АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Глава восьмая. Никто не мог сказать, как сложится жизнь при немцах

Читайте также:
  1. Http://informachina.ru/biblioteca/29-ukraina-rossiya-puti-v-buduschee.html . Там есть глава, специально посвященная импортозамещению и защите отечественного производителя.
  2. III. KAPITEL. Von den Engeln. Глава III. Об Ангелах
  3. III. KAPITEL. Von den zwei Naturen. Gegen die Monophysiten. Глава III. О двух естествах (во Христе), против монофизитов
  4. Taken: , 1Глава 4.
  5. Taken: , 1Глава 6.
  6. VI. KAPITEL. Vom Himmel. Глава VI. О небе
  7. VIII. KAPITEL. Von der heiligen Dreieinigkeit. Глава VIII. О Святой Троице
  8. VIII. KAPITEL. Von der Luft und den Winden. Глава VIII. О воздухе и ветрах
  9. X. KAPITEL. Von der Erde und dem, was sie hervorgebracht. Глава X. О земле и о том, что из нее
  10. XI. KAPITEL. Vom Paradies. Глава XI. О рае
  11. XII. KAPITEL. Vom Menschen. Глава XII. О человеке
  12. XIV. KAPITEL. Von der Traurigkeit. Глава XIV. О неудовольствии

 

 

Никто не мог сказать, как сложится жизнь при немцах. Но на всякий случай надо было иметь официальное положение в жизни. Проценко выдал Матвею Шульге еще вчера паспорт и трудовую книжку на имя рабочего ворошиловградского паровозостроительного завода Евдокима Остапчука. Вчера же ночью старик Лютиков, работавший заведующим механическим цехом треста «Краснодонуголь» и тоже оставленный для подпольной работы, задним числом зачислил Евдокима Остапчука слесарем механического цеха. Получилось совершенно естественно: работал на заводе в Ворошиловграде; начались бои-переехал в Краснодон и поступил в механический цех.

Собственно говоря, надо было бы сейчас скромненько спрятаться на одной из квартир, указанных ему, - лучше всего на квартире Ивана Гнатенко, или Кондратовича, как его запросто звали, старого партизана, его товарища. Но Шульга не видел Кондратовича пятнадцать лет и почувствовал, что ему очень и очень не хочется именно сейчас итти к Ивану Гнатенко.

Ему нужен был сейчас человек очень близкий. И Матвей Костиевич стал вспоминать, кто же есть в Краснодоне из тех, с кем он особенно был близок во время того подполья, в 1918-1919 годах.

Самым близким ему человеком был здешний уроженец, большевик с 1917 года, Леонид Рыбалов. Вместе они были в подполье при немцах и белых, вместе создавали советскую власть. Матвей Шульга был тогда рядовым человеком, а имя Рыбалова гремело в области. Потом пришли другие времена, разворачивалось хозяйство, а Рыбалов больше умел «давить контру» и говорить речи, и жизнь все отодвигала его в сторону, а как раз Шульга пошел в гору. И как-то так случилось, что дружба их сама собой распалась, а потом Леонид Рыбалов и вовсе был переброшен из Донбасса на работу в инвалидной кооперации.

Но тут Матвей Костиевич вспомнил сестру Леонида Рыбалова, Лизу, и на большом лице его с въевшимися на всю жизнь крапинами угля выступила детская улыбка. Он вспомнил Лизу Рыбалову, какой она была в те годы, стройная, светловолосая, бесстрашная, с резкими движениями и голосом, быстроглазая, вспомнил, как она носила ему и Леониду, брату ее, еду на Сеняки и как она смеялась, сверкая белыми зубами, когда Шульга все шутил, что жалко, мол, у меня жинка, а то бы я за тобой присватал. И она ж хорошо знала жену его!

Лет десять-двенадцать тому назад он как-то встретил ее на улице и один раз, кажется, на каком-то женском собрании. Помнится, она была уже замужем. Да, она сразу же после гражданской войны вышла за какого-то Осьмухина. Этот Осьмухин служил потом в тресте. Он же сам, Матвей Шульга, был в жилищной комиссии, когда им давали квартиру в стандартном доме где-то на той улице, что идет к шахте № 5.

Он все вспоминал Лизу такой, какой он знал ее в дни молодости, и на него с такой силой нахлынули воспоминания тех молодых дней, что он снова почувствовал себя молодым, и все, что предстояло ему теперь, вдруг тоже представилось ему как бы освещенным светом его молодости. «Она не могла измениться, - думал он муж ее, Осьмухин, тоже вроде свой был человек… А куда ни шло, задери его чорт, зайду к Лизе Рыбаловой! Может, они не уехали, может, сама судьба ведет меня до них. А может, она уже одна живет?» с волнением думал он, спускаясь к переезду.

За десять лет, что он тут не был, весь этот район застроился каменными домами, и теперь уже трудно было разобраться, в каком из них могут жить Осьмухины. Долго ходил он по притихшим улицам, среди домов с закрытыми ставнями, не решаясь зайти и спросить, Наконец он сообразил, что надо ориентироваться по копру шахты № 5, видневшемуся далеко в степи, и когда он пошел улицей, глядевшей прямо на копер, он сразу нашел домик Осьмухиных.

Окна с цветами на подоконниках были распахнуты, - ему почудились молодые голоса в комнатах, и сердце его забилось, как в молодости, когда он постучал в дверь. Наверно, его не слышно было; он постучал еще раз. За дверью послышались шаги в мягкой обуви.

Перед ним стояла Лиза Рыбалова, Елизавета Алексеевна, в домашних туфлях, с лицом одновременно и злым и полным горечи, с опухшими, красными от слез глазами. «Эге, как потрепала ее жизнь», мгновенно подумал Шульга.

Но все же он сразу узнал ее. У нее в молодости бывало это резкое выражение не то раздражения, не то злости, но Матвей Костиевич знал, как она на самом деле была добра. Она попрежнему была стройна, и в светлых ее волосах не было седины, но продольные морщины, морщины тяжелых переживаний и труда, легли по лицу ее. И одета она была как-то неряшливо, - раньше она некогда не допускала себя до этого.

Она недружелюбно и вопросительно смотрела на незнакомого человека, который стоял на крыльце ее дома. И вдруг выражение удивления и словно отдаленной радости, возникшей где-то за стоящими в глазах слезами, появилось в лице ее.

- Матвей Константинович… Товарищ Шульга! - сказала она, и рука ее, державшая скобу двери, беспомощно упала. - Каким вас ветром занесло? В такое время!

- Трошки извини, Лиза, чи Лизавета Алексеевна не знаю, як прикажешь звать… Иду вот на восток, эвакуируюсь, забежал проведать…

- То-то, что на восток - все, все на восток! А мы? А дети наши? - вдруг неожиданно возбужденно заговорила она, нервными движениями быстро поправляя волосы, гляди на него не то злыми, не то очень замученными глазами. - Вы вот едете на восток, товарищ Шульга, а сын мой лежит после операции, а вы вот едете на восток! - повторяла она, точно именно Матвей Костиевич не раз был ею предупрежден о том, что так может быть, и вот именно так случилось, и он был виноват в этом.

- Извините, не серчайте, - сказал Матвей Костиевич очень покойно и примирительно, хотя в душе его внезапной грустью отозвалась какая-то тоненькая-тоненькая струна. «Вот ты какая оказалась, Лиза Рыбалова,- отозвалась эта струна, - вот как ты встретила меня, милая моя Лиза!»

Но он многое видел в своей жизни и владел собой.

- Скажите толком, что у вас приключилось такое? Он тоже перешел на «вы».

- Да уж и вы извините, - сказала она все в той же резкой манере. Тень давнишнего доброго отношения снова появилась в лице ее. - Заходите… Только у нас такое идет! - Она махнула рукой, и на ее красных подпухших глазах снова выступили слезы.

Она отступила, приглашая его пройти. Он вслед за ней вошел в полутемную переднюю. И сразу в распахнутую дверь, в залитой солнцем комнате направо, увидел трех или четырех парубков и девушку, стоявших возле кровати, на которой полулежал на подушке, покрытый выше пояса простыней, подросток-юноша с когда-то сильно загорелым, а теперь побледневшим лицом, с темными глазами, в белой майке с отложным воротничком.

В одном из парубков, в кепке и с вещевым мешком за плечами, Шульга по одежде и каким-то запавшим в памяти движениям признал того самого парубка, что целовался с девушкой возле машины.

- Это к сыну прощаться пришли. Вы сюда пройдите, - Елизавета Алексеевна указала ему в комнату напротив.

Комната была с теневой стороны дома, в ней было темновато и прохладно.

- Так здравствуйте ж поперву, - сказал Матвей Костиевич, снимая кепку и обнажая крупную, стриженную под машинку, иссера-черную, с пробрызнувшей кое-где сединой голову, и протянул руку. - Не знаю, як уже вас и называть - Лиза, чи Лизавета Алексеевна?

- Зовите, как вам удобнее. За важностью не гонюсь и величанья не требую, а только какая уж я Лиза? Была Лиза, а теперь… - Она резко махнула рукой и замученно и виновато, и в то же время как-то очень женственно взглянула на Матвея Костиевича своими подпухшими светлыми глазами.

- Для меня ты всегда будешь Лиза, бо я уже сам старый, - улыбнулся Шульга, садясь на стул.

Она села напротив него.

- А коли я уже старый, извини, начну прямо с замечания тебе, - все с той же улыбкой, но очень серьезно продолжал Шульга. - На то, что я еду на восток и другие наши люди едут на восток, на то ты серчать не должна. Сроку нам немец проклятый не отпустил. Когда-то ты вроде была своя жинка, значит, могу тебе сказать, что он, тот немец проклятый, ударил с Миллерова на Морозовскую - значит, целит на Сталинград; значит, вышел нам в глубокий тыл…

- А нам с этого разве легче? - с тоской сказала она. - Вы ж едете, а мы остаемся…

- Кто же в том виноват? - сказал он, помрачнев.- Мы, семьи, такие, как ваша, - сказал он, вспомнив свою семью, - с начала войны и доси вывозили на восток, и помощь давали, и транспорт. Мало сказать семьи - мы тысячи, десятки тысяч рабочих людей вывезли на Урал, в Сибирь. Чего ж вы в свое время не ехали? - спросил Матвей Костиевич со все более возникавшим в нем горьким чувством.

Она молчала, и в том, как она сидела, неподвижно, прямо, точно прислушиваясь к тому, что происходило в другой комнате, через переднюю, чувствовалось, что она плохо слушает его. И сам он невольно стал прислушиваться к тому, что происходит в той комнате.

Оттуда доносились только редкие тихие звуки голосов, и нельзя было понять, что там происходит.

Ваня Земнухов, при всей его настойчивости и хладнокровии, которые у товарищей его вошли даже в поговорку, так и не нашел подводы или места в машине для Володи Осьмухина и вернулся домой, где он застал истомившегося от ожидания Жору Арутюнянца. Отец тоже был уже дома, и по этому признаку Ваня понял, что Ковалевы уехали.

Жора Арутюнянц был сильно вытянувшийся в длину, но все же на полголовы ниже Земнухова, очень черный от природы да еще сильно загоревший семнадцатилетний юноша, с красивыми, в загнутых ресницах, армянскими черными глазами и полными губами. Он смахивал на негра.

Несмотря на разницу в годах, они сдружились за эти несколько дней: оба они были страстные книгочеи.

Ваню Земнухова даже называли в школе профессором. У него был только один парадный, серый в коричневую полоску, костюм, который он надевал в торжественных случаях жизни и который, как все, что носил Ваня, был ему уже коротковат. Но когда он поддевал под пиджак белую с отложным воротничком сорочку, подвязывал коричневый галстук, надевал свои в черной роговой оправе очки и появлялся в коридоре школы с карманами, полными газет, и с книгой, которую он нес в согнутой руке, рассеянно похлопывая себя ею по плечу, шел по коридору вразвалку, неизменно спокойный, молчаливый, с этим скрытым вдохновением, которое таким ровным и ясным светом горело в душе его, отбрасывая на бледное лицо его какой-то дальний отсвет, - все товарищи, а особенно ученики младших классов, его питомцы-пионеры, с невольным почтением уступали ему дорогу, как будто он и в самом деле был профессором.

А у Жоры Арутюнянца даже была заведена специальная разграфленная тетрадь, куда он заносил фамилию автора, название каждой прочитанной книги и краткую ее оценку. Например:

«Н. Островский. Как закалялась сталь. Вот здорово.

А. Блок. Стихи о прекрасной даме. Много туманных слов.

Л. Толстой. Хаджи-Мурат. Хорошо показана освободительная борьба горцев.

С. Голубов. Солдатская слава. Недостаточно показана освободительная борьба горцев.

Байрон. Чайльд-Гарольд. Непонятно, почему это произведение так волновало умы, если его так скучно читать.

В Маяковский. Хорошо. (Нет никакой оценки.)

А. Толстой. Петр первый. Здорово. Показано, что Петр был прогрессивный человек».

И многое другое можно было прочесть в этой его разграфленной тетрадке. Жора Арутюнянц вообще был очень аккуратен, чистоплотен, настойчив в своих убеждениях и во всем любил порядок и дисциплину.

Все эти дни и ночи, занимаясь эвакуацией школ, клубов, детских домов, они, ни на минуту не умолкая, с жаром говорили о втором фронте, о стихотворении «Жди меня», о Северном морском пути, о кинокартине «Большая жизнь», о работах академика Лысенко, о недостатках пионердвижения, о странном поведении правительства Сикорского в Лондоне, о поэте Щипачеве, радиодикторе Левитане, о Рузвельте и Черчилле и разошлись только в одном вопросе: Жора Арутюнянц считал, что гораздо полезнее читать газеты и книги, чем гонять по парку за девчонками, а Ваня Земнухов сказал, что он лично все-таки гонял бы, если бы не был так близорук.

Пока Ваня прощался с плачущей матерью, старшей сестрой и сердито сопевшим, крякавшим и старавшимся не глядеть на сына отцом, который в последний момент, однако, перекрестил его и вдруг припал к его лбу сухими горячечными губами, - Жора убеждал Ваню, что если он не достал подводы, то нет уже и смысла заходить к Осьмухиным. Но Ваня сказал, что он дал слово Толе Орлову и надо зайти объяснить все.

Они вскинули за плечи вещевые мешки, Ваня взглянул в последний раз на свой любимый угол у изголовья кровати, где висел литографированный портрет Пушкина работы художника Карпова, изданный украинским видавництвом в Харькове, и стояла этажерка с книгами, среди которых главное место занимали собрание сочинений Пушкина и маленькие томики поэтов пушкинской поры, изданные «Советским писателем» в Ленинграде, - Ваня взглянул на все это, преувеличенно резким движением насунул на глаза кепку, и они пошли к Володе Осьмухину.

Володя, в белой майке, покрытый до пояса простынею, полулежал на постели. На кровати его лежала раскрытая книга, которую он, должно быть, еще сегодня утром читал, - «Релейная защита»,

В углу у окна, за кроватью, кое-как свалены были, чтобы не мешали убирать комнату, всевозможные инструменты, мотки провода, самодельный киноаппарат, части радиоприемника, - Володя Осьмухин увлекался изобретательством и мечтал быть инженером-авиаконструктором.

Толя Орлов, по прозвищу «Гром гремит», лучший друг Володи и круглый сирота, сидел на табуретке возле кровати, «Гром гремит» его прозвали за то, что он вечно, и зимой и летом, был простужен и гулко кашлял, как в бочку. Он сидел, ссутулившись и широко расставив крупные колени. Все его суставы и сочленения в локтях, кистях, коленях, стопы и голени были неестественно развиты, мосласты, Густые серые вихры торчали во все стороны на крупной голове его. Выражение глаз у него было грустное.

- Ходить, значит, никак не можешь? - спрашивал Земнухов Володю.

- Куда ж ходить, доктор сказал - шов разойдется, кишки вывалятся! - мрачно сказал Володя.

Он был мрачен не только потому, что сам вынужден был остаться, а и потому, что из-за него оставались мать и сестра.

- А ну, покажи шов, - сказал распорядительный Жора Арутюнянц.

- Что вы, он же у него забинтован! - испугалась сестра Володи Людмила, или Люся, стоявшая в ногах его, облокотившись о спинку кровати,

- Не беспокойтесь, все будет в совершенном порядке, - с вежливой улыбкой и приятным армянским акцентом, придававшим его словам особенную значительность, сказал Жора, - Я прошел сам всю школу первой помощи и великолепно разбинтую и забинтую…

- Это негигиенично! - протестовала Люся.

- Новейшая военная медицина, которой приходится работать в невыносимых полевых условиях, доказала, что это предрассудки, - безапелляционно сказал Жора,

- Это вы о чем нибудь другом вычитали, - сказала Люся надменно. Но через мгновение она уже с некоторым интересом посмотрела на этого черного негритянского мальчика.

- Брось ты, Люська! Ну, я понимаю еще - мама, она человек нервный, а ты что вмешиваешься не в свои дела! Уходи, уходи! - сердито говорил Володя сестре и, откинув простыню, открыл свои настолько загорелые и мускулистые худые ноги, что никакая болезнь и лежанье в больнице не могли истребить этот загар и эти развитые мышцы.

Люся отвернулась.

Толя Орлов и Ваня поддерживали Володю, а Жора приспустил его синие трусы и разбинтовал его. Шов гноился и был в отвратительном состоянии, и Володя, делая усилия, чтобы не морщиться от боли, сильно побледнел.

- Дрянь дело. Да? - сказал Жора морщась.

- Дела не важнец, - согласился Ваня.

Они молча и стараясь не глядеть на Володю, узкие коричневые глаза которого, всегда светившиеся удалью и хитрецой, теперь грустно и заискивающе ловили взгляды товарищей, снова забинтовали его.

Теперь им предстояло самое трудное, они должны были покинуть товарища, зная о том, что ему угрожает.

- Де же чоловик твой, Лиза? - спрашивал в это время Матвей Костиевич, чтобы перевести разговор.

- Умер, - жестко сказала Елизавета Алексеевна. - В прошлом году как раз перед войной умер. Он все болел и умер, - несколько раз повторила она с злым, как показалось Шульге, укором. - Ах, Матвей Константинович! - сказала она с мукой в голосе. - Вы теперь тоже стали из людей власти, а если б вы знали, как тяжело нам сейчас, простым людям! Ведь вы же власть наша, для простых людей, ведь я же помню, из каких вы людей, - таких же, как и мы. Я помню, как мой брат и вы боролись за нашу жизнь, и я вас ни в чем не виню, я знаю, нельзя вам, таким людям, остаться на погибель, но неужто ж вы не видите, что вместе с вами, все побросав, бежит всякая сволочь, мебель с собой везет, целые грузовики барахла, и нет им никакого дела до нас, простых людей, обывателей, как другие говорят, а ведь мы, маленькие люди, все это сделали своими руками. Ах, Матвей Константинович! И неужто ж вы не видите, что этим сволочам вещи, извините меня, дороже, чем мы, простые люди? - воскликнула она с искривившимися от муки губами.- А потом вы удивляетесь, что и среди нас, простых людей, находятся такие люди, что обижаются. А я удивляюсь, как еще терпеливы мы, простые люди, ведь один раз в жизни пережить такое - ведь во всем, во всем разуверишься!

Впоследствии Шульга не раз с мучительным волнением и скорбью вспоминал этот момент их разговора. Самое непоправимое было то, что он в глубине души понимал, какие чувства владели этой женщиной, и в душе его, широкой и сильной, были настоящие слова для нее. Но в тот момент, когда она так говорила, с прорвавшейся в ней мукой и, как ему казалось, злобой, ее слова и весь ее облик так противоречили представлению о той Лизе, которую он знал в дни молодости, так поразили его несоответствием тому, что он ожидал! И оскорбительным вдруг показалось ему, что, когда он сам оставался здесь, а вся семья его была уже в руках немцев, может быть, уже погибла, она, эта женщина, говорила только о себе, даже не спросила о его семье, о жене, с которой она была дружна в молодости. И с губ Шульги вдруг тоже сорвались слова, о которых он вспоминал потом с сожалением.

- Далеко вы заехали, Елизавета Алексеевна, в мыслях своих, - сказал он холодно, - далеко! Оно удобно, конечно, разувериться в своей власти, когда немецкая власть на пороге. Чуете? - сказал он, грозно подняв руку с коротким, поросшим волосом пальцем, и раскаты дальней артиллерийской стрельбы точно ворвались в комнату.- А думали вы, сколько там гибнет лучшего цвету народа нашего, тех, что из простых людей поднялись до власти, як вы кажете, а я скажу - поднялись до сознания, шо воны цвет народа, коммунисты! И коли вы разуверились в тех людях, разуверились в такой час, когда нас немец топчет, мне на то обидно. Обидно и жалко вас, жалко, - грозно повторил он, и губы его задрожали, как у ребенка.

- Да вы что это?… Что это?… Вы… вы хотите обвинить меня, что я немцев жду? - задохнувшись и еще больше распаляясь от того, что он ее так понял, резко вскричала Елизавета Алексеевна.- Ах, вы… А сын мой?… Я мать!… А вы…

- А разве вы забыли, Елизавета Алексеевна, когда мы с вами были простые рабочие люди, як вы кажете, и вставала нам опасность от немцев, от белых, разве мы поперву о себе думали? - не слушая ее, говорил Матвей Костиевич с горьким чувством. - Нет, мы поперву не о себе думали, а думали о лучших наших людях - вожаках, вот о ком мы думали! Вспомните-ка брата вашего? Вот как всегда думали и поступали мы, рабочие люди! Спрятать, уберечь вожаков наших, лучших людей, цвет наш, а самим стать грудью, - вот как всегда думал и думает рабочий человек, и думать иначе считает для себя позором! Неужто ж вы так изменились с той поры, Елизавета Алексеевна?

- Обождите! - вдруг сказала она и вся выпрямилась, прислушиваясь к тому, что происходило в другой комнате через переднюю.

И Шульга тоже прислушался.

В той комнате наступила тишина, и эта тишина подсказала матери, что там что-то происходит. Она, мгновенно забыв о Матвее Костиевиче, резко рванулась в дверь и прошла к сыну. Матвей Костиевич, недовольный собой, хмуро сминая в больших, поросших темным волосом руках кепку, вышел в переднюю.

Сын Елизаветы Алексеевны, полулежа на постели, прощался с товарищами, долго, молча пожимая им руки, взволнованно и нервически подергивая шеей и темной, остриженной под машинку, уже несколько обросшей головой. Как это ни странно было в его положении, на лице у него было выражение радостного подъема, темные узкие глаза его блестели. Один из его товарищей, вихрастый, неуклюжий, мосластый, стоял у его изголовья и, отвернувшись так, что лицо его видно было только в профиль, с просветленным выражением, расширенными глазами смотрел в солнечное распахнутое окно.

А девушка попрежнему стояла у больного в ногах и улыбалась. И у Матвея Костиевича вдруг больно сжалось сердце, когда в этой девушке он узнал прежнюю Лизу Рыбалову. Да, это была Лиза, какой он ее знал более двадцати лет назад, только более смягченная, чем та работница Лиза с немного большеватыми руками и резкими движениями, которую он знал и любил.

«Да, треба итти», с грустью подумал он, сминая в руках кепку, и неловко переступил по скрипящим половицам.

- Уходите? - громко спросила Елизавета Алексеевна, рванувшись к нему.

- Як кажуть, ничего не попишешь, пора уже ехать. Не серчайте. - И он надел кепку.

- Уже? - повторила она. Не то горькое чувство, не то сожаление прозвучало в этом ее вопросе-восклицании, а может быть, ему так показалось. - Не серчайте вы… Дай же вам бог, коли он есть, счастливо добраться, не забывайте нас, помните о нас, - говорила она, беспомощно опустив руки. И что-то такое доброе, материнское звучало в ее голосе, что к горлу его вдруг подкатил комок.

- Прощайте, - хмуро сказал Матвей Костиевич и вышел на улицу.

Ах, напрасно, напрасно ушел ты, товарищ Шульга! Напрасно ты покинул Елизавету Алексеевну и эту девушку, которая так походила на прежнюю Лизу Рыбалову, напрасно не вдумался, не вчувствовался в то, что произошло на твоих глазах между этими юношами, даже не поинтересовался тем, кто они, эти юноши!

Если бы Матвей Костиевич не поступил так, может быть его жизнь сложилась по-иному. Но он тогда не только не мог понимать это, он был даже чем-то обижен и оскорблен. И ему ничего уже не оставалось, как итти в дальний район, который в старину назывался Голубятниками, разыскивать домик своего товарища по старому партизанству, Ивана Гнатенко, или запросто Кондратовича, у которого он не был пятнадцать лет. Мог ли он думать, что в этот момент он делал первый шаг по тому пути, который привел его к гибели?

А вот что произошло в последнюю минуту перед тем, как он вслед за Елизаветой Алексеевной вышел в переднюю, - вот что произошло в комнате, где лежал сын Елизаветы Алексеевны.

Там стояло тягостное молчание. И тогда поднялся с табурета Толя Орлов, тот самый Толя Орлов, которого все время сотрясали приступы гулкого кашля оттого, что он всегда был плохо одет и простуда гнездилась у него в костях, за что и прозвали его «Гром гремит», - он поднялся с табурета и сказал, что если уж его лучший друг Володя не может уехать, то он, Толя Орлов, останется с ним.

В первое мгновение все растерялись. Потом Володя прослезился и стал целовать Толю Орлова, и всеми овладело радостное возбуждение. Люся, та бросилась «Грому гремит» на шею, стала целовать его в щеки, в глаза, в нос, - он не знал минуты счастливее этой! Потом Люся сердито посмотрела на Жору Арутюнянца! Ей очень хотелось, чтобы этот аккуратный юноша-негр тоже остался.

- Вот здорово! Вот это товарищи! Вот это молодец Толя! - довольным глуховатым баском говорил Ваня Земнухов. - Я горжусь тобой… - вдруг сказал он. - Я и вот Жора Арутюнянц, мы гордимся тобой, - поправился он.

И он пожал Толе руку, и Жора тоже пожал Толе руку

- Да разве мы будем просто так жить? - с блестящими глазами говорил Володя. - Мы будем бороться' правда, Толя? И не может быть, чтобы здесь никого не оставили от райкома партии для подпольной работы. Мы их найдем! Разве мы не сможем быть полезны!

 

 


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 | 31 | 32 | 33 | 34 | 35 | 36 | 37 | 38 | 39 | 40 | 41 | 42 | 43 | 44 | 45 | 46 | 47 | 48 | 49 | 50 | 51 | 52 | 53 | 54 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.012 сек.)