|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. Иногда боль стихала, и он снова мог думатьИногда боль стихала, и он снова мог думать. Первым делом он спрашивал у отца Адама: – Еще не рухнул? И ответ был всегда один: – Нет еще, сын мой. Он снова строил шпиль у себя в голове, доискивался, какой нужен фундамент, чтобы понять, что же ему самому нужно. – Мне не узнать правды, пока весь собор не разберут, как детскую головоломку. Но отец Адам, наверное, думал, что он бредит, и молчал. А Джослин, следуя по этой дороге внутри себя, добрался до второй мысли: – И даже тогда не узнать. Один раз он послал за Ансельмом и ждал бесконечно долго, глядя в темный потолок, а потом вспомнил, кем он теперь стал. Тогда он послал снова, умоляя Ансельма прийти во имя милосердия. Ансельм пришел, строгнй и отчужденный. Вечерело, в комнате уже стояли сумерки, потому что единственное окно выходило на восток и собор заслонял свет. Он услышал, как отец Адам вышел и спустился по лестнице, услышал, как заскрипел под Ансельмом стул. И тогда он посмотрел на него, на его благородную голову, н серебристые волосы над твердым лбом. Но Ансельм не ответил иа его взгляд. Он упорно смотрел в окно и молчал. – Ансельм. Вот я в пустыне. Ансельм искоса посмотрел на него и сразу же отвел глаза, словно увидел нечто постыдное. Он сказал то, чего и следовало ожидать, но слова его были сухи и так же отчужденны, как его поза. – Рано или поздно это удел всякого… «Нет, – подумал Джослин. – Так не говорят с живыми людьми. Он просто не видит меня. Меня нет среди живых, но пусть и это послужит мне уроком…» – В тяжких муках я возвратился в те далекие дни, когда жил у моря и вы были моим наставником. Ансельм повернул к нему голову. Он был скован неловкостью; и прозвучали слова, понятные им обоим: – В краткой жизни сей… – Жизнь! Он закрыл глаза, размышляя о жизни. – Да, знаю. Я заблуждался, когда думал о своей жизни. Но было же это когда-то – я шел через мыс и пришел к вам, своему пастырю, веря, что мы избраны Святым Духом. Он снова взглянул в потолок. Там сияли песчаные берега и ослепительное море. – Я прибежал к вам. Ансельм пошевельнулся. На лице его появилась слабая улыбка, но улыбка была недобрая. – Вы жались к моим ногам, как пес. – Как же вам все это вспоминается, Ансельм? Ансельм снова смотрел в окно. Его щеки покрылись красными пятнами. Голос прозвучал глухо. – Почему вам, как глупой девчонке, непременно нужно перед кем-нибудь преклоняться? – Мне? – Почему вы обратили на меня это… юношеское обожание? Мысли Джослина путались. – Я? Разве? Ансельм сказал очень тихо, очень тоскливо: – Вы не знаете. Вы никогда не знали, как вы невыносимы. Да, невыносимы. Джослин облизал сухие губы. – Я… Я был… не властен в своих чувствах. И неловок. Скорбь переполняла его, и он подождал, пока она утихнет, а потом сказал в потолок: – Но вы, Ансельм… Вы-то сами… Ансельм встал и принялся ходить по комнате. Потом он остановился над Джослином и застил ему свет. Он неловко повернул голову, посмотрел Джослину в глаза и отодвинулся. – Это было давно. И едва ли что-нибудь значило. А потом… потом произошло все это! Нет. Я больше ничего не могу сказать. Мне было смешно и трогательно. И досадно. Вы все принимали так… близко к сердцу. – Какое там, близко к сердцу. Вы не понимали, не видели. Ансельм воскликнул: – А сами вы что понимаете? Вы целую жизнь висели камнем на шее у меня, у всех нас. – Мы были избраны для великого дела. Так я думал… А сейчас я не знаю сам… – Там мне было хорошо, хоть устав и соблюдался не слишком строго. Но вот вы, словно огромная птица, слетели… – К наставнику… – «Я есмь то, что есмь». Но видеть, как легко вы прыгаете со ступени на ступень – служка, дьякон, священник, – видеть вас настоятелем этого собора, хотя вы едва умели прочитать «Отче наш»; подвергнуться искушению, да, искушению, потому что куда голова, туда и хвост, а ведь все мы не святые, это надо признать, и не чужды тщеславия… и вот искушение привело меня на край погибели. Признаюсь в этом от чистого сердца. Я мог бы остаться на своем месте и по мере сил творить добро. Но вы искушали меня, и я ел от запретного плода. – А потом? – Потом? Вы сами знаете. Старый король умер, и ваше возвышение прекратилось. – Да, конечно. – И после всего я должен был выслушивать ваши исповеди, лицемерные, самовлюбленные исповеди… Несмотря на слабость, Джослина охватило глубочайшее удивление. – Но какой же вы тогда священник? – Вам это должно быть известно. Если угодно, такой же, как вы. Ничтожный. И я сознаю свое ничтожество. А вы? Вспомните Айво, Джослин. Вы сделали мальчишку каноником. Потому только, что его отец дал бревна для шпиля. Вот видите. У него столько же прав в соборе, сколько у вас. Или у меня. Но от него хоть меньше вреда. Он все время на охоте. А вы душили нас, как проклятие. Когда я видел вас, облеченного властью настоятеля, у меня порой сжималось сердце и перехватывало дыхание. И вот еще что я вам скажу. Хотя теперь над нами висит эта каменная глыба, среди каноников мир и согласие, словно бальзам пролился на наши души, потому что нет вас. – Ансельм! – Помните, как вы обошлись со мной перед капитулом, когда я возражают против шпиля? Я не забыл. И никогда не забуду. Вы приказали мне при всех: «Сядьте, Ансельм!» Помните? «Сядьте, Ансельм…» – Не будем об этом. Теперь уже ничего не скажешь и ничего не поправишь. – А потом эта история со свечами. – Я знаю. – И наконец, Джослин, если хотите услышать все до конца – способы, которыми велась стройка… – Уйдите, прошу вас. – Согласитесь, это уж сверх всякой меры – принудить человека в мои годы и в моем сане быть подручным у каменщика. – Что поделаешь… Простите меня. – Разумеется, я вас прощаю. Прощаю. – Я молю… Молю простить меня не за то или другое, не за эти свечи или за обиду. Простите меня за то, что я таков, каков есть. – Я же вам сказал. – Но в душе, Ансельм?.. Скажите, что прощаете в душе! Шаги отзвучали и смолкли на лестнице; а потом надолго наступила тишина. Тянулись минуты, и наконец вокруг что-то изменилось, какието люди заплясали перед глазами, нелепо приседая и кружась. В этой толпе он узнал только отца Адама и снова крикнул: – Помогите мне, отец мой! Отец Адам подошел и стал распутывать сплетение вещей. Он тянул и распутывал, но у него ничего не получалось, потому что все так тесно переплелось и посреди всего, над всем, возвышалось зловещее древо. И под конец Джослин ощущал только боль в спине (и опаляющий огонь, когда его переворачивали, чтобы обложить спину овечьей шерстью), да еще скорбь, плескавшуюся от горла до пупа. Отец Адам не заметил, что стало с его руками. но сказал Джослину, что он слаб и поврежден в уме и что надо собрать всю волю. Отец Адам не знал, как необходимо получить прощение от нехристей, как для этого необходимо их понять и как это невозможно. И тогда Джослину стало ясно, что придется убежать от отца Адама, и он прибег к хитрости. Он ждал ясного дня, а ясные дни, когда светлые блики солнца лежали на полу и Джослин отчетливо понимал, где он и что с ним, выпадали редко. Дождавшись такого дня, он притворился, будто изнемог и уснул, а сам прислушивался к шарканью отца Адама. Он украдкой открыл один глаз и увидел, как сухая спина священника исчезла на лестнице. Тогда он собрал все силы, спустил ноги с кровати, встал и выждал, пока пройдет слабость. Потом он дошел до двери, держась за стену, напялил скуфью на встрепанные волосы, накинул на плечи плащ. Колени у него дрожали от слабости, и когда он сполз с лестницы, то увидел, что внизу пусто. Там не было уже ни огня в камине, ни свечей, но в окна щедро вливался свет, на стеклах трепетали тени. И еще в воздухе веяло свежестью, которая всколыхнула скорбь в его груди. Среди дров в камине он отыскал палку и оперся на нее. Он постоял, подумал. «Если выйти через заднюю дверь, он меня не увидит; а я не увижу этот каменный молот». За дверью, среди высокой, буйной травы, была поленница. Благоухание ошеломило его, он прислонился к поленнице, забыв о больной спине, и ждал, пока скорбь, плескавшаяся в нем, не излилась из его глаз. А потом над головой у него что-то зашевелилось, и на миг в нем блеснула безумная надежда. Он закинул голову, выкручивая шею, и глянул вверх. Целый сонм ангелов сиял на солнце, они были розовые, золотистые, белые; они-то и благоухали, радуясь свету и воздуху. Они несли облако зеленых листьев, а среди листьев было что-то длинное, черное, струящееся. Мысль его воспарила с ангелами, и он вдруг понял, что от корня яблони произрастут новые ветви. Она была близко, за стеной, она распустила зеленое облако, завладела землей и воздухом – источник, чудо, яблоня; и он расплакался, как ребенок, сам не зная, от радости или от печали. А потом, там, где двор его дома спускаются к реке и деревья склонялись над самой водой, он увидел, как блеснул и сразу исчез крылатый сапфир, вобравший в себя всю синеву неба. Он крикнул: – Вернись! Но птица умчалась безвозвратно, как спущенная стрела. «Она не вернется никогда, – подумал он, – даже если я просижу тут весь день». Он стал утешать себя мыслью, что птица, может быть, все же вернется и сядет во всей своей красе на ветку совсем близко, но в душе знал, что этого не будет. – Нет, зимородок не вернется ко мне. «Пускай, – сказал он себе. – Зато мне посчастливилось его увидеть. Только мне одному». Наконец он встал и боковой дорожкой пошел к площади. Он видел в пыли конец палки и свои едва волочащиеся ноги. «Наверное, я похож на старого ворона, – думал он, когда плелся по дорожке, сгибаясь чуть ли не до земли. – Зачем я иду искать то, чего нет? Но не так-то все просто! У меня много причин, и они перепутались. Отец Адам был прав. На свете есть яблони и птицы, а я поглощен суетой». Дойдя до Королевских ворот, он присел на каменную приступку и стал рассматривать пыльную дорогу. Но какие бы ноги ни попирали эту пыль, она все равно оставалась просто пылью, и ему стало еще грустней. Он через силу встал и брел, волоча ноги по пыли, пока не увидел у себя под самым носом уличную канаву, в которой играла голенькая девочка. Он спросил ее: – Где найти Роджера Каменщика, дитя мое? «Господи, – подумал он, – кто поверил бы, что у меня может быть такой старческий голос?» Пока он думал это, девочка, разбрызгивая грязь, выбралась из канавы и убежала. Он не знал, как перейти канаву, и зашлепал прямо по воде. А потом он увидел мужские ноги и туловище и спросил: – Где найти Роджера Каменщика, сын мой? Сверху кто-то плюнул, и плевок повис на его плаще. Грубый голос сказал: – На Новой улице. Ноги ушли. Он повернул направо, шаркая подошвами и палкой по булыжникам. «Новая улица такая длинная», – подумал он, и при этой мысли силы оставили его. Он поискал взглядом, где бы присесть, но не нашел подходящего камня. Тогда он сел на землю у глиняной стены и прикрылся плащом. Он опустил капюшон на лицо и был теперь как бы в шатре. Но и под шатром он угадал их присутствие, выглянул и увидел босые детские ноги. – Где Роджер Каменщик, дети мои? Ноги ушли, разбрызгивая грязь в канаве. Камень ударил в землю возле него. «Надо идти, – подумал он. – Надо куда-то идти». Он с трудом поплелся вдоль стены и вдруг вспомнил, что Роджер Каменщик, должно быть, сейчас в «Звезде». Он брел, левой рукой опираясь на палку, а правой держась за стену; и наконец он увидел постоялый двор со звездой на вывеске, а у ворот была каменная приступка. Тяжело дыша, он сел и сказал себе: «Не все ли равно, ведь дальше я идти не могу». – Роджер Каменщик… Ноги ушли, но вскоре вернулись, теперь их стало много, а он все повторял: – Роджер Каменщик… Роджер Каменщик… Наконец появились женские ноги и красный подол платья. Женщина вскрикнула и быстро заговорила, но он, как всегда, легко пропускал ее слова мимо ушей. «Мне жаль ее, – думал он, – жаль, но не очень, чуть-чуть. Это мой изъян, что я не могу скорбеть и о ней тоже». Чьи-то руки подхватили его под мышки и подняли с камня, а ноги и палка волочились по земле. Он видел, как приближалась дверь, потом увидел ступени, его ноги коснулись их, сперва одна, потом другая, и палка простучала: тук, тук, тук. А потом была еще дверь где-то в полутьме, и она отворилась. Руки опустили его на скамью, захлестнутого дурнотой, и исчезли, затворив дверь. Он зажмурился и ждал, когда исчезнувший мир вернется. Первыми вернулись звуки. Он услышал хрип, кашель, клокотание мокроты, сопение, и в этих звуках была своя череда. Они заставили его открыть глаза; и он увидел напротив окна маленький очаг, а подле очага широкую кровать с валиком в изголовье, на которой белели смятые простыни. Там, приподнявшись на локте, лежал Роджер Каменщик, в одежде, но разутый. Его опухшее лицо непрерывно смеялось, а потом рот разинулся, смех перешел в вопль, и он упал навзничь. Джослин видел, как вздымается его грудь. Роджер Каменщик, путаясь в простынях, повернулся на бок. Потом снова тяжело приподнялся на локте и поглядел на Джослина, ощерившись по-собачьи. Лицо его было в испарине. Джослин взглянул в налитые кровью глаза, и лицо Роджера исказилось. Он повернул голову и сплюнул мимо очага. – От вас разит падалью. Джослин подумал над этими словами, припомнил лица, которые склонялись над его постелью. «Может быть, – подумал он, – очень может быть». И услышал свой старческий голос, который бессмысленно повторял: – Может быть, Роджер, может быть. Очень может быть. Роджер Каменщик, опираясь на локоть, подался вперед. Он сказал с бесконечным удовлетворением: – Стало быть, они и до вас добрались. Он поперхнулся, и что-то красное потекло по его подбородку. – Он еще не рухнул, Роджер. Так сказал мне отец Адам. И еще отец Адам сказал, что он все равно когда-нибудь упадет, будь он даже высечен из алмаза и утвержден на самых корнях земли. Мастер медленно приподнялся. Он с трудом выпутал ноги из простыней и, шатаясь, пошел через комнату. Джослин слышал, как он выругался и ударил кулаком в окно. Раздался треск, звон стекла. Мастер крикнул в мертвую пустоту: – Рухни хоть сию секунду, и хрен с тобой! – Сегодня почти нет ветра, Роджер! Только цветы на яблоне колышутся. Мастер побрел назад. Он тяжело упал на колени у кровати и начал шарить по ней руками. Потом перестал, навалился на нее боком и снова засмеялся. – Это хорошо, что от вас воняет, Джослин. Мне от этого полегчало. А я-то думал, мне уж ни от чего не полегчает. Но Джослин был далеко, он грезил и сказал рассеянно: – Я видел зимородка. А потом перед ним опять были ноги, красное платье, и язык трещал, трещал, трещал. Роджера Каменщика уложили обратно в постель. Голос раздался над Джослином, потом снова метнулся к кровати: – Разве ты не понимаешь, дурак ты этакий? Они же знают, что он здесь! Платье и голос исчезли за дверью. Он посмотрел в сторону кровати, но увидел только, как вздымалась и опадала грудь, и услышал прерывистый хрип. – Роджер! Роджер! Ты меня слышишь? Только хрип в ответ. – Ты подумай. Я считал, что совершаю великое дело, а оказалось, я лишь нес людям погибель и сеял ненависть. Роджер! Он пристально вглядывался, но видел только вздымающуюся грудь да руку, которая слабо вздрагивала при каждом вздохе. Он отвернулся и стал смотреть на угли в очаге. Теперь они казались ярче, потому что сумерки уже ползли по углам. – Любить всех людей священной любовью… И вот… Роджер, ты меня слышишь? Но Роджер даже не пошевельнулся. Джослин больше не пытался заговорить с ним и ждал, а рука все вздрагивала при каждом вздохе, угли рдели в сумерках, и он созерцал бесформенную, необъяснимую груду, возникшую у него в голове. Наконец тело на кровати вздрогнуло. Роджер лежал пластом, уйдя головой в подушку, и равнодушно смотрел на Джослина. – Так. Вот, стало быть, мы оба тут. – Это неправда, что старики не знают страданий. Они страдают, как и молодые, только им еще труднее. – Похвальба! – И вот, после всей ложной святости я околдован мертвой женщиной. – Вы сумасшедший. Я всегда это говорил. – Не знаю. Я был занят только этим исполинским шипом. А ее я совсем не знал. Может, поэтому она и явилась мне во сне и сказала… или нет, не сказала ничего, только мычала пустым ртом? Но даже в этом я не уверен. Элисон говорит, что она меня околдовала. Ведь это правда, Роджер? Как же иначе? А знаете, быть может, Гвоздь настоящий! Нам не дано знать. Мастер крикнул: – Будьте вы прокляты! Он рухнет, и я еще доживу до этого дня! Вы отняли у меня мое дело, моих подручных, все отняли, чтоб вам провалиться в самое пекло! Он судорожно всхлипнул. – Вместе с вашей сетью. Вы загнали меня слишком высоко. – Но меня самого загнали. Я тоже попал в сеть. Он слышал, как Роджер сморкался в простыню. – Слишком, слишком высоко. И вдруг голова у Джослина прояснилась. Он отчетливо понял, как быть с этой бесформенной, этой невыразимой грудой. – Послушай. Вот для чего я пришел. Он дергал пряжку до тех пор, пока плащ не упал с плеч, потом сдернул скуфью, снял с груди крест и положил на скамью. – С тонзурой ничего не поделаешь. Знак священной чистоты на теле смердящего пса. Нет, тут ничего не поделаешь. Ересь? Я – средоточие… Он встал и зашаркал по полу. Потом опустился на колени, но спина не выдержала, и он упал на четвереньки. «Что ж, – подумал он, – придется так». – Ты сказал тогда, что я сам дьявол. Но я не дьявол. Я просто глупец. И еще мне кажется, я как дом с огромным подвалом, где живут крысы. И на руках моих какое-то проклятье. К кому ни прикоснусь, всем причиняю горе, особенно тем, кого люблю. И теперь я, несчастный, опозоренный, пришел молить тебя о прощении. Наступила долгая тишина. Гудел огонь, поскрипывали оконные петли, шелестели листья. Он смотрел на доски пола меж своих рук. «Я здесь, – подумал он. – Больше я ничего не могу сделать». Колено глухо стукнулось об пол подле его правой руки. Его взяли за плечи и выпрямили. Роджер держал его, касаясь руками пламени, которое опаляло ему спину. Мастер ругался, плакал, голова его и все тело тряслись. Он не умел плакать, весь содрогался при каждом рыдании, и дрожь передавалась Джослину; а потом сквозь рыдания стали прорываться слова, и Джослин почувствовал, что сам прижимается к Роджеру, цепляется за него. Голова Роджера лежала у него на плече, и он глупо лепетал что-то про яблоню, утешал и гладил Роджера по широкой дрожащей спине. «Он праведник, – думал он, – истинный праведник, что бы это ни значило! Здесь, под намалеванной, качающейся вывеской, рождается что-то…» Вдруг Роджер отстранился. Одна его рука еще лежала на плече Джослина, другой он размазывал слезы по лицу. – Расхныкался, как младенец. А все потому, что я пьян. Чуть выпью, глаза сразу на мокром месте. Джослин почувствовал, что шатается под его тяжелой рукой. – Ты не поможешь мне встать, Роджер? Мастер громко захохотал. Он оттащил Джослина на скамью, потом добрел до кровати и тяжело плюхнулся на ее край. А Джослин все объяснял ему: – У меня теперь совсем нет спины. Ты мог меня сломать. Иногда мне кажется, это от тяжести каменного молота, но что поделаешь. – Он там. Стоит. Пейте. – Нет, нет я не могу. Спасибо. Кучка дров занялась с краю и вспыхнула желтым пламенем. По комнате заплясали тени. Мастер дотянулся до кувшина и отхлебнул из него. – Мы сделали что могли. – Там, на самом верху, ужас. Помрачение. – Не надо об этом. – Тяжесть, пустота. Легкость, пустота. Мастер крикнул: – Довольно! Довольно же! Джослин снова взглянул на бесформенную груду у себя в голове. – Но это, конечно, еще не все. Когда-нибудь он рухнет. И все же, хотя опоры согнулись, шпиль покосился и щебенка… я еще не знаю. У меня еще остается моя… как бы сказать… мое недоверие. Понимаешь, может быть, все-таки это то самое, для чего мы были предназначены, мы оба. Он сказал, что мне, как глупой девчонке, непременно нужно перед кем-нибудь преклоняться. Но ведь в этом нет ничего дурного, правда? Я отдал шпилю свое тело. Что же его держит, Роджер? Гвоздь? Я? Или она, или ты? Или бедняга Пэнголл, который лежит, скорчившись, под опорами и меж ребер у него проросла веточка омелы? Роджер Каменщик присмирел, словно слился со стеной, и на нем дрожали отблески огня. Но иные твари витали по комнате, и Джослин чувствовал, как черные крыла трепещут вокруг него. Голос его тонул в этом вихре, и он сам едва слышал себя: – Ты еще можешь кое-что сделать, Роджер, сын мой. Ты еще можешь кое-что сделать. Лицо Роджера снова побагровело, налилось кровью, и он прохрипел: – Значит, вот для чего вы сюда пришли, Джослин? Око за око, зуб за зуб. И если я откажусь… вы все расскажете. – Нет! Нет! Я и не думал… – Я все понимаю, отец мой. Я чуял, к чему идет дело. И тут, среди трепещущих черных крыл, Джослину стало страшно. – Я совсем не думал… – Говорю вам, я все понимаю. – Я сам не знаю, как это у меня вырвалось… против воли. Роджер Каменщик тяжело плюхнулся на кровать. – Когда снова придет гроза, я это попомню. Око за око. – Ты мог уйти. Ты еще молод. – Кто взял бы меня? Кто пошел бы со мной работать? Ведь вы же отняли все. – Бог всегда с нами. Это я знал… Но теперь я знаю и другое. А это все равно, что не знать ничего… Что такое человеческий ум, Роджер? Дом вместе с подвалом и всем прочим? В комнате опять появилась женщина, она блестела черными глазами и трещала без умолку. А когда она ушла, он услышал другие голоса и смех. – Кто это там? – Люди. – Пойми… если она что-нибудь знала… Как тебе объяснить? Беда в том, Роджер, что подвал знал про него – знал, что у него нет силы в чреслах, – и устроил этот брак. Наверное, это из-за ее волос. Я видел эти рыжие волосы, растрепанные, вокруг узкого бледного лица. А потом, конечно, уже не видел. Но однажды, когда она стояла у опоры и смотрела на тебя, они опалили мне глаза. Тогда-то она меня и околдовала. Да, околдовала, ведь правда? Поэтому я должен все про нее узнать. Ведь если она знала… если она знала, что с ее мужем, и даже, может быть, смирилась, это было бы не так ужасно… И конечно, она меня преследует! – О чем вы толкуете? – О ней, разумеется, о ней. Я всегда ждал ее. Она прибегала и вдруг останавливалась. Один раз я перевязал ей разбитое колено, оторвал кусок от своей… Но что с того? Позже, когда я понял, как она запуталась в моих сетях, я хотел поговорить с ней, заставить ее понять… – Вы? – Говорила она обо мне хоть раз? Впрочем, это все равно. Я и ее принес в жертву. Умышленно. И знаешь, Роджер, молитвы не остаются без ответа. Вот что ужасно! И когда она умерла, я стал одержим ею, потому что она меня околдовала. Молитву затмили волосы. Волосы мертвой женщины. Неплохая шутка, а? – Шутка! – Наверное, можно жить так, чтобы всякая любовь была благом, чтобы одна любовь не соперничала с другой, но пополняла ее. Что такое человеческий ум, Роджер? – Вы достигли того, зачем пришли. Уходите. – Но я должен знать… – Не все ли нам теперь равно? – Я совсем запутался. Пойми, перед тем как она меня околдовала, я любил ее как дочь. А в день ее смерти… – Не надо. Уйдите. – Мне быть бы о трех языках, чтобы сказать три вещи разом. Я пришел туда. Ты помнишь? Я ведь только хотел помочь. Быть может, я уже тогда кое-что понимал. Она была на полу. Она подняла голову и увидела меня на пороге в полном облачении настоятеля, священника, обвинителя. А я только хотел помочь, но это ее убило. Я убил ее, все равно что перерезал ей глотку. Он услышал шаги мастера у самых своих ног. Почувствовал на лице горячее дыхание, насыщенное винными парами. – Вон отсюда. – Неужели ты не можешь понять? Я должен знать все это, потому что я убил ее! Мастер вдруг крикнул: – Вон! Вон! Его руки отбросили Джослина. Дверь с треском распахнулась, и эти руки вышвырнули его за порог. Он увидел, как прямо на него стремительно несутся ступени, а потом он привстал на коленях, цепляясь за лестничные перила. – Падаль вонючая! Кувшин просвистел у самой его головы и вдребезги разбился о стену. Он на четвереньках дополз до скользкой мостовой, а сзади его настиг крик Роджера: – Чтоб с тебя кожу содрали заживо! Но крик потонул в буре голосов, смеха и лая. Он встал, хватаясь за стену, но шум захлестнул его, и в глаза ему ворвались руки, ноги, смутные лица. Он вдруг увидел узкий темный проход, рванулся туда, и одежда лопнула у него на спине. Он слышал, как затрещала ткань. Руки держали его, не давая лечь. Голоса ревели и визжали. Теперь у них были пасти, оскаленные, слюнявые. Он вскрикнул: – Дети мои! Дети мои! Вопли и неистовства не унимались, это было целое море проклятий и ненависти. Руки сжались в кулаки, замелькали ноги. И ему показалось, что сквозь весь этот шум он слышит, как Айво и его приятели науськивают псов: – Ату! Ату! Ату! Он лежал ничком и видел ноги и полосу света, которая падала из двери на грязь в канаве. А потом вокруг разлилась тишина. Ноги постепенно отдалились. И в тишине он услышал женский голос: – Матерь божия! Да вы поглядите на его спину! Ноги задвигались быстрей. Он уже не видел их, но слышал, как они идут, бегут, спотыкаются о булыжники. Освещенная дверь захлопнулась. Он полежал немного, дрожа всем телом. Потом зашевелился, пополз к стене. «Я наг, – подумал он. – Так и должно было случиться». Он встал и поплелся на тусклый свет факелов, маячивший над Главной улицей. Порой он терял стену, оступался, попадал в канаву и выбирался оттуда, а один раз упал прямо в грязь. «Теперь все могут видеть, что я такое», – подумал он, выбираясь обратно на мостовую. На углу Главной улицы он упал и уже не мог встать. Он не чувствовал, как ему прикрыли спину, не видел подола Рэчел и сандалий отца Адама. Какие-то руки осторожно коснулись его. Какой-то голос зажурчал, как вода в канаве зимой. А потом нахлынула тьма. Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.021 сек.) |