АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Часть третья. Вторник, 25 мая. Платаны у меня под окнами оделись листвой: довольно безжизненной, анемичной листвой

Читайте также:
  1. HMI/SCADA – создание графического интерфейса в SCADА-системе Trace Mode 6 (часть 1).
  2. I часть: тестовые задания
  3. I. Теоретическая часть
  4. I. Теоретическая часть.
  5. II Основная часть
  6. II часть: развернутый ответ по теме
  7. II. ОСНОВНАЯ ЧАСТЬ (»70 мин)
  8. II. Основная часть.
  9. II. Расчетная часть задания
  10. III -- ЧАСТЬ.
  11. III. Краткая теоретическая часть.
  12. III. Основная часть

 

 

Вторник, 25 мая. Платаны у меня под окнами оделись листвой: довольно безжизненной, анемичной листвой, и цветов на них нет, не то что кремовые фаллические свечки каштанов за окном моего кабинета в Холлиуэлле. И белки, само собой, по этим веткам не носятся, чему тут удивляться. Учитывая уровень загрязнения воздуха в центре Лондона, я должен еще сказать спасибо - и я говорю, - что здесь хоть деревья растут. Между Бруэр-стрит и Риджент-стрит есть узенький, ничем не примечательный проход, который называется Воздушная улица; я всегда усмехаюсь при виде таблички с этим названием. Именно усмехаюсь, а не смеюсь, потому что улочка эта неизменно забита транспортом, который изрыгает канцерогенные выхлопы, так что хочется покрепче сжать губы. Воздушная улица. Не знаю, почему она так называется, - продавая здесь воздух в бутылках, можно сколотить состояние.

Теперь, когда я постоянно живу в этой квартире, она вызывает у меня приступы клаустрофобии. Мне не хватает благоуханного воздуха Холлиуэлла, не хватает белок, играющих в саду в догонялки, не хватает тишины, какая бывает днем на улицах предместий, где летом самый громкий звук - отдаленное жужжание газонокосилки или чпоканье теннисного мяча. Но я больше не мог выносить напряжения, живя в одном доме с Салли. Молча, с каменным лицом проходить мимо нее на лестнице или в коридоре; обмениваться краткими записками-обвинениями («Если ты непременно хочешь замачивать свое белье, пожалуйста, вынь его до того, как подойдет моя очередь пользоваться хозяйственной комнатой». «Поскольку в последний раз ополаскиватель для посудомоечной машины покупала я, возможно, теперь это захочешь сделать ты»); прятаться, когда она открывает парадную дверь соседу или торговцу, чтобы избежать вынужденного общения с ней в их присутствии; снимать трубку, собираясь позвонить, и бросать ее как ошпаренный, потому что Салли уже говорит, а потом превозмогать искушение нажать кнопку и подслушать… Кто бы ни придумал эту забаву с «раздельным хозяйством», он обладал наклонностью к садизму… или извращенным чувством юмора. Когда я описал все это Джейку, он сказал:

- А знаешь, это отличная идея для ситкома.

С тех пор я с ним не разговариваю.

 

Вернувшись к ведению этого дневника, я испытываю странные чувства. В моих записях довольно большой пропуск. После того вечера, после заявления Салли, произведшего эффект разорвавшейся бомбы (кстати, почему так говорят? Что имеется в виду - граната, или мина, или примитивная авиабомба вроде тех, что метали из открытых кабин старых бипланов? В словаре ничего не нашел), - после того как Салли ворвалась в кабинет в ту пятницу вечером и объявила, что хочет жить отдельно, я несколько недель был слишком расстроен, чтобы писать, пусть даже и в дневнике. Я был вне себя от ревности, злости и жалости к себе. (Вот хорошее толкование выражения «вне себя»: ты настолько переполнен отрицательными эмоциями, что твой разум отделяется от тела, связь между ними нарушается, и ни один не в состоянии выразить боль другого.) Я мог думать только о том, как досадить Салли: создать проблемы с деньгами; выследить и разоблачить любовника, который, я был уверен, у нее есть; самому закрутить с кем-нибудь роман. Интересно, как мне могло прийти в голову, что это, последнее, средство хоть каплю ее взволнует? Даже если бы я сделал что хотел, как бы я сообщил ей об этом, ведь тогда она могла бы подать на быстрый развод в связи с изменой. Если бы я попытался разобраться в запутанных и изношенных проводах своих тогдашних мотиваций, мне пришлось бы признать, что я просто силился наверстать упущенные возможности разгульной жизни.

Когда Салли в одностороннем порядке объявила о своей независимости, больнее всего меня задело то, что она отторгла меня как личность, тем самым дав понять, что все наши тридцать лет совместной жизни или значительная их часть, с ее точки зрения, ничего не стоит, не имеет смысла. После ее ухода я сел на пол в гостиной со всеми нашими семейными фотоальбомами, в которые давно не заглядывал, разложил их вокруг себя и стал листать, а слезы катились у меня по щекам. Невыносимо мучительно смотреть на эти снимки! Салли с детьми - улыбаются в объектив, сидя в шезлонгах, ребятишки в колясках, на качелях, рядом с замками из песка, на пруду, в бассейне, на велосипеде, верхом на пони, на палубе парома, пересекающего Ла-Манш, и в патио французских gites

 

[46]. С каждым годом дети становились все выше и крепче, у Салли все больше худело лицо и прибавлялось седины, но она всегда выглядела здоровой и счастливой. Да, счастливой. Ведь камера не может солгать? Я шмыгал носом, утирал слезы и сморкался, пристально вглядываясь в яркие цветные кодаковские карточки, словно мог различить в лице Салли какой-то знак будущей неприязни. Но масштаб снимка был слишком мал, и я не мог рассмотреть ее глаза, а ведь только они способны выдать истинные мысли человека. Наверно, все это была одна видимость - наш «счастливый брак», улыбка перед камерой.

Перестав верить в свой брак, сразу начинаешь сомневаться в своем восприятии действительности. Я думал, что знаю Салли, - внезапно обнаружилось, что это не так. Значит, скорее всего, я не знаю и себя. Возможно, я вообще ничего не знаю. От такого умозаклкючения голова пошла кругом, и я загнал его внутрь себя поглубже, найдя прибежище в гневе. Я сделал из Салли исчадие ада. Только она была виновата в развале на шей семьи. Сколько бы правды ни содержалось в ее жалобах на мою эгоцентричность, частую смену настроений, рассеянность и т.д. и т.п. (а по общему мнению, мое невнимание к известию о беременности Джейн было существенным проколом), они не могли служить достаточным основанием для того, чтобы бросить меня. Должна быть другая причина, а именно другой мужчина. В нашем кругу предостаточно примеров неверности, подтверждающих это предположение. И наш образ жизни после того, как дети покинули дом, с легкостью позволил бы Салли завести другую привязанность - два дня в неделю я жил в Лондоне, а ее профессиональная жизнь была для меня закрытой книгой, как я уже понял. Особенно меня злило то, что сам я этой ситуацией не пользовался. Хотя «злость» не совсем то слово. Негодование, или, как сказала бы по-французски Эми, chagrin, лучше передает мои чувства - скрежет зубовный, сдерживаемый гнев, мысленное «ты-об-этом-пожалеешь». Досада охватывала меня при мысли о тех женщинах, которыми я мог обладать в течение своей профессиональной деятельности, особенно в последние годы, если бы не вздумал хранить верность Салли: актрисы и ассистентки режиссера, сотрудницы отдела рекламы и секретарши - все они так восприимчивы к mana

 

[47]успешного сценариста. Как однажды поведала мне Эми, Фрейд сказал, что всеми писателями движут три побудительных мотива: слава, деньги и любовь женщин (или мужчин, как можно предположить, хотя не думаю, чтобы Фрейд принимал всерьез писателей-женщин или геев). Я признаю, что первые два мотива мне не чужды, но от третьего я старательно воздерживался из принципа. И какую же награду я получил? Выброшен за ненадобностью, как только иссякли мои сексуальные силы.

Эта последняя мысль вызвала у меня приступ паники. Сколько еще лет мне осталось, чтобы наверстать Упущенные в прошлом возможности? Я вспомнил, как написал в своем дневнике несколько недель назад: «Не получится превратить свое последнее совокупление в торжественное мероприятие, потому что ты не узнаешь, что оно последнее, пока оно не наступит; а когда узнаешь, то оно уже сотрется у тебя из памяти». Я попытался вспомнить, когда мы с Салли в последний раз занимались любовью, и не смог. Посмотрел по дневнику и нашел запись в субботу 27 февраля. Подробностей не было, только то, что Салли удивилась, когда я проявил инициативу, и довольно вяло подчинилась. Все это лишь разожгло мои подозрения. Я перевернул еще несколько страниц назад, до разговора в клубе со своими партнерами по теннису: «Ты присматривай за своей хозяйкой, Пузан… Говорят, он и по другой части не промах… Да, снаряжение у него что надо». В голове у меня, подобно искре, вспыхнула разгадка тайны. Бретт Саттон, ну конечно! Уроки тенниса, новые спортивные костюмы, внезапное решение покрасить волосы… Все совпало. В мозгу у меня закрутился порнофильм - обнаженная Салли на кушетке в медпункте клуба закидывает в экстазе голову, а Бретт Саттон терзает ее своим огромным членом.

Я обнаружил, что ошибался насчет Бретта Саттона. Но необходимость самому как можно скорее заняться сексом - из мести, в качестве компенсации, чтобы вернуть уверенность в себе, - превратилась в манию. Естественно, первым делом я подумал про Эми. В течение нескольких лет наши отношения несли в себе все признаки романа: постоянные тайные встречи, ужины в ресторане, разговоры намеками по телефону, взаимные признания - все, кроме самого полового акта. Я не переходил этой границы, чтобы не изменить Салли. Теперь у меня не было сдерживающих моральных обязательств. Так я сказал себе сразу после бомбы Салли. Чего я не решил, так это: а) действительно ли я желаю Эми и б) желает ли меня она. На Тенерифе мы узнали, что ответ на оба эти вопроса - нет.

 

Среда, 26 мая. Сегодня утром пришли письма от Джейн и Адама. Мне не хотелось их читать - уже от одного знакомого почерка на конвертах у меня засосало под ложечкой, но я не мог ни на чем сосредоточиться, пока не вскрыл их. В обоих были короткие записки с вопросом, как я себя чувствую, и с приглашением приехать погостить. Я подозреваю некий благой тайный сговор: слишком уж невероятное совпадение - получить их в один день.

Еще до того как Салли вернулась в дом для ведения «раздельного хозяйства», я встретился сначала с Адамом, а потом с Джейн. С сыном я как-то пообедал в Лондоне, а потом поехал на выходные в Свонедж к Джейн и Гасу. Оба мероприятия получились неудачными. Чтобы меня не узнали, для ланча с Адамом я выбрал ресторан, где никогда раньше не был. Он оказался переполнен, а столики стояли так близко друг к другу, что мы с Адамом при всем желании не могли говорить свободно и вынуждены были общаться с помощью какого-то усеченного кода. Если бы кто-то нас подслушал, то наверняка решил бы, что мы обсуждаем неудачный званый ужин, а не распад тридцатилетнего брака. Однако это было все же лучше, чем выходные в Свонедже, потому что Гас постоянно старался тактично оставить нас с Джейн наедине для разговора по душам, а ни она, ни я к нему не стремились, потому что не привыкли так разговаривать друг с другом и не знали, как это делается. Отношение Джейн ко мне всегда выражалось в шутливых нападках то за мои покупки, наносящие урон окружающей среде, например какую-нибудь минеральную воду в бутылках или цветные скрепки и книжные полки из цельного дерева, то за женоненавистнические шуточки в «Соседях» и так далее. Мы играли в эту игру отчасти на публику. А вот настоящей близости, похоже, между нами не было.

Днем в воскресенье мы с Джейн гуляли с их собакой по берегу и обменивались отрывочными замечаниями по поводу погоды, прилива и виндсерферов в бухте. Ребенок, кажется, должен родиться в октябре. Я спросил, как она переносит беременность, и Джейн ответила, что утренняя тошнота, слава богу, прошла; но эта тема тоже заглохла, вероятно из-за неловкости, вызванной тем, что была связана для нас обоих с последней ссорой между мной и Салли. Потом, на обратном пути, когда мы уже почти подошли к коттеджу, Джейн вдруг спросила:

- Почему ты просто не дашь маме, что она хочет? У тебя же все равно останется очень много.

Я ответил, что это дело принципа. Бросив меня просто потому, что ей трудно со мной жить, Салли не вправе ожидать, что я по-прежнему стану поддерживать для нее тот образ жизни, к которому она привыкла. Джейн заметила:

- Ты хочешь сказать, что платил ей, чтобы она мирилась с твоими настроениями?

- Конечно нет, - ответил я./

Но думаю, в каком-то смысле Джейн права, хотя я бы выразил это несколько иначе. Умненькая девочка, моя Джейн. Она сказала:

- Мне кажется, что деньги, которые ты заработал на «Соседях», плохо повлияли на вас обоих. Ты, судя по всему, потерял душевный покой, который раньше у тебя был. Да и мама стала ревновать.

Прежде мне никогда не приходило в голову, что Салли может ревновать меня к успеху.

Хотя Джейн и Адам пытались держать нейтралитет, я чувствовал, что в душе они оба на стороне Салли, поэтому после тех двух встреч я больше не искал их общества. Кроме того, я замыслил свозить Эми на Тенерифе и боялся, что они узнают и расскажут об этом Салли.

 

Тенерифе действительно оказался катастрофически неудачным выбором, но и так все это предприятие в самого начала было обречено на провал. Пока я встречался с Эми тайно, никогда не позволяя себе ничего сверх дружеского поцелуя или объятия, я наделял ее определенным очарованием, очарованием запретности, самоотречения. Но лежавшая передо мной на кровати обнаженная женщина показалась мне обыкновенной приземистой толстушкой с довольно волосатыми ногами, чего я не замечал раньше, потому что она всегда носила чулки или колготки. И еще ее телу явно недоставало мышечного тонуса. Я не мог не сравнивать ее, в смысле физической формы, с Салли, и сравнение оказалось не в пользу Эми. По-видимому, я где-то серьезно ошибся в своих стратегических расчетах. Какого черта я делаю в номере этого дрянного отеля на этом безобразном курорте, с женщиной куда менее желанной, чем ушедшая жена, с которой я стараюсь свести счеты? Стоит ли удивляться, что Тенерифе оказался провалом и в смысле эротики. Вернувшись домой - на самом деле даже раньше, - я принялся перебирать в памяти имена знакомых женщин в поисках подходящей партнерши, помоложе и попривлекательнее Эми. И наткнулся на Луизу.

Не прошло и нескольких дней, как я снова оказался в самолете, на пути в Лос-Анджелес. И новое фиаско. Точнее, двойное фиаско, если учесть неудачное свидание со Стеллой, которую сосватала мне Луиза после того, как разбила мои надежды. Тоже мне надежды. Еще когда я бронировал место на самолет до Лос-Анджелеса (билет с открытой датой, бизнес-класс; он стоил целое состояние, но я хотел прибыть в хорошей форме), я уже, конечно, понимал: вероятность того, что спустя столько лет Луиза по-прежнему одна и по-прежнему доступна, практически равна нулю. Но я просто подавил эти сомнения, потому что мысль о провале была для меня невыносима. Как Кьеркегор, который через год после разрыва помолвки возвратился в Копенгаген, тщетно воображая Регину одинокой и неутешной, и вдруг он обнаружил, что она обручена со Шлегелем. Притягательность Луизы заключалась именно в том, что я мог ею обладать и по глупости, из упрямства отказался. Искушение Повторением, мысль о том, что Луиза снова себя предложит, сделав обладание вдвойне сладостным, - вот что побудило меня преодолеть все эти тысячи миль.

Стелла же, напротив, была потенциальной связью на одну ночь, насколько я понял. Мне нужно было убить сутки до следующего рейса в Лондон, поэтому, когда Луиза позвонила мне наутро после нашей вылазки в Венис и сказала, что у нее есть подруга, которая сгорает от желания со мной познакомиться, я согласился. Встретился с ней в вестибюле и повел ужинать в нелепо дорогой ресторан отеля. На первый взгляд она казалась весьма привлекательной - стройная, в высшей степени ухоженная блондинка. Меня слепил блеск, исходивший от ее зубов, лака для волос, лака для ногтей и бижутерии. Но ее улыбка длилась чуть дольше, чем это казалось естественным, а кожа на лице под слоем пудры и румян была настолько тугой, что наводила на мысль о подтяжке. Стелла не стала ходить вокруг да около - пока мы пили перед ужином «Маргариту», она заявила:

- Луиза сказала, что у нас много общего: нас обоих предали и мы оба хотим перепихнуться, верно?

Я натянуто рассмеялся и спросил, чем она зарабатывает на жизнь. Оказалось, что у нее бутик на Родео-драйв, где Луиза иногда делает покупки. Когда мы сели за столик, она ошарашила меня вопросом, делал ли я анализ на ВИЧ. Я ответил, нет, это казалось ненужным, потому что я всегда был верен своей жене.

- Так мне Луиза и сказала, - кивнула Стелла. - А твоя жена? Она тебе не изменяла?

Я ответил - не изменяла, так я теперь думаю, и спросил, что она будет есть.

- Салат «Цезарь» и филе-миньон, совсем непрожаренное. Ничего, что я задаю тебе эти вопросы, Пузан?

- О нет, - вежливо ответил я.

- Просто по опыту знаю, что лучше выяснить все с самого начала. Тогда мы оба сможем расслабиться. А после того, как ушла твоя жена? Ты с кем-нибудь спал?

- Только один раз, - сказал я. - Со старой подругой.

- И ты, конечно, пользовался презервативом?

- А как же, - солгал я. Вообще-то у Эми была диафрагма. Думаю, Стелла поняла, что я лгу.

- У тебя они при себе? - спросила она, когда нам принесли салат «Цезарь».

- Ну, не на мне, - сказал я.

- Я имею в виду, в твоем номере.

- Ну, может, в мини-баре лежат, - язвительно заметил я, - там, похоже, есть все.

- Неважно, я всегда ношу их с собой в сумочке, - сказала Стелла, даже не улыбнувшись.

Когда же за филе-миньон она заговорила о перчатках из латекса и стоматологических мостах, я почувствовал легкую дрожь. Если она так озабочена безопасностью секса, подумал я, значит, у нее есть на то причина. Впервые в жизни я симулировал резкое обострение Патологии Неизвестного Происхождения, вертясь на своем стуле и очень убедительно, пусть это и покажется кому-то нескромным, изображая приступ невыносимой боли. Люди за соседним столиком очень переживали. Метрдотель сделал знак официантам, и два молодца чуть ли не отнесли меня в вестибюль. Я извинился перед Стеллой и отправился спать один. Стелла попросила позвонить ей на следующий день, но на следующий день я самым первым рейсом улетел из Лос-Анджелеса в Лондон.

 

Где-то над ледяной шапкой Северного полюса перед моим мысленным взором предстала Саманта как само обещание. Почему я не вспомнил о ней раньше? Она молода, притягательна и из кожи вон лезет, чтобы поддерживать наше знакомство. Более того, она так и пышет здоровьем и гигиеничностью, а уж какая смышленая! Невозможно представить, чтобы она могла рискнуть собой ради небезопасного секса. Да, она явно мой лучший шанс доказать себе, что я все еще мужчина. Я едва дождался приземления в Хитроу. С покрасневшими глазами, грязный и небритый прыгнул в такси и направился прямо на студию, чтобы застать Саманту на репетиции.

Нечего и говорить, что моя первая неловкая попытка соблазнить Саманту провалилась, отдельное спасибо синьоре Габриэлли, которая здесь постаралась от души. Но через несколько дней, когда Олли предложил для работы над сценарием назначить мне в пару редактора, я усмотрел в этом для себя некую перспективу и настоял на кандидатуре Саманты. Она очень хорошо поняла, какую услугу я ей оказал, и была, без сомнения, готова расплатиться за нее способом, освященным временем и традициями шоу-бизнеса. Моей роковой ошибкой, я имею в виду в плане обольщения, стал выбор места. В Копенгагене я попытался убить сразу двух зайцев: совместить небольшое исследование по Кьеркегору с вожделенным незаконным сексом в роскошном отеле, находящемся на разумном расстоянии от тех краев, где нас могли узнать. Я должен был догадаться, что две эти задачи несовместимы. Я должен был догадаться, к чему приведут прогулки по мостовым, где полтора века назад ходил Кьеркегор; созерцание тех улиц, площадей и зданий, которые раньше были для меня всего лишь словами, напечатанными на бумаге: Нюторв, Нёррегаде, Боргердюдсколе; к чему приведет осмотр трогательно скромных реликвий С.К. в Бюмузеуме: его трубок, его кошелька, лупы и витрины, которую сделала для них Регина; жестокой карикатуры в «Корсаре» и портрета Регины - хорошенькой, полногрудой, с пухлыми губками, готовыми вот-вот раздвинуться в улыбке, - написанного, очевидно, в счастливое для нее время, до разрыва помолвки с Кьеркегором. Я постоял за конторкой Кьеркегора и даже попробовал за ней писать! Меня охватило совершенно необычайное чувство, будто он каким-то образом присутствует в этой комнате, наклонился над моим плечом.

В результате я с удивлением и смущением обнаружил, что не испытываю желания преследовать амурную цель поездки, и когда прекрасная Саманта бесстыдно предложила мне все наслаждения, которые могло подарить ее великолепное тело, я не смог воспользоваться ситуацией. Что-то меня удерживало, и это был не страх импотенции или обострения боли в колене. Назовите это совестью. Назовите это Кьеркегором. Они соединились. Я думаю, что Кьеркегор - это лучшая часть меня, которая стремилась вырваться наружу, и в Копенгагене ей это наконец удалось.

Где-то в своем «Дневнике» Кьеркегор говорит, что когда он узнал о помолвке Регины со Шлегелем и осознал, что потерял ее безвозвратно, то «испытал следующее чувство: ты бросаешься или в дикий разгул, или к религиозному абсолюту». Моя лихорадочная, идиотская одиссея после ухода Салли, когда я отчаянно пытался переспать по очереди то с Эми, то с Луизой, то со Стеллой и с Самантой, была попыткой удариться в дикий разгул. Но когда она потерпела крах, религия не стала для меня практически осуществимой альтернативой. Все, что я мог сделать для облегчения своего состояния, - пить и вести дневник. Кстати, какое-то время Кьеркегор ничего не мог делать - только писать. (Возможно, он тоже пил, меня бы это ничуть не удивило.) Только его последние книги, те, что он опубликовал под своим настоящим именем, могут быть названы «абсолютно религиозными», и, честно говоря, я нахожу их скучными. От одних названий воротит: большинство начинаются со слов «Поучительная беседа». Его работы, вышедшие под псевдонимами, особенно те, что он написал сразу после разрыва с Региной, назвавшись Виктором Эремитом, Константином Константиусом, Йоханнесом де Силенцио и другими причудливыми вымышленными именами, совсем другие и гораздо интереснее: это своеобразная попытка примириться со своим опытом, принять последствия своего собственного выбора путем подхода к материалу окольным путем, косвенно, через вымысел, скрываясь под масками. Полагаю, подобный импульс двигал и мною, когда я решил писать монологи. Драматизированные монологи, кажется так их называют, потому что они адресованы кому-то, чьи реплики лишь подразумеваются. Я вспомнил это из учебника английского за пятый класс. Мы должны были выучить наизусть такой монолог из Браунинга «Покойная герцогиня»:

 

А вот моя последняя жена -

Здесь как живая предстает она;

Лишь день, что чудом я назвать бы мог,

Трудился фра Пандольфо - вот итог.

 

Герцог - безумный ревнивый муж, который, как потом оказывается, убил свою жену. Разумеется, я никогда бы не убил Салли, но временами был близок к тому, чтобы ударить ее.

В какой-то мере эта идея принадлежала Александре, хотя вряд ли она представляла, какой словесный поток обрушится на нее и какую форму он примет. Я пошел к ней в состоянии тупого отчаяния примерно неделю спустя после возвращения из Копенгагена. Я как национальная экономика: падение не состоялось, но депрессия продолжается. Возвратился я из Дании последним рейсом - мне понадобилось несколько часов, чтобы найти могилу Регины, плоскую плиту, совершенно неухоженную, что весьма прискорбно, но, с другой стороны, настоящий памятник этой женщине воздвиг Кьеркегор в своих произведениях. В тот день правительство объявило, что рецессия закончилась, правда, никто этого не почувствовал. Может, производство и возросло на 0,2 процента, но миллионы людей по-прежнему оставались безработными, а сотни тысяч - в капкане отрицательного права выкупа.

Я засел в своей квартире, как медведь в берлоге. Не хотел, чтобы меня узнавали на улице. Жил в страхе, что встречу кого-нибудь из знакомых. (Кого угодно, кроме Грэхэма, конечно. Когда одиночество становилось невыносимым, я приглашал его на разговор под чашку чая или какао. По вечерам он всегда здесь, начиная с девяти часов, а иногда и днем тоже. Он стал кем-то вроде сидячего квартиросъемщика.) Я был совершенно уверен, что мои друзья и знакомые все время только обо мне думают и разговаривают, потешаясь над карикатурой в «Паблик интерест». Когда я поехал на прием к Александре в Раммидж, то взял билет второго класса и сидел в поезде в темных очках, надеясь, что контролеры меня не узнают. Я не сомневался, что они тоже читают «Паблик интерест».

Я спросил у Александры насчет прозака. Она удивилась.

- Мне казалось, что вы противник медикаментозного лечения, - заметила она.

- Говорят, что это нечто совершенно новое, - сказал я. - Не возникает привыкания. Нет побочных эффектов. В Штатах его принимают даже те, у кого нет депрессии, потому что от него у них поднимается настроение.

Александра, конечно, все про прозак знала и рассказала технические подробности его действия - про нейротрансмиттеры и замедление обратного захвата серотонина. Я не до конца понял и ответил, что уже и без того несколько замедленно все схватываю и вряд ли мне нужно дополнительное воздействие по этой линии, но оказалось, что она имела в виду совсем другое. Александра относится к прозаку с подозрением.

- Это неправда, что у него нет побочных эффектов, - сказала она. - Даже его сторонники признают, что он снижает способность пациента испытывать оргазм.

- Что ж, я уже страдаю от побочного эффекта, - заявил я, - поэтому спокойно могу испробовать его прямое действие.

Александра засмеялась, обнажив свои большие зубы в самой широкой улыбке, на которую мне за все это время удалось ее раскрутить, но потом поспешно сделала серьезное лицо.

- Существуют неподтвержденные сообщения о более тяжелых побочных эффектах, - сказала она. - Пациенты галлюцинируют, пытаются нанести себе увечья. Есть даже один преступник, который заявляет, что совершил убийство под воздействием прозака.

- Моя знакомая ни о чем таком не говорила, - признался я. - Она сказала, что чувствует себя с ним гораздо лучше.

Александра минуту молча смотрела на меня своими большими нежными карими глазами.

- Я выпишу вам прозак, если вы действительно хотите, - произнесла она. - Но вы должны понимать, что за этим последует. Я говорю не о побочном эффекте, сейчас я говорю об эффекте. Новые лекарства данной группы изменяют личность человека. Они действуют на мозг, как пластическая хирургия - на тело. Прозак, может, и вернет вам самоуважение, но вы уже будете другим человеком.

Я минуту подумал и спросил:

- А что вы предлагаете?

Александра предложила, чтобы я в точности описал то, что, по моему мнению, думают обо мне другие люди или говорят своим знакомым. Конечно, я сразу уловил суть. Она считает, что меня терзает не то, что в действительности думают обо мне люди, просто мой страх чужого суда делает все страшнее, чем есть на самом деле. Как только я сосредоточусь на вопросе: что на самом деле думают обо мне другие люди? - и заставлю себя откровенно на него ответить, я сразу же, вместо того чтобы проецировать свою заниженную самооценку на оценку других и позволять ей рикошетом воздействовать на меня, буду вынужден признать, что на самом деле окружающие не испытывают ко мне ни отвращения, ни презрения, они меня уважают, сочувствуют и я им даже нравлюсь. Правда, эта затея проблему все равно до конца не решила.

Будучи сценаристом, я не мог просто взять и изложить мнение других людей обо мне, пришлось позволить высказываться им самим. И то, что они сказали, не очень-то мне льстило.

- Вы очень строги к себе, - сказала Александра, когда наконец прочла мой опус. Я писал его почти месяц - немного увлекся, и только на прошлой неделе отослал ей весьма пухлый пакет. Вчера я ездил в Раммидж выслушать ее вердикт.

- Очень смешно, очень проницательно, - заметила она, перебирая стопку листов А4, и на ее бледных, ненакрашенных губах заиграла улыбка, - но вы очень строги к себе.

Пожав плечами, я ответил, что пытался непредвзято увидеть себя глазами других людей.

- Но вы, должно быть, многое присочинили.

- Ну, не так уж и много, - сказал я.

Конечно, мне приходилось прибегать к помощи воображения. Например, я никогда не видел показаний Бретта Саттона, которые он давал в полиции, но мне тоже пришлось там писать объяснение, и копию мне разрешили унести домой, поэтому я представлял формат подобного документа, а увидеть события глазами Бретта Саттона труда не составляло. И хотя Эми всегда напускала тумана, когда речь заходила о сеансах с Карлом Киссом, я знал, что теперь, после ухода от меня Салли, она будет давать ему ежедневную сводку о развитии наших с ней отношений, а ее манеру думать и говорить я прекрасно изучил. Большую часть того, о чем она сообщает Карлу в своем монологе, она рано или поздно рассказывает мне, например, воспоминание о том, как ее мать режет на кухне морковку и стращает мужчинами или сон про карикатуру из «Паблик интерест», где я предстаю в виде Вулкана, а Сол в виде Марса. Тот кусок про проблему с унитазом в Плайя-де-лас-Америкас - чистый вымысел, я просто слышал, как Эми без конца дергала за ручку унитаза, пока находилась в ванной комнате. Концовка, возможно, слишком уж эффектная, но я ничего не смог с собой поделать. Эми действительно вернулась в Англию, настроенная весьма решительно, она обрела уверенность в себе и собралась дать Карлу congd

 

[48], но потом я слышал, что она снова вернулась к психоанализу. В последнее время я вообще-то мало вижусь с Эми. Раз или два мы попытались вместе поужинать, но возобновить дружеские отношения, похоже, не получилось. Все время вставали смущающие нас воспоминания о Тенерифе.

Не знаю, в таких ли словах Луиза описывала Стелле нашу встречу, в одном я уверен - делала она это по телефону. Может, Луиза и бросила курить, пить и принимать наркотики (прозак не считается), но зависимость от телефона у нее полная. Во время нашего ужина в ресторане в Венисе ее миниатюрный японский мобильник лежал рядом с тарелкой, и она постоянно перебивала мои душераздирающие признания, чтобы ответить на бесконечные звонки, касавшиеся ее фильма, или позвонить самой. С Олли трудностей не было. Я бывал с ним в баре раз сто. С Самантой пришлось пойти на некоторые вольности. Она упомянула - не помню, в каком контексте, - что у нее есть подруга, которая мучается зубами мудрости, но посещение больницы я полностью выдумал. Мне просто понравился сюжет с этой беспомощной, бессловесной слушательницей поневоле, которая не в состоянии прервать поток громких излияний Саманты по поводу нашего несостоявшегося «грязного» уик-энда в Копенгагене. Она умная девочка, Саманта, но деликатность не относится к числу ее достоинств.

Труднее всего было писать за Салли. Эту часть я Александре не показал - поскольку я и ее сделал действующим лицом в этой истории, что она могла счесть вольностью с моей стороны. Я знаю, что Александра приглашала Салли на беседу, потому что спрашивала, не возражаю ли я (я ответил, что нет). И думаю, Салли согласилась, но мне Александра об их разговоре не рассказала, полагаю, ничего утешительного там не было. Заново переживая наш разрыв, как видит его Салли, я испытывал почти физическую боль. Поэтому на середине ее беседа с Александрой плавно перетекает в воспоминания о моих ухаживаниях, хотя переживать заново те дни обещаний и смеха тоже было больно. Самое страшное, что, перед тем как уйти, сказала мне Салли во время тех длинных, кошмарных выходных, наполненных ссорами, мольбами и взаимными упреками, было: «Ты больше не умеешь меня рассмешить». В ту секунду я понял, действительно понял, сердцем, что потерял ее.

 

Четверг, 27 мая, 10 утра. Вчерашний кусок я писал целый день. Работал без перерыва, только отвлекся на пять минут, чтобы сгонять в «Pret A Manger» за сандвичем с креветками и авокадо, который съел прямо за письменным столом, продолжая писать. Нужно было многое успеть.

Закончил я около семи, почувствовав усталость, голод и жажду. Колено тоже попортило мне крови: долгое сидение в одной позе плохо на нем сказывается. (Кстати, почему «попортило крови»? В словаре говорится, что это от французского выражения se faire du mauvais sang; существовало представление, что при отрицательных эмоциях в кровь поступает желчь в избыточном количестве.) Я вышел размяться и заправиться. Стоял пре красный теплый вечер. Молодежь роилась вокруг станции метро «Лестер-сквер», как обычно в это время суток независимо от времени года. Легко и небрежно одетые, они выплескивались из недр метро, словно какой-то неудержимый подземный поток, разливались по тротуару и кружились у ипподрома, исполненные энтузиазма и ожидания. На что они надеялись? Думаю, большинство не ответило бы на этот вопрос. На приключение, встречу, чудесное преображение их ничем не примечательной жизни. Некоторые, разумеется, пришли на свидание. Я видел, как освещались лица тех, к кому приближался друг или подруга. Они обнимались, не обращая внимания на лысого толстяка в кожаной куртке, который проходил мимо, сунув руки в карманы, и удалялись обняв друг друга за талию, в какой-нибудь ресторан, или кинотеатр, или в бар, гремящий рок-музыкой. Когда мы с Салли только встречались, я обычно поджидал ее на этом углу. Теперь же я купил «Стандарт», чтобы почитать за ужином в китайском ресторане на Лисл-стрит.

Проблема одиноких трапез, во всяком случае одна из проблем, состоит в том, что ты всегда заказываешь слишком много и ешь слишком быстро. Когда в 8.30 я вернулся из ресторана, с раздувшимся животом и отрыжкой, было все еще светло. Но на крыльце уже устраивался на ночь Грэхэм. Я пригласил его посмотреть второй тайм финала Европейского кубка между Миланом и Марселем. Марсельцы выиграли 1:0. Хорошая игра, хотя трудно болеть от души, когда в матче не участвует британский клуб. Я помню, как «Манчестер Юнайтед» с Джорджем Вестом выиграл Европейский кубок. Как мы безумствовали. Я спросил у Грэхэма, помнит ли он это, но он тогда еще даже не родился.

Грэхэму повезло, что он до сих пор занимает крыльцо. Герр Боль, швейцарский бизнесмен, владелец квартиры номер 5, который изредка там останавливается, воспротивился его присутствию и предложил вызвать полицию, чтобы та убрала Грэхэма. Я попросил Боля, чтобы он позволил парню остаться хотя бы потому, что он содержит крыльцо в безукоризненной чистоте и не дает прохожим бросать на него мусор, а пьяницам - использовать в качестве ночного туалета, что они раньше делали часто и обильно. Эта хитрая апелляция к швейцарской одержимости гигиеной себя оправдала. Герр Боль вынужден был признать, что на крыльце стало пахнуть значительно приятнее с тех пор, как там обосновался Грэхэм, и отказался от своей угрозы позвонить в полицию.

Дополнительным аргументом в мою пользу послужило и то, что сам Грэхэм всегда выглядит аккуратно и вообще ничем не пахнет. Меня это долго удивляло, пока однажды я не осмелился спросить, как ему это удается. Он лукаво улыбнулся и сказал, что посвятит меня в эту тайну. На следующий день он повел меня в одно место на Трафальгарской площади, там в стене была дверь с электронным замком, мимо которой я проходил сотни раз, не замечая ее. Грэхэм набрал код, замок зажужжал, и дверь открылась. Внутри оказался подземный лабиринт из помещений, где можно было получить еду, поиграть, принять душ и постирать. Что-то вроде убежища для молодых бездомных. Здесь даже выдают халаты тем, у кого только одна смена одежды, чтобы было в чем посидеть, пока она стирается и сушится. Все это чем-то напомнило мне зал ожидания первого класса на Юстонском вокзале. На днях я послал чек благотворительной организации, которая содержит этот приют. Таким образом, я чувствую себя чуть менее виноватым, когда Грэхэм спит на крыльце. Богач в своем замке, бедняк у его ворот…

На самом деле у меня вообще нет причин чувствовать себя виноватым. Грэхэм сам выбрал жизнь на улице. Выбирать, правда, было особенно не из чего - од но отвратительней другого, - но, возможно, сейчас он живет лучше, чем когда-либо… и совершенно ни от кого не зависит.

- Я властелин моей судьбы, - серьезно объявил он мне как-то раз.

Он где-то видел и запомнил эту фразу, не зная, кто ее автор. Я посмотрел в своем словаре цитат. Она из стихотворения У.Э.Хенли:

 

Пусть страшны тяготы борьбы,

Пусть муки ждут меня в тиши,

Я властелин моей судьбы,

Я капитан моей души.

 

Хотел бы и я так.

 

11.15. Только что позвонил Джейк. Я слушал, как он оставляет свое сообщение на автоответчике, но трубку не снял и не перезвонил. Он пытался соблазнить меня обедом в «Граучо». Он суетится, потому что мы приближаемся к крайнему сроку, после которого «Хартленд» может воспользоваться своим правом нанять другого автора. Ну и пусть нанимает. В последнее время меня гораздо больше интересуют Сёрен и Регина, чем Присцилла и Эдвард. Я знаю, что Олли Силвер не собирается делать программу о Кьеркегоре, сколько бы я ни работал над «Соседями», так чего мне утруждать себя?

То, что я пишу сценарии для ТВ, произвело на Грэхэма большое впечатление, но при упоминании программы он отозвался: «Ах, эта», явно пренебрежительным тоном. Я подумал, что это довольно нахально с его стороны, учитывая, что в тот момент он дул мой чай и поедал морковный торт из «Pret A Manger».

- Да нет, все нормально, - заявил он, - если вам нравятся подобные вещи.

Я заставил его объяснить, почему сериал ему не нравится.

- Ну, там же все не по-настоящему, верно? - сказал он. - То есть каждую неделю в одной семье происходит грандиозная свара, но к концу шоу все улаживается и все снова такие добрые. Ничего никогда не меняется. Никто на самом деле не страдает. Никто никого не бьет. Никто из детей не сбегает из дому.

- Алиса раз убегала, - заметил я.

- Да, минут на десять, - парировал он. Грэхэм имел в виду десять минут экранного времени, но я не стал придираться. Я понял его точку зрения.

 

2.15 дня. Выходил в паб поужинать, а когда вернулся, на автоответчике было сообщение от Саманты: у нее есть идея, как решить проблему Дебби-Присциллы, и она хотела бы ее со мной обсудить. Сказала, что вернется в офис к трем - долго же она обедает, - впрочем, это дало мне возможность тоже оставить ей сообщение, в котором я просил изложить идею на бумаге и отправить мне по почте. Я сейчас поддерживаю связь с внешним миром только через автоответчики и почту. Это позволяет избегать неприятных разговоров и особенно вопроса «Как твои дела?». Иногда, если я чувствую себя слишком одиноко, то звоню в банк по телефону автообслуживания и проверяю свои счета, и девушка, чей голос записан на пленку, руководит мною, называя цифры условного кода. Голос у нее довольно приятный, и, главное, она не спрашивает, как у меня дела. Хотя, если ты делаешь ошибку, она говорит:

- Извините, возникла проблема.

Как же ты права, дорогая, говорю я ей.

 

«Я чувствую себя хорошо, только когда пишу. Тогда я забываю обо всех жизненных передрягах, обо всех страданиях, я погружен в свои мысли и счастлив» - дневник Кьеркегора за 1847 год. В процессе написания этих монологов я был не то чтобы счастлив, но занят, поглощен, заинтересован. Это было похоже на работу над сценарием. Передо мной стояла задача, которая требовала решения, и я получил некоторое удовлетворение, решая ее. Теперь, когда я с ней справился и более-менее наверстал упущенное в своем дневнике, я беспокоюсь, нервничаю, мне неуютно, я не способен ни на чем сосредоточиться. У меня нет ни цели, ни задачи, разве что противодействовать Салли, насколько это возможно, в получении моих денег, да и к этому у меня больше душа не лежит. Завтра мне нужно съездить в Раммидж повидаться с адвокатом. Я мог бы дать ему указание капитулировать, оформить развод как можно скорее, дав Салли то, что она хочет. Но принесет ли это мне облегчение? Нет. Еще одна ситуация «или-или». Неважно, что я сделаю, я обречен сожалеть об этом. Если ты разведешься, ты об этом пожалеешь, если ты не разведешься, ты об этом пожалеешь. Разведешься или не разведешься, ты пожалеешь все равно.

 

Возможно, я до сих пор надеюсь, что мы с Салли снова сойдемся, я снова заживу своей привычной жизнью и все будет по-прежнему. Возможно, несмотря на все мои муки, слезы и планы мести - или из-за них, - я так и не потерял надежды на возрождение нашего брака. Б. говорит А.: «… чтобы воистину отчаяться, нужно воистину захотеть этого: раз, однако, воистину захочешь отчаяться, то воистину и выйдешь из отчаяния: решившись на отчаяние, решается, следовательно, на выбор, т.е. выбирает то, что дается отчаянием - познание самого себя как человека, иначе говоря - сознание своего вечного значения». Думаю, я могу сказать, что выбрал себя, когда отказался от предложения Александры выписать мне прозак, но в тот момент это не казалось актом экзистенциального самоутверждения. Скорее я казался себе пойманным преступником, подставляющим запястья для наручников.

 

530. Мне вдруг подумалось, что можно попытаться завтра попасть на сеанс какой-нибудь терапии, раз уж я все равно еду в Раммидж. Сделал несколько звонков. У Роланда все время занято, но Дадли сможет принять меня днем. Я не стал звонить мисс By. Я не ходил к ней с той пятницы, когда Салли бросила свою бомбу. Что-то не хочется. К мисс By это не имеет никакого отношения. Почему-то они у меня ассоциируются: акупунктура и развал моей жизни.

 

930. Сегодня вечером я поел в индийском ресторане и вернулся домой около девяти, приправив столичное загрязнение воздуха взрывными ароматными ветрами. Грэхэм сказал, что какой-то мужчина звонил в мою квартиру. По его описанию я узнал Джейка.

- Ваш друг, да? - спросил Грэхэм.

- Вроде того, - ответил я.

- Он спросил, давно ли я вас видел, и описал вас не слишком-то лестно.

Естественно, я спросил как.

- Толстоватый, лысый, сутулый.

Последнее определение меня слегка задело. Я никогда не казался себе особо сутулым. Должно быть, это последствия депрессии. Как чувствуешь себя, так и выглядишь. Не думаю, что спина у Кьеркегора согнулась только в результате перенесенной в детстве травмы.

- Что вы ему сказали? - спросил я.

- Ничего, - ответил Грэхэм.

- Отлично. Вы правильно сделали, - сказал я.

 

Пятница, 28 мая, 745 вечера. Только что вернулся из Раммиджа. Я поехал на машине, только чтобы выгулять свой «супермобиль»: я держу его в гараже рядом с Кингз-Кросс, и в последнее время почти им не пользуюсь. Правда, не могу сказать, что сегодня на Ml я приятно провел время. Все шоссе покрылось дорожными разделительными конусами, как сыпью при скарлатине, а из-за двустороннего движения по одной полосе между 9-м и 11-м перекрестками выстроился пятимильный хвост. Очевидно, пробка возникла из-за автомобиля, везущего на прицепе фургон, который врезался в грузовик. Поэтому я опоздал на встречу с Деннисом Шортхаузом. Он специализируется по разводам и семейным тяжбам, заменяя моих адвокатов из конторы Добсона Маккиттерика. До разрыва с Салли я никогда не имел с ним дела. Он высокий, седовласый, сухощавый, носатый и редко встает из-за своего огромного, до жути аккуратного стола. Как некоторые врачи соблюдают противоестественную чистоту и опрятность, очевидно чтобы отпугивать инфекцию, так и Шортхауз, похоже, использует свой письменный стол в качестве своеобразного cordon sanitaire, чтобы держать несчастья клиентов на безопасном расстоянии от себя. На столе стоят лотки для входящей и исходящей документации, всегда пустые, лежит промокательная бумага без единого пятнышка, стоят электронные часы, слегка повернутые в сторону клиентского кресла, чтобы вы видели, как на счетчике в такси, во сколько вам обходятся его советы.

Он получил письмо от адвокатов Салли, в котором те угрожали подать на развод на основании «неразумного поведения».

- Как вы знаете, супружеская измена и неразумное поведение - единственные основания для немедленного развода, - сказал он.

Я спросил, в чем заключается неразумное поведение.

- Очень хороший вопрос, - отозвался Шортхауз, соединяя кончики пальцев и наклоняясь над столом. Он пустился в длинное разъяснение, но, боюсь, я отвлекся и очнулся, только когда осознал, что адвокат умолк и выжидательно на меня смотрит.

- Простите, вы бы не могли повторить? - попросил я.

Его улыбка сделалась чуточку натянутой.

- С какого места повторить? - осведомился он.

- Только последнюю фразу, - сказал я, не имея ни малейшего понятия, как долго он говорил.

- Я спросил вас, на какого рода неразумное поведение, скорее всего, пожалуется миссис Пассмор под присягой.

Я с минуту подумал.

- Могут ли засчитать то, что я не слушал ее, когда она со мной разговаривала? - спросил я.

- Могут, - ответил он. - Это зависит от судьи.

У меня сложилось впечатление, что, если бы меня судил Шортхауз, шансов бы у меня не было.

- Вы когда-нибудь оскорбляли свою жену действием? - полюбопытствовал он.

- Боже сохрани, нет, - испугался я.

- Как насчет пьянства, словесных оскорблений, приступов ревности, лживых обвинений и тому подобного?

- Только после того как она меня бросила, - признался я.

- Я этого не слышал, - сказал адвокат.

Он немного помолчал, прежде чем подвести итог:

- Не думаю, что миссис Пассмор рискнет подать прошение о разводе на основании вашего неразумного поведения. На бесплатного адвоката она рассчитывать не может, и, если проиграет, издержки могут быть значительными. Более того, в вопросе о разводе она окажется на своей исходной позиции. Она угрожает, чтобы заставить вас сотрудничать. Не думаю, что у вас есть основания для беспокойства.

Шортхауз самодовольно улыбнулся, явно гордясь собственным анализом.

- Вы хотите сказать, что она не получит развода? - спросил я.

- О, разумеется, в конце концов она его получит - на основании безвозвратного распада брака. Вопрос в том, сколько вы хотите заставить ее ждать.

- И сколько я хочу платить, чтобы затягивать процесс? - уточнил я.

- Совершенно верно, - произнес он, глянув на часы.

Я сказал, чтобы он продолжал затягивать.

Потом я направился к Дадли. Подъезжая к его дому, я с тоской подумал про все свои прежние визиты, когда я всего-то жаловался на неопределенное общее плохое самочувствие. Когда я уже звонил в дверь, широкофюзеляжный реактивный самолет с ревом пронесся у меня над головой, заставив присесть и заткнуть уши. Дадли сказал, что это новый регулярный рейс на Нью-Йорк.

- Может пригодиться вам по делам службы, - заметил он. - Больше не нужно будет летать из Хитроу.

У Дадли весьма преувеличенное представление о жизни телевизионного сценариста, он окружает ее романтическим ореолом. Я сказал ему, что сейчас живу в Лондоне, и объяснил почему.

- Эфирного масла от распада семьи у вас, скорей всего, нет? - спросил я.

- Могу дать вам что-нибудь от стресса, - предложил он.

Я полюбопытствовал, может ли он как-нибудь помочь моему колену, которое здорово достало меня на Ml. Он постучал по клавишам компьютера и сказал, что попробует лаванду, которая якобы помогает и от болей, и от стрессов. Он достал маленький флакон из своего большого, обитого латунью ящика с эфирными маслами и предложил понюхать.

По-моему, Дадли никогда раньше не использовал лаванду, потому что ее запах вдруг вызвал у меня необычайно яркое воспоминание о Морин Каванаг, моей первой девушке. Она постоянно то появлялась, то исчезала из моего сознания с тех пор, как я начал вести этот дневник, - так на дальней опушке леса мелькает между деревьев смутная фигура, то и дело ныряя в тень. Аромат лаванды вывел ее на свет - лаванда и Кьеркегор. Несколько недель назад я сделал пометку, что символ двойного «а» в современном датском языке - одно «а» с маленьким кружочком над ним - я где-то уже видел, но где - вспомнить не мог. Ну так вот, это почерк Морин. Вместо точки она ставила над своими «i» такие вот кружочки - словно линию пузырьков над строчками, исписанными ее крупным, округлым почерком. Не знаю, откуда она это взяла. Мы переписывались несмотря на то, что каждое утро встречались на трамвайной остановке, просто ради волнующего удовольствия получать личные письма. Я обычно писал ей весьма страстные любовные послания, а она присылала в ответ записочки с разочаровывающими банальностями: «После чая я сделала уроки, потом помогла маме гладить белье. Ты слушал программу Тони Хэнкока? Мы хохотали до упаду». Она писала на розовато-лиловой бумаге из «Вулворта» с ароматом лаванды. Аромат из флакончика Дадли воскресил все это в памяти - не только почерк, но и саму Морин в каждой ее черточке. Морин. Моя первая любовь. Первая женская грудь.

Когда я приехал, в почтовом ящике лежало письмо от Саманты с предложением, как вывести Дебби из «Соседей»: в последней серии Присциллу, едущую на велосипеде, сбивает грузовик, и она погибает на месте, но возвращается как призрак, видимый только Эдварду, и побуждает Эдварда найти себе другую спутницу жизни. Не слишком оригинально, но кое-что выжать из этого можно. Надо признать, девочка толковая. В другом настроении я, может быть, и повозился бы с этой идеей. Но сейчас я ни о чем не могу думать, кроме Морин. Я чувствую, как меня охватывает непреодолимое желание написать о ней.

 

 

Морин.

 

Воспоминания

О существовании Морин Каванаг я впервые узнал, когда мне было пятнадцать, однако прошел почти год, прежде чем я заговорил с ней и спросил ее имя. По будням я видел ее каждое утро, стоя на остановке трамвая, который вез меня до первой пересадки моего нудного и длинного путешествия в школу. Это была Ламбетская коммерческая классическая школа, существовавшая на дотации, в которую меня с самыми лучшими намерениями протолкнул директор моей начальной школы, и я, к несчастью, поступил, сдав соответствующие экзамены. Я говорю - к несчастью, потому что теперь понимаю - я был бы более счастлив, а значит, большему бы научился в каком-нибудь менее престижном и претенциозном заведении. Я не был лишен способностей, но мой социальный и культурный уровень был недостаточен, чтобы извлечь пользу из образования, которое предлагала Ламбетская коммерческая школа. Это было старинное заведение, которое чрезмерно кичилось своей историей и традициями. Туда принимали как платных учеников, так и «сливки» из числа одиннадцатилеток, успешно сдавших экзамены по окончании начальной школы. Ламбетская коммерческая следовала образцу классической английской привилегированной частной средней школы: с разделением учеников на группы (хотя пансиона не было), с часовней, школьным гимном на латыни и бесчисленным множеством священных ритуалов и привилегий. Корпуса школы из потемневшего красного кирпича были выстроены в неоготическом стиле, с башнями и бойницами, с главным залом собраний и витражами в часовне. Учителя носили мантии. Я так туда и не вписался, ничем не блистая и тащась в хвосте класса большую часть своей школьной карьеры. Мама с папой не имели возможности помогать мне с домашними заданиями и не переживали по поводу того, что я делал их кое-как По вечерам я в основном слушал по радио комедийные передачи (моей классикой были «Итма», «Приключения на болоте», «Твоя очередь - продолжай», «Шоу Гунов», а не «Энеида» и «Дэвид Копперфилд») или играл в футбол и крикет на улице с приятелями из соседней средней школы. В Ламбетской коммерческой спорт поощрялся - нам даже давали форменную спортивную шапочку с эмблемой школы, - но зимой играли в регби, которое я терпеть не мог, а школьный крикет сопровождался такой помпой и церемониями, что я умирал со скуки. И лишь ежегодный школьный спектакль, где мне всегда доставалась комическая роль, давал мне возможность самоутверждения. В остальном я был обречен чувствовать себя тупым и неотесанным. Я сделался клоуном класса и вечной мишенью для сарказма преподавателей. Меня часто пороли. С нетерпением ждал я возможности покинуть школу после выпускных экзаменов, которые и не надеялся сдать.

Морин ходила в школу монастыря Святого Сердца в Гринвиче, тоже благодаря успешно сданным экзаменам после начальной школы. Из Хэтчфорда, где мы оба жили, ездить туда было так же далеко и неудобно, как и в Ламбетскую коммерческую, только в противоположную сторону. Думаю, что Хэтчфорд, построенный в конце девятнадцатого века, был сначала очень живописным пригородом Лондона - долина Темзы встречается здесь с первыми суррейскими холмами, - но к тому времени, как я появился на свет, он уже оказался в черте города и пришел в упадок. Морин жила на вершине одного из тех самых холмов в огромном викторианском особняке, который был поделен на квартиры. Ее семья занимала цокольный и первый этажи. Мы жили в одноэтажном многоквартирном доме, с соседями через стенку и справа, и слева, на Альберт-стрит, отходящей от главной дороги у подножья холма, по которой ходили трамваи. Мой отец был вагоновожатым.

Трудная это была работа. По восемь часов, а то и больше ему приходилось управлять трамваем, стоя на площадке, открытой всем ветрам, а для включения тормозов требовалось еще и значительное физическое усилие. Зимой он приходил с работы промерзший и измученный, садился на корточки около камина, топившегося углем, и даже не мог говорить, пока не оттаивал. Тогда уже существовали и более современные трамваи, обтекаемой формы и полностью закрытые, - такие я иногда видел в других районах Лондона, но мой папа всегда работал на старых, изношенных, с открытыми площадками довоенных трамваях, которые катили от остановки к остановке скрежеща, гремя, скрипя и кренясь из стороны в сторону. Эти красные двухэтажные трамваи с одним сигнальным фонарем спереди, который щурился в тумане, словно близорукий глаз, их лязгающие звонки, латунные поручни и деревянные сиденья, отполированные бесчисленными ладонями и задами, их верхние площадки, провонявшие сигаретным дымом и блевотиной, их закутанные, с серыми лицами водители и жизнерадостные кондукторши в митенках неотделимы от моих воспоминаний о детстве и юности.

В будни каждое утро мой путь в школу начинался с трамвайной остановки «Пять дорог Хэтчфорда». Обычно я ждал не на самой остановке, а перед ней, на углу у цветочного магазина, откуда было видно трамвай, едва он появлялся из-за дальнего поворота на главной улице, покачиваясь на рельсах, как галеон на волнах. Сместив угол зрения градусов на тридцать, я также мог видеть круто поднимавшуюся длинную, прямую Бичерс-роуд. Морин появлялась наверху в одно и то же время - без пяти восемь, спуск занимал у нее три минуты. Проследовав мимо меня, она пересекала улицу и проходила несколько ярдов вперед, на остановку трамвая, идущего в противоположную сторону. Я смело разглядывал ее издалека, а когда она уже была близко - украдкой, делая вид, что высматриваю свой трамвай. Она проходила мимо и, повернувшись ко мне спиной, ждала трамвая на другой стороне улицы, а я продолжал наблюдать за ней. Иной раз, когда она проходила мимо, я отваживался, изображая скуку или нетерпение по поводу непоявлявшегося трамвая, бросить на нее взгляд, словно бы ненароком. Обычно она шла опустив глаза, но однажды посмотрела прямо на меня, и наши взгляды встретились. Она залилась пунцовой краской и прошла мимо, глядя себе под ноги. Кажется, минут пять после этого я не дышал.

Так продолжалось несколько месяцев. Может быть, год. Я не знал, кто она, вообще ничего о ней не знал, кроме того, что люблю ее. Она была красивая. Наверное, менее впечатлительный или более искушенный наблюдатель посчитал бы, что у нее слишком короткая шея или полноватая талия и назвал бы ее лишь «симпатичной» или «милой», но для меня она была красавицей. Даже в школьной форме: в шляпке, напоминавшей очертаниями котелок, в габардиновом плаще и юбке в складку на лямках, все темно-синего цвета, такого не выразительного, угнетающего оттенка, - она была прекрасна. Шляпку она носила, кокетливо сдвинув назад, а возможно, ее сдвигали упругие от природы волосы рыжевато-каштанового цвета. Поля шляпки обрамляли ее лицо, имевшее форму сердечка, - и при виде этого сердечка останавливалось мое сердце. У нее были большие темно-карие глаза, маленький, аккуратный носик, крупный рот и подбородок с ямочкой. Как можно описать красоту словами? Это безнадежно, все равно что составлять фоторобот. Ее длинные, волнистые волосы закрывали уши и, скрепленные на затылке заколкой, пышной гривой ниспадали до середины спины. Полы ее плаща развевались на ходу, она носила его нараспашку, завязав сзади пояс и завернув рукава, так что видны были манжеты белой блузки. Позднее я узнал, что она и ее школьные подруги тратили бесконечные часы, изобретая и внося в школьную форму эти едва заметные изменения, чтобы как-то обойти строгие правила монахинь. Учебники она носила в какой-то сумке, похожей на хозяйственную, что придавало ей женственный, взрослый вид, и мой большой кожаный ранец казался по сравнению с ее сумкой детским.

Последнее, о чем я думал, засыпая, и первое, открыв глаза, была она. Если - что случалось крайне редко - она с опозданием появлялась наверху Бичерс-роуд, я пропускал свой трамвай. Я скорее был готов снести последствия опоздания в школу (два удара тростью), чем лишиться ежедневного лицезрения Морин. Это была самая чистая, самая бескорыстная романтическая любовь. Мы были словно Данте и Беатриче из предместья. Никто не знал о моей тайне, и я не выдал бы ее даже под пыткой. В то время я переживал обычную гормональную бурю подросткового периода, захлестываемый переменами в теле и ощущениями, которые я не мог контролировать и названий которым не знал - эрекции, ночные поллюции, появляющиеся на геле волосы и все прочее. В Ламбетской коммерческой школе уроков сексуального воспитания не было, а мои мама и папа, с их глубоко въевшимся строгим пуританством, присущим почтенному рабочему классу, никогда не обсуждали эти вопросы. Разумеется, на школьной площадке рассказывали обычные неприличные анекдоты и бахвалились, тема богато иллюстрировалась на стенах школьных уборных, однако добиться от тех, кто вроде бы что-то знал, основополагающей информации без того, чтобы не расписаться в унизительном невежестве, было трудно. Однажды парень, которому я доверял, просветил меня по части взаимоотношений полов, когда мы возвращались из кафе, где подавали рыбу с жареным картофелем и посещать которое нам запрещалось, - «когда член у тебя станет твердым, надо сунуть его в щелку у девчонки и кончить туда», - но данный акт, хоть и наводил на размышления, казался отвратительным и нечистым, мне совсем не хотелось связывать его с ангелом, который ежедневно спускался с вершины Бичерс-роуд навстречу моему немому обожанию.

Конечно, я страстно желал заговорить с ней и постоянно думал о возможных способах вступить с ней в беседу. Самое простое, говорил я себе, как-нибудь утром улыбнуться и поздороваться, когда она будет проходить мимо. В конце концов мы же не совсем чужие - это было бы совершенно обыкновенным поступком в отношении любого человека, которого ты регулярно встречаешь на улице, даже если не знаешь его имени. Самое худшее, что могло меня ждать, - она бы просто не обратила на меня внимания, прошла бы мимо, не ответив на приветствие. Ах, от мыслей о худшем все внутри холодело. И что я буду делать на следующее утро? И все утра потом? До тех пор пока я не заговорил с ней, она не имела возможности отвергнуть меня, и моя любовь пребывала в безопасности, пусть даже и без ответа. Сколько часов я провел, предаваясь мечтам о более драматических и действенных способах познакомиться с ней - например, спасал ее от верной смерти, когда она вот-вот должна была угодить под трамвай, или защищал от нападения некоего хулигана, хотевшего ограбить или изнасиловать ее. Но при переходе дороги она всегда проявляла достойную восхищения осторожность, а в восемь часов утра на улицах Хэтчфорда наблюдался явный недостаток хулиганов (ведь это был 1951 год, когда словосочетание «уличный грабеж» еще не стало привычным и даже ночью одинокие женщины чувствовали себя в безопасности на хорошо освещенных улицах Лондона).

 

Событие, которое наконец свело нас, оказалось менее героическим, чем в этих воображаемых сценариях, но для меня оно равнялось почти что чуду, словно какое-то сочувствующее божество, зная о моем страстном, доведшем меня до немоты желании познакомиться с этой девочкой, наконец потеряло терпение, подняло ее в воздух и швырнуло на землю к моим ногам. В тот день она появилась наверху Бичерс-роуд с опозданием, и я видел, как она спешит вниз по склону холма. То и дело Морин пыталась бежать - так, весьма мило, бегают все девушки, откидывая ноги от колена в стороны, - а потом, из-за тяжелой сумки с книгами, переходила на стремительный шаг. Такая, запыхавшаяся, она казалась еще красивее. Шляпка слетела у нее с головы, удерживаемая узкой резинкой, и длинная грива волос моталась туда-сюда, а от энергичной ходьбы волнующе колыхалась ее грудь под белой блузкой и лямками юбки. Я дольше, чем обычно, смотрел на Морин в упор, так долго, сколько хватило смелости; но потом, чтобы не произвести впечатление грубо пялившегося типа, мне пришлось отвести глаза и притворно глянуть вдоль главной улицы, не идет ли мой трамвай, который, между прочим, в этот момент был уже совсем близко.

Я услышал вскрик - и вот она лежит у моих ног, а вокруг рассыпаны книги. В очередной раз припустившись бежать, она зацепилась носком туфли за чуть выкупающую плиту тротуара и упала, выронив сумку. Девушка в мгновение ока вскочила на ноги, я даже не успел протянуть ей руку, зато помог собрать книги и заговорил с ней: «Вы целы?» «Угу, - отозвалась она, посасывая оцарапанный палец. - Вот бестолочь». Последнее она явно адресовала себе или, возможно, плите тротуара, но не мне. Она сильно покраснела. Прошел мой трамвай, его колеса скрежетали и повизгивали на рельсах, пока вагон сворачивал за угол.

- Это ваш трамвай, - сказала она.

- Да ладно, - ответил я, придя в экстаз от скрытого смысла ее замечания - значит, последние месяцы она следила за мной и моими передвижениями столь же пристально, как и я за ней. Я старательно собрал выпавшие из папки листки бумаги, исписанные крупным, округлым почерком, над всеми «i» стояли не обычные точки, а маленькие кружочки, и отдал Морин.

- Спасибо, - пробормотала она, запихивая листки в сумку, и поспешила прочь, слегка прихрамывая.

Она как раз успела на свой трамвай - когда он несколько мгновений спустя проплывал мимо, я увидел ее на лестнице, ведущей на верхнюю площадку. Мой же трамвай отбыл без меня, но мне было наплевать…? с ней говорил! Почти прикоснулся к ней. Я ругал себя за то, что не проявил должной прыти и не помог ей подняться - но ничего: контакт между нами был установлен, мы обменялись несколькими словами, и я оказал ей маленькую услугу, собрав книги и листки. Отныне я смогу каждое утро улыбаться ей и здороваться, когда она будет проходить мимо. Обдумывая эту волнующую перспективу, я заметил что-то блестящее в канаве: это был зажим ручки «Байро», которая, очевидно, выпала из сумки Морин. Я, ликуя, схватил ее и убрал во внутренний карман, поближе к сердцу.

Шариковые ручки в то время были еще в новинку и стоили невероятно дорого, поэтому я знал, что девушка обрадуется, получив ее обратно. В ту ночь я спал, положив эту ручку под подушку (она протекла и оставила синие пятна на простыне и наволочке, за что меня жестоко выбранила мать и отодрал за ухо отец), а на следующее утро я на пять минут раньше обычного занял свой пост около цветочного магазина, чтобы, не дай бог, не пропустить владелицу ручки. Она и сама появилась наверху Бичерс-роуд раньше обычного и медленно шла, смущенно и с величайшей осторожностью, все время глядя под ноги, - не потому, был уверен я, что боялась споткнуться снова, а потому, что знала - я смотрю на нее, дожидаюсь ее. Прошло несколько напряженных, наэлектризованных минут, пока она спускалась с холма. Это было похоже на ту изумительную сцену в конце «Третьего человека», когда подруга Гарри Лайма идет навстречу Холли Мартинсу по аллее зимнего кладбища, с той разницей, что она проходит, даже не взглянув на него, а эта девушка не должна пройти мимо, потому что у меня был безупречный предлог остановить ее и заговорить с ней.

На полпути ко мне она заинтересовалась скворцами, кружащими в небе и пикирующими над кооперативной булочной, но когда расстояние между нами сократилось до нескольких ярдов, она взглянула на меня и застенчиво улыбнулась улыбкой узнавания.

- Э… мне кажется, вы вчера выронили вот это, - выпалил я, выхватывая «Байро» из кармана и подавая ей.

Ее лицо озарилось радостью.

- Ой, большущее вам спасибо, - сказала она, останавливаясь и беря ручку. - Я думала, что потеряла ее. Приходила сюда вчера днем поискать, но не нашла.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.043 сек.)