|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
IV. С ОСТРОВА НА ОСТРОВ 68 страница3 Годами позже я достану Уголовный кодекс РСФСР и с удовольствие" прочту там в статье 35-й: что ссылка назначается на срок от трёх д_о _д_е_с_я_т_и лет, в качестве же дополнительной к заключению может быть только д_о _п_я_т_и лет. (Это - гордость советских юристов: что начиная еше с уголовного кодекса 1922 года в советском п_р_а_в_е нет бессрочных правопоражений и вообще бессрочных репрессий, кроме самой жуткой из них бессрочного изгнания из пределов СССР. И в этом "важное принципиальное отличие советского права от буржуазного" (Сборник "От тюрем..."). Так-то так, но экономя труд МВД, пожалуй в_е_ч_н_у_ю-то выписывать проще: не надо следить за концами сроков да морочиться обновлять их. * И еще в статье 35-й, что ссылка даётся только особым определением с_у_д_а. Ну, хотя бы ОСО? Но даже и не ОСО, а дежурный лейтенант выписывал нам вечную ссылку. 4 Правда, через полгода вернут нам КГБ, штаты прежние. Глава 6. Ссыльное благоденствие 1. Гвозди велосипедные - 1/2 кило 2. Батинка - 5 3. Поддувальник - 2 4. Стаханы - 10 5. Финал ученический - 1 6. Глопус - 1 7. Спичка - 50 пачек 8. Лампа летючий Мыш - 2 9. Зубная пасть - 8 штук 10. Пряник - 34 кило 11. Водка - 156 поллитровок Это была ведомость инвентаризации и переоценки всех наличных товаров универсального магазина в ауле Айдарлы. Инспекторы и товароведы Кок-Терекского РайПО составили эту ведомость, а я теперь прокручивал на арифмометре и снижал цену на какой товар на 7,5 процентов, на другой полтора. Цены катастрофически снижались, и можно было ожидать, что к новому учебному году и финал, и глопус будут проданы, гвозди найдут себе места в велосипедах, и только большой завал пряника, вероятно еще довоенного, клонился к разряду неликвидов. А водка, хоть и подорожай, дольше 1 мая не задержится. Снижение цен, которое, по сталинскому заводу, прошло под 1 апреля, и от которого трудящиеся выиграли сколько-то миллионов рублей (вся выгода была заранее подсчитана и опубликована) - больно ударило по мне. Уже месяц, проведённый в ссылке, я проедал свои лагерные "хозрасчётные" заработки литейщика - на воле, поддерживался лагерными деньгами! - и всё ходил в РайОНО узнавать: когда ж возьмут меня? Но змееватая заведующая перестала меня принимать, два толстых инспектора всё менее находили времени что-то мне буркнуть, а к исходу месяца была мне показана резолюция ОблОНО, что школы кок-терекского района полностью укомплектованы математиками и нет никакой возможности найти мне работу. Тем временем я писал, однако, пьесу ("Декабристы без декабря"), не проходя ежедневного утреннего и вечернего обыска и не нуждаясь так часто уничтожать написанное. как прежде. Ничем другим я занят не был, и после лагеря мне понравилось так. Один раз в день я ходил в "Чайную" и там на два рубля съедал горячей похлёбки - той самой, которую тут же отпускали в ведре и для арестантов местной тюрьмы. А хлеб-черняшку продавали в магазине свободно. А картошки я уже купил, и даже - ломоть свиного сала. Сам, на ишаке, привёз я саксаула из зарослей, мог и плиту топить. Счастье моё было очень недалеко от полного, и я так задумывал: не берут на работу - не надо, пока деньги тянуться - буду пьесу писать, в кои веки такая свобода! Вдруг на улице один из комендантов поманил меня пальцем. Он повёл меня в райПО, в кабинет начальника, как бомба толстого казаха, и сказал со значением: - Математик. И что за чудо? Никто не спросил меня, за что я сидел, и не дал заполнять автобиографии и анкеты! - тотчас же его секретарша ссыльная гречанка-девчонка, кинематографически красивая, отстукала одним пальцем на машинке приказ о назначении меня плановиком-экономистом с окладом 450 рублей в месяц. В тот же день и с такой же лёгкостью, без всяких анкетных изучений, были зачислены в райПО еще двое непристроенных ссыльных: капитан дальнего плавания Василенко, и еще неизвестный мне, очень затаённый Григорий Самойлович М-з. Василенко уже носился с проектом углублять реку Чу (её в летние месяцы переходила вброд корова) и налаживать катерами сообщение, просил комендатуру пустить его исследовать русло. Его однокурсник по мореходному училищу, по парусному бригу "Товарищ", капитан Манн в эти дни снаряжал "Обь" в Антарктиду - а Василенко гнали кладовщиком в райПО. Но не плановиком, не кладовщиком, не счетоводом - все трое мы были брошены на аврал: на переоценку товаров. В ночь с 31 марта на 1 апреля райПО, что ни год, охватывалось агонией, и никогда не хватало и не могло хватить людей. Надо было: все товары учесть (и обнаружить воров-продавцов, но не для отдачи их под суд), переоценить - и с утра уже торговать по новым ценам, очень выгодным для трудящихся, А огромная пустыня нашего района имела железнодорожных путей и шоссе - ноль километров, и в глубинных магазинах эти очень выгодные для трудящихся цены никак не удавалось осуществить раньше 1 мая: сквозной месяц все магазины вообще не торговали, пока в райПО подсчитывались и утверждались ведомости, пока их доставляли на верблюдах. Но в самом-то райцентре хоть предмайскую ж торговлю надо было не срывать! К нашему приходу в райПО над этим уже сидело человек пятнадцать штатных и привлечённых. Простыни ведомостей на плохой бумаге лежали на всех столах, и слышалось только щёлканье счётов, на которых опытные бухгалтеры и умножали и делили, да деловое переругивание. Тут же посадили работать и нас. Умножать и делить на бумажке мне сразу надоело, я запросил арифмометр. В райПО не было ни одного, да никто не умел на нём и работать, но кто-то вспомнил, что видел в шкафу районного статуправления какую-то машинку с цифрами, только и там никто на ней не работал. Позвонили, сходили, принесли. Я стал трещать и быстро усеивать колонки, ведущие бухгалтеры - враждебно на меня коситься: не конкурент ли? Я же крутил и думал про себя: как быстро зэк наглеет, или, выражаясь литературным языком, как быстро растут человеческие потребности! Я недоволен, что меня оторвали от пьесы, слагаемой в тёмной конуре; я недоволен, что меня не взяли в школу; недоволен, что меня насильно заставили... что же? ковырять мёрзлую землю? месить ногами саманы в ледяной воде? - нет, меня насильно посадили за чистый стол крутить ручку арифмометра и вписывать цифры в столбец. Да если бы в начале моей лагерной отсидки мне предложили бы эту блаженную работу выполнять весь срок по 12 часов в день бесплатно - я бы ликовал! Но вот мне платят за эту работу 450 рублей, я теперь буду и литр молока брать ежедень, а я нос ворочу - не маловато ли? Так неделю увязало райПО в переоценке (тут надо было верно определять для каждого товара его группу по общему понижению и еще его группу по удорожанию для деревни) - и всё ни один магазин не мог начать торговать. Тогда жирный председатель, сам первейший бездельник, собрал всех нас в свой торжественный кабинет и сказал: - Так вот что. Последний вывод медицина, что человек совсем не нужен спать восемь часов. Абсолютно достаточно - четыре часа! Поэтому приказываю: начало работы - семь утра, конец - два часа ночи, перерыв на обед час и на ужин час. И, кажется, никто из нас в этой оглушающей тираде ничего смешного не нашел, а только жуткое. Все съёжились, молчали, и лишь осмелились обсудить, с какого часа лучше ужинный перерыв. Да, вот она, та судьба ссыльных, о которой меня предупреждали, из таких приказов она и состоит. Все сидящие здесь - ссыльные, они дрожат за место; уволенные, они долго не найдут себе в Кок-Тереке другого. И в конце концов, это же - не лично для директора, это - для страны, это - надо. И последний вывод медицины им кажется довольно сносным. Ах, сейчас бы встать и высмеять этого самодовольного кабана! Раз бы единый отвести душу! Но это была бы чистая "антисоветская агитация" призыв к срыву важнейшего мероприятия. Так всю жизнь переходишь из состояния в состояние - ученик, студент, гражданин, солдат, заключённый, ссыльный и всегда есть веская сила у начальства, а ты должен гнуться и молчать. Скажи он - до десяти вечера, я бы сидел. Но предлагал он нам - сухой расстрел, мне предлагал: здесь, на воле - и перестать писать! Нет уж, будь ты проклят, и снижение цен вместе с тобой. Лагерь подсказывал мне выход: не говорить против, а молча против делать. Со всеми вместе я покорно выслушал приказ, а в пять вечера встал из-за стола - и ушёл. И вернулся только в девять утра. Коллеги мои уже все сидели, считали, или делали вид, что считают. Как на дикого, смотрели на меня. М-з, скрытно одобряя мой поступок, но сам так не решаясь, тайно сообщил мне, что вчера вечером над моим пустым столом председатель кричал, что загонит меня в пустыню за сто километров. Признаюсь, я струхнул: конечно, МВД всё могло сделать. И загнало бы! И за сто километров, только б и видел я тот районный центр! Но я был счастливчик: я попал на Архипелаг после конца войны, то есть самый смертный период миновав; и теперь в ссылку я приехал после смерти Сталина. За месяц что-то и сюда уже доползло, до нашей комендатуры. Незаметно начиналась новая пора - самое мягкое трёхлетие в истории Архипелага. Председатель не вызвал меня и сам не пришёл. Проработав день свежим среди засыпающих и врущих, я решился снова в пять вечера уйти. Какой-нибудь конец, только скорее. Который раз в жизни я замечал, что жертвовать можно многим, но не стержневым. Этой пьесой, выношенной еще в каторжных строях Особлага, я не пожертвовал - и победил. Неделю все работали ночами - и привыкли, что стол мой пуст. И председатель, встречая меня в коридоре, отводил глаза. Но не пришлось мне наладить сельской кооперации в Казэкстане. В райПО внезапно пришёл молодой завуч школы, казах. До меня он был единственный универсант в Кок-Тереке, и очень этим гордился. Однако, моё появление не вызвало у него зависти. Хотел ли он укрепить школу перед её первым выпуском или поперчить змеистой заврайОНО, но предложил мне: "Несите быстро ваш диплом!" Я сбегал как мальчик и принёс. Он положил в карман и уехал в Джамбул на профсоюзную конференцию. Через три дня опять зашёл и положил передо мной выписку из приказа ОблОНО. За той же самой бесстыдной подписью, которая в марте удостоверяла, что школы района полностью укомлектованы, я теперь в апреле назначался и математиком, и физиком - в оба выпускных класса да за три недели до выпускных экзаменов! (Он рисковал, завуч. Не так политически, как боялся он: не забыл ли я всю математику за годы лагеря. Когда наступил день письменного экзамена по геометрии с тригонометрией, он не дал мне вскрывать конверт при учениках, а в кабинет директора завёл всех преподавателей и стоял за моим плечом, пока я решал. Совпадение ответа привело его, да и остальных математиков, в праздничное состояние. Как легко тут было прослыть Декартом! Я еще не знал, что каждый год во время экзаменов 7-х классов то и дело звонят из аулов в район: не получается задача, неправильное условие! Эти преподаватели и сами-то кончили лишь по семь классов...) Говорить ли о моём счастьи - войти в класс и взять мел? Это и было днём моего освобождения, возврата гражданства. Остального, из чего состояла ссылка, я уже больше не замечал. Когда я был в Экибастузе, нашу колонну часто водили мимо тамошней школы. Как на рай недоступный я озирался на беготню ребятишек в её дворе, на светлые платья учительниц, а дребезжащий звонок с крылечка ранил меня. Так изныл я от беспросветных тюремных лет, от лагерных общих! Таким счастьем вершинным, разрывающим сердце, казалось: вот в этой самой экибастузской бесплодной дыре жить ссыльным, вот по этому звонку войти с журналом в класс и с видом таинственным, открывающим необычайное, начать урок. (В той тяге был, конечно, дар учителя, но, наверно, и доля оголодавшей самоценности контраст после стольких лет рабского унижения и способностей, не нужных никому.) Но, уставленный в жизнь Архипелага и государства, упустил я самое простое: что за годы войны и послевоенные школа наша - умерла, её больше нет, а остался только корпус надутый, звон пустой. Умерла школа и в столице и в станице. Когда духовная смерть, как газ ядовитый, расползается по стране - кому ж задохнуться из первых, как не детям, как не школе? Однако, я об этом узнал лишь годами позже, воротясь из страны ссылки в русскую метрополию. А в Кок-Тереке я об этом даже не догадался: мертво было всё направление мракобесия, но еще живы были, еще не задохнулись ссыльные дети! Это были дети особенные. Они вырастали в сознании своего угнетённого положения. На педсоветах и других балабольных совещаниях о них и им говорилось, что - они дети советские, растут для коммунизма, и только временно ограничены в праве передвижения, только и всего. Но они-то, каждый, ощущали свой ошейник - и с самого детства, сколько помнили себя. Весь интересный, обильный, клокочущий жизнью мир (по иллюстрированным журналам, по кино) был недоступен для них, и даже мальчикам в армию не предстояло туда попасть. Очень слабая, очень редкая была надежда - получить от комендатуры разрешение ехать в город, там быть допущенным до экзамена, да еще быть принятым в институт, да еще благополучно его окончить. Итак, всё, что они могли узнать о вечном объёмном мире - только здесь они могли получить, эта школа долгие годы была для них - первое и последнее образование. К тому ж, по скудости жизни в пустыне, свободны они были от тех рассеяний и развлечений, которые так портят городскую молодёжь XX века от Лондона до Алма-Аты. Там, в метрополии, дети уже развыкли учиться, потеряли вкус, учились - как повинность отбывали, чтобы числиться где-то, пока выйдет возраст. А нашим ссыльным детям, если хорошо преподавать, то это было им единственно важное в жизни, это было всё. Учась жадно, они как бы поднимались над своим вторым сортом и сравнивались с детьми сорта первого. Только в одной настоящей учёбе насыщалось их самолюбие. (Нет, еще: в выборных школьных должностях; в комсомоле; и, с 16 лет в голосовании, во всеобщих выборах. Так хотелось им, бедняжкам, хоть иллюзии равноправия! Многие с гордостью поступали в комсомол, искренне делали политические сообщения на пятиминутках. Одной молоденькой немочке. Виктории Нусс, поступившей в двухлетний учительский институт, я пытался внушить мысль, что положением ссыльного надо не тяготиться, а гордиться. Куда там! Она посмотрела на меня как на безумного. Ну, да были и такие, кто в комсомол не спешил - так их тянули силой: разрешено, а ты не поступаешь - это почему? И в Кок-Тереке некоторые девочки, немки, тайные сектантки, вынуждены были вступать, чтоб семью их не загнали дальше в пустыню. О вы, соблазнители малых сих! - лучше б вам жёрнов на шею...) Это всё я говорил о "русских" классах кок-терекской школы (собственно русских там почти не было, а - немцы, греки, корейцы, немного курдов и чеченов, да украинцев из переселенческих семей начала века, да казахов из семей "ответработников" - они детей своих учили по-русски). Большинство же казахских детей составляли классы "казахские". Это были воистину еще дикари, в большинстве (кто не испорчен чиновностью семей) - очень прямые, искренние, с коренным представлением о хорошем и дурном, до того, как успевали его исказить лживым или чванным преподаванием. А почти всё преподавание на казахском языке было расширенным воспроизводством невежества: сперва кое-как тянули на дипломы первое поколение, недоученные разъезжались с большой важностью преподавать подрастающим, а девушкам-казашкам ставили "удовлетворительно", выпускали из школ и педагогических институтов при самом дремучем и полном незнании. И когда этим первобытным детям вдруг засверкивало настоящее учение, они впитывали его не только ушами и глазами, но ртом. При таком ребячьем восприятии я в Кок-Тереке захлебнулся преподаванием, и три года (а может быть, много бы еще лет) был счастлив даже им одним. Мне нехватало часов расписания, чтоб исправить и восполнить недоданное им раньше, я назначал им вечерние дополнительные занятия, кружки, полевые занятия, астрономические наблюдения - и они являлись с такой дружностью и азартом, как не ходили в кино. Мне дали и классное руководство, да еще в чисто-казахском классе, но и оно мне почти нравилось. Однако, всё светлое было ограничено классными дверьми и звонком. В учительской же, в директорской и в райОНО размазывалась не только обычная всегосударственная тягомотина, но еще и пригорчённая ссыльностью страны. Среди преподавателей были и до меня немцы и административно-ссыльные. Положение всех нас было угнетённое: не упускалось случая напомнить, что мы допущены к преподаванию из милости и всегда можем этой милости лишиться. Ссыльные учителя пуще других (тоже, впрочем, зависимых) трепетали разгневать высоких районных начальников недостаточно высокою оценкой их детей. Трепетали они и разгневать дирекцию недостаточно высокой общей успеваемостью - и завышали оценки, тоже способствуя общеказахстанскому расширенному воспроизводству невежества. Но кроме того на ссыльных учителях (и на молодых казахских) лежали повинности и поборы: в каждую зарплату с них удерживали по четвертной, неизвестно в чью пользу; вдруг директор (Берденов) мог объявить, что у его малолетней дочери - день рождения, и преподаватели должны были собирать по 50 рублей на подарок; еще кроме вызывали то одного, то другого в кабинет директора или заврайоно и требовали дать "взаймы" рублей 300-500. (Ну да впрочем, это были общие черты тамошнего стиля или строя. С учеников-казахов тоже вынуждали к выпускному вечеру по барану или полбарана - и тогда обеспечивался им аттестат, хоть и при полном незнании; выпускной вечер превращался в большую пьянку районного партактива.) Еще всё районное начальство где-нибудь училось заочно, а все письменные контрольные работы за них понуждались выполнять учителя нашей школы (это передавалось по-байски, через завучей, и рабы-учителя даже не удостаивались увидеть своих заочников). Не знаю, моя ли твёрдость, основанная на "незаменимости", которая выяснилась сразу, или уже мягчеющая эпоха, да обе они, помогли мне не всовывать шею в эти хомуты. Только при справедливых оценках могли у меня ребята учиться охотно, и я ставил их, не считаясь с секретарями райкома. Не платил я и поборов, и "взаймы" начальству не давал (змеистая заврайоно имела наглость просить!) довольно того, что каждый май обдирало нас на месячный заработок скудеющее государство (это преимущество вольных, подписку на заём, отнятое в лагере, нам ссылка возвращала). Но на том моя принципиальность и кончалась. Рядом со мною преподаватель биологии и химии Георгий Степанович Митрович, отбывший на Колыме десятку по КРТД. уже пожилой больной серб, неуёмно боролся за местную справедливость в Кок-Тереке. Уволенный из райЗО, но принятый в школу, он перенёс свои усилия сюда. Да в Кок-Тереке на каждом шагу было беззаконие, осложнённое невежеством, дикарским самодовольством и благодушной связью родов. Беззаконие это было вязко, глухо, непробиваемо но Митрович самоотверженно и бескорыстно бился с ним (правда, с Лениным на устах), разоблачал на педсоветах, на районных учительских совещаниях, проваливал на экзаменах незнающих чиновных экстерников и выпускников "за барана", писал жалобы в область, в Алма-Ату, и телеграммы на имя Хрущева (в его защиту собиралось по 70 родительских подписей, а сдавали такую телеграмму в другом районе, у нас бы её не выпустили). Он требовал проверок, инспекторов, те приезжали и обращались против него же, он снова писал, его разбирали на специальных педсоветах, обвиняли и в антисоветской пропаганде детям (волосок до ареста!) и, так же серьёзно, - в грубом обращении с козами, глодающими пионерские посадки, его исключали, восстанавливали, он добивался компенсации за вынужденный прогул, его переводили в другую школу, он не ехал, снова исключали - он славно бился! И если б еще к нему присоединился я - то здорово бы мы их потрепали! Однако, я - нисколько ему не помогал. Я хранил молчание. Уклонялся от решающих голосований (чтоб не быть и против него), ускользал куда-нибудь на кружок, на консультацию. Этим самым партийным экстерникам я не мешал получать тройки: сами власть - пусть обманывают свою же власть. Я таил свою задачу: я писал и писал. Я берёг себя для другой борьбы, позднейшей. Но вопрос стоит шире: права ли? нужна ли была борьба Митровича? Весь бой его был заведомо безнадёжен, это тесто нельзя было промесить. И даже если бы он полностью победил - это не могло бы исправить строя, всей системы. Только размытое светлое пятнышко чуть померцало бы на ограниченном месте - и затянуло бы его серым. Вся его возможная победа не уравновешивала того нового ареста, который мог быть ему расплатой (только хрущёвское время и спасло Митровича от ареста). Безнадёжен был его бой, однако человечно возмущение несправедливостью, хоть и до собственной гибели! Борьба его была упёрта в поражение - а бесполезной её никак не назовешь. Если б не так благоразумны были мы все, если б не ныли друг другу: "не поможет, бесполезно!" - совсем бы другая была наша страна! А Митрович не был гражданин - он был ссыльный, но блеска его очков боялись районные власти. Боялись-то боялись, однако наступал светлый день выборов - выборов любимой народной власти, - и равнялись неуёмный борец Митрович (и чего ж тогда стоила его борьба?), и уклончивый я, и еще более затаённый, а по виду уступчивейший изо всех Г. С. М-з: все мы, скрывая страдательное отвращение, равно шли на это праздничное издевательство. Разрешались выборы почти всем ссыльным, так дёшево они стоили, и даже лишённые прав вдруг обнаруживали себя в списках, и их торопили, гнали скорей. У нас в Кок-Тереке не бывало даже кабин для голосования, совсем в стороне стояла одна будка с распахнутыми занавесками, но туда и путь не лежал, неловко было к ней и заворачивать. Выборы состояли в том, чтобы поскорей пронести бюллетени до урны и туда их швырнуть. Если же кто останавливался и внимательно читал фамилии кандидатов, это уже выглядело подозрительным: неужели партийные органы не знают, кого выдвигают, что' тут читать?.. Отголосовав, все получали законное право идти выпивать (или зарплату, или аванс всегда выдавали перед выборами). Одетые в лучшие костюмы, все (в том числе ссыльные!) торжественно раскланивались на улицах, поздравляя друг друга с каким-то праздником... О, сколько раз еще помянешь добрым словом лагерь, где не было этих выборов никаких! Однажды выбрал Кок-Терек народного судью, казаха - единогласно, разумеется. Как обычно, поздравляли друг друга с праздником. Но через несколько месяцев на этого судью пришло уголовное дело из того района, где он судействовал прежде (тоже выбранный единогласно). Выяснилось, что и у нас он успел уже достаточно нахапать от частных взяткодателей. Увы, пришлось его снять и назначить в Кок-Тереке новые частичные выборы. Кандидат был опять приезжий, никому не известный казах. И в воскресенье все оделись в лучшие костюмы, проголосовали единогласно с утра, и опять на улицах те же счастливые лица без искорки юмора поздравляли друг друга... с праздником! В каторжном лагере мы надо всем балаганом хоть смеялись открыто, а в ссылке особенно и не поделишься: жизнь у людей как у вольных, и первое взято от воли самое худшее - скрытность. С М-зом с одним из немногих я на такие темки поговаривал. Его прислали к нам из Джезказгана, притом без копейки, его деньги задержались где-то в пути. Однако, комендатуру это нисколько не озаботило его просто сняли с тюремного довольствия и выпустили на улицы Кок-Терека: хоть воруй, хоть умирай. В те дни я ему одолжил десятку - и навсегда заслужил его благодарность, долго он мне всё напоминал, как я его выручил. В нём устойчива была эта черта - памятливость на добро. Но и на зло тоже. (Так помнил он зло Худаеву - тому чеченскому мальчику, едва не ставшему жертвой кровной мести. Всё оборачивается, в этом жизнь мира! - уцелевший Худаев вдруг с тёмною злобой, неправо и жестоко расправился с сыном М-за). При его положении ссыльного и без профессии, М-з не мог себе найти в Кок-Тереке приличной работы. Лучшее, что ему досталось - стать школьным лаборантом, и этим он уже очень дорожил. Но должность требовала всем услуживать, никому не дерзить, ни в чём не выказывать себя. Он и не выказывал, он непроницаем был под внешней любезностью, и даже такого простого о нём, почему у него нет к пятидесяти годам профессии, никто не знал. Мы же с ним как-то сближались, ни одного столкновения, а взаимная помощь нередко, да еще одинаковость лагерных реакций и выражений. И после долгой перетайки я узнал его скрываемую внешнюю и внутреннюю историю. Она поучительна. До войны он был секретарь райкома партии в Ж*, в войну назначен начальником шифровального отделения дивизии. Всегда он был поставлен высоко, важная персона, и не ведал мелкого человеческого горя. Но в 1942 году как-то случилось, что по вине шифровального отделения один полк их дивизии не получил вовремя приказа на отступление. Надо было исправить - но еще получилось, что все подчинённые М-за куда-то задевались либо погибли - и послал генерал самого М-за туда, на передовую, в уже смыкающиеся вокруг полка клещи: приказать им отступать! спасти их! М-з поехал верхом, сокрушённо и боясь погибнуть, по пути же попал так опасно, что дальше решил не ехать и даже не знал, останется ли и тут в живых. Он сознательно остановился - покинул, предал полк, слез с лошади, обнял дерево (или от осколков прятался за ним) и... дал клятву Иегове, что если только останется жив - будет ревнивым верующим, выполнять точно святой закон. И кончилось благополучно: полк погиб или попал в плен, а М-з выжил, получил 10 лет лагеря по 58-й, отбыл их - и вот был со мной в Кок-Тереке. И как же непреклонно он выполнял свой обет! - ничего в груди и голове не осталось у него от члена партии. Только обманом могла жена накормить его бесчешуйчатой трефной рыбой. По субботам не мог он не приходить на службу, но старался здесь ничего не делать. Дома он сурово выполнял все обряды и молился - по советской неизбежности тайно. Естественно, что эту историю открыл он мало кому. А мне она не кажется слишком простой. Просто здесь только одно, с чем больше всего не принято у нас соглашаться: что глубиннейший ствол нашей жизни - религиозное сознание, а не партийно-идеологическое. Как рассудить? По всем законам уголовным, воинским и законам чести, по законам патриотическим и коммунистическим, этот человек был достоин смерти или презрения - ведь целый полк погубил он ради спасения своей жизни, не говоря уже, что в тот момент не хватило ему ненависти к самому страшному врагу евреев, какой только бывал. А вот по каким-то еще более высшим законам М-з мог воскликнуть: а все ваши войны - не по слабоумию ли высших политиков начинаются? разве Гитлер врезался в Россию не по слабоумию - своему, и Сталина, и Чемберлена? а теперь вы посылаете на смерть м_е_н_я? да разве в_ы меня на свет родили? Возразят: он (но и все же люди того полка!) должен был заявить это еще в военкомате, когда на него надевали красивый мундир, а не там, обнимая дерево. Да логически я не берусь его защищать, логически я должен был бы ненавидеть его, или презирать, испытывать брезгливость от его рукопожатия. Но ничего такого я к нему не испытывал! Потому ли, что я был не из того полка и не ощутил той обстановки? Или догадываюсь, что судьба того полка должна была зависеть и еще от сотни причин? Или потому, что никогда не видел М-за в надменности, а только поверженным? Ежедневно мы обменивались искренним крепким рукопожатием - и ни разу я не ощутил в том зазорного. Как только ни изогнётся единый человек за жизнь! И каким новым для себя и для других! И одного из этих - совсем разных - мы по приказу, по закону, по порыву, по ослеплению готовно и радостно побиваем камнями. Но если камень - вываливается из твоей руки?.. Но если сам окажешься в глубокой беде - и возникает в тебе новый взгляд. На вину. На виновного. На н_е_г_о и на себя. В толщине этой книги уже много было высказано прощений. И возражают мне удивлённо и негодующе: где же предел? Не всех же прощать! А я - и не всех. Я только - павших. Пока возвышается идол на командной своей высоте и с властительной укладкою лба бесчувственно и самодовольно коверкает наши жизни - дайте мне камень потяжелее! а ну, перехватим бревно вдесятером да шибанём-ка его! Но как только он сверзился, упал, и от зе'много удара первая бороздка сознания прошла по его лицу - отведите ваши камни! Он сам возвращается в человечество. Не лишите его этого божественного пути. После ссылок, описанных выше, нашу кок-терекскую, как и всю южноказахстанскую и киргизскую, следует признать льготной. Поселяли тут в обжитых посёлках, то есть при воде и на почве не самой бесплодной (в долине Чу, в Курдайском районе - даже щедро-плодородной). Очень многие попадали в города (Джамбул, Чимкент, Таласс, даже Алма-Ату и Фрунзе), и бесправие их не отличалось ощутительно от прав остальных горожан. В тех городах недороги были продукты, и легко находилась работа, особенно в индустриальных посёлках, при равнодушии местного населения к промышленности, ремёслам и интеллектуальным профессиям. Но и те, кто попадал в сельские местности, не все и не сурово загонялись в колхозы. В нашем Кок-Тереке было 4 тысячи человек, большинство - ссыльных, но в колхоз входили только казахские кварталы. Всем остальным удавалось или устраиваться при МТС или кем-то числиться, хоть на ничтожной зарплате - а жили они двадцатью пятью сотками поливного огорода, коровой, свиньями, овечками. Показательно, что группа западных украинцев, жившая у нас (административно-ссыльные после пятилетних лагерных сроков) и тяжело работавшая на саманном строительстве в местной стройконторе, находила свою жизнь на здешней глинистой, сгорающей при редких поливах, но зато бесколхозной земле настолько привольнее колхозной жизни на любимой цветущей Украине, что когда вышло им освобождение - все они остались тут навсегда. Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.009 сек.) |