|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
IV. С ОСТРОВА НА ОСТРОВ 58 страницаНо открылись такие рты, которые были стиснуты десятилетиями, которые молчали всю жизнь - и промолчали бы её до смерти. Их слушали, конечно, и недобитые стукачи. Эти призывы позвончавшего, на несколько минут обретённого голоса (в нашей комнате - Дмитрий Панин), должны были окупиться потом новым сроком, петлёй на задрожавшее от свободы горло. Нужды нет, струны горла в первый раз делали то, для чего созданы. Уступить сейчас? - значит, сдаться на честное слово. Честное слово чьё? - тюремщиков, лагерной псарни. Сколько тюрьмы стоят и сколько стоят лагеря - когда ж они выполнили хоть одно своё слово?! Поднялась давно осажденная муть страданий, обид, издевательств. В первый раз мы стали на верную дорогу - и уже уступить? В первый раз мы почувствовали себя людьми - и скорее сдаться? Весёлый злой вихорок обдувал нас и познабливал: продолжать! продолжать! Еще не так они с нами заговорят! Уступят! (Но когда и в чём можно будет им поверить? Это оставалось неясным всё равно. Вот судьба угнетённых: им неизбежно поверить и уступить...) И, кажется, опять ударили крылья орла - орла нашего слитого двухсотенного чувства! Он поплыл! А мы легли, сберегая силы, стараясь двигаться меньше и не говорить о пустяках. Довольно дела нам осталось - думать. Давно окончились в бараке последние крошки. Уже никто ничего не варил, не делил. В общем молчании и неподвижности слышались только голоса молодых наблюдателей, прильнувших к окнам: они рассказывали нам обо всех передвижениях по зоне. Мы любовались этой двадцатилетней молодёжью, её голодным светлым подъёмом, её решимостью умереть на пороге еще не начинавшейся жизни - но не сдаться! Мы завидовали, что в наши головы истина пришла с опозданиемм, а позвонки спинные уже костенеют на пригорбленной дужке. Я думаю, что могу уже теперь назвать Янска Барановского, Володю Трофимова и слесаря Богдана. И вдруг перед самым вечером третьего дня, когда на очищающемся западе показалось закатное солнце - наблюдатели крикнули с горячей досадой: - Девятый барак!.. Девятый сдался!.. Девятый идёт в столовую! Мы вскочили все. Из комнат другой стороны прибежали к нам. Через решётки, с нижних и верхних нар вагонок, на четвереньках и через плечи друг друга, мы смотрели, замерев, на это печальное шествие. Двести пятьдесят жалких фигурок - чёрных и без того, еще более чёрных против заходящего солнца, тянулись наискосок по зоне длинной покорной униженной вереницей. Они шли, мелькая через солнце, растянутой неверной бесконечной цепочкой, как будто задние жалели, что передние пошли - и не хотели за ними. некоторых, самых ослабевших, вели под руку или за руку, и при их неуверенной походке это выглядело так, что многие поводыри ведут многих слепцов. А еще у многих в руках были котелки или кружки - и эта жалкая лагерная посуда, несомая в расчёте на ужин, слишком обильный, чтобы проглотить его сжавшимся желудком, эта выставленная перед собой посуда, как у нищих за подаянием - была особенно обидной, особенно рабской и особенно трогательной. Я почувствовал, что плачу. Покосился, стирая слёзы, и у товарищей увидел их же. Слово 9-го барака было решающим. Это у них уже четвертые сутки, с вечера вторника, лежали убитые. Они шли в столовую, и тем самым получалось, что за пайку и кашу они решили простить убийц. Девятый барак был голодный барак. Там были сплошь разнорабочие бригады, редко кто получал посылки. Там было много доходяг. Может быть, они сдались, чтоб не было еще новых трупов?.. Мы расходились от окон молча. И тут я понял, что значит польская гордость - и в чём же были их самозабвенные восстания. Тот самый инженер поляк Юрий Венгерский был теперь в нашей бригаде. Он досиживал свой последний десятый год. Даже когда он был прорабом - никто не слышал от него повышенного тона. Всегда он был тих, вежлив, мягок. А сейчас - исказилось его лицо. С гневом, с презрением, с мукой он откинул голову от этого шествия за милостыней, выпрямился и злым звонким голосом крикнул: - Бригадир! Не будите меня на ужин! Я не пойду! Взобрался на верх вагонки, отвернулся к стене и - не встал. МЫ ночью пошли есть, а он - не встал! Он не получал посылок, он был одинок, всегда не сыт - и не встал. Видение дымящейся каши не могло заслонить для него бестелесной Свободы! Если бы все мы были так горды и тверды - какой бы тиран удержался? Следующий день, 27 января, был воскресенье. А нас не гнали на работу наверстывать (хотя у начальников, конечно, зудело о плане), а только кормили, отдавали хлеб за прошлое и давали бродить по зоне. Все ходили из барака в барак, рассказывали, у кого как прошли эти дни, и было у всех праздничное настроение, будто мы выиграли, а не проиграли. Да ласковые хозяева еще раз обещали, что все законные просьбы (однако: кто знал и определял, что' законно?..) будут удовлетворены. А между тем роковая мелочь: некий Володька Пономарёв, сука, все дни забастовки бывший с нами, слышавший многие речи и видевший многие глаза бежал на вахту. Это значит - он бежал предать и за зоной миновать ножа. В этом побеге Пономарёва для меня отлилась вся суть блатного мира. Их мнимое благородство есть внутрикастовая обязательность друг относительно друга. Но, попав в круговорот революции, они обязательно сподличают. Они не могут понять никаких принципов, только силу. Можно было догадаться, что готовят аресты зачинщиков. Но объявляли, что напротив - приехали комиссии из Караганды, из Алма-Аты, из Москвы и будут разбираться. В застылый седой мороз поставили стол посреди лагеря на линейке, сели чины какие-то в белых полушубках и валенках и предложили подходить с жалобами. Многие шли, говорили. Записывалось. А во вторник после отбоя собрали бригадиров - "для предъявления жалоб". На самом деле это совещание было еще одной подлостью, формой следствия: знали, как накипело у арестантов, и давали высказаться, чтобы потом арестовывать верней. Это был мой последней бригадирский день: у меня быстро росла запущенная опухоль, операцию которой я давно откладывал на такое время, когда, по-лагерному, это будет "удобно". В январе и особенно в роковые дни голодовки опухоль за меня решила, что сейчас - удобно, и росла почти по часам. Едва раскрыли бараки, я показался врачам, и меня назначили на операцию. Теперь я потащился на это последнее совещание. Его собрали в предбаннике - просторной комнате. Вдоль парикмахерских мест поставили длинный стол президиума, за него сели один полковник МВД, несколько подполковников, остальные помельче, а наше лагерное начальство и совсем терялось во втором ряду, за их спинами. Там же, за спинами, сидели записывающие - они всё собрание вели поспешные записи, а из первого ряда им еще повторяли фамилии выступающих. Выделялся один подполковник из Спецотдела или из Органов - очень быстрый, умный, хваткий злодей с высокой узкой головой, и этой хваткостью мысли, и узостью лица как бы совсем не принадлежавший к тупой чиновной своре. Бригадиры выступали нехотя, их почти вытягивали из густых рядов подняться. Едва начинали они что-то говорить своё, их сбивали, приглашали объяснить: за что режут людей? и какие были цели у забастовки? И если злополучный бригадир пытался как-то ответить на эти вопросы - за что режут и какие требования, на него тут же набрасывались сворой: а откуда вам это известно? значит, вы связаны с бандитами? Тогда назовите их!! Так благородно и на вполне равных началах выясняли они "законность" наших требований... Прерывать выступавших особенно старался высокоголовый злодей-подполковник, очень хорошо у него был подвешен язык и имел он перед нами преимущество безнаказанности. Острыми перебивами он снимал все выступления, и уже начал складываться такой тон, что во всём обвиняли нас, а мы оправдывались. Во мне подступало, толкало переломить это. Я взял слова, назвал фамилию (её как эхо повторили для записывающего). Я поднимался со скамьи, зная, что из собравшихся тут вряд ли кто быстрее меня вытолкнет через зубы грамматически законченную фразу. Одного только я вовсе не представлял - о чём я могу им говорить? Всё то, что написано вот на этих страницах, что было нами пережито и передумано все годы каторги и все дни голодовки - сказать им было всё равно, что орангутангам. Они числились еще русскими и еще как-то умели понимать русские фразы попроще, вроде "разрешите войти!", "разрешите обратиться!" Но когда сидели они вот так, за длинным столом, рядом, выявляя нам свои однообразно-безмыслые белые упитанные благополучные физиономии, так ясно было, что все они давно уже переродились в отдельный биологический тип, и последняя словесная связь между нами порывается безнадежно, и остается - пулевая. Только долгоголовый еще не ушёл в орангутанги, он отлично слышал и понимал. На первых же словах он попробовал меня сбить. Началось при всеобщем внимании состязание молниеносных реплик: - А где вы работаете? (Спрашивается, не всё ли равно, где я работаю?) - На мехмастерских! - швыряю я через плечо и еще быстрей гоню основную фразу. - Там, где делают ножи? - бьёт он меня спрямка. - Нет, - рублю я с косого удара, - там, где ремонтируют шагающие экскаваторы! (Сам не знаю, откуда так быстро и ясно приходит мысль.) И гоню дальше, дальше, чтобы приучить их прежде всего молчать и слушать. Но полкан притаился за столом и вдруг как прыжком кусает снизу вверх: - Вас делегировали сюда бандиты? - Нет, пригласили вы! - торжествующе секу я его с плеча и продолжаю, продолжаю речь. Еще раза два он выпрыгивает и полностью смолкает, отражённый. Я победил. Победил - но для чего? Один год! Один год остался мне и давит. И язык мой не вывернется сказать им то, что они заслужили. Я мог бы сказать сейчас бессмертную речь - но быть расстрелянным завтра. И я сказал бы её всё равно - но если бы меня транслировали по всему миру! Нет, слишком мала аудитория. И я не говорю им, что лагеря наши - фашистского образца и суть признак перерождения власти. Я ограничиваюсь тем, что перед их выставленными носами провожу керосином. Я узнал, что здесь сидит начальник конвойных войск - и вот я оплакиваю недостойное поведение конвоиров, утерявших облик советских воинов, помогающих растаскивать производство, к тому же грубиянов, к тому же убийц. Затем я рисую надзорсостав лагеря как шайку стяжателей, понуждающих зэков разворовывать для них строительство (так это и есть, только начинается это с офицеров, сидящих здесь). И какое же развоспитывающее действие это производит на заключённых, желающих исправиться! Мне самому не нравится моя речь, вся выгода её только в выигрыше темпа. В завоеванной тишине поднимается бригадир Т. и медленно, почти косноязычно, от сильного волнения или от роду так он, говорит: - Я соглашался раньше... когда другие заключённые говорили... что живём мы - как собаки... Полкан из президиума насторожился. Т. мнет шапку в руке, стриженный каторжник, некрасивый, с лицом ожесточённым, искривленным, так трудно найти ему правильные слова... -...Но теперь я вижу, что был неправ. Полкан проясняется. - Живём мы - гораздо хуже собак! - с силой и быстротой заворачивает Т., и все сидящие бригадиры напрягаются. - У собаки один номер на ошейнике, а у нас четыре. Собаку кормят мясом, а нас рыбьими костями. Собаку в карцер не сажают! Собаку с вышки не стреляют! Собакам не лепят по двадцать пять! Теперь можно его хоть и перебивать - он главное высказал. Встаёт Черногоров, представляется как бывший Герой Советского Союза, встаёт еще бригадир, говорят смело, горячо. В президиуме настойчиво и подчёркнуто повторяют их фамилии. Может быть, это всё на погибель нашу, ребята... А может быть только от этих ударов головами и развалится проклятая стена. Совещание кончается вничью. Несколько дней тихо. Комиссии больше не видно, и всё так мирно идёт на лагпункте, как будто ничего и не было. Конвой отводит меня в больницу на украинский лагпункт. Я - первый, кого туда ведут после голодовки, первый вестник. Хирург Янченко, который должен меня оперировать, зовёт меня на осмотр, но не об опухоли его вопросы и мои ответы. Он невнимателен к моей опухоли, и я рад, что такой надёжный будет у меня врач. Он расспрашивает, расспрашивает. Лицо его темно от общего нашего страдания. О, как одно и то же, но в разных жизнях, воспринимается нами в разном масштабе! Вот эта самая опухоль, повидимому раковая, - какой бы удар она была на воле, сколько переживаний, слёзы близких. А здесь, когда головы так легко отлетают от туловищ, эта же самая опухоль - только повод полежать, я о ней и думаю мало. Я лежу в больнице среди раненых и калеченых в ту кровавую ночь. Есть избитые надзирателями до кровавого месива - им не на чем лежать, всё ободрано. Особенно зверски бил один рослый надзиратель - железной трубою (память, память! - фамилии сейчас не вспомню). Кто-то уже умер от ран. А новости обгоняют одна другую: на "российском" лагпункте началась расправа. Арестовали сорок человек. Опасаясь нового мятежа, сделали это так: до последнего дня всё было по-прежнему добродушно, надо было думать, что хозяева разбираются, кто там из них виноват. Только в намеченный день, когда бригады уже проходили ворота, они замечали, что их принимает удвоенный и утроенный конвой. Задумано было взять жертвы так, чтобы ни друг другу мы не помогли, ни стены бараков или строительства - нам. Выведя из лагеря, разведя колонны по степи, но никого еще не доведя до цели, начальники конвоя подавали команду: "Стой! Оружие - к бою! Патроны - дослать! Заключённые, садись! Считаю до трёх, открываю огонь - садись! Все садись!" И снова, как в прошлогоднее крещение, рабы беспомощные и обманутые скованы на снегу. И тогда офицер разворачивал бумагу и читал фамилии и номера тех, кому надо было встать и выйти за оцепление из бессильного стада. И уже отдельным конвоем эту группку в несколько мятежников уводили назад, или подкатывал за ними воронок. А стадо, освобождённое от ферментов брожения, поднимали и гнали работать. Так воспитатели наши объяснили нам, можно ли им когда-нибудь в чём-нибудь верить. Выдёргивали в тюрьму и среди опустевшей на день зоны лагпункта. И через ту четырёхметровую стену, через которую забастовка перевалиться не смогла, аресты перепорхнули легко и стали клевать в украинском лагпункте. Как раз накануне назначенной мне операции арестовали и хирурга Янченко, тоже увели в тюрьму. Аресты или взятия на этап - это трудно было различить - продолжались теперь уже без первичных предосторожностей. Отправляли куда-то маленькие этапы человек по двадцать - по тридцать. И вдруг 19 февраля стали собирать огромный этап человек в семьсот. Этап особого режима: этапируемых на выходе из лагеря заковывали в наручники. Возмездие судьбы! Украинцы, оберегавшие себя от помощи москалям, шли на этот этап еще гуще, чем мы. Правда, перед самым их отъездом они салютовали нашей разбитой забастовке. Новый деревообделочный комбинат, сам весь тоже зачем-то из дерева (в Казахстане, где леса нет, а камня много!) - по невыясненным причинам (знаю точно, был поджог) загорелся сразу из нескольких мест - и в два часа сгорело три миллиона рублей. Тем, кого везли расстреливать, это было как похороны викинга - древний скандинавский обычай вместе с героем сжигать и его ладью. Я лежу в послеоперационной. В палате я один: такая заваруха, что никого не кладут, замерла больница. Следом за моей комнатой, торцевой в бараке, избушка морга и в ней уже который день лежит убитый доктор Корнфельд, хоронить которого некому и некогда. (Утром и вечером надзиратель, доходя до конца поверки, останавливается перед моей палатой и, чтобы упростить счёт, обнимающим движением руки обводит морг и мою палату: "и здесь два". И записывает в дошечку.) Павел Боронюк, тоже вызванный на большой этап, прорывается сквозь все кордоны и приходит обняться со мной на прощание. Не наш один лагерь, но вся вселенная кажется нам сотрясаемою, швыряемою бурей. Нас бросает, и нам не внять, что за зоной - всё, как прежде, застойно и тихо. Мы чувствуем себя на больших волнах и что-то утопляемое под ногами, и если когда-нибудь увидимся, - это будет совсем другая страна. А на всякий случай - прощай, друг! Прощайте, друзья! Потянулся томительный тупой год - последний мой год в Экибастузе и последний сталинский год на Архипелаге. Лишь немногих, подержав в тюрьме и не найдя улик, вернули в зону. А многих-многих, кого мы за эти годы узнали и полюбили, увезли: кого - на новое следствие и суд; кого в изоляцию по нестираемой галочке на деле (хотя бы арестант давно стал ангелом); кого в джезказганские рудники; и даже был такой этап "психически неполноценных" запекли туда Кишкина-шутника и устроили врачи молодого Володю Гершуни. Взамен уехавших выползали из "камеры хранения" по одному стукачи: сперва боязливо, оглядываясь, потом наглей и наглей. Вернулся в зону "сука продажная" Володька Пономарёв и вместо простого токаря стал заведующим посылочной. Раздачу драгоценных крох, собранных обездоленными семьями, старый чекист Максименко поручил отъявленному вору! Оперуполномоченные опять вызывали к себе в кабинеты сколько хотели и кого хотели. Душная была весна. У кого рога или уши слишком выдавались, спешили нагнуться и спрятать их. Я не вернулся больше на должность бригадира (уже и бригадиров опять хватало), а стал подсобником в литейке. Работать приходилось в тот год много и вот почему. Как единственную уступку после разгрома всех наших просьб и надежд, Управление лагеря дало нам хозрасчёт, то есть такую систему, при которой труд, совершенный нами, не просто канывал в ненасытное хайло ГУЛага, но оценивался, и 45% его считалось нашим заработком (остальное шло государству). Из этого "заработка" 70% забирал лагерь на содержание конвоя, собак, колючки, БУРа, оперуполномоченных, офицеров режимных, цензорных и воспитательных, - всего, без чего мы не могли бы жить, - зато оставшиеся тридцать-десять процентов всё же записывали на лицевой счёт заключённого, и хоть не все эти деньги, но часть их (если ты ни в чем не провинился, не опоздал, не был груб, не разочаровал начальства) можно было по ежемесячным заявлениям переводить в новую лагерную валюту - боны, и эти боны тратить. И так была построена система, что чем больше ты лил пота и отдавал крови, тем ближе ты подходил к тридцати процентам, а если ты горбил недостаточно, то весь труд твой уходил на лагерь, а тебе доставался шиш. И большинство - о, это большинство нашей истории, особенно когда его подготавливают изъятиями! - большинство было заглатывающе радо такой уступке хозяев и теперь укладывало своё здоровье на работе, лишь бы купить в ларьке сгущённого молока, маргарина, поганых конфет или в "коммерческой" столовой взять себе второй ужин. А так как расчёт руда вёлся по бригадам, то и всякий кто не хотел укладывать своё здоровье за маргарин - должен был класть его, чтобы товарищи заработали. Гораздо чаще прежнего стали возить в зону и кинофильмы. Как всегда в лагерях, в деревнях, в глухих поселках, презирая зрителей, не объявляли названия загодя, - свинье ведь тоже не объявляется заранее, что будет вылито в её корыто. Всё равно заключённые - да не те ли самые, которые зимой так героически держали голодовку?! - теперь толпились, захватывали места за час до того, как еще занавесят окна, нимало не беспокоясь, сто'ит ли этого фильм. Хлеба и зрелищ!.. Так старо, что и повторять неудобно... Нельзя было упрекнуть людей, что после стольких лет голода они хотят насытиться. Но пока мы насыщались здесь - тех товарищей наших, кто изобрел бороться, или кто в январские дни кричал в бараках "не сдадимся!", или даже вовсе ни в чём не замешанных - где-то сейчас судили, одних расстреливали, других увозили на новый срок в закрытые изоляторы, третьих изводили новым и новым следствием, вталкивали для внушения в камеры, испестренные крестами приговоренных к смерти, и какой-нибудь змей-майор, заходя в их камеру, улыбался обещающе: "А, Панин! Помню-помню. Вы прохо'дите по нашему делу, проходите! Мы вас оформим!" Прекрасное слово - оформить! Оформить можно на тот свет, и оформить можно на сутки карцера, и выдачу поношенных штанов тоже можно - оформить. Но дверь захлопнулась, змей ушёл, улыбаясь загадочно, а ты гадай, ты месяц не спи, ты месяц бейся головой о камни - как' именно собираются тебя оформить?.. Об этом только рассказывать легко. Вдруг собрали в Экибастузе этапик еще человек на двадцать. Странный какой-то этап. Собирали их неспешно, без строгостей, без изоляции - почти так, как собирают на освобождение. Но никому из них не подошел еще конец срока. И не было среди них ни одного заклятого зэка, которого хозяева изводят карцерами и режимками, нет, это были всё хорошие заключённые, на хорошем у начальства счету: всё тот же скользкий самоуверенный бригадир авторемонта Михаил Михайлович Генералов, и бригадир станочников хитро-простоватый Белоусов, и инженер-технолог Гультяев, и очень положительный степенный с фигурой государственного деятеля московский конструктор Леонид Райков; и милейший "свой в доску" токарь Женька Милюков с блинно-смазливым лицом; и еще один токарь грузин Кокки Кочерава, большой правдолюб, очень горячий к справедливости перед толпою. Куда же их? По составу ясно, что не на штрафной. "Да вас в хорошее место! Да вас расконвоируют!" - говорили им. Но ни у одного ни на минуту не проблеснула радость. Они уныло качали головами, нехотя собирали вещи, почти готовые оставить их здесь, что ли. У них был побитый, паршивый вид. Неужели так полюбили они беспокойный Экибастуз? Они и прощались какими-то неживыми губами, неправдоподобными интонациями. Увезли. Не не дали времени их забыть. Через три недели слух: их опять привезли! Назад? Да. Всех? Да... Только они сидят в штабном бараке и по своим баракам расходиться не хотят. Лишь этой чёрточки не хватало, чтобы завершить экибастузскую трёхтысячную забастовку - забастовка предателей!.. То-то так не хотелось им ехать! В кабинетах следователей, закладывая наших друзей и подписывая иудины протоколы, они надеялись, что келейной тишиной всё и кончится. Ведь это десятилетиями у нас: политический донос считается документом неоспоримым, и лицо сексота не открывается никогда. Но что-то было в нашей забастовке необходимость ли оправдаться перед своими высшими? - что заставило хозяев устроить где-то в Караганде большой юридический процесс. И вот этих взяли в один день - и посмотрев друг другу в беспокойные глаза, они узнали о себе и о других, что едут свидетелями на суд. Да ничто б им суд, а знали они ГУЛаговское послевоенное установление: заключённый, вызванный по временным надобностям, должен быть возвращён в прежний лагерь. Да им обещали, что в виде исключения оставят их в Караганде! Да какой-то наряд и был выписан, но не так, не правильно - и Караганда отказалась. И вот они три недели ездили. Их гоняли из столыпинов в пересылки, из пересылок в столыпины, им кричали: "Садись на землю!", их обыскивали, отнимали вещи, гоняли в баню, кормили селёдкой и не давали воды - всё, как изматывают обычных, не благонастроенных зэков. Потом под конвоем их вводили на суд, они еще раз посмотрели в лица тем, на кого донесли, там они забили гвозди в их гробы, навесили замки на их одиночные камеры, домотали им километры лет до новых катушек - и опять через все пересылки привезены и, разоблачённые, выброшены в прежний лагерь. Они больше не нужны. Доносчик - как перевозчик... И, кажется - разве лагерь не замирён? Разве не увезена отсюда почти тысяча человек? Разве мешает им теперь кто-нибудь ходить в кабинет кума?.. А они - нейдут из штаба! Они забастовали - и не хотят в зону! Один Кочерава решается нагло сыграть прежнего правдолюбца, он идёт в бригаду и говорит: - Нэ знаем, зачем возили! Возили-возили, назад привезли.. Но на одну только ночь и на один только рассвет хватает его дерзости. На следующий день он убегает в комнату штаба, к своим. Э-э, значит не впустую прошло то, что прошло, и не зря легли и сели наши товарищи. Воздух лагеря уже не может быть возвращен в прежнее гнетущее состояние. Подлость реставрирована, но очень непрочно. О политике в бараках разговаривают свободно. И ни один нарядчик и ни один бригадир не осмелится пнуть ногой или замахнуться на зэка. Ведь теперь все узнали, как легко делаются ножи и как легко вонзаются под ребрину. Наш островок сотрясся - и отпал от Архипелага... Но это чувствовали в Экибастузе, едва ли - в Караганде. А в Москве наверняка не чувствовали. Начался развал системы Особлагов - в одном, другом, третьем месте, - Отец же и Учитель об этом понятия не имел, ему конечно не доложили (да не умел он ни от чего отказываться, и от каторги бы не отказался, пока под ним стул бы не загорелся). Напротив, для новой ли войны, он намечал в 1953 году большую новую волну арестов, а для того в 1952 расширял систему Особлагов. И так постановлено было экибастузский лагерь из лаготделения то Степлага, то Песчанлага обратить в головное отделение нового крупного прииртышского Особого лагеря (пока условно названного Дальлагом). И вот сверх уже имевшихся многочисленных рабовладельцев, приехало в Экибастуз целое новое Управление дармоедов, которых мы тоже должны были всех окупить своим трудом. Обещали не заставить себя ждать и новые заключённые. А зараза свободы тем временем передавалась - куда ж было деть её с Архипелага? Как когда-то дубовские привезли её нам, так теперь наши повезли её дальше. В ту весну во всех уборных казахстанских пересылок было написано, выскреблено, выдолблено: "Привет борцам Экибастуза!" И первое изъятие "центровых мятежников", человек около сорока, и из большого февральского этапа 250 самых "отъявленных" были довезены до Кенгира (поселок Кенгир, а станция Джезказган - 3-го лаготделения Степлага, где было и Управление Степлага и сам брюхатый полковник Чечев. Остальных штрафных экибастузцев разделили между 1-м и 2-м отделениями Степлага (Рудник). Для устрашения восьми тысяч кенгирских зэков объявлено было, что привезены бандиты. От самой станции до нового здания кенгирской тюрьмы их повели в наручниках. Так закованною легендой вошло наше движение в рабский еще Кенгир, чтоб разбудить и его. Как в Экибастузе год назад, здесь еще господствовали кулак и донос. До апреля продержав четверть тысячи наших в тюрьме, начальник Кенгирского лаготделения подполковник Федотов решил, что достаточно они устрашены, и распорядился выводить на работу. По централизованному снабжению было у них 125 пар новеньких никелированных наручников последнего фашистского образца - а, сковывая двоих по одной руке, как раз на 250 человек (этим, наверное, и определилась принятая Кенгиром порция). Одна рука свободна - это можно жить! В колонне было уже немало ребят с опытом лагерных тюрьм, тут и тёртые беглецы (тут и Тэнно, присоединенный к этапу), знакомые со всеми особенностями наручников, и они разъяснили соседям по колонне, что при одной свободной руке ни черта не стоит эти наручники снять - иголкой и даже без иголки. Когда подошли к рабочей зоне, надзиратели стали снимать наручники сразу в разных местах колонны, чтоб не умедля начать рабочий день. Тут-то и стали умельцы проворно снимать наручники с себя и с других и прятать под полу: "А у нас уже другой надзиратель снял!" Надзору и в голову не пришло посчитать наручники прежде чем запустить колонну, а при входе на рабочий объект её не обыскивают никогда. Так в первое же утро наши ребята унесли 23 пары наручников из 125 пар! Здесь, в рабочей зоне, их стали разбивать камнями и молотками, но скоро догадались острей: стали заворачивать их в промасленную бумагу, чтоб сохранились лучше, и вмуровали в стены и фундаменты домов, которые клали в тот день (20-й жилой квартал против Дворца Культуры Кенгира), сопровождая их идеологически несдержанными записками: "Потомки! Эти дома строили советские рабы! Вот такие наручники они носили!" Надзор клял, ругал бандитов, а на обратную дорогу всё же поднёс ржавых, старых. Но как ни стерёгся он - у входа в жилую зону ребята стащили еще шесть. В два следующих выхода на работу - еще по несколько. А каждая пара их стоила 93 рубля. И - отказались кенгирские хозяева водить ребят в наручниках. В борьбе обретёшь ты право своё! К маю стали экибастузцев постепенно переводить из тюрьмы в общую зону. Теперь надо было обучать кенгирцев уму-разуму. Для начала учинили такой показ: придурка, по праву сунувшегося в ларек без очереди, придушили не до смерти. Довольно было для слуха: что-то новое будет! не такие приехали, как мы. (Нельзя сказать, чтоб до того в джезказганском лагерном гнезде совсем не трогали стукачей, но это не стало направлением. В 1951 г. в тюрьме Рудчика как-то вырвали ключи у надзирателя, открыли нужную камеру и зарезали там Козлаускаса.) Теперь создались и в Кенгире подпольные Центры - украинский и "всероссийский". Приготовлены были ножи, маски для рубиловки - и вся сказка началась с начала. "Повесился" на решётке в камере Войнилович. Убиты были бригадир Белокопыт и благонамеренный стукач Лифшиц, член реввоенсовета в гражданскую войну на фронте против Дутова. (Лифшиц был благополучным библиотекарем КВЧ на лаготделении Рудник, но слава его шла впереди, и в Кенгире он был зарезан в первый же день по прибытии.) Венгр-комендант зарублен был около бани топорами. И, открывая дорожку в "камеру хранения", побежал туда первым Сауер, бывший министр советской Эстонии. Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.013 сек.) |