|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Марта 1989 года
Вроде бы никаких сомнений нет. Завтра состоятся выборы народных депутатов. И по Московскому национально-территориальному округу № 1, где выставлены кандидатуры Ю. Бракова и моя, подавляющим большинством голосов москвичи (а их 6 млн. человек) должны избрать меня своим депутатом. Об этом говорят все официальные и неофициальные опросы общественного мнения (в том числе прогноз американцев), об этом говорит предвыборная атмосфера, да и просто моя интуиция говорит — завтра все будет нормально. Только почему-то я опять не сплю. Опять прокручиваю все ситуации, которые обрушились на меня в последние месяцы, недели и дни. Пытаюсь понять, где ошибался, а где отработал точно. Ошибки были, они меня подстегивали, заставляли работать с удвоенной, утроенной энергией. Вообще это качество моего характера. Я не знаю, плохое оно или хорошее, — анализируя ситуации, события, я пропускаю все удачное и останавливаюсь на своих недостатках и ошибках. Поэтому ощущение постоянной неудовлетворенности собой, неудовлетворенности на 90 процентов. Завтра будет подведен итог последних полутора лет моей жизни. Политический изгой и обладатель громких партийных титулов с добавлением «бывший»: бывший секретарь ЦК КПСС, бывший первый секретарь Московского горкома партии, бывший кандидат в члены Политбюро... Все — бывший. Во времена Сталина бывших политических деятелей расстреливали, Хрущев отправлял их на пенсию, в брежневскую эпоху экс-деятелей посылали послами в дальние страны. Перестройка и тут создала новый прецедент. Отставнику дана попытка вернуться в политическую жизнь. Когда мне, снятому со всех постов, позвонил Горбачев и предложил должность министра в Госстрое СССР, я согласился, поскольку в тот момент мне было абсолютно все равно. В конце разговора он сказал: «Но имей в виду, в политику я тебя не пущу!» Тогда он, видимо, искренне верил в эти слова. И не предполагал, что сам же создал и запустил такой механизм демократических процессов, при котором слово Генерального перестает быть словом диктатора, превращающимся немедленно в неукоснительный закон для всей империи. Теперь Генеральный секретарь ЦК КПСС может сказать: не пущу в политику, — а люди подумают-подумают и решат: да нет, надо пустить... и пустят! Настали другие времена. Сколько же они нам еще нового принесут! В этом прелесть сегодняшнего времени, но в этом же и его беда. Никто не знает, что будет дальше... Неуклюжая, огромная, тупая партийно-бюрократическая система совершает неловкие телодвижения, пытается защититься, сохранить себя, но этим губит сама себя еще быстрее. Перед ней была поставлена локальная, казалось бы не слишком сложная задача — сделать так, чтобы на выборах меня провалили. Задачка-то ведь действительно не ахти какая... Это вам не квартиру каждой семье к 2000 году выдать или страну накормить по-человечесхи... Тут-то ведь надо было всего с одним человеком справиться!.. Да еще имея в руках такой «замечательный» закон о выборах — с окружными собраниями, отсеивающими неудобных, с непомерной властью окружных комиссий — детищем бюрократии, да плюс к этому держа в кармане послушный огромный пропагандистский аппарат! И все-таки они умудрились и эту задачу провалить. Все, что предпринималось в эти месяцы против меня (подтасовка фактов, ложь, суровые решения Пленума ЦК и т. д.), давало мне еще большую поддержку людей. И когда совершалась очередная глупость, которая неизменно вызывала прилив симпатий москвичей в мой адрес, я вдруг особенно ясно ощущал, в какой глубокой пропасти мы оказались и как же неимоверно тяжело нам оттуда будет выбраться. Ведь именно этот партаппарат и эти люди собираются совершать новые преобразования на путях перестройки и гласности. И никому этого права отдавать они не собираются. В такие минуты руки совсем опускались. Спасение было в том, что во время предвыборной кампании я практически каждый день встречался со своими избирателями. И от них подпитывался энергией и новой верой в то, что жить так, как мы жили раньше, невозможно. Моральное рабство кончилось... Ну хорошо. А если все-таки завтра проиграю? Что это будет значить? Что аппарат оказался сильнее, что победила несправедливость? Да ничего подобного. Просто я тоже человек, и у меня есть недостатки. Сложный, упрямый характер. Я заблуждался, делал ошибки, так что не избрать меня вполне можно. Но даже если выберут Бракова, на которого ставит аппарат, все равно это глубокая иллюзия, что он станет послушно выполнять волю тех, кто его тянул. И он, и я — любой сегодня только в том случае сможет осуществлять роль народного депутата, если будет слушать народ, а не аппарат, выполнять требования людей, а не партийно-бюрократической номенклатуры. За кого же проголосует Москва? Осталось ждать совсем немного...
«Если бы вернуть октябрь 87-го, как бы Вы поступили?» «Борис Николаевич! Было ли Ваше выступление на Пленуме, посвященном 70-летию Октября, жестом отчаяния, или Вы надеялись на поддержку кого-то из членов Политбюро?»
(Из записок москвичей во время встреч, митингов, собраний)
Закончилось заседание Политбюро. Я вернулся в свой кабинет, взял чистый лист бумаги. Еще раз подумал, прикинул все и начал писать: «Уважаемый Михаил Сергеевич! Долго и непросто приходило решение написать это письмо. Прошел год и 9 месяцев после того, как Вы и Политбюро предложили, а я согласился возглавить Московскую партийную организацию. Мотивы согласия или отказа не имели, конечно, значения. Понимал, что будет невероятно трудно, что к имеющемуся опыту надо добавить многое, в том числе время в работе. Все это меня не смущало. Я чувствовал Вашу поддержку, как-то для себя даже неожиданно уверенно вошел в работу. Самоотверженно, принципиально, коллегиально и по-товарищески стал работать с новым составом бюро. Прошли первые вехи. Сделано, конечно, очень мало. Но, думаю, главное (не перечисляя другое) — изменился дух, настроение большинства москвичей. Конечно, это влияние и в целом обстановки в стране. Но, как ни странно, неудовлетворенности у меня лично все больше и больше. Стал замечать в действиях, словах некоторых руководителей высокого уровня то, чего не замечал раньше. От человеческого отношения, поддержки, особенно от некоторых из числа состава Политбюро и секретарей ЦК, наметился переход к равнодушию к московским делам и холодному отношению ко мне. В общем, я всегда старался высказывать свою точку зрения, если даже она не совпадала с мнением других. В результате возникало все больше нежелательных ситуаций. А если сказать точнее — я оказался неподготовленным, со всем своим стилем, прямотой, своей биографией, работать в составе Политбюро. Не могу не сказать и о некоторых достаточно принципиальных вопросах. О части из них, в том числе о кадрах, я говорил или писал Вам. В дополнение. О стиле работы т. Лигачева Е. К. Мое мнение (да и других) — он (стиль), особенно сейчас, негоден (не хочу умалить его положительные качества). А стиль его работы переходит на стиль работы Секретариата ЦК. Не разобравшись, копируют его и некоторые секретари «периферийных» комитетов. Но главное — проигрывает партия в целом. «Расшифровать» все это — партии будет нанесен вред (если высказать публично). Изменить что-то можете только Вы лично для интересов партии. Партийные организации оказались в хвосте всех грандиозных событий. Здесь перестройки (кроме глобальной политики) практически нет. Отсюда целая цепочка. А результат — удивляемся, почему застревает она в первичных организациях. Задумано и сформулировано по-революционному. А реализация, именно в партии, — тот же прежний конъюнктурно-местнический, мелкий, бюрократический, внешне громкий подход. Вот где начало разрыва между словом революционным, а делом в партии далеким от политического подхода. Обилие бумаг (считай каждый день помидоры, чай, вагоны... — а сдвига существенного не будет), совещаний по мелким вопросам, придирок, выискивание негатива для материала. Вопросы для своего «авторитета». Я уж не говорю о каких-либо попытках критики снизу. Очень беспокоит, что так думают, но боятся сказать. Для партии, мне кажется, это самое опасное. В целом у Егора Кузьмича, по-моему, нет системы и культуры в работе. Постоянные его ссылки на «томский опыт» уже неудобно слушать. В отношении меня после июньского Пленума ЦК и с учетом Политбюро 10/IX, нападки с его стороны я не могу назвать иначе, как скоординированная травля. Решение исполкома по демонстрациям — это городской вопрос, и решался он правильно. Мне непонятна роль созданной комиссии, и прошу Вас поправить создавшуюся ситуацию [Поясню читателям, о чем идет речь в письме. Лигачев создал комиссию Секретариата ЦК по проверке состояния дел в Москве. Ни конкретного повода, ни причины для этого не было]. Получается, что он в партии не настраивает, а расстраивает партийный механизм. Мне не хочется говорить о его отношении к московским делам. Поражает: как можно за два года просто хоть раз не поинтересоваться, как идут дела у 1150-тысячной парторганизации. Партийные комитеты теряют самостоятельность (а уже дали ее колхозам и предприятиям). Я всегда был за требовательность, строгий спрос, но не за страх, с которым работают сейчас многие партийные комитеты и их первые секретари. Между аппаратом ЦК и партийными комитетами (считаю, по вине т. Лигачева Е. К.) нет одновременно принципиальности и по-партийному товарищеской обстановки, в которой рождаются творчество и уверенность, да и самоотверженность в работе. Вот где, по-моему, проявляется партийный «механизм торможения». Надо значительно сокращать аппарат (тоже до 50 %) и решительно менять структуру аппарата. Небольшой пусть опыт, но доказывает это в московских райкомах. Угнетает меня лично позиция некоторых товарищей из состава Политбюро ЦК. Они умные, поэтому быстро и «перестроились». Но неужели им можно до конца верить? Они удобны, и прошу извинить, Михаил Сергеевич, но мне кажется, они становятся удобны и Вам. Чувствую, что нередко появляется желание отмолчаться тогда, когда с чем-то не согласен, так как некоторые начинают «играть» в согласие. Я неудобен и понимаю это. Понимаю, что непросто решить со мной вопрос. Но лучше сейчас признаться в ошибке. Дальше, при сегодняшней кадровой ситуации, число вопросов, связанных со мной, будет возрастать и мешать Вам в работе. Этого я от души не хотел бы. Не хотел бы и потому, что, несмотря на Ваши невероятные усилия, борьба за стабильность приведет к застою, к той обстановке (скорее, подобной), которая уже была. А это недопустимо. Вот некоторые причины и мотивы, побудившие меня обратиться к Вам с просьбой. Это не слабость и не трусость. Прошу освободить меня от должности первого секретаря МГК КПСС и обязанностей кандидата в члены Политбюро ЦК КПСС. Прошу считать это официальным заявлением. Думаю, у меня не будет необходимости обращаться непосредственно к Пленуму ЦК КПСС.
С уважением Б. Ельцин. 12 сентября 1987 г.»
Я запечатал письмо в конверт, последний раз подумал, стоит ли отправлять его, может быть, лучше еще немножко подождать?.. Потом резко отбросил все эти спасительные мысли, вызвал помощника и передал конверт. Я отлично знал, что почта между Москвой и дачей в Пицунде, где отдыхал Генеральный, функционирует прекрасно и уже через несколько часов Горбачев получит мое письмо. Что будет дальше?.. Он вызовет меня к себе? Или позвонит, попросит успокоиться и работать так, как я работал раньше? А может быть, мое письмо об отставке поможет ему осознать, что ситуация в высшем руководстве партии сложилась критическая и надо немедленно предпринимать какие-то шаги, чтобы обстановка в Политбюро стала здоровой и живой?.. Я решил не гадать. Мосты были сожжены, назад дороги не было, я работал, как всегда, с раннего утра и до поздней ночи, не признавался себе, что нервничаю, переживаю. Делал вид, что ничего не случилось, все идет как обычно. Никто, в том числе семья, об этом ничего не знал. Так началась эта история, которая завершилась шумным, почти легендарным октябрьским Пленумом ЦК партии 1987 года, который сыграл особую роль в моей жизни, да, наверное, и не только в моей. Меня потом часто спрашивали, а был ли какой-то конкретный повод, какой-то толчок, заставивший меня взяться за письмо Горбачеву. И я всегда совершенно определенно отвечал: нет. И действительно, все накапливалось как-то постепенно, незаметно. Было, правда, одно заседание Политбюро, на котором обсуждался доклад Горбачева к 70-летию Октября, и я высказал около двадцати замечаний по этому докладу, и Генерального это взорвало. Я был поражен, как можно реагировать столь несдержанно на критику... И все равно этот эпизод не был решающим. Началось все раньше, с первых дней работы в составе Политбюро. Все время меня не покидало ощущение, что я какой-то чудак, а скорее, чужак среди этих людей, что я не вписываюсь в рамки каких-то непонятных мне отношений, что здесь привыкли действовать и думать только так, как думает один человек — Генеральный секретарь. В этом так называемом коллективном органе партии практически не высказывают или высказывают только по непринципиальным вопросам свою точку зрения, отличную от председательствующего, и это все называется единством Политбюро. А я никогда не скрывал того, что думал, и не собирался себя менять, когда начал работу в составе Политбюро. Это раздражало многих, не раз мы сталкивались с Лигачевым, с Соломенцевым, другими. Некоторые внутренне меня поддерживали, даже в какой-то степени сочувствовали, но вида не показывали. Протест против стиля и методов работы Политбюро и зрел во мне давно: уж слишком резко отличались они от тех призывов и лозунгов о перестройке, которые были провозглашены Горбачевым в 85-м году. Даже контрастировали. Конечно, Политбюро шло не так, как при Брежневе: теперь сидели и чаще всего слушали монологи председательствующего. Горбачев любил говорить округло, со вступлениями, заключениями, комментируя чуть ли не каждого. Создавалась видимость дискуссий, все вроде бы что-то говорили, но сути это не меняло: что Генеральный хотел, то он и делал. Все это, по-моему, прекрасно понимали, но каждый эту игру поддерживал и в ней успешно участвовал. Но я играть не хотел. Поэтому высказывался довольно резко, открыто, прямо. Погоду, честно говоря, мои выступления не делали, но портили благодушную атмосферу заседаний основательно. Постепенно у меня сложилось твердое мнение: или надо менять большую часть состава Политбюро на свежие, молодые силы, на людей энергичных, нестандартно мыслящих, и этим ускорить процесс перестройки, — и тогда, не изменяя своим позициям, можно было продолжить активную работу и серьезно сдвинуть дела во всех отношениях; или надо уходить. Во время отпуска Горбачева, когда вел Политбюро Лигачев, стычки стали особенно частыми. Он держался самоуверенно, изрекая старые, уже изжившие себя догмы. Но весь ужас был в том, что к этому приходилось не только обязательно прислушиваться, но и руководствоваться в действиях по всей стране, во всей партии. Так работать было нельзя. Я решил: или надо ломать себя и приспосабливаться ко всему, что здесь творилось, и спокойно оставаться в Политбюро — молчаливым, подыгрывающим, поддакивающим, а высказываться только по незначительным, мелким вопросам; или выходить из состава Политбюро. Очередная перепалка произошла с Лигачевым на Политбюро по вопросам социальной справедливости, отмены привилегий и льгот. После окончания заседания я вернулся к себе в кабинет и написал письмо в Пицунду, где отдыхал Горбачев. Горбачев приехал, позвонил мне, сказал: «Давай встретимся позже». Я еще подумал: что такое «позже», непонятно... Стал ждать. Неделя, две недели. Приглашения для разговор не последовало. Я решил, что свободен от своих обязательств, — видимо, он передумал встретиться со мной и решил довести дело до Пленума ЦК и меня из кандидатов в члены Политбюро именно там вывести. Потом по этому поводу было много разных толков. Горбачев говорил, что я нарушил нашу договоренность, мы условились встретиться совершенно определенно после октябрьского Пленума, а я специально решил раньше времени выступить... Еще раз повторяю: это не так. Напомню, в письме я попросил освободить меня от обязанностей кандидата в члены Политбюро и первого секретаря МГК и выразил надежду, что для решения этого вопроса мне не придется обращаться к Пленуму ЦК. О встрече после Пленума разговора не было. «Позже» — и все. Два дня, три, ну, минимум, неделя — я был уверен, что об этом сроке идет речь. Все-таки не каждый день кандидаты в члены Политбюро уходят в отставку и просят не доводить дело до Пленума. Прошло полмесяца, Горбачев молчит. Ну, и тогда, вполне естественно, я понял, что он решил вынести вопрос на заседание Пленума ЦК, чтобы уже не один на один, а именно там устроить публичный разговор со мной. Сообщили о дате Пленума ЦК. Надо было начинать готовиться и к выступлению, и к тому, что последует за ним. Естественно, что каким-то образом организовывать группу поддержки из тех членов ЦК, которые думали и оценивали положение дел в партии и ее руководстве так же, как и я, — не стал. Даже мысль об этом мне казалась, да и сейчас кажется, кощунственной. Готовить выступающих, договариваться о том, кто что будет говорить, в общем, плести интриги я никогда бы не стал. Нет, нет и нет. Хотя мне многие потом говорили, что надо было объединиться, подготовиться, выступить единым фронтом, тогда хоть какой-то эффект был бы, руководству пришлось бы посчитаться с мнением пусть меньшинства, но уж, по крайней мере, не одиночки, которого можно обвинить в чем угодно. Я на это не пошел. Более того, никому, ни единому человеку не сказал о том, что собираюсь выступить на Пленуме. Даже самые близкие мне члены бюро Московского горкома партии ничего не знали, ни словом я с ними не перемолвился. И потому никаких иллюзий насчет того, что меня кто-то поддержит, естественно, не было. Знал, что даже товарищи по ЦК в лучшем случае промолчат. Поэтому морально надо было готовиться к самому худшему. На Пленум я пошел без подготовленного выступления. Лишь набросал на бумаге семь тезисов. Обычно каждое свое выступление я готовил очень долго, иногда по 10 — 15 раз переписывал текст, пытаясь найти самые важные, точные слова. Но в этот раз я поступил по-другому, и, хотя, конечно, это был не экспромт, семь вопросов я тщательно продумал, все же не стал писать текст. Мне даже сложно сейчас объяснить, почему. Может быть, все-таки не был уверен на все сто процентов, что выступлю. Оставлял для себя малюсенькую щелочку для отхода назад, предполагая выступить не на этом Пленуме, а на следующем. Наверное, мысль эта в подсознании где-то была. Повестка дня заседания была известна: проект доклада ЦК КПСС, посвященного 70-летию Октября. Меня отнюдь не смущал этот праздничный повод. Наоборот, думал, это хорошо, что мы наконец-то пришли к здравому пониманию очень простой мысли: праздник — это вовсе не повод для одних торжественных и длинных речей с аплодисментами; в такие дни полезно говорить и о своих проблемах. Я сильно заблуждался. То, что я будто бы испортил светлый, чистый праздник, мне потом было инкриминировано в первую очередь. С докладом выступил Горбачев. Пока он говорил, во мне шла борьба — выступить, не выступить?.. Было ясно, что откладывать уже бессмысленно, надо идти к трибуне, но я прекрасно понимал, что на меня обрушится через несколько минут, какой поток грязи выльется на мою голову, сколько несправедливых обвинений мне придется выслушать совсем скоро. Речь Горбачева подходила к концу. Обычно обсуждение таких докладов не предполагается. Так оно случилось и в этот раз. Лигачев уже собирался заканчивать заседание. Но тут произошло непредвиденное. Впрочем, лучше я процитирую бесстрастную стенограмму Пленума. «Председательствующий т. Лигачев. Товарищи! Таким образом, доклад окончен. Возможно, у кого-нибудь будут вопросы? Пожалуйста. Нет вопросов? Если нет, то нам надо посоветоваться. Горбачев. У товарища Ельцина есть вопрос. Председательствующий т.Лигачев. Тогда давайте посоветуемся. Есть нам необходимость открывать прения? Голоса. Нет. Председательствующий т.Лигачев. Нет. Горбачев. У товарища Ельцина есть какое-то заявление. Председательствующий т. Лигачев. Слово предоставляется т. Ельцину Борису Николаевичу — кандидату в члены Политбюро ЦК КПСС, первому секретарю Московского горкома КПСС. Пожалуйста, Борис Николаевич». И я пошел к трибуне...
13 декабря 1988 года.
Я принял решение. Не знаю, насколько оно правильное. Я буду участвовать в выборах в народные депутаты. И прекрасно представляю себе, что шансы у меня отнюдь не стопроцентные. Закон о выборах дает возможность власти, аппарату держать многое в своих руках. Нужно преодолеть несколько этапов, прежде чем уже сам народ будет делать свой выбор. Система выдвижения кандидатов, окружные собрания, отсеивающие всех неугодных, избирательные комиссии, захваченные исполкомовскими аппаратчиками, — все это настраивает на грустные размышления. Если проиграю, если мне не удастся на этих выборах стать депутатом, представляю, с каким восторгом и наслаждением рванется добивать меня партийная номенклатура. Для них это прекрасный козырь: народ не захотел, народ не выдвинул, народ провалил... Хотя, конечно же, к народному волеизъявлению те же окружные собрания никакого отношения не имеют. Это ясно всем, начиная от рядового избирателя и заканчивая Горбачевым. Это подпорка под разваливающуюся систему власти, кость, брошенная партийно-бюрократическому аппарату. Можно, конечно, в выборах и не участвовать, близкие друзья советуют мне отказаться от борьбы, потому что в слишком уж неравных условиях я оказался. Слово «Ельцин» последние полтора года было под запретом, я существовал и в то же время меня как бы и не было. И, естественно, если я вдруг выйду на политическую арену, начну принимать участие во встречах с избирателями, митингах, собраниях и т. д., вся мощнейшая пропагандистская машина, перемешивая ложь, клевету, подтасовки и прочее, обрушится на меня. И второе. По существующей выборной системе, министры не имеют права быть народными депутатами. И, следовательно, если я буду выбран, мне придется уйти с поста, ну а дальше — полная неизвестность. Съезд народных депутатов, скорее всего, меня провалит при выборах в Верховный Совет СССР, следовательно, в парламенте мне не работать. Передо мной открывается более чем реальная перспектива в лучшем случае стать безработным депутатом. Насколько я знаю, ни один министр не собирается расставаться со своим креслом. Народных депутатов много, а министров мало. Итак, мне надо решить. Со всей страны начали поступать телеграммы. Огромные многотысячные коллективы выдвигали меня своим кандидатом. По этим посланиям можно изучать географию Советского Союза. Предстоящие выборы — это борьба. Изматывающая, нервная, к тому же с извращенными правилами, игра, в которой бьют ниже пояса, набрасываются неожиданно сзади, используют всякие другие запрещенные, но зато эффективные приемы. Готов ли я, зная о таких условиях, начинать долгий, изнуряющий предвыборный марафон? Я размышляю, сомневаюсь, чуть ли не отговариваю себя, но, самое интересное, решение ведь уже давно созрело. Может быть, даже в тот самый момент, когда я узнал о возможности таких выборов. Да, конечно, я брошусь в этот сумасшедший водоворот и, вполне возможно, в этот раз сломаю себе голову окончательно, но иначе не могу... «Когда началось Ваше становление бунтаря?» «В кого Ваш характер — в отца или мать? Расскажите чуть подробнее о родителях». «Говорят, что Вы были настоящим спортсменом и даже играли за команду мастеров... Это слухи или правда?»
(Из записок москвичей во время встреч, митингов, собраний)
Я родился 1 февраля 1931 года в селе Бутка Та-лицкого района Свердловской области, где жили почти все мои предки. Пахали землю, сеяли хлеб, в общем, существовали как и многие другие. Отец женился здесь же: был на деревне род Ельциных и род Старыгиных, это фамилия матери. Они поженились, и скоро на свет появился я — их первый ребенок. Мне рассказывала мама, как меня крестили. Церквушка со священником была одна на всю округу, на несколько деревень. Рождаемость была довольно высокая, крестили один раз в месяц, поэтому для священника этот день был более чем напряженный: родителей, младенцев, верующих — полным-полно. Крещение проводилось самым примитивным образом — существовала бадья с некоей святой жидкостью, то есть с водой и какими-то приправами, туда опускали ребенка с головой, потом визжавшего поднимали, крестили, нарекали именем и записывали в церковную книгу. Ну и, как принято в деревнях, священнику родители подносили стакан бражки, самогона, водки — кто что мог... Учитывая, что очередь до меня дошла только во второй половине дня, священник уже с трудом держался на ногах. Мама, Клавдия Васильевна, и отец, Николай Игнатьевич, подали ему меня, священник опустил в эту бадью, а вынуть забыл, давай о чем-то с публикой рассуждать и спорить... Родители были на расстоянии от этой купели, не поняли сначала, в чем дело. А когда поняли, мама, крича, подскочила и поймала меня где-то на дне, вытащила. Откачали... Не хочу сказать, что после этого у меня сложилось какое-то определенное отношение к религии — конечно же, нет. Но тем не менее такой курьезный факт был. Кстати, батюшка сильно не расстроился. Сказал: ну, раз выдержал такое испытание, значит, самый крепкий, и нарекается у нас Борисом. Детство было тяжелое. Еды не было. Страшные неурожаи. Всех позагоняли в колхоз — тогда было поголовное раскулачивание. К тому же кругом орудовали банды, почти каждый день перестрелки, убийства, воровство. Мы жили бедновато. Домик небольшой, корова. Была лошадь, но и она вскоре пала. Так что пахать было не на чем. Как и все, вступили в колхоз.., В 35-м году, когда уже и корова сдохла и стало совсем невмоготу, дед, ему было уже около шестидесяти, начал ходить по домам класть печки. Он, кроме того что пахарем был, умел столярничать, плотничать, в общем, на все руки мастер. Отец тогда решил все-таки податься куда-то на стройку, чтобы спасти семью. Рядом, в Пермской области, на строительстве Березниковского калийного комбината требовались строители, — туда и поехали. Сами запряглись в телегу, побросали последние вещички, что были, — и на станцию, до которой шагать 32 километра. Оказались в Березниках. Отец завербовался на стройку рабочим. Поселили нас в барак — типичный по тем временам да и сохраняющийся кое-где еще и сегодня, — дощатый, продуваемый насквозь. Общий коридор и двадцать комнатушек, никаких, конечно, удобств, на улице туалет, вода — из колодца. Дали нам кое-что из вещей, мы купили козу. Уже родился у меня брат, родилась младшая сестренка. Вот мы вшестером, вместе с козой, все на полу, прижавшись друг к другу, и спали. С шести лет, собственно, домашнее хозяйство было на мне. И за младшими ребятишками ухаживать — одну в люльке качать, за другим следить, чтобы не нахулиганил, и по хозяйству — картошку сварить, посуду помыть, воды принести... Мать, которая с детства научилась шить, работала швеей, а отец рабочим на стройке. У мамы мягкий, добрый характер, она всем помогала, обшивала всех — кому надо юбку, кому платье, то родным, то соседям. Ночью сядет и шьет. Денег за работу не брала. Просто если кто полбулочки хлеба или еще что-нибудь из еды принесет — на том и спасибо. А у отца характер был крутой, как у деда. Наверное, передалось это и мне. Постоянно из-за меня у них с мамой случались споры. У отца главным средством воспитания был ремень, и за провинности он меня здорово наказывал. Если что-то где случалось — или у соседа яблоню испортили, или в школе учительнице немецкого языка насолили, или еще что-нибудь — ни слова не говоря, он брался за ремень. Всегда происходило это молча, только мама плакала, рвалась: не тронь! — а он двери закроет, приказывает: ложись. Лежу, рубаха вверх, штаны вниз, надо сказать, основательно он прикладывался... Я, конечно, зубы сожму, ни звука, это его злило, но все-таки мама врывалась, отнимала у него ремень, отталкивала, вставала между нами. В общем, она была вечной защитницей моей. Отец все время что-то изобретал. Например, мечтал сконструировать автомат для кирпичной кладки, рисовал его, чертил, придумывал, высчитывал, опять чертил, это была его какая-то голубая мечта. До сих пор такой автомат никто не изобрел, к сожалению, хотя и сейчас целые институты ломают над этим головы. Он мне все рассказывал, что это будет за автомат, как он будет работать: и кирпич укладывать, и раствор затирать, и передвигаться как будет, — все у него было в голове задумано, в общих схемах нарисовано, но в металле осуществить свою идею ему не удалось. Отец скончался в 72 года, хотя все деды, прадеды жили за девяносто, а маме сейчас 83, она живет с моим братом в Свердловске, брат работает на стройке, рабочим. Просуществовали мы таким образом в бараке десять лет. Как это ни странно, но народ в таких трудных условиях был как-то дружен. Учитывая, что звукоизоляции... — впрочем, тогда такого слова не знали, а соответственно, ее и не было, в общем, если в любой из комнат было веселье — то ли именины, то ли свадьба, то ли еще что-нибудь, заводили патефон, пластинок было 2 — 3 на весь барак, как сейчас помню, особенно: «Щорс идет под знаменем, командир полка...» — пел весь барак. Ссоры, разговоры, скандалы, секреты, смех — весь барак слышит, все всё знают. Может, потому мне так ненавистны эти бараки, что до сих пор помню, как тяжело нам жилось. Особенно зимой, когда негде было спрятаться от мороза, — одежды не было, спасала коза. Помню, к ней прижмешься, она теплая, как печка. Она нас спасала и во время войны. Все-таки жирное молоко; хотя она и давала меньше литра в день, но детям хватало, чтобы выжить. Ну и, конечно, уже тогда подрабатывали. Мы с мамой каждое лето уезжали в какой-нибудь ближайший колхоз: брали несколько гектаров лугов и косили траву, скирдовали, в общем, заготавливали сено — половина колхозу, половина себе. А свою долю продавали, чтобы потом за 100 — 150 рублей, а то и за 200 купить буханку хлеба. Вот, собственно, так детство и прошло. Довольно безрадостное, ни о каких, конечно, сладостях, деликатесах и речи не было: только бы выжить... Школа. Своей активностью, напористостью я выделялся среди ребят, и так получилось, что с первого класса и до последнего, хотя учился я в разных школах, всегда меня избирали старостой класса. С учебой всегда было все в порядке: одни пятерки, а вот с поведением — тут похвалиться труднее, не один раз оказывался на грани того, что со школой придется распрощаться. Все годы был заводилой, что-нибудь да придумывал. Скажем, это случилось в классе пятом, со второго этажа школы, из кабинета вниз все выпрыгнем, классная (ее мы не любили) заходит, а нас нет — класс пустой. Она сразу к дежурному, он говорит: да нет, никто не выходил. Рядом со школой сарайчик был, мы там располагались и друг другу всякие истории рассказывали. Потом возвращались, а уже каждому кол поставлен, прямо так — лист журнальный и кол, кол, кол сверху донизу. Мы — протест. Давайте, говорим, спрашивайте нас, за поведение, действительно, наказывайте, а предмет мы выучили. Приходит директор, собирает целый консилиум, спрашивают нас часа два. Ну, мы, конечно, все назубок выучили, кого ни вызывают, все отвечают, даже те, кто неважно учился. В общем, перечеркнули эти колы, но, правда, за поведение нам поставили двойки. Случались и, прямо скажу, хулиганские выходки. Мы тогда заведенные в отношении немцев были, а изучали немецкий язык. И нередко просто издевались над учительницей немецкого языка. Потом-то, когда вырос, мне уж было стыдно: хорошая учительница, умная, знающая, а мы в те времена в знак мальчишеского протеста ее просто мучили. Например, патефонные иголки в стул снизу вбивали, вроде, на первый взгляд, незаметно, но они торчат. Учительница садилась, раздавался крик. Мы следили, чтобы иголки чуть-чуть торчали, но все равно на них, естественно, не усидишь. Опять скандал, опять педсовет, опять родители. Или вот еще наши проказы. Речушка была, Зырянка, весной она разливалась и становилась серьезной рекой — по ней сплавляли лес. И мы придумали игру, кто по этому сплавляемому лесу перебежит на другой берег. Бревна шли плотно, так что если все точно рассчитаешь, то шанс перебраться на другой берег был. Хотя ловкость нужна для этого неимоверная. Наступишь на бревно, оно норовит крутануться, а чуть замедлил секунду — уходит вниз под воду, и нужно, быстро прыгая с одного бревна на другое, балансируя, передвигаться к берегу. А чуть не рассчитал — бултых в ледяную воду, а сверху бревна, они не позволяют голову над водой поднять; пока сквозь них продерешься, воздух глотнешь, уже и не веришь, что спасен. Вот такие игры придумывали. Еще у нас бои проходили — район на район, человек по шестьдесят, сто дрались. Я всегда участвовал в этих боях, хотя и попадало порядочно. Когда стенка на стенку, какой бы ловкий и сильный ты ни был, все равно в конце концов по голове перепадет. У меня переносица до сих пор как у боксера: оглоблей саданули. Упал, думал: конец, — в глазах потемнело. Все-таки очухался, пришел в себя, дотащили меня до дома... До смертельных исходов дело не доходило, мы хоть и с азартом дрались, но все-таки некие рамки соблюдались. Скорее, это было спортивное состязание, но на очень жестких условиях. Однажды меня из школы все-таки выгнали. Это произошло после окончания семилетки. В зале собрались родители, преподаватели, школьники, настроение веселое, приподнятое. Каждому торжественно вручают свидетельство. Все шло по привычному сценарию... И тут вдруг я попросил слово. Почти как на октябрьском Пленуме ЦК. Ни у кого не было сомнений, что я выйду и скажу слова благодарности и все такое прочее, все-таки экзамены сдал отлично, в свидетельстве одни пятерки, поэтому меня сразу пустили на сцену. Я, конечно, сказал добрые слова тем учителям, которые действительно дали нам немало полезного в жизни, развивали привычку думать, читать. Ну а дальше я заявляю, что наш классный руководитель не имеет права быть учителем, воспитателем детей — она их калечит. Учительница была кошмарная. Она могла ударить тяжелой линейкой, могла поставить в угол, могла унизить парня перед девочкой и наоборот. Заставляла у себя дома прибираться. Для ее поросенка по всей округе класс должен был искать пищевые отбросы, ну и так далее... Я этого, конечно, никак не мог стерпеть. Ребята отказывались ей подчиняться, но некоторые все-таки поддавались. Короче, на том торжественном собрании я рассказал, как она издевалась над учениками, топтала достоинство ребят, делала все, чтобы унизить любого ученика — сильного, слабого, среднего. Одним словом, очень резко обрушился на нее. Скандал, переполох. Все мероприятие было сорвано. На следующий день — педсовет, вызвали отца, сказали ему, что свидетельство у меня отнимают, а вручают мне так называемый «волчий билет», такой беленький листочек бумажки, где вверху написано, что прослушал семилетку, а внизу — «без права поступления в восьмой класс на территории страны». Отец пришел домой злой, взялся, как это нередко бывало, за ремень, — и вот тут я схватил его руку. Первый раз. И сказал: «Все! Дальше я буду воспитывать себя сам». И больше уже никогда в углу не стоял целыми ночами, и ремнем по мне не ходили. Конечно же, я не согласился с решением педсовета, стал ходить всюду: в районо, гороно... Кажется, тогда первый раз и узнал, что такое горком партии. Я добился создания комиссии, которая проверила работу классного руководителя и отстранила ее от работы в школе. И это абсолютно заслуженно, ей противопоказано было работать с детьми. А мне все-таки выдали свидетельство, хотя среди всех пятерок красовалось «неудовлетворительно» за дисциплину. Я решил в эту школу не возвращаться, поступил в восьмой класс в другую школу, имени Пушкина, о которой у меня до сих пор сохранились теплые воспоминания: прекрасный коллектив, прекрасный классный руководитель Антонина Павловна Хонина. Вот это действительно была настоящая учеба. Тогда я начал активно заниматься спортом. Меня сразу пленил волейбол, и я готов был играть целыми днями напролет. Мне нравилось, что мяч слушается меня, что я могу взять в неимоверном прыжке самый безнадежный мяч. Одновременно занимался и лыжами, и гимнастикой, и легкой атлетикой, десятиборьем, боксом, борьбой, хотелось все охватить, абсолютно все уметь делать. Но в конце концов волейбол пересилил все, и им я уже занялся серьезно. Все время находился с мячом, даже ложась спать: засыпал, а рука все равно оставалась на мяче. Просыпался, и сразу тренировка: то на пальце мяч кручу, то об стенку, то об пол. У меня нет двух пальцев на левой руке, поэтому трудности с приемом мяча были, и я специально отрабатывал собственный прием, особое положение левой руки, — и у меня своеобразный, неклассический прием мяча. А с потерей двух пальцев случилась вот какая история. Война, все ребята стремились на фронт, но нас, естественно, не пускали. Делали пистолеты, ружья, даже пушку. Решили найти гранаты и разобрать их, чтобы изучить и понять, что там внутри. Я взялся проникнуть в церковь (там находился склад оружия). Ночью пролез через три полосы колючей проволоки и, пока часовой находился на другой стороне, пропилил решетку в окне, забрался внутрь, взял две гранаты РГД-33 с запалами и, к счастью, благополучно (часовой стрелял без предупреждения) выбрался обратно. Уехали километров за шестьдесят в лес, решили гранаты разобрать. Догадался все же уговорить ребят отойти метров за сто: бил молотком, стоя на коленях, а гранату положил на камень. А вот запал не вынул, не знал. Взрыв... и пальцев нет. Ребят не задело. Пока добирались до города, несколько раз терял сознание. В больнице под расписку отца (началась гангрена) сделали операцию, пальцы отрезали, в школе я появился с перевязанной рукой... В летние каникулы я организовывал ребят на какое-нибудь путешествие: найти исток реки, или куда-нибудь на Денежкин камень, или что-то в подобном духе. В общем, сотни километров с рюкзаками, жизнь в тайге по нескольку недель. Так случилось, что после девятого класса мы решили разузнать, откуда берет свое начало река Яйва. Очень долго поднимались по тайге вверх — по карте мы представляли, что исток реки находится около Уральского хребта... Запасы еды у нас скоро кончились, питались тем, что находили в тайге. Поспели орехи; жарили грибы, ели ягоды. Лес уральский очень богатый. Прожить там, конечно, можно какое-то время. Шли долго, уже никаких дорог, ничего, одна тайга... Иногда попадалась какая-нибудь охотничья избушка, там ночевали, а в основном или шалаш строили, или просто под открытым небом устраивались. Нашли исток реки — сероводородный ключ. Обрадовались. Можно было возвращаться. Несколько километров спускались вниз до первой деревушки. К тому времени уже порядочно выдохлись. Собрали кто что мог — рюкзак, рубашку, ремень, — в общем, все, что было у нас, вошли в избушку, отдали хозяину, выпросили у него взамен небольшую лодочку-плоскодонку и на ней — вниз по реке, сил идти уже не было. Места были красивые, да они и сейчас там прекрасные, люди не смогли все испортить за это время. Плывем мы, вдруг вверху, в горах заметили пещеру, решили остановиться, посмотреть. Вошли. Вела она нас, вела и вдруг вывела куда-то в глубь тайги. Туда-сюда — не можем понять, где мы; короче говоря, заблудились, потеряли нашу лодочку. Почти неделю бродили по тайге, ничего, конечно, с собой не взяли, а тут, к несчастью, оказалось болотистое место, лес-подросток, он немного давал пропитания, и совершенно не оказалось воды. Болотную жижу вместе со мхом складывали в рубашку, отжимали ее, и ту жижу, что текла из рубашки, пили. В конце концов мы все-таки вышли к реке, нашли нашу плоскодонку, сориентировались, но от грязной воды у нас начался брюшной тиф. У всех. Температура — сорок с лишним, у меня тоже, но я на правах, так сказать, организатора держусь. На руках перетащил ребят в лодку, уложил на дно, а сам из последних сил старался не потерять сознание, чтобы лодкой хоть как-то управлять — она шла вниз по течению. У самого оставались силы только подавать ребятам из речки воду, обрызгивать их — было все на жаре. Они потеряли сознание, а скоро и я стал впадать в беспамятство. Около одного железнодорожного моста решил, что все равно нас заметят, примкнул к берегу и сам рухнул. Нас действительно увидели, подобрали, привезли в город; а уж месяц, как занятия в школе начались, и конечно, все разыскивали нас. Мы пролежали в больнице почти три месяца с брюшным тифом. Лекарств особых не было. Ну, а тут десятый класс, последний, выпускной, а я практически ни разу за парту не сел. Но начиная с середины учебного года, то есть с третьей четверти, я начал заниматься. Взял программу десятого класса. Очень много читал и учил, буквально день и ночь. И когда начались выпускные экзамены, пошел сдавать. А мои друзья, участники того драматического похода, решили просто десятый класс пропустить. Пришел в школу сдавать экзамены, а мне говорят, что нет такой формы, не бывает экстерна в выпускном классе, и что я могу гулять. Опять пришлось идти по проторенному пути: районо, гороно, исполком, горком. Тогда я уже выступал за сборную города по волейболу. К счастью, меня знали, был чемпионом города среди школьников по нескольким видам спорта, чемпионом области по юлейболу. Короче, разрешили сдать экстерном — правда, всех пятерок мне не удалось получить, по двум предметам поставили четверки. Вот с таким багажом я должен был поступать в институт. Подростком мечтал поступить в судостроительный институт, изучал корабли, пытался понять, как они строятся, причем сел за серьезные тома, учебники. Но как-то постепенно привлекла меня профессия строителя, наверное потому, что я и рабочим уже поработал, и отец строитель, а он к тому моменту кончил курсы мастеров и стал мастером, начальником участка. Прежде чем поступать в Уральский политехнический институт на строительный факультет, мне предстояло пройти еще один экзамен. Состоял он в том, что мне надо было поехать к деду, ему тогда уже было за семьдесят, это такой внушительный старик, с бородищей, с самобытным умом, так вот он мне сказал: «Я тебя не пущу в строители, если ты сам, своими руками, что-нибудь не построишь. А построишь ты мне баньку. Небольшую, во дворе, с предбанничком». И действительно, у нас никогда не было баньки; у соседей была, а у нас нет, все не было возможности построить. А дед продолжает: «Но только так — все строить будешь один, стало быть, от начала до конца. За мной только — с леспромхозом договориться, чтобы отвели делянку, а дальше опять ты сам — и сосны спилить, и мох заготовить, и обчистить, и обсушить, и все эти бревна на себе перетащить, а это километра три — до того места, где надо строить баньку, сделать фундамент и сруб от начала до конца, до верхнего венца. Вот. Я, — говорит, — к тебе даже близко не подойду». И действительно, ближе чем на десять метров он так и не подошел — упорный был дед, упрямый, пальцем не шевельнул, чтобы мне помочь, хотя я, конечно, мучился невероятно. Особенно когда уже верхние венцы надо было поднимать, тащить, цепляя веревкой, топором аккуратно подработать, выложить венец, на каждом бревне поставить номер, а когда полностью закончил, все рассыпать, потом заново собрать, уже подкладывая высушенный мох. А весь этот мох нужно было еще проштыковать как следует. Ну, в общем, все лето я трудился, только-только хватило времени на приемные экзамены поспеть в Свердловск. В конце дед мне сказал серьезно, что экзамен я выдержал и теперь вполне могу поступать на строительный факультет. Хоть и не готовился я специально — из-за того, что эту самую баньку строил, — но поступил сравнительно легко: две четверки, остальные пятерки. Началась студенческая жизнь, бурная, интересная. С первого курса окунулся в общественную работу. По линии спортивной — председатель спортивного бюро, на мне — организация всех спортивных мероприятий. Волейболом тогда уже занимался на достаточно высоком уровне, стал членом сборной города, а через год участвовал в составе сборной Свердловска в играх высшей лиги, где играло двенадцать лучших команд страны. Все пять лет, пока я был в институте, играл, тренировался, ездил по стране, нагрузки были огромные... Занимали, правда, мы шестое-седьмое места, чемпионами не стали, но все воспринимали нас серьезно. Волейбол действительно оставил в моей жизни большой след, поскольку я не только играл, но потом и тренировал четыре команды: вторую сборную Уральского политехнического института, женщин, мужчин, — в общем, у меня уходило на волейбол ежедневно часов по шесть, и учиться (а поблажек мне никто не делал) приходилось только поздно вечером или ночами, уже тогда я приучил себя мало спать, и до сих пор как-то к этому режиму привык и сплю по 3,5 — 4 часа... До поступления в институт страны я не видел, моря тоже, и вообще нигде не был. Поэтому в летние каникулы решил совершить путешествие по стране. Без копейки денег, минимум одежды: только спортивные брюки, спортивные тапочки, рубашка и соломенная шляпа — вот в таком экзотическом виде я покинул Свердловск. Еще, правда, у меня был из искусственной кожи чемоданчик — маленький, буквально сантиметров двадцать на тридцать. Выпускались такие. Там лежала еще одна рубашка, ну и если что-нибудь удавалось из продуктов где-то заработать — я туда же складывал. Поездка эта, конечно, была совершенно необычной. Со мной сначала поехал однокурсник, но через сутки он уже понял, что ему наше путешествие не осилить, и вернулся обратно. А я поехал дальше. В основном на крыше вагона, иногда в тамбуре, иногда на подножке, иногда на грузовике. Не раз, конечно, милиция снимала: спрашивают, куда едешь? Я говорю, допустим, в Симферополь, к бабушке. На какой улице проживает? Я всегда знал, что в любом городе есть улица Ленина, поэтому называл безошибочно. И отпускали меня... А задачу я себе такую ставил: ночь еду, приезжаю в какой-то город — выбирал, естественно, города известные — и осматриваю целый день, а иногда и два. Переночую в парке или на вокзале — и дальше в путь на крыше вагона. Из каждого нового города писал письмо в институт своим ребятам. И вот такой у меня получился маршрут: Свердловск — Казань — Москва — Ленинград — снова Москва — Минск — Киев — Запорожье — Симферополь — Евпатория — Ялта — Новороссийск — Сочи — Сухуми — Батуми — Ростов-на-Дону — Волгоград — Саратов — Куйбышев — Златоуст — Челябинск — Свердловск. Этот путь я проделал за два с лишним месяца, приехал, конечно, оборванный, спортивные тапочки без подошв, просто для, так сказать, формы и красоты: идешь на самом деле босиком, а всем кажется, что в тапочках. Шляпа тоже насквозь прохудилась, ее пришлось выбросить. Спортивные штаны основательно просвечивали. Когда выезжал, были у меня еще и часы старинные, большие, подарил мне дед. Но эти часы, как и всю одежду, я проиграл в карты. Буквально в первые дни, как только выехал из дома. Было это так. В стране шла амнистия, заключенные возвращались на крышах вагонов, и однажды они ко мне пристали, их было несколько человек, и говорят: давай играть в «буру». А я знать не знал вообще эти карты, в жизни не играл и сейчас терпеть не могу. Ну, а в такой обстановке не согласиться было нельзя. Они говорят: давай играть на одежду. И очень скоро они меня раздели до трусов. Все выиграли. А в конце говорят: «Играем на твою жизнь. Если ты сейчас проигрываешь, то мы тебя на ходу скидываем с крыши вагона — и все, и привет. Найдем такое место, чтоб ты уже основательно приземлился. А если выиграешь, мы тебе все отдаем». Что дальше произошло, сейчас мне сложно понять: или уже я стал понимать в этой «буре» кое-что, потому как опыт приобрел, постепенно проигрывая то шляпу, то рубашку, то тапочки, то спортивные штаны, или потому, что они вдруг пожалели меня, что-то человеческое проснулось в них, — а это были уголовники, выпущенные из колонии, в том числе и убийцы. В Свердловской области таких колоний порядочно. В общем, я выиграл. До сих пор не могу понять, как это случилось. Все они вернули, кроме часов. После той игры они меня больше уже не трогали, даже зауважали. Сбегают за кипяточком — поделятся. Кое-кто даже кусок хлеба давал. Не доезжая до Москвы, они все разбежались, потому что знали: через столицу им не проехать, — потом я ехал на крыше в основном один. Помню, в Запорожье, когда уже совсем оголодал, случайно встретился с одним полковником, он и говорит: «Мне надо поступить в институт, а я ни бельмеса не понимаю в математике. Давай ты меня по математике поднатаскаешь, так, чтобы я сдал экзамены». Он прошел войну, немало привез, видимо, оттуда, потому что квартирка его была богато обставлена. Я поставил условие: работать, кроме трех-четырех часов сна, по двадцать часов. Полковник засомневался: выдержим ли? Я говорю: иначе за неделю не подготовиться. С моей стороны было еще условие — меня кормить. Причем кормить хорошо. Жена его не работала, так что она старалась изо всех сил. Он честно выполнил наш договор. Я впервые за все время наелся. И даже прибавил в весе. А полковник оказался человеком настойчивым, с характером, выдержал тот темп уроков, который я ему задал, а потом я узнал, что в институт он поступил, сдал по математике экзамен. А я поехал дальше. Вот таким необычным оказалось это путешествие. Учеба в институте продолжалась своим чередом. Получал я на экзаменах в основном пятерки, хотя очень много времени отнимал волейбол, тренировки, поездки на соревнования. И никаких, как это теперь бывает, поблажек за спортивные успехи не было. Пожалуй, даже наоборот, некоторые преподаватели гоняли на экзаменах больше других, ревниво относясь к моим спортивным увлечениям и считая, что волейбол отвлекает меня от серьезной науки. Однажды профессор Рагицкий на экзамене по теории пластичности предложил мне: «Товарищ Ельцин, возьмите билет и попробуйте без подготовки, вы у нас спортсмен, чего вам готовиться?» А у всех на столах тетради, записи. Дело в том, что в теории пластичности есть некоторые формулы, которые писать надо не на одной странице, запомнить невозможно. Разрешалось пользоваться учебником и конспектами. Профессор решил поставить надо мной эксперимент. Долго мы с ним сражались. Но поставил он мне все-таки четверку, жалко. Хотя относился ко мне хорошо. Я однажды задачку решил, очень трудную, которую у него среди студентов лет десять до меня никто осилить не мог. Поэтому он воспылал ко мне такой любовью. Профессор был человеком необычайно интересным, умным, талантливым, мы относились к нему с огромным уважением. И тем не менее вот так я получил эту злосчастную четверку. Однажды мой любимый волейбол чуть не свел меня в могилу. В какой-то момент, тренируясь по шесть-восемь часов и занимаясь предметами по ночам, видимо, я перенапрягся. А тут как назло заболел ангиной, температура сорок, а я все равно пошел на тренировку, ну и сердце не выдержало. Пульс сто пятьдесят, слабость, меня отвезли в больницу. Сказали: лежать и лежать, тогда есть шанс, что месяца через четыре минимум сердце восстановится, а иначе — порок сердца. Из больницы я сбежал уже через несколько дней, ребята организовали мне из простыней что-то типа каната, я с верхнего этажа спустился и уехал в Березники, к родителям. И там начал потихоньку восстанавливаться, хотя чуть встанешь — мотает из стороны в сторону, стоишь, а сердце выскакивает. Очень скоро я все-таки стал добираться до спортивного зала, на несколько минут выходил на площадку, пару раз мяч возьмешь — и все, валишься. Меня ребята оттащат к скамейке, и я лежу. Это была тупиковая ситуация, думал, не вырвусь уже, так сердце и останется больным и спорта мне больше не видать. Но все равно стремился только в бой и только вперед. Сначала на площадку на одну минуту выходил, потом на две, на пять, и через месяц мог проводить всю игру. Когда вернулся в Свердловск, пришел к врачу, он говорит: «Ну вот, хоть вы и сбежали, но чувствуется, что вы все время лежали, не вставая, сердце у вас сейчас в полном порядке». Надо честно признаться, риск, конечно, был колоссальный, потому что мог сердце погубить навсегда. Но я считал, что надо его не жалеть, а напротив, нагружать как следует и клин клином вышибать. Диплом пришлось вместо пяти месяцев писать всего один: был все время в разъездах, шло первенство страны, самый его разгар, команда переезжала из города в город. Когда вернулся в Свердловск, оставался месяц до защиты. Тема дипломной работы: «Телевизионная башня». Тогда их почти не было, поэтому до всего нужно было доходить самому. До сих пор не понимаю, как мне это удалось. Столько умственных, физических сил я потратил, это было невероятно. Причем тут и особо помочь-то никто не может, тема новая, никому не известная — чертишь сам, расчеты делаешь сам, все от начала и до конца — сам. И все-таки защитил диплом, получил «отлично». Так кончилась моя студенческая жизнь, но мы договорились в нашей группе — очень дружной, сильной, подобрались прекрасные ребята и девчата, — что каждые пять лет будем вместе проводить отпуск. И после 55-го года, когда мы закончили институт, прошло 34 года, и ни разу еще эта традиция не нарушилась! А один раз мы собрались даже с детьми, на эту встречу приехало уже 87 человек. Ни в коем случае не в санатории, а только диким образом; мы прошли по тайге, по Уралу, по Золотому Кольцу, однажды купили путевки на пароход — и проехались по Каме, Волге. Другой раз жили в Геленджике, на берегу моря в палаточном городке, однажды плавали по Енисею до острова Диксон. Все время придумывали новые варианты, и всегда они были интересные и веселые. И до сих пор мы очень дружны, а сейчас готовимся вместе провести свой отпуск в 1990 году. Каждый раз создается оргкомитет, который готовит очередную нашу встречу. Три первые пятилетки я был председателем оргкомитета, а потом, когда стал первым секретарем обкома партии, меня друзья решили от этого освободить, поскольку и так была слишком большая нагрузка. У нас сложились удивительно теплые и искренние отношения. Можно привести один факт. Когда произошла драматичная ситуация после октябрьского Пленума ЦК 87-го года, они все откликнулись, чтобы поддержать меня. Конечно, это настоящие друзья...
Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.023 сек.) |