|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
КНИГА II 7 страницаНе выводите из этого, что я порицаю прививку; ибо те рассуждения, в силу которых я освобождаю от нее своего воспитанника, очень плохо подойдут к вашим детям. Ваше воспитание ведет к тому, что они не избегнут болезни, коль скоро заразятся; если вы предоставляете появление ее случаю, то очень вероятно, что они погибнут от нее. Я замечаю, что в различных странах тем более противятся прививке, чем необходимее она там становится, и причины этого легко понять. Да и едва ли я сочту важным обсуждать этот вопрос по отношению к Эмилю. Ему привьют оспу, а может быть, и нет, смотря по времени, местности, обстоятельствам; это почти безразлично для него. Если привьют, то выгадают тем, что будут предвидеть и знать заранее его болезнь, а это что-нибудь да значит; если же она появится естествениым путем, то мы предохраним его от врача, а это еще важнее. Воспитание исключительное, стремящееся единственно к тому, чтоб отличить получивших его от простонародья, всегда предпочитает обыкновенным предметам обучения, а потому и наиболее полезным, такие предметы, изучение которых очень дорого стоит. Таким образом, заботливо воспитанные молодые люди все обучаются верховой езде, потому что это дорого стоит; но почти ни один из них не учится плавать, потому что это ничего не стоит, потому что и ремесленник так же хорошо может плавать, как и всякий другой. Между тем путешественник, не прошедши никакого курса, садится на лошадь, держится на ней и умеет пользоваться ею, насколько нужно; но на воде, кто не умеет плавать, тот тонет, а плавать нельзя, не научившись. Наконец, верховая езда тте составляет вопроса жизни, тогда как никто не может быть уверен, что набежит опасностей, которым мы столь часто подвергаемся на воде. Эмиль па воде будет чувствовать себя, как на земле. Жаль, что нельзя жить ло всех стихиях! Если бы можно было научить его летать по воздуху, я сделал бы из него орла; я сделал бы его саламандрой66, если бы можно было стать нечувствительным к огню. Боятся, что, учась плавать, ребенок утонет; учась ли он утонет или потому, что не учился, все равно — виной будете вы. Одно тщеславие делает нас безрассудно слепыми; люди не бывают безрассудно отважными, когда их никто не видит. Эмиль не будет таким, даже если бы смотрела на него вся Вселенная, Так как успех упражнений не зависит от риска, то в пруду отцовского парка он мог бы научиться переплывать Геллеспонт67; по следует привыкать даже к риску, чтобы научиться не смущаться перед ним,— это существенная часть первоначального обучения, о котором я только что говорил. Впрочем, если я буду заботливо соразмерить опасность с его силами и всегда разделять ее с ним, то мне не придется бояться безрассудной отваги, так как забота о его сохранении будет у меня тесно связана с заботою о собственной безопасности. Ребенок меньше взрослого и не имеет ни силы его, пи разума, по видит и слышит он так же хорошо, как взрослый, или почти так же; вкус у него так же чувствителен, хотя и менее тонок; он так же хорошо различает запахи, хотя и не проявляет такой же чувствительности. Из всех способностей первыми формируются и совершенствуются в нас чувства. Их, значит, следует прежде всего развивать; а между тем их только и забывают, ими-то и пренебрегают больше всего. Упражнять чувства — это значит но только пользоваться ими: это значит учиться хорошо судить с помощью их, учиться, так сказать, чувствовать; ибо мы умеем осязать, видеть, слышать только так, как научились. Бывают упражнения чисто естественные, механические, которые содействуют укреплению тела, но не дают никакой пищи суждению: дети плавают, бегают, прыгают, гоняют кубарь, пускают камни — все это очень хорошо; но разве мы имеем только руки и ноги? Разве у нас нет, кроме того, глаз, ушей и разве эти органы излишни при существовании первых? Упражняйте же не только силы, но и все чувства, пли управляющие; извлекайте из каждого всю возможную пользу, затем впечатления одного поверяйте другим. Измеряйте, считайте, взвешивайте, сравнивайте. Употребляйте силу лишь после того, как рассчитаете сопротивление; поступайте всегда так, чтоб оценка результата предшествовала употреблению средств. Покажите ребенку, как выгодно никогда не делать недостаточных или излишних усилий. Если вы приучите его предвидеть таким образом результат всех его движений и путем опыта исправлять ошибки, то не ясно ли, что, чем больше он будет действовать, тем станет рассудительнее? Приходится сдвинуть тяжесть; если он берет рычаг слишком длинный, он потратит излишнее усилие; если рычаг слишком короток, ему не хватит силы: опыт может научить его выбирать именно ту палку, которую нужно. Эта мудрость, значит, не будет ему не по летам. Нужно перенести тяжесть; если он хочет взять столько, сколько может нести, и не браться за то, чего ему не поднять, то не будет ли он принужден определять вес на глаз? Если он умеет сравнивать массы одного содержания, но различного объема, то пусть учится делать выбор между массами одного объема, но различного содержания: ему необходимо будет приноравливаться к их удельному весу. Я видел молодого человека, очень хорошо воспитанного, который не хотел верить, пока не испытал, что ведро, наполненное толстыми дубовыми щепками, весит легче, чем то же ведро с водою. Мы не в одинаковой степени властны над всеми нашими чувствами. Есть между ними одно такое, действие которого никогда не прерывается во время бодрствования,— я говорю об осязании, оно распространено по всей поверхности нашего тела, как постоянная стража, приставленная для извещения нас обо всем, что может нам повредить. В этом же чувстве мы благодаря непрерывному упражнению раньше всего приобретаем волей-неволей опытность, а следовательно, имеем менее нужды заботиться об его особенном развитии. Однако мы замечаем, что у слепых осязание вернее и тоньше, чем у нас, потому что, не будучи руководимы зрением, они принуждены учиться извлекать единственно из первого чувства те суждения, которые доставляет нам второе. Почему же после этого не учат нас ходить в темноте, как они, распознавать ночью тела, которые попадаются нам под руки, судить об окружающих предметах, — словом, делать ночью и без света все, что они делают днем и без зрения? Пока светит солнце, мы имеем преимущество над ними; впотьмах они, в свою очередь, становятся нашими руководителями. Мы слепы полжизни, с тою разницею, что настоящие слепые умеют всегда ходить самостоятельно, а мы среди ночи не осмеливаемся сделать шага. У нас свечи, скажут мне. Как, опять искусственные орудия? Кто вам ручается, что в случае нужды они повсюду последуют за вами? Что касается меня, то я предпочитаю, чтоб у Эмиля глаза были в кончиках пальцев, а не в лавке свечного торговца. Вы заперты ночью в каком-нибудь здании; хлопните в ладоши — вы узнаете по отголоску, велико помещение или мало, в середине вы или в углу. На полфута от стоны воздух, окружая вас менее толстым слоем и сильнее отражаясь, иначе и ощущается вашим лицом. Стойте на месте и поворачивайтесь постепенно во все стороны: если есть открытая дверь, легкий ток воздуха укажет вам это. Если вы в лодке, вы узнаете по тому, как будет ударять вам в лицо воздух, не только направление, в котором плывете, но и то, медленно или быстро несет вас течение реки. Эти и тысяча подобных наблюдений хорошо могут производиться только ночью; среди дня, как бы внимательны мы ни были, зрение будет не только помогать нам, но и отвлекать нас и наблюдения не удадутся. Между тем тут еще не пускаются в ход руки или палка. Сколько наглядных познаний можно приобрести путем ощупыванья, даже пи до чего не дотрагиваясь! Побольше ночных игр! Этот совет важнее, чем кажется. Ночь, естественно, пугает людей, а иной раз и животных*. Разум, познания, ум, мужество избавляют немногих от этого удела. Я видел, как умники, вольнодумцы, философы, воины, бесстрашные среди дня, дрожали ночью, как женщины, при шуме древесного листа. Ужас этот приписывают влиянию нянькиных сказок; это — заблуждение: есть причина естественная. Какая же это причина? Та же, которая глухих делает недоверчивыми, простонародье суеверным,— незнакомство с предметами, нас окружающими, и с тем, что происходит вокруг нас**. Если я привык издали замечать предметы и заранее предвидеть получаемые от них впечатления, то, не видя ничего вокруг себя, могу ли я не вообразить себе тысячи существ, тысячи движений, которые могут повредить мне и от которых невозможно мне уберечься? Как ни уверен я, что для меня нет никакой опасности в данном месте, я все-таки не так хорошо в этом уверен, как тогда, когда действительно это видел бы; значит, я всегда имею повод бояться, которого не имел бы днем. Я знаю, правда, что постороннее тело почти не может оказывать действия на мое тело, не возвестив о себе каким-нибудь шумом,— зато как я напрягаю беспрестанно свой слух! При малейшем шуме, причину которого я не могу разобрать, инстинкт самосохранения заставляет меня прежде всего предполагать все то, что должно больше всего принуждать меня быть настороже и что, следовательно, скорее всего способно меня испугать. Я решительно ничего не слышу, но при всем том я не спокоен, ибо, наконец, и без шума меня могут захватить врасплох. Мне приходится предположить вещи такими, какими они были прежде, какими они должны и теперь еще быть, приходится видеть то, чего не вижу. Таким образом, принужденный пускать в ход воображение, я скоро перестаю владеть им, и, что я делал дли успокоения себя, то причиняет мне еще большую тревогу. Если я слышу шум, мне чудятся воры; если я ничего не слышу, я вижу привидения: бдительность, внушаемая мне заботою о самосохранении, дает мне лишь поводы к страху. Все, что должно меня успокоить, заключается лишь в моем разуме, но более сильный инстинкт говорит мне совершенно иное. К чему мне служит здравая мысль, что нечего бояться, раз я ничего не могу сделать? * Этот ужас делается особенно очевидным при больших солнечных затмениях. ** Вот и еще причина, хорошо объясненная философом, на которого я часто ссылаюсь и широкие взгляды которого еще чаще меня просвещают. «Когда мы, вследствие особых обстоятельств, не можем иметь истинного представления о расстоянии и можем судить о предметах только по величине угла или, скорее, отражения, образуемого ими в наших глазах, то мы необходимо ошибаемся насчет величины этих предметов. Всякий испытал, что, идя ночью, куст, стоящий поблизости, принимаешь за большое, стоящее вдали дерево или же большое, отдаленное дерево принимаешь за куст, стоящий по соседству; точно так же, если мы не узнаем предметов по форме п не можем составить себе этим путем никакого представления о расстоянии, то мы опять неизменно ошибаемся. Муха, стремительно пролетевшая на расстоянии нескольких дюймов от наших глаз, покажется нам в этом случае птицей, находящейся на очень большом расстоянии; лошадь, стоящая неподвижно среди поля в положении, сходном, например, с положением барана, казалась бы нам только большим бараном, пока мы не разглядели бы, что это лошадь; но как скоро мы разглядели бы, что это лошадь; по как скоро мы разглядели бы ее, она тотчас же показалась бы нам такой же большой, какими бывают лошади, и мы немедленно исправили бы свое первое суждение. -- Всякий раз, как мы попадаем ночью в незнакомые места, где мы не можем судить о расстоянии и где вследствие темноты не можем рассмотреть форму предметов, является опасность впадать каждую минуту в ошибку при суждениях о представляющихся нам предметах. Отсюда происходит страх, нечто вроде внутренней боязни, которую внушает темнота ночи почти всем людям; на этом основано появление привидений п гигантских, ужасных образов, о которых рассказывают столько людей, будто видевших их. Обыкновенно им отвечают, что эти образы были в их фантазии; меж тем они действительно могли быть в их глазах, и очень возможно, что они и в самом деле видели то, о чем рассказывают; ибо раз мы не можем судить о предмете иначе, как по углу, образуемому им в глазу, то необходимо должно случиться, что этот неизвестный предмет станет расширяться и увеличиваться по мере приближения к нему. Если зритель не может знать, что видит и на каком расстоянии, и если первоначально, когда предмет был на расстоянии 20—30 шагов, он показался ему вышиной в несколько футов, то он должен казаться вышиной в несколько сажей, когда будет от зрителя всего в нескольких футах, что, действительно, должно удивлять и пугать последнего, пока он не тронет предмета или не разглядит его; в тот самый момент, как он разглядит, что это такое, предмет этот, казавшийся гигантским, вдруг уменьшится и покажется ему лишь в своей действительной величине; но если зритель убежит пли не осмелится подойти к нему, то несомненно, чго он не будет иметь другого представления об этом предмете, кроме того, которое составилось на основании образа, отраженного им в глазу, и что он действительно увидит гигантскую или ужасную по величине и очертанию фигуру. Таким образом, предрассудок насчет привидений основан на природе, и появление их не зависит, как думают философы, единственно от воображения» (Бюффон. Естественная история, т. VI, с. 22). В тексте я старался показать, что предрассудок этот всегда частью зависит и от воображения; что же касается причины, объясненной в том отрывке, то очевидно, что привычка ходить ночью должна научить нас различать вид, который принимают в наших глазах находящиеся в темноте предметы благодаря сходству своих форм и различию расстояний; ибо когда бывает настолько еще светло, что нам можно видеть контуры предметов, то контуры эти всегда должны казаться нам тем более смутными, чем дальше от нас предмет, так как с удалением предмета увеличивается и лежащий между ним и нами слой воздуха,— и этой большей или меньшей ясности контуров в силу привычки бывает достаточно, чтобы предохранить нас от ошибки, о которой говорит здесь Бюффон, Таким образом, какое объяснение ни предпочитать, все-таки моя метода оказывается всегда действительностью, и опыт вполне подтверждает это. Раз найдена причина зла, она указывает и на лекарство. Во всякой вещи привычка убивает воображение; его пробуждают только новые предметы. Относительно тех, которые мы видим каждый день', действует уже не воображение, а память; вот на чем основана аксиома: «Ab assuetis поп fit passio»68, ибо страсти разжигаются лишь огнем воображения. Поэтому не приводите резонов тому, кого вы хотите приучить не бояться потемок; водите его чаще в потемки, и будьте уверены, что все аргументы философии не будут стоить этого образа действия. У кровельщиков на крышах не кружится голова, и не видано, чтобы, кто привык быть в темноте, тот боялся бы ее. Итак, вот другое преимущество ночных игр вдобавок к первому; но чтоб эти игры удались, я особенно рекомендую для этого веселость. Пет ничего печальнее темноты: не вздумайте запереть вашего ребенка в темницу. Пусть он смеется, когда входит в темноту; пусть смеется и перед выходом оттуда; пока он там, пусть мысль об оставленных за дверью забавах и о тех, кто его ожидает, отвлекает его от фантастичных представлений, которые могли бы его там преследовать. Есть предел жизни, за которым, идя вперед, начинаешь пятиться назад. Я чувствую, что перешел этот предел. Я начинаю второй раз переживать свою жизнь. Пустота зрелого возраста, испытанная мною, рисует мне сладкую пору первых лет. Старея, я снова делаюсь ребенком и охотнее вспоминаю, что я делал десяти лет от роду, нежели то, что делал в тридцать лот. Читатели, простите же мне, если я беру иной раз примеры с самого себя; чтобы хорошо написать эту книгу, я должен писать ее с удовольствием. Я был в деревне па воспитании у одного священника по имени Ламберсье69. Товарищем у меня был двоюродный брат; он был богаче меня, и с ним обращались как с наследником, тогда как я, удаленный от отца, был только бедным сиротой. Мой рослый братец Бернар был замечательно труслив, особенно ночью. Я так много смеялся над его страхом, что Ламберсье, которому наскучило мое хвастовство, захотел испытать на деле мое мужество. В один осенний, очень темный вечер он дал мне ключ от церкви и велел сходить за библией, которую оставили в кафедре. Чтобы подстрекнуть мое самолюбие, он прибавил несколько слов, которые сделали невозможным для меня отступление. Я отправился без свечи; если б она была у меня, вышло бы, может быть, еще хуже. Нужно было пройти по кладбищу; я отважно миновал его, ибо я никогда не испытывал ночных ужасов, пока находился на открытом воздухе. Отворяя дверь, я услыхал под сводом отголосок, который показался мне похожим на голоса и начал колебать мою римскую твердость. Отворив дверь, я хотел войти; но едва сделал несколько шагов, как остановился. При виде глубокого мрака, царившего в этом обширном здании, я был охвачен ужасом, от которого у меня стали дыбом волосы: я пячусь назад, выхожу и пускаюсь бежать, весь дрожа. На дворе я встретил маленькую собачку, которую звали Султаном; ласки ее меня успокоили. Стыдясь своей трусости, я вернулся назад, стараясь, однако, вести с собой и Султана, который не хотел идти за мной. Я быстро шагнул за дверь и очутился в церкви. Едва я вошел, мною снова овладел страх, притом столь сильный, что я потерял голову; и хотя кафедра стояла направо и я очень хорошо это знал, но, незаметно как-то повернувшись, я долго искал ее налево п запутался между скамьями; я уже не понимал, где я, и, не будучи в состоянии отыскать ни кафедры, ни двери, впал в невыразимое волнение. Наконец, я заметил дверь, мне удалось выбраться из церкви, и я удалился с таким же успехом, как и и первый раз, твердо решив не ходить туда одному иначе, как среди бела дня. Я возвращался домой. При самом почти входе я различаю голос Ламберсье по громким взрывам хохота. Я уже заранее принимаю их на свой счет и, стыдясь, не решаюсь отворить дверь. В это самое время я слышу, как дочь Ламберсье, беспокоясь за меня, приказывает служанке взять фонарь, а сам Ламберсье собирается идти искать меня, в сопровождении моего отважного брата, которому впоследствии не преминули бы приписать всю честь экспедиции. В один момент все мои ужасы рассеялись, и остался только страх быть застигнутым среди бегства: я бегу, я лечу в церковь; не путаясь и не ощупывая дороги, я добираюсь до кафедры, всхожу па нее, беру библию, кидаюсь вниз; в три прыжка я очутился вне храма, забыв даже затворить дверь; вхожу, запыхавшись, в комнату и бросаю на стол библию, растерянный, но весь трепещущий от радости, что удалось упредить назначавшуюся мне помощь. Спросят, не выдаю ли я эту черту за образец, достойный подражания, и за пример веселости, которой я требую в подобного рода упражнениях. Нет, но я выдаю ее за доказательство того, что для человека, испуганного мраком ночи, ничего не может быть успокоительнее, как слышать, что собравшееся в соседней комнате общество смеется и спокойно ведет беседу. Я желал бы, чтобы учитель, вместо того чтобы одному забавляться со своим воспитанником, по вечерам собирал толпу веселых детей, чтоб их посылали в темную комнату сначала не поодиночке, а по нескольку человек вместе и чтобы никого не пытались посылать в одиночку, не убедившись заранее, что он не слишком перепугается. Я ничего не могу себе представить столь забавного и полезного, как подобные игры, лишь бы только мало-мальски ловко устраивать их. Я устроил бы в большом зале нечто вроде лабиринта из столов, кресел, стульев, ширм. В безвыходных извилинах этого лабиринта, среди 8—10 коробок-ловушек, я поставил бы одну, почти сходную по виду, но наполненную конфетами; ясными, но краткими словами я определил бы точно место, где стоит интересная коробка; чтобы отличить ее, я дал бы указания, совершенно достаточные для людей более внимательных и менее ветреных, чем дети*; затем, заставив маленьких соперников бросить жребий, я посылал бы одного за другим на поиски, пока не нашлась бы эта привлекательная коробка; а розыски эти я постарался бы сделать трудными, соразмеряясь с ловкостью детей. * Чтобы приучить их к вниманию, говорите им всегда лишь то, что представляет для них осязательный и текущий интерес; особенно не должно быть длиннот и никогда — ни одного лишнего слова; но вместе с тем избегайте в ваших речах темноты и двусмысленности. Вообразите себе маленького Геркулеса, возвращающегося с коробкою в руке и гордого своим подвигом. Коробка ставится на стол; ее торжественно открывают. Я отсюда слышу взрывы хохота, гиканье веселой толпы, когда вместо ожидаемого лакомства находят аккуратно уложенного на мох или хлопчатую бумагу майского жука, литку, уголь, желудь, репу или другую подобную вещь. В другой раз во вновь выбеленной комнате можно повесить на степу какую-нибудь игрушку, какую-нибудь вещицу; задачей будет — найти ее, не дотрагиваясь до стены. Едва вернется принесший вещь, как запачканный в белом край его шляпы, носок башмаков, пола платья, рукав сейчас же выдадут его неловкость, если он хоть чуть-чуть нарушил условие. Сказанного совершенно достаточно, быть может, даже слишком достаточно, для выяснения смысла такого рода игр. Если вам все нужно говорить да говорить, не читайте меня. Какие преимущества над другими ночью будет иметь человек, воспитанный подобным образом! Ноги его, привыкшие твердо ступать впотьмах, руки, привыкшие легко разбираться во всех окружающих телах, без труда будут руководить им среди самого густого мрака. Воображению его, занятому ночными играми его юности, не легко обратиться к страшным предметам. Если ему почудятся взрывы хохота, это будет хохот его старых товарищей, а не домовых; если ему представится сборище, это будет не шабаш ведьм, а комната его воспитателя. Ночь, вызывая н нем лишь мысли веселые, никогда не будет для него страшной; вместо того чтобы бояться, он будет любить ее. Случись быть ему в военной экспедиции, он всякий час готов будет идти так же охотно один, как и за толпой. Он проникнет в стан Саула70; пройдет его, па запутавшись; дойдет, никого не разбудив, до палатки царя и вернется назад незамеченным. Нужно похитить коней Реза71 — без опасений обращайтесь к нему. Между людьми, воспитанными иначе, вам не так легко найти Улисса 72. Я видел людей, хотевших посредством неожиданностей приучить детей ничего не бояться ночью. Эта метода очень дурна, она производит действие, совершенно противное тому, какого желают, и всегда делает их еще более трусливыми. Ни разум, ни привычка не могут ободрить человека при мысли о предстоящей опасности, если он не знает ни степени ее, ни рода, или при опасении неожиданностей, которым он не раз подвергался. Меж тем, как быть уверенным, что всегда убережешь своего воспитанника от подобных случайностей? Вот, мне кажется, наилучший совет, которым можно предупредить его на этот случай. «Ты имеешь в этом случае,— сказал бы я Эмилю,— полное право защищаться, ибо зачинщик не даст тебе времени обдумывать, хочет ли он нанести тебе вред или только попугать; а так как выгода на его стороне, то даже бегство не есть защита для тебя. Смело хватай поэтому того, кто врасплох нападает на тебя ночью, человек это или зверь, все равно; сжимай, держи его изо всех сил; если он отбивается, бей, не скупись на удары и, что бы он ни говорил, что бы он ни делал, не выпускай из рук добычи, пока не узнаешь хорошо, кто это такой. Разъяснение, вероятно, покажет, что тебе нечего было много бояться, а такой способ обращения с шутниками естественно должен отучить их от подобных шуток». Хотя из всех наших чувств осязанию мы даем наиболее непрерывные упражнения, однако суждения его остаются, как я сказал, несовершенными и более грубыми, чем суждения всякого другого чувства, потому что при употреблении его мы постоянно присоединяем и чувство зрения, а так как глаз достигает предмета скорее, чем рука, то ум почти всегда судит помимо осязания. Зато суждения, основанные на осязании, всегда наиболее верны, именно потому, что они наиболее ограниченны; простираясь лишь настолько, насколько могут достать наши руки, они исправляют погрешности других чувств, которые устремляются вдаль, к предметам, едва ими замечаемым, тогда как осязанием, если уж что замечаем, то замечаем хорошо. Прибавьте к тому же, что, присоединяя, когда нам угодно, силу мускулов к действию нервов, мы соединяем, вследствие одновременного ощущения, суждение о температуре, величине и фигуре с суждением о тяжести и твердости. Таким образом, осязание, извещающее пас лучше всех чувств о впечатлении, которое могут произвести на наше тело тела посторонние, есть такое чувство, которое чаще всего бывает в употреблении и всего непосредственнее дает нам знание, необходимое для нашего самосохранения. Подобно тому как зрение дополняется изощренным осязанием, почему бы этому последнему не дополнять собою до известной степени и слуха, так как ведь звуки возбуждают в звучащих телах колебания. ощутимые и для осязания? Положив руку па виолончель, можно без помощи глаз и ушей, по одному сотрясению и дрожанию дерева различить, какой звук издает она, низкий или высокий, и извлекается ли он из квинты или из баса. Пусть упражняют чувство в этих изменениях, и я не сомневаюсь, что со временем оно может сделаться настолько тонким, что пальцами можно будет выслушать целую арию. А при таком предположении ясно, что с глухим легко можно говорить с помощью музыки; раз топы и темпы не менее согласных и гласных способны к правильным сочетаниям, их можно было бы принять и за основания речи. Одни упражнения ослабляют и притупляют чувства осязания; другие, напротив, изощряют его, делая более нежным и тонким. Первые, присоединяя к постоянному соприкосновению с твердыми телами много движения и силы, делают кожу грубою, мозолистою и отнимают у нее природную чувствительность; вторые, благодаря легким и частым соприкосновениям, придают этой самой чувствительности разнообразие, так что ум наш, внимательный к этим постоянно повторяющимся впечатлениям, приобретает легкость в суждении обо всех этих модификациях. Эта разница ощутима при употреблении различных музыкальных инструментов: крепкое и сдавливающее пальцы прикосновение к виолончели, контрабасу и даже скрипке, придавая пальцам больше гибкости, делает кончики их жесткими; прикосновение к гладкой и полированной поверхности клавикордов делает их тоже гибкими, но в то же время и чувствительными. В этом отношении, следовательно, клавикорды предпочтительнее. Важно, чтобы кожа закалялась под влиянием воздуха и могла не бояться его перемен, ибо она защищает остальное. Впрочем, я не хотел бы, чтобы рука грубела, слишком рабски исполняя все одну и ту же работу, чтобы кожа па ней делалась почти мозолистою и теряла ту изощренную чувствительность, с помощью которой мы, проведя рукой по предмету, узнаем уже, какой он, и которая иной раз в темноте заставляет пас, смотря по характеру соприкосновения, испытывать приятное или неприятное сотрясение в теле. К чему.принуждать моего воспитанника всегда иметь под ногами бычью кожу? Что за беда, если его собственная может, при случае, служить ему подошвой? Ясно, что в этой части тела нежность кожи никогда не может быть для чего-нибудь полезною; наоборот, она часто немало вредит. Разбуженные врагом в своем городе, я полночь, в глухую зимнюю пору, женевцы скорее нашли свои ружья, чем башмаки. Кто знает, не была ли бы взята Женева, если бы ни один из них не умел ходить босиком?73 Станем всегда вооружать человека против непредвиденных случайностей. Пусть Эмиль бегает по утрам босиком, во всякое время года, по комнате, по лестнице, по саду; вместо того чтобы бранить его, я стану ему подражать; я позабочусь только удалить с полу стекло. Скоро я буду говорить о ручных работах и играх. А пока пусть он учится делать всякие движения, благоприятствующие развитию тела, и принимать во всех положениях самую легкую и прочную позу; пусть умеет прыгать с разбегу, в высоту, лазать по дереву, перелезать через степу; пусть умеет всегда находить равновесие; пусть все его движения, жесты будут упорядочены по законам равновесия — гораздо прежде, чем возьмется за их объяснение статика. По способу, как нога его ступает на землю, а тело держится на ноге, он должен чувствовать, хорошо ему или нет. Уверенное положение всегда отличается грацией; самые твердые позы бывают вместе с тем и самыми изящными. Если б я был танцевальным учителем, я не проделывал бы всех обезьяньих прыжков Марселя*, пригодных для той страны, где он их делает; вместо того чтобы вечно занимать своего воспитанника прыжками, я повел бы его к подошве скалы; там я показал бы ему, какое положение следует принимать, как держать корпус и голову, какие делать движения, как опираться то ногою, то рукою, чтобы с легкостью пробираться по утесистым, неровным и каменистым тропинкам и перескакивать с выступа на выступ, то поднимаясь, то спускаясь. Я скорее сделал бы из пего соперника дикой козы, чем танцора из Оперы. * Знаменитый парижский танцевальный учитель, который, хорошо зная свой мир, из хитрости корчил из себя сумасброда и важничал своим искусством, которое притворно находил смешным, на деле питая к нему величайшее уважение. В сфере другого искусства, не менее вздорного, и теперь еще можно видеть, как подобным образом важничает и безумствует один комедиант, имеющий не меньший успех. Такой метод во Франции всегда надежен. Истинный талант, более скромный и менее шарлатанский, здесь не имеет успеха. Скромность здесь — добродетель глупцов. Насколько осязание сосредоточивает свои действия вокруг человека, настолько зрение расширяет поле своих действий вдаль от человека; оттого-то они и бывают обманчивыми: ведь человек одним взглядом обнимает половину своего горизонта. Как не ошибиться в чем-нибудь при таком множестве одновременных впечатлений и возбуждаемых ими суждений? Таким образом, зрение — самое обманчивое из всех наших чувств, потому именно, что око шире всего распространяется и операции его, далеко опережая собою все другие чувства, настолько бывают быстрыми и обширными, что их невозможно проверить с помощью других чувств. Больше того: самые иллюзии перспективы необходимы нам для уяснения пространства и для сравнения частей его. Без обманных явлений мы ничего не видели бы в отдалении; без градаций в величине и освещении мы не могли бы оцепитышкакого расстояния, или, скорее сказать, для нас не существовало бы расстояния. Если из двух равной величины деревьев одно, находящееся в ста шагах от нас, казалось бы таким же большим и так же явственно виднелось бы, как и то, которое в десяти шагах, то мы помещали бы их одно возле другого. Если бы мы все предметы видели в их истинных размерах, то мы не видели бы никакого пространства и все казалось бы нам помещенным на пашем глазу. Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.006 сек.) |