнам. Кричал, наступая на всех: «Кто запретит мне все перепутать?» Нулков взвыл: «Ну конечно, никто!» Схватил словарь Даля и подобострастно подал златобородому мистику. Снежные мстители прилипали, вопя, к окнам. Красные снопы лучей падали на всех. Яркими пятнами падали на лица. Так горсти пятен рассветали и отгорали. Старый мистик то проливал на стол седину, то шептал Адаму Петровичу: «Промчался золотой век скромности. Кто может теперь вернуть мне былое?» «Ну конечно, не крикуны!» «А все Тот же, все Тот же зовет нас туда же!» Нервно закурил и бросил под ноги горсточку пламени на спичке. И стая прыснувших дымов ароматно всклубилась из-под сигары в синем бархате вечера. «Никто не знает, что творится в умах». «Ослепли. Погибают, и призраки смерти обступят со всех сторон». «Говорят о том же, всё о том же — говорят о любви и не знают любви…» «Линию глубины превращают в точку на плоскости». «Лабиринта глухие стены: Минотавр ждет!» И пока шумели кругом, Адам Петрович открывал ему душу: «Я люблю ее». «Всякая ко Христу любовь приближается! Уноситесь же, милый, на Христовой любви, как крыльях… Вам дано: о, дерзните, желанный! Вы на смерть пойдете! Чем нежнее любовь, несказанней, тем грознее, ужасней встает ненавистное время во образе и подобии человеческом… Вы любите свято, о, бойтесь, желанный: третий встает между вами! Странно зовет священная любовь на брань с драконом времени. Зовет. Все зовет… Все победит любовь!» А сбоку кричали: «Чем святей, несказанней вздыхает тайна, тем все тоньше черта отделяет от тайны содомской. Подле белизны, лазури и пурпура Христова вихрем соблазнов влекут нас иные пурпуры. Ангельски, ангельски в душу глядятся одним, навек одним». Вздыбился над домами иерей — вьюжный иерей, белый. Заголосил: «Соблазн разрушается!» Замахнулся ветром, провизжавшим над домом, как мечом. «Вот я… вас… вот я! Моя ярость со мною!» И блистал он снегами. Перед ним, над ним, вкруг него зацветали огни: за ним мстители-воины, серебром, льдом окованные, поспешали. Яро они, яро копьями потрясали — сугробы мечами мели, мечами. Точно две встречные волны, столкнулись два эстета в темном углу. Один шептался с другим. Да, с другим. «Вы все тот же, вы милый, тот же вечно желанный!» «Все тот же». «Вы — мой отсвет улыбок, мой бархат желанных исканий». «Вы прекрасную любите даму. Да, нет, — полюбите меня». «Полюбите меня». «Чем нежнее черные кудри к челу вашему льнут — тем смелее, тем настойчивей люблю я, люблю». Вот и губы эстетов змеились запретной улыбкой. Да, запретной до боли — змеились, змеились. Так. Вскипела в окне, плача гневно, — летела, снеговая царевна. Так гневно, так гневно склонил, опустил глаза: точно его распинала, крестная его распинала тайна. Точно рвался с кипарисного древа, рвался. Ах, да, да! Ему говорил старый мистик: «Они и о тайне, но в тайне и их уязвил соблазн». Адам Петрович встал. Встал, — скорбно губы застыли изгибом. И встал… Руки поднял, заломил, опустил: хрустнули пальцы. И застыли губы, застыли. Пусть: застыли. Возвращался домой. И роились рои: у фонарей рои роились — и у ног рои садились. Роились. Белый бархат снегов мягко хрустел у его ног: ах, цветики блесток цветились и отцветали. Его глаза то цветились, то закрывались ресницей, и парчовая бородка покрылась бархатным инеем. Прохрустев мимо ее дома, в золотой смеялся ус: «Кто может мне запретить только и думать о ней? Думать: да, — о ней». Бежал, бежал — пробежал. Невидимый кто-то шепнул ему снегом и ветром: «Думать о ней? Ну конечно, никто». Снежно поцеловал, нежно бросил — бросил под ноги горсть бриллиантов. Бросил. Стаи брызнувших искр, ослепив, уж неслись: неслись — понеслись из-под ног в белом бархате снега. Кто-то, все тот же, долго щекотал, ярко, слепительным одуванчиком — да и все затянул: все затянулось пушистыми перьями блеска, зацветающими у фонарей. И перья ласково щекотали прохожих под теплым воротником. Вьющий был ветер, поющий, метущий: волокна вьющий. Среброхладный цветок, неизменно в небо врастая, припадал к домам. Облетал и ускользал: и ускользал. Пусть за ним ускользал и другой: ускользал и другой Пусть за ним поднимался еще, и еще, и еще… Все рукава, хохотом завиваясь, падали на дома, сыпались снежными звездами. Алмазили окна и улетали, летали. Дали темнели. Летали дали. «Только и буду жить для нее». Лежал в постели. Пробегали думы. Открыл глаза. Пробежали пятна света на потолке: это ночью на дворе кто-то шел с фонарем. Другие думы осенили его — его другие думы: «Ищущий — я: а она? Да, да!» Открыл глаза. Набежала слеза. Пятна света по потолку бежали обратно: убегали невозвратно.
Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.012 сек.) |