АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Аннотация 4 страница

Читайте также:
  1. XXXVIII 1 страница
  2. XXXVIII 2 страница
  3. XXXVIII 2 страница
  4. XXXVIII 3 страница
  5. XXXVIII 3 страница
  6. XXXVIII 4 страница
  7. XXXVIII 4 страница
  8. XXXVIII 5 страница
  9. XXXVIII 5 страница
  10. XXXVIII 6 страница
  11. XXXVIII 6 страница
  12. XXXVIII 7 страница

– Ну, мои милые, он сделал с вами, что хотел, скажете нет? Ха! Мой сын Квентин не подведет.

Костлявым указательным пальцем правой руки она ткнула в сторону Мейзи Янг:

– Кроме вас. До вас он еще не добрался.

Мэйзи не могла отвести взгляда от указующего на нее красного ногтя.

– Матушка! – произнес Квентин.

Я посмотрела на Дотти. Она перешептывалась с Берил Тимс, кивая с видом умным и глубоко сочувственным.

Я не стала возражать Дотти, когда она, сидя в тот вечер у меня, без конца повторяла, до чего же ей жаль Берил Тимс, а Эдвину, по ее глубокому убеждению, давно пора отправить в дом престарелых. Мне показалось, что разобиженная Дотти старается меня спровоцировать. Я видела, что она устала. Не знаю почему, но я, помнится, редко уставала в те дни. Временами я. вероятно, должна была чувствовать себя измочаленной – трудно представить, что и в каких количествах мне приходилось совершать ежедневно: но я решительно не могу припомнить, чтобы хоть раз была такой вымотанной, какой в ту минуту выглядела Дотти.

Я заварила чай и предложила почитать ей отрывок из «Уоррендера Ловита». Я хотела развлечь и в известном смысле польстить Дотти, но в такой же степени преследовала и свои интересы: после Доттиного ухода я собиралась написать еще несколько страниц, и чтение романа явилось бы своего рода разминкой.

Теперь я подошла к тому месту, где племянник Уоррендера Роланд со своей женой Марджери решают заняться разбором дядюшкиных бумаг, чтобы представить их Прауди, поскольку Пруденс, старая мать Уоррендера, распорядилась передать их в ведение ученого. Это происходит через три недели после скромных семейных похорон, состоявшихся за городом, которые я обстоятельно изобразила. Дотти уже слышала сцену похорон, написанную, по ее словам, «слишком холодно»; ее оценка меня не задела, напротив, я восприняла эту критику как хороший знак.

– Тебе не удалось донести всю трагедию гибели Уоррендера, – заявила Дотти, что также меня не задело. А эту новую главу я вообще написала с точки зрения Роланда. Последняя сводится к тому, что его дядя Уоррендер Ловит был великим человеком, чья жизнь трагически оборвалась в самом расцвете, – точка зрения, признанная всеми и ставшая общим местом. Племянник успешно превратил его в значительную фигуру.

Семейство, втайне упиваясь всеобщим сочувствием, рассчитывает, что Роланд с Марджери добросовестно отнесутся к делу, вместе с Прауди разберутся в бумагах и подготовят в итоге памятное издание, что-нибудь вроде «Уоррендер Ловит в жизни и письмах»; что бы они ни сотворили, пусть это займет даже несколько лет, итог в любом случае обязательно будет встречен с интересом. Для Роланда, просматривающего бумаги покойника, это, конечно, печальный долг. Уоррендера Ловита, такого живого еще несколько недель назад, теперь нет – решительно и бесповоротно. Роланд хандрит, слегка взвинчен. Так почему же Марджери, до тех пор довольно нервная и склонная к унынию тридцатилетняя женщина, начинает понемногу оживать? После похорон ее вид и настроение с каждым днем заметно улучшаются. Прауди великолепно сознает, что Марджери снова счастлива.

Все это, конечно, грубый пересказ. Но когда я тем вечером читала в своей тесной комнате этот эпизод Дотти, было заметно, что ей он не нравится. Привожу отрывок, который в конце концов вызвал у нее возражения:

 

«– Марджери, – спросил Роланд, – с тобой ничего не случилось?

– Нет, ничего.

– Так я и думал, – заметил он.

– Ты вроде бы обвиняешь меня, – возразила она, – что со мной все в порядке?

– Что ж, в известном смысле – да. Смерть Уоррендера, похоже, никак на тебе не сказалась.

– Сказалась, и сказалась прекрасно, – заметил Прауди».

(В издательском экземпляре рукописи я заменила «сказалась прекрасно» на «еще как». Вероятно, я тогда слишком увлекалась Генри Джеймсом и сочла эпитет «прекрасно» очень уж вызывающим.)

 

Вот тут Дотти и не сдержалась:

– Никак не пойму, к чему ты клонишь. Твой Уоррендер Ловит – герой или нет?

– Герой, – сказала я.

– Тогда, значит, Марджери – стерва.

– Что ты несешь?! Марджери – персонаж, – ее не существует на самом деле.

– Марджери – олицетворение зла.

– Какое еще олицетворение? – сказала я. – Марджери – всего лишь набор слов.

– Читатели любят знать, что к чему, – заявила Дотти. – А в этом романе ничего не поймешь. Марджери только что не пляшет на могиле Уоррендера.

Дотти не была дурой. Я и сама знала, что не подсказываю читателям, на чью сторону становиться. Меня просто неодолимо влекло писать роман дальше, не подбрасывая читателю никаких оценок. В то же время Дотти подала мне мысль вставить ближе к концу книги сцену, когда Марджери пляшет на могиле Уоррендера.

– Знаешь, Флёр, – сказала Дотти, – есть в тебе что-то резкое. Женственности, что ли, в тебе маловато?

Тут уже я взвилась. Чтобы доказать, что я женщина, я порвала рукопись и выкинула ее в мусорную корзину, разревелась и выставила Дотти вон, грубо и шумно, так что мистер Алекзандер выразил, перегнувшись через перила, свое неудовольствие.

– Убирайся! – орала я на нее. – Ты и твой муж на пару сгубили мой роман и мои стихи.

После этого я легла в постель и умиротворенно уснула.

Наутро, выудив из корзины порванные страницы «Уоррендера Довита» и аккуратно их склеив, я отправилась на службу, заглянув по дороге в Кенсингтонскую публичную, чтобы взять на абонемент давно обещанное Мэйзи Янг «Оправдание» Джона Генри Ньюмена. За столько-то времени она при всем своем увечье прекрасно могла бы достать эту книгу, но она принадлежала к той породе людей, отнюдь не всегда малообразованных, которые вечно задаются вопросом, где бы да как бы разжиться нужной книгой. Ведь отлично знают, что туфли– продаются в обувном магазине, а бакалея – у бакалейщика, но вот найти книжную лавку и заглянуть туда им как-то не приходит в голову.

Я, однако, была расположена к Мэйзи Янг и надеялась, что страницы высокой автобиографии Ньюмена хотя бы в чисто духовном плане обратят ее мысли к милому миру людей из плоти и крови. А в обращении такого рода Мэйзи нуждалась.

Отыскав Ньюмена на стеллаже, я, раз уж оказалась в этом отделе, пробежала глазами по полкам и зажглась, обнаружив другую книгу, которой не видела долгие годы. Это была «Жизнь Бенвенуто Челлини». Я будто встретила старого друга. Взяв оба тома, я, столь счастливая, пошла своей дорогой.

 

 

Где-то в конце ноября я стала брать Эдвину на воскресные прогулки, так что вопрос, что с нею делать, когда у сиделки бывал выходной, а миссис Тимс сопровождала сэра Квентина за город, отпал сам собой. Меня такой расклад вполне устраивал, потому что, во-первых, Эдвина мне нравилась, а во-вторых, она легко вписалась в мою жизнь. В хорошую погоду я обычно заезжала за ней на такси, из которого затем пересаживала ее в раскладное кресло-коляску, и мы прогуливались вдоль опушки Хампстед-Хита[12] вместе с моим другом, моим дорогим Солли Мендельсоном, после чего заходили выпить чаю в кафе или к нему домой. Солли работал в редакции какой-то газеты, причем исключительно в ночную смену, так что виделись мы почти всегда днем.

При Эдвине можно было говорить о чем угодно; все, что мы делали или о чем болтали, приводило ее в восторг, что было весьма кстати, поскольку Солли, расслабляясь душою с друзьями, любил припечатать крепким словцом определенные стороны жизни, хотя человек он был милейший и с сердцем щедрее не встретишь. Поначалу из почтения к возрасту леди Эдвины Солли еще следил за собой, но скоро он ее раскусил.

– Вы, Эдвина, своя в доску, – сказал он.

Война наградила Солли хромотой: шли мы медленно, толкая перед собой кресло, и по дороге часто останавливались, когда желание передохнуть странным образом совпадало у нас с таким поворотом беседы, который требовалось подчеркнуть и физической остановкой. Так случилось, когда я рассказала ему, что Дотти не перестает ругать моего «Уоррендера Ловита» и я уже жалею, что вообще начала ей его читать.

– Тебе нужно сходить к психиатру, – сказал Солли, припадая на больную ногу. Он был массивный мужчина с крупной головой семита – настоящей находкой для скульптора. Остановившись, он повторил: – Тебе нужно сходить к психиатру, раз ты обращаешь внимание на эту глупую тварь.

После чего взялся за ручку кресла со своей стороны, и мы тронулись дальше. Я сказала:

– Для меня Дотти – что-то вроде среднего читателя.

– К чертям среднего читателя, – возразил Солли, – ибо в действительности никакого среднего читателя не существует.

– Правильно! – возопила Эдвина. – К чертям среднего читателя, вот именно. Нету такой особы.

Я любила быть ясной. Пока Дотти воспринимала смысл написанного, меня не тревожило, нравится ей это или нет. Во всех своих оценках она оставалась Английской Розой, мы часто ругались, но она, разумеется, была моей подругой и всегда возвращалась выслушать очередную порцию. Свой роман я также читала Эдвине и Солли.

– Помню, как я заходилась от смеха, – сообщила Эдвина, срываясь на высокие ноты, – над сценой заупокойной службы, которую «Общество богобоязненных рыботорговцев» заказало по Уоррендеру Ловиту.

Несколько прохожих обернулись поглядеть на Эдвину, услышав ее кряканье. Люди часто оборачивались поглазеть на ее накрашенные морщины, зеленые зубы, воздетый кроваво-красный ноготь, подрагивающий в такт визгливому голосу, и роскошные меха, в которые все это было по горло укутано. Ей перевалило за девяносто, и она могла в любую минуту умереть, что и сделала через шесть лет после описываемых событий. Мой дорогой, самый мой дорогой Солли вступил в семидесятые годы нынешнего века, но тогда я была далеко. Заболев смертельным недугом, он начал посылать мне из своей библиотеки кое-какие книги, про которые знал наверняка, что мне они придутся особенно по душе.

Одна из этих книг возвратила меня сквозь годы в зимний Хампстед-Хит – редкое издание «Apologia pro Vita Sua» Джона Генри Ньюмена; другая – итальянский том в зеленом с золотом переплете – сочинение моего любимого Бенвенуто Челлини.

«Questa mia Vita travagliata io scrivo…»[13]

Я вспоминаю Солли, само обаяние, на этих прогулках по Хампстеду с нашей Эдвиной, всегда охотной статисткой в нашей общей жизненной драме; Эдвиной, сопровождающей мои с Солли разговоры и споры по разному поводу своим карканьем – наподобие хора в греческой трагедии. Я еще не закончила «Уоррендера Ловита», а Солли уже нашел в Уоппинге какого-то захудалого издателя с редакцией в пакгаузе, и тот, ознакомившись с двумя первыми главами, был готов заключить со мной договор и выложить десять фунтов аванса. Вспоминаю, как во время одной из прогулок мы с Солли этот договор обсуждали. Стоял сухой ветреный день. Мы остановились, чтобы Солли мог изучить сей документ, занимавший одну страничку. Она трепыхалась у него в руке.

– Скажи ему, пусть подотрется этой бумажкой, – сказал Солли, возвращая мне договор. – Не подписывай.

– Да, да и еще раз да! – взвизгнула Эдвина. – Скажите этому издателю, пусть подотрется своим договором, и все.

Я отнюдь не жаловала непристойности, но сочетание всего этого – атмосферы Хита, погоды, кресла-коляски, а также Солли и Эдвины в их первозданной сущности – сообщило их словам особую для меня поэтичность, и я почувствовала себя очень счастливой. Мы вкатили Эдвину в кафе, где она разливала чай и вела беседу самым учтивым и благородным образом.

Время – где-то в середине декабря 1949 года. Я просидела над «Уоррендером Ловитом» уже много вечеров, и на периферии сознания начала маячить тема моего нового романа. Я мечтала о такой сумме денег, какая позволила бы уйти со службы, но, пока я не получила достаточный куш от издателя, это было невозможно.

И еще одно соображение. Работа у сэра Квентина раздразнила мое любопытство. Происходившее у него вполне и все еще могло бы влиять на моего «Уоррендера Ловита» – но не влияло. Скорее, напротив, мне забрезжило, чего именно добивается сэр Квентин, уже после того, как я окончила книгу в январе 1950 года.

 

В конце января 1950 года я начала замечать у всех членов «Общества» признаки вырождения.

Две недели я валялась с гриппом и не ходила на службу. Сразу же после Нового года грипп уложил Дотти, и я проводила у нее большинство вечеров, чувствуя, что мне суждено от нее заразиться. Не уверена, что мне этого не хотелось. В те первые недели января, когда я каждый день после работы отправлялась к Дотти с покупками и разными мелочами, в которых она нуждалась, туда часто наведывался Лесли. Он уже перебрался от Дотти к своему поэту. Но грипп почему-то подействовал на Дотти как сильное успокаивающее, несколько приглушив в ней Английскую Розу. Она не позволяла говорить Лесли, что молится за него, хотя и взяла к себе в постель свои детские игрушки – мишку, несколько кукол и негритенка, разместив их на той половине, где раньше спал Лесли. Она всегда сажала эти игрушки на кровать под покрывало, что, как я знала, действовало Лесли на нервы. Однако теперь, когда она лежала больная, он, видимо, решил быть снисходительным, потому что иной раз приносил ей цветы. Мы ни в чем друг друга не упрекали и весело катались по толстому льду; я же все пыталась понять про себя, чем меня привлекал Лесли, – настолько поувяла в моих глазах его красота, по крайней мере в смысле мужественности. Тем не менее мы были счастливы. Дотти даже ухитрилась посмеяться кое над чем из того, что я рассказывала про сэра Квентина, хотя в глубине души относилась к «Обществу автобиографов» со всей серьезностью.

Теперь, когда наступил мой черед поболеть, я со своей высокой температурой целые дни проводила в постели и строчила «Уоррендера Л овита». Грипп дал мне чудесную возможность завершить книгу. Я работала, пока не начинало ломить руку и в шесть вечера не появлялась Дотти с супом в термосе или тоненькими ломтиками бекона, которые она жарила на моей газовой конфорке и заботливо разрезала на мелкие кусочки, чтобы мне было легче глотать. После болезни она похудела, и несколько прядей, оторвавшись от восходящей волны ее красивых волос, свисали вниз, так что в ней стало меньше от Английской Розы – на время. Пока меня не было, она ходила помогать на Халлам-стрит.

– Дотти, – сказала я, – к сэру Квентину просто нельзя относиться всерьез.

– Берил Тимс в него влюблена, – заявила она.

– О боже, – сказала я.

До прихода Дотти я как раз работала над той главой «Уоррендера Ловита», где из писем моей героини Шарлотты становится ясно, насколько она в него влюбилась – настолько, что была готова извратить инстинкт самосохранения, вернее, напрочь забыть о его существовании, лишь бы снискать одобрение Уоррендера и поддержать в нем немного интереса к своей особе. Шарлотту, эту выдуманную мной Английскую Розу, позднее сочли одним из самых отвратительных моих образов. Но что мне за дело до этого? Я задумала ее в те лихорадочные дни и ночи, когда приступы гриппа грозили перейти в плеврит, и ни разу не пожалела, что сотворила Шарлотту. Не для того я писала стихи и прозу, чтобы вызвать к себе симпатии читателя, а для того, чтобы составленные мною фразы заставили других проникнуться истиной и благоговением точно так же, как я сама проникалась, когда их сочиняла. Не вижу причин скрывать, что, работая, я наслаждалась звуком собственного голоса. Я не умалчиваю о вещах, имеющих отношение к моему ремеслу.

Итак, историю Уоррендера Ловита я писала пером легким и безжалостным, как это мне свойственно, когда повествование требует абсолютной серьезности. О чем бы ни вел речь автор, но если он при этом делает вид, будто обуреваем трагическими переживаниями, такое мне кажется сродни ханжеству – на самом-то деле он спокойненько сидит себе с пером в руке или за пишущей машинкой. Я получала наслаждение от Пруденс, матери Уоррендера, и ее кладбищенских прибауток; я заставила ее передать бумаги сына американскому ученому Прауди, который кажется ей смешным. Я добивалась своего от эпизода к эпизоду: очевидное освобождение Марджери от какого-то гнетущего страха после смерти Уоррендера, что вызывает неодобрение у ее мужа Роланда с его круглым личиком и преклонением перед мертвым дядюшкой; затем постепенно находятся письма и заметки, оставшиеся от Уоррендера Ловита; складываясь по ходу повествования в единое целое, они в конце концов неопровержимо доказывают то, к чему я исподволь подготавливала читателя, – что Уоррендер Ловит в душе был помесью садиста с пуританином и ублажал себя тем, что, собрав кружок из людей заведомо глупых и слабых, планомерно растил и пестовал в них чувство чудовищной воображаемой вины. В романе об этом сказано так: «Разумеется, о закрытых молитвенных собраниях у Уоррендера было известно, но не более того, что они представляют собой слишком деликатную тему, чтобы обсуждать их на людях. Уоррендер окружил себя столь возвышенными легендами, что никто не рисковал соваться в его жизнь из страха прослыть вульгарным». Итак, он считался мистиком и пользовался славой одного из столпов высокой церкви;[14] выступал в университетах; его письма печатала «Тайме». Одному богу ведомо, откуда я позаимствовала образ Уоррендера Ловита; из моих знакомых никто не мог быть его прототипом.

Знаю только, что в тот вечер, когда я начала писать свой роман, я в одиночестве ужинала в ресторанчике неподалеку от станции подземки «Кенсингтон-Хай-стрит». Одна я редко выбираюсь в рестораны, но в тот день у меня, верно, завелись деньги. Я занималась своим прямым делом – ела и прислушивалась к разговору за соседним столиком. Кто-то сказал: – Значит, все мы там собрались в гостиной и ждем, когда он появится. – Этого было достаточно. Так начался «Уоррендер Ловит», Первая глава. Все остальное возникло из этой фразы.

Но моего Уоррендера я снабдила армейским прошлым, отправив воевать в Бирму, где он дошел до высоких чинов, причем все это получилось у меня вполне убедительно, хотя собственно войну я дала несколькими мазками – о войне в Бирме я на самом деле имела очень смутное представление. Потом я поражалась, узнавая, что читатели находят армейскую карьеру Уоррендера обрисованной убедительно и полно, в то время как у меня о ней так мало сказано; один ветеран, действительно воевавший в Бирме, написал мне, до чего это правдиво; но с тех пор я и сама выяснила, что в искусстве письма малое передает многое, а многословие, с другой стороны, может не выразить почти ничего.

Нигде в романе я не даю побуждений Уоррендера – я всего лишь показываю, к чему приводят его слова, намеки. Подлинное раздвоение его личности заключалось в том, что на людях он держался строгих правил высокой церкви, а в узком кругу был настоящим сектантом. На молитвенных собраниях он выступал библейским фундаменталистом – и не безуспешно: склонил, например, одного из членов своей секты уйти с хорошего местечка в Военном министерстве, как тогда именовалось Министерство обороны, продать нажитое, дабы накормить бедных, а под конец в туманную ноябрьскую ночь помереть на садовой скамейке. Всё – к вящему удовлетворению Уоррендера. Но сам он, как четко явствует из романа, воспринимал христианство в куда более развитом и практическом смысле. «Склонил», пожалуй, тут не самое подходящее слово. Он погонял и устрашал Словом Божиим. Я показала, что его главными жертвами стали четыре участницы молитвенных собраний – он был закоренелым женоненавистником. Одна покончила с собой, устав бороться с представлениями о своей вине, которые он ей внушил, и уверенная, что у нее не осталось друзей; две другие сошли с ума, в том числе экономка Шарлотта, порабощенная им Английская Роза. Жена его племянника Марджери была на краю гибели, когда сам Уоррендер погиб в автокатастрофе. Все эти годы критики задаются вопросом, а не был ли Уоррендер влюблен в своего племянника. Откуда мне знать? Уоррендер Ловит никогда не существовал, он – всего лишь столько-то сотен слов, столько-то знаков препинания, предложений, абзацев, букв на странице. Если бы я задумала сделать побуждения Уоррендера Ловита предметом психологического исследования, я бы ответила. Но в побуждения своих персонажей я не вникала и не вникаю.

Той зимой я заполняла страницы, подкладывая под бумагу перевернутый поднос, чтобы поскорее закончить «Уоррендера Ловита», – даже на одре болезни, когда грипп дал осложнение на бронхи и грозил мне плевритом. Я охрипла и была не в состоянии читать роман навещавшей меня Дотти. Но когда, заговорив о сэре Квентине, она заявила: «Берил Тимс в него влюблена», я, пылая от жара, села в постели и охнула «Боже мой!». Чтобы кто-то мог влюбиться в Квентина Оливера – такое в голове не укладывалось.

 

 

Я заметила признаки вырождения у членов «Общества автобиографов» именно в конце января 1950 года, через неделю после того, как закончила книгу. Из-за гриппа я чувствовала себя неважно, но радовалась жизни, оставив завершенный труд за плечами. Я не особо надеялась на успех «Уоррендера Ловита», однако уже замыслила книгу получше. Солли подыскал другого издателя вместо того, чей договор облил тогда таким презрением. Новым издателем оказался пожилой человек по имени Ревиссон Лання. Голова у него была круглая, лысая и сияющая – из тех, какие обязательно хочется погладить, когда их владельцы садятся впереди в театре или церкви. Он сказал, что «Уоррендер Ловит», по его мнению, «роман довольно зловещий, особенно в местах легкомысленных», и что «нынешняя молодежь духовно больна», однако, как он полагает, фирма может издать книгу себе в убыток, рассчитывая со временем получить от меня что-нибудь получше. Он вручил мне лист с отпечатанным текстом, как он выразился, договора по принятой форме, и договор этот был не так уж и плох, хотя и не очень хорош. Правда, как я позже установила путем личного шпионажа, у его фирмы «Парк и Ревиссон Ланни» имелся печатный станок, на котором они оттискивали для каждого автора, с учетом того, сколько можно с него урвать, индивидуальный «договор по принятой форме». Но Ревиссон Ланни подкупил меня, рассказав забавный случай из своей юности. Он служил посыльным в литературном еженедельнике, и его как-то послали на станцию подземки «Холборн» встретить У. Б. Йейтса:

– Вижу мужчину в черной накидке. Спрашиваю: «Вы – поэт мистер Иейтс?» Он остановился, воздел руки и произнес: «Поэт!»

Но эти дела относились к области прошлого, и я, подписав договор, распрощалась с Ревиссоном Ланни до новой встречи. «Уоррендер Ловит» должен был выйти в июне, и мне оставалось лишь дождаться гранок. В конце января я снова начала ходить на службу к сэру Квентину и, можно сказать, думать забыла про этот роман.

Гранки пришли в марте, и, снова встретившись с «Уоррейдером Довитом», я, оказывается, так от него отвыкла, что не смогла заставить себя читать гранки на предмет опечаток. Вместо этого мы с Солли в один прекрасный день отправились в Сент-Джонс-Вуд навестить знакомую супружескую пару: Тео и Одри; каждый из них уже опубликовал свой первый роман и, стало быть, занимал в нашей литературной иерархии более высокое место, чем мои непечатавшиеся знакомые, с которыми я обычно встречалась на поэтических чтениях в Этикал-Чёрч-Холле. Тео и Одри согласились прочесть за меня гранки. Я наказала им ничего не' менять, только исправить орфографические ошибки.

И отдала им гранки романа.

Добрые они были люди.

– Ты будто чего боишься, – заметил Тео. – В чем дело?

– Она и в самом деле боится, – сказал Солли.

– Боюсь, – сказала я, но не стала ничего объяснять.

– Служба действует ей на нервы, – сказал как отрезал Солли.

Когда мы собрались уходить, Одри вручила мне сверток с оставшимися от чая булочками и бутербродами.

 

За два месяца, прошедших с конца января, члены кружка сэра Квентина чем далее, тем больше напоминали мне разбомбленные остовы зданий, что все еще портили перспективу лондонских улиц. С каждым месяцем руины ветшали – как и наши автобиографы.

Дотти этого не замечала.

– Вы и вправду думаете, что миссис Уилкс в здравом рассудке? – спросил меня сэр Эрик Финдли.

Я сочла за благо ответить:

– Если бы знать, что это такое – здравый рассудок.

У него был испуганный вид. Позавтракав, мы пили кофе в дамской гостиной клуба «Бани», который после пожара переехал в помещение другого клуба – по-моему, «Консерваторов».

– Что такое здравый рассудок? Вот, скажем, у вас, Флёр, здравый рассудок, и все это знают. Дело в том, что на Халлам-стрит поговаривают… Вам не кажется, что всем нам давно пора выяснить отношения друг с другом? Один хороший скандал предпочтительней того, что с нами сейчас происходит.

Я сказала, что меня не прельщает мысль об одном хорошем скандале.

Сэр Эрик помахал рукой, кротко приветствуя средних лет мужчину и женщину, что вошли и заняли места на диване в противоположном конце комнаты. К ним не замедлили присоединиться другие. Сэр Эрик делал ручкой и раскланивался в их сторону со свойственным ему робким видом, словно жестикулируя по ходу приятной беседы о Лондонском филармоническом оркестре, о розыгрыше Челтнемского золотого кубка[15] или даже о моей привлекательности – вместо нашего неприятного разговора о том, что стряслось с «Обществом автобиографов». Я жалела, что природа не наградила меня дурным глазом, чтобы я могла сглазить Эрика Финдли в отместку за дурацкие жалобы, с какими он ко мне полез, пригласив на завтрак в свой клуб.

– Один хороший скандал, – говорил он с блеском в робких глазках. – Миссис Уилкс утратила здравый рассудок, но вы, Флёр, своего не утратили, – заявил он, словно в этом кто-то сомневался.

На меня напал страх, но я знала, что могу с ним справиться. Я понимала, что нужно спокойно застыть, как при появлении опасного зверя. Ко мне возвратилась атмосфера «Уоррендера Довита», но гротескно сгущенная, без размеренных интонаций романа. Когда я начала писать, мне говорили, что я преувеличиваю в своих книгах. Никаких преувеличений в них отроду не бывало, а только различные оттенки реализма. Сэр Эрик Финдли был сама реальность, когда сидел со мной на диванчике и жаловался, что миссис Уилкс не сумела по достоинству оценить последний кусок его автобиографии с описанием военной службы и, значит, потеряла рассудок. Миссис Уилкс, сказал он, только и думает, что про ту дурацкую школьную историю, когда он был с другим мальчиком, а думал об актрисе.

– Миссис Уилкс твердит про это как заведенная, – сказал Эрик.

– Не надо было об этом писать, – сказала я. – Автобиографии – вещь опасная.

– Ну, Флёр, многие из них – ваших рук дело, – заметил он.

– Но не опасные признания. Только смешные куски.

– Сэр Квентин требует, – сказал он, – полной откровенности.

Он показал на крохотный кусочек сахара у меня на кофейном блюдечке. Нет. сказала я, не хочу. Он опустил сахар в маленький конверт, что носил при себе для таких случаев, и спрятал в карман.

– Говорят, карточки на сахар отменят через три месяца, – сообщил он возбужденным шепотом.

 

В тот же вечер я услыхала от Дотти:

– Вполне понимаю Эрика. Миссис Уилкс помешалась на сексе. Не верю я, что ее до бегства из России изнасиловал солдат. Она выдает желаемое за действительное.

– Мне все равно, кто из вас что сказал или сделал. Просто мне обрыдли все эти сплетни, подначки, интриги среди пакостников-автобиографов.

– Сэр Квентин требует полной откровенности, и, по-моему, так нам всем нужно быть друг с другом откровенными, – заявила Дотти.

Я поглядела на нее, словно видела первый раз в жизни.

 

Мэйзи Янг разыскала мою нору и как-то в воскресенье пришла ко мне – это было за несколько дней до завтрака с сэром Эриком Финдли. Как выяснилось, она тоже явилась с жалобами, хотя сперва даже не хотела входить в комнату – она заглянула на минутку возвратить книгу и внизу-де ее ждет такси. Такси мы отпустили.

– Что за восхитительная комнатка-крохотулечка, – сказала Мэйзи, – такая игрушечная.

Сама она занимала лучшую половину дома на Портман-сквер, а другую половину сдавала жильцам. Думаю, ее ошеломила захламленность комнаты, где проходила вся моя тогдашняя жизнь; ее поразило, как это человек выкраивает место для умственного труда, если приходится существовать в обществе газовой конфорки для стряпни, дивана-кровати для сидения и спанья, оранжевой коробки под продукты и посуду, таза для постирушек, стола, чтобы за ним есть и на нем писать, пары стульев, чтобы на них сидеть или, как случилось в тот момент, развешивать стиранное белье, углового шкафчика для одежды, стен, увешанных книжными полками, и пола, уставленного стопками книг, которые мешали ходить. Все это Мэйзи, державшая сумочку, как поводья, вобрала в себя, обведя комнату таким ошарашенным взглядом, точно ее только что вторично сбросила лошадь. Одна лишь доброта, думается, заставляла ее повторять:

– Игрушечная, игрушечная, и в самом деле… в самом деле… Я не знала, что можно встретить такое.

Я убрала белье с одного из двух стульев и усадила Мэйзи, подсунув два тома «Британской энциклопедии» и полного Чосера вместо скамеечки под ее бедную, заключенную в клетку ногу, как я делала для Эдвины и для Солли Мендельсона, когда они меня навещали. Мэйзи любезно приняла мои хлопоты. Я села на диван и улыбнулась.

– Я хотела сказать, я не знала, что такое можно встретить в Кенсингтоне, – пояснила Мэйзи. – То есть в Кенсингтоне в наше время. Так вы сюда привозите леди Эдвину?

Я сказала: да, иногда, и занялась приготовлением чая – к повторному изумлению Мэйзи в Стране Чудес, так что мне пришлось ее уверять, что у меня нередко бывает за раз много гостей, человек пять-шесть и даже больше.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.015 сек.)