|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
От социальной истории к истории социокультурной
С позиций исторической антропологии, ориентирующейся на методологические установки культурной антропологии, перспектива осуществления полидисциплинарного синтеза виделась в предмете её исследования – культурно-исторически детерминированном человеке, взятом во всех его жизненных проявлениях. Социальность же этого исторического субъекта понималась как само собой разумеющееся свойство и следствие межличностного общения. В такой интерпретации задачи истории ограничивались изучением стереотипов человеческого поведения, а анализ макропроцессов выводился за рамки исторического исследования. Однако претензии такого подхода на самодостаточность вызывали серьёзные сомнения. Конечно, глубинные структуры и процессы, в той или иной мере обусловливая мотивы и действия людей, не могут их полностью детерминировать, они сами проявляются лишь в этих действиях и исторических событиях, хотя не полностью и не без некоторого искажения. Но ведь и процессы возникновения, изменения и разложения структур не вытекают напрямую из желаний и действий отдельных субъектов истории. Вот почему ведущие представители «новой социальной истории» во многих странах, признавая сферу ментальности одним из наиболее удобных средств исторического синтеза, тем не менее, исходили из необходимости изучения разных аспектов социальной истории, не сводя её к истории человеческой субъективности или истории поведения. Если на рубеже 1970–1980-х гг. в дискуссиях историков основной акцент делался на противопоставление исторической антропологии и социологизированной истории, то к середине 1980-х ситуация изменилась в пользу комбинации двух познавательных стратегий. Стало очевидным, что для исторического объяснения недостаточно выяснить те представления и ценности, которыми люди руководствовались или могли руководствоваться в своей деятельности. Задача состояла в том, чтобы выявить факторы, определявшие содержание и изменение этих представлений и ценностей. В сложившейся ситуации исследователи, склонные подчёркивать интегративную функцию социальной истории в системе исторических дисциплин, выдвинули на первый план разработку новых, более сложных теоретических моделей и адекватного концептуального аппарата, способного обеспечить практическое применение в конкретно-историческом исследовании комплексного метода социального анализа, опирающегося на последовательную комбинацию системно-структурного и социокультурного подходов.
В этих и подобных им интерпретациях речь, по существу, шла о социоистории или социальной истории в широком смысле слова), предмет которой принципиально отличается и от истории общественных институтов, и от истории социальных групп, и от истории ментальностей. Социоистория держит в своём фокусе не только структуры или человеческое сознание и поведение, а способ взаимодействия тех и других в развивающейся общественной системе и в изменяющейся культурной среде, которая эту систему поддерживает и оправдывает. Ключевую роль в проекте социоистории играют синтетические категории опыта (индивидуального, коллективного, исторического) и переживания, в которых концептуализируется внутренняя связь субъекта истории с объективными – как материальными, так и духовными – условиями его деятельности, с природными, социальными и культурными детерминантами его индивидуального и коллективного поведения. Несколько позднее категориальный аппарат синтеза был дополнен новыми концепциями власти и политической культуры, интерпретацией взаимодействия различных уровней культуры в терминах культурного доминирования и присвоения культурных традиций, теорией взаимоопосредования социальной практики и культурных представлений, идеей конструирования социальных и культурных идентичностей, моделью выбора в пространстве свободы, ограниченном имеющимися ресурсами социокультурной системы и неравенством в доступе к ним. На необходимость вдумчивого подхода к новым предложениям настоятельно указывали те эпистемологические трудности, которые обнаружились в самой историографической практике и о которых много говорилось не только критиками, но и ведущими представителями новой исторической науки. Итак, с середины 1980-х гг. поиск новых объяснительных моделей расширил круг интерпретаций, базирующихся на представлении о диалектическом характере взаимодействия социальной структуры, культуры и человеческой активности. Это время стало пиком интенсивности теоретических и практических усилий историков, стремившихся к реализации «директивы интегрального объяснения» (в терминологии Ежи Топольского), и закономерно было отмечено наиболее оптимистическими оценками перспектив «нового исторического знания». Парадокс, однако, заключался в том, что фактически одновременно под вопросом оказался сам научный статус последнего, а на рубеже 1980–1990-х гг. констатация кризиса или критического поворота в историографии превратилась в стереотип.
Но наиболее существенный для будущего историографии момент заключался в смещении исследовательского интереса от общностей и социальных групп к историческим индивидам, их составляющим. Наряду со словом «кризис» на страницах научно-исторической периодики 1990-х гг. замелькали фразы «лингвистический поворот» и «семиотический вызов». Появилось множество обзоров и полемических выступлений, зачастую весьма эмоциональных, а иногда просто панических, прошли серьёзные теоретические дискуссии в ведущих научных журналах и на крупных форумах учёных. Эти публикации, монографические исследования и коллективные сборники статей, вышедшие в последнее десятилетие, отразили не только вызовы времени, с которыми столкнулись историки на рубеже двух веков и эпох (и даже тысячелетий), но и весь спектр реакций на эти вызовы. Главный – постмодернистский – вызов истории был направлен против концепций исторической реальности и объекта исторического познания, которые выступают в новом толковании не как нечто внешнее для познающего субъекта, а как то, что конструируется языком и дискурсивной (речевой) практикой. Язык рассматривается не как простое средство отражения и коммуникации, а как главный смыслообразующий фактор, детерминирующий мышление и поведение. Проблематизируются само понятие и предполагаемая специфика исторического нарратива как формы адекватной реконструкции прошлого. Подчеркивается креативный, искусственный характер исторического повествования, выстраивающего неравномерно сохранившиеся, отрывочные и нередко произвольно отобранные сведения источников в последовательный временной ряд. По-новому ставится вопрос не только о возможной глубине исторического понимания, но и о критериях объективности и способах контроля исследователем собственной творческой деятельности. От историка требуется пристальнее вчитываться в тексты, использовать новые средства для раскрытия истинного содержания прямых высказываний, и расшифровывать смысл на первый взгляд едва различимых изменений в языке источника, анализировать правила и способы прочтения исторического текста той аудиторией, которой он предназначался, и пр. Сменившиеся междисциплинарные пристрастия вновь поставили болезненную проблему: с одной стороны, история получила эффективное и столь необходимое ей, по мнению многих, «противоядие» от социологического и психологического редукционизма, с другой, недвусмысленно заявила о себе как его новая форма, выраженная в сведении опыта к тексту, реальности к языку, истории к литературе.
В связи с формированием в историографии постмодернистской парадигмы происходят серьёзные изменения в сфере профессионального сознания и самосознания историков, связанные с пересмотром традиционных представлений о собственной профессии, месте истории в системе гуманитарно-научного знания, её внутренней структуре и статусе субдисциплин, исследовательских задачах. Ведь постмодернистская парадигма, давно захватившая господствующие позиции в современном литературоведении, распространив влияние на все сферы гуманитарного знания, не ограничилась отрицанием идеи истории как единого движения от одной стадии к другой, а также других суперидей (прогресса, свободы, демократии, классовой борьбы), любых генерализованных схем или метанарративов, являющихся результатом сверхобобщений (а, следовательно – всяких попыток увязать историческое повествование в стройную концепцию). Данная парадигма поставила под сомнение само понятие исторической реальности, а с ним и собственную идентичность историка, его профессиональный суверенитет (стерев казавшуюся нерушимой грань между историей и литературой); критерии достоверности источника (размыв границу между фактом и вымыслом); и, наконец, веру в возможности исторического познания и стремление к объективной истине. Вот почему многие историки встретили наступление постмодернистов буквально в штыки. Психологический аспект переживания смены парадигм несомненно сыграл в этом решающую роль. Именно угроза социальному престижу исторического образования, статусу истории как науки обусловила остроту реакции и довольно быструю перестройку внутри профессионального сообщества, в результате которой стерлась прежняя «фронтовая полоса» между «новой» и «старой» историей, и некоторые враги стали союзниками, а бывшие друзья и соратники – врагами. То поколение историков, которое завоевало ведущее положение в научном сообществе на рубеже 1960–1970-х гг., тяжело переживало крушение привычного мира, устоявшихся корпоративных норм. При этом очевидно, что «железная поступь» постмодернизма воспринималась по-разному в США и Франции, Германии и Великобритании, в зависимости от динамики перемен и ситуации, сложившейся в национальной историографии. Тем не менее, везде на виду, как это бывает всегда, оказались крайности: с одной стороны, заявления о том, что якобы не существует ничего вне текста, нет никакой внеязыковой реальности, которую историки способны понять и описать, с другой – полное неприятие и отрицание новых тенденций. Именно в американской академической среде дискуссия шла на повышенных тонах, но подспудно здесь велась и серьёзная работа.
Распространение новых теорий и приёмов критики на анализ собственно исторических произведений было связано с концептуальными разработками американских гуманитариев, прежде всего с так называемой тропологической теорией истории признанного лидера постмодернистского теоретического и методологического обновления историографической критики ХЕЙДЕНА УАЙТА. Во второй половине 1990-х гг., по мере усвоения поначалу казавшихся сумасбродными идей, всё громче стали звучать голоса «умеренных», призывающие к взаимопониманию и примирению. Сначала среди желавших найти компромисс ведущую роль играли философы, занимавшиеся проблемами эпистемологии. Несколько позднее появился ряд статей, в которых историки, протестовавшие против крайностей «лингвистического поворота», предложили весомые аргументы в пользу так называемой средней, или умеренной, позиции, выстроенной вокруг центральной концепции опыта, несводимого полностью к дискурсу. В условиях «постмодернистского вызова» сторонники этой позиции, отличной и от объективистской, и от сугубо лингвистической, нашли точку опоры в том, что невозможность прямого восприятия реальности не означает полного произвола историка в её «конструировании». Средняя позиция исходит, с одной стороны, из существования реальности вне дискурса, не зависящей от наших представлений о ней и воздействующей на эти представления. Однако её приверженцы переосмысливают свою практику в свете новых перспектив и признают благотворное влияние «лингвистического поворота» в истории постольку, поскольку он не доходит до того крайнего предела, за которым факт и вымысел становятся неразличимыми, и отрицается само понятие истории, отличное от понятия литературы. Подвергая критическому пересмотру собственные концепции, историки, склоняющиеся к средней позиции по существу, артикулировали эпистемологические принципы тех версий социальной истории, инновационность которых долго оставалась неопознанной. Будучи одним из проявлений всеобщего культурного сдвига, «лингвистический поворот» воплотил в себе всё, что длительное время оставалось невостребованным и казалось утраченным, но постепенно вызревало в самой историографии, а также то, что было переработано ею в лоне междисциплинарной «новой истории». Так, всплеск интереса к микроистории в 1980-е гг. был реакцией на истощение эвристического потенциала макроисторической версии социальной истории, что вызвало потребность по-новому определить её предмет, задачи и методы, используя теоретический арсенал микроанализа, накопленный в современном обществоведении.
Впрочем, и вся вторая половина 1970-х гг. была в мировой историографии временем поиска научно-исторической альтернативы как сциентистской парадигме, опиравшейся на макросоциологические теории, так и её формировавшемуся постмодернистскому антиподу. Задолго до «лингвистического поворота» стала очевидной и необходимость структурной перестройки всех исторических дисциплин: старое деление на экономическую, политическую, социальную историю и историю идей изжило себя основательно. Но до поры до времени эта перестройка проходила латентно [33] на постоянно «разбухавшем» исследовательском поле, колонизованном в свое время «новой социальной историей» с её переплетающимися и перетекающими одна в другую субдисциплинами. Наконец, на рубеже 1970–1980-х гг. в социальной истории происходит решающий сдвиг от социально-структурной к социально-культурной истории, связанный с распространением методов культурной антропологии, социальной психологии, лингвистики (прежде всего в истории ментальностей и народной культуры), с формированием устойчивого интереса к микроистории, возвращением от анализа внеличностных структур к изучению индивида, отдельных жизненных ситуаций. Особенно это стало заметным в 1980-е гг., когда под влиянием символической антропологии сложилось и обрело множество сторонников соответствующее направление в антропологически-ориентированной «новой культурной истории». Признание активной роли языка, текста и нарративных структур в созидании и описании исторической реальности является базовой характеристикой культурологического подхода к истории, под которым обычно понимают совокупность некоторых наиболее общих теоретических и методологических принципов «новой культурной истории». Последняя сформировалась, если можно так сказать, в болевых точках «новой социальной истории», ставших – в процессе переопределения самой, категории социального и мобилизации всего наиболее жизнеспособного в арсенале социокультурной истории – точками роста. Усвоив уроки постмодернизма и переосмыслив историографический опыт недавнего прошлого в условиях эпистемологического кризиса первой половины 1990-х гг., ведущая часть мирового научного сообщества оказалась способной взглянуть на свою практику со стороны и, используя теоретический арсенал микроанализа, накопленный в современном обществоведении, разработать новые модели, призванные избавить социальную историю от ставших тесными форм, ассимилировать новые идеи и выйти в новое исследовательское пространство.
Так, значительное число практикующих историков позитивно восприняли теорию структурации видного британского социолога ЭНТОНИ ГИДДЕНСА. Методология реляционного структуризма предполагает описание и интерпретацию действий индивида или группы в социокультурных пространствах, выстраивающихся по ранжиру от макроструктур (например, группы государств или их экономических, социальных и культурных систем) до структур среднего уровня (внутриполитических институтов, бюрократий, корпораций, социальных организаций, региональных субкультур) и микроструктур «наверху», «внизу», «в центре» и на общественной периферии (олигархий, элитных клубов, маргинальных групп, семей). При этом нет никакой формулы, определяющей взаимосвязи макро- и микроструктур: они могут быть организованы в различные схемы. Более того, структурные отношения изменяются разными темпами, и возможности действующих субъектов предположительно меняются вместе с ними. С этой теоретической платформы ведётся сокрушительная критика ложной альтернативы социального и культурного детерминизма, который рисует индивидов как полностью формируемых либо социальными, либо культурными факторами. Интегральная модель связывает воедино анализ всех уровней социальной реальности. При этом подчеркивается активность действующих лиц: индивиды не только естественно сопротивляются властям, которые обучают их правилам, ролям, ценностям, символам и интерпретативным схемам, они также имеют тенденцию обучаться не тому, чему их учат, поскольку интерпретируют и преобразуют полученные знания и навыки в соответствии со своими потребностями, желаниями и принуждением обстоятельств. Таким образом, социализация и «окультуривание» не дают единообразных результатов. Это плюралистическое и динамическое видение влечёт за собой множество следствий: гораздо более богатое понимание социокультурной гетерогенности, гораздо более сложную картину социокультурных изменений, больший простор для деятельности – как индивидуальной, так и коллективной – и для случайности. Сходные теоретические предпосылки в других современных социологических моделях имеют одно важное следствие методологического характера – процессуальный подход к анализу форм социальной жизни и социальных групп сквозь призму их непрерывной интерпретации, поддержания или преобразования в практической деятельности взаимодействующих социальных агентов. Таким образом, процесс переопределения самой категории социального и мобилизации всего наиболее жизнеспособного в арсенале социокультурной истории опирается на комбинацию структурного (нормативного) и феноменологического (интерпретативного, конструктивистского) подходов.
В связи с этим большие надежды возлагаются на переориентацию социокультурной истории от социальной истории культуры к культурной истории социального, или к культурной истории общества, предполагающей конструирование социального бытия посредством культурной практики, возможности которой, согласно версии лидера этого направления – видного французского историка РОЖЕ ШАРТЬЕ, в свою очередь, определяются и ограничиваются практикой повседневных отношений. Главная задача исследователя состоит в том, чтобы показать, каким именно образом субъективные представления, мысли, способности, интенции индивидов действуют в пространстве возможностей, ограниченном объективными, созданными предшествовавшей культурной практикой коллективными структурами, испытывая на себе их постоянное воздействие. Это сложное соподчинение описывается аналогичным по составу понятием репрезентации, позволяющим артикулировать «три регистра реальностей»: коллективные представления – ментальности, которые организуют схемы восприятия индивидами социального мира; символические представления – формы предъявления, демонстрации, навязывания обществу своего социального положения или политического могущества и, наконец, закрепление за представителем-«репрезентантом» (конкретным или абстрактным, индивидуальным или коллективным) утверждённого в конкурентной борьбе и признанного обществом социального статуса и властных полномочий. В такой теоретической модели социально-классовые конфликты превращаются в борьбу репрезентаций [34]. Аналитический потенциал концепции постоянно конкурирующих репрезентативных стратегий открывает новые перспективы в описании, объяснении и интерпретации динамики социальных процессов разных уровней. Историк, который ориентируется на социокультурный подход, должен, прежде всего, представить, как люди прошлого вели себя по отношению друг к другу, согласно собственным конвенциям, в реальных ситуациях непосредственного общения, в самых разных обстоятельствах широкого спектра – от нормальных к аномальным. Происходит переворот аналитической перспективы, который существенно усиливает познавательный потенциал и углубляет содержание исследования. Вместо того чтобы принять принадлежность индивидов к социальным группам как некую данность и рассматривать отношения между субъектами как априорно установленные, историк исследует, каким именно способом сами эти взаимоотношения порождают общность интересов и союзы, или, иначе говоря, создают социальные группы.
Речь, таким образом, идёт не о том, чтобы оспорить все социальные категории как таковые, а о том, чтобы пронизать их социальными отношениями, которые и вызывают их появление. Стремясь уйти от дихотомии индивида и общества, некоторые авторы опираются на диалогическую концепцию МИХАИЛА МИХАЙЛОВИЧА БАХТИНА (1895–1975) и социально ориентированный подход к изучению культурной практики, основанный на комплексном исследовании лингвистических, социальных и психологических процессов. Индивидуальный опыт и смысловая деятельность понимаются в контексте межличностных и межгрупповых отношений внутри данного исторического социума с характерной для него «полифонией» в виде набора «конкурентных общностей», каждая из которых задаёт индивиду программу поведения в тех или иных обстоятельствах. С одной стороны, прочтение каждого текста включает его погружение в контексты дискурсивных и социальных практик, которые определяют его горизонты. С другой – в каждом тексте раскрываются различные аспекты этих контекстов и обнаруживаются присущие им противоречия и конфликты. В изучении истории повседневности приоритет отдаётся анализу символических систем, и, прежде всего лингвистических структур, посредством которых люди прошлого воспринимали, познавали и истолковывали окружающую их действительность, осмысливали пережитое и рисовали в своем воображении будущее. Культурная история социального, опираясь на анализ понятий, представлений, восприятий, акцентирует внимание на дискурсивном аспекте социального опыта в самом широком его понимании. Важное место в современных методологических дискуссиях занимает проблема соотношения и возможной комбинации микро- и макроподходов в истории. Специфика микроистории заключается вовсе не в масштабе её объектов: один и тот же объект равным образом может стать предметом и макро-, и микроисторического исследования. Дело в другом – под каким углом зрения этот объект рассматривается, т. е. в позиции наблюдателя, которую он выбирает в зависимости от своей теоретической платформы и принятой модели развертывания исторического процесса. Иными словами, специфика заключается в направлении движения исследовательской мысли: идёт ли она от настоящего к прошлому, пытаясь проследить в ретроспективе становление настоящего, т. е. мира, в котором мы живем сегодня, или же внимание обращено на само прошлое как нечто находящееся в стадии становления.
В последнем случае это движение направлено проспективно, вперед – от прошлого к настоящему, и исследователь ищет ответы на вопросы: какие потенциальные возможности скрывались в последовательных ситуациях исторического выбора; как и почему в этом процессе реализовывались именно те, а не иные возможности; каким именно образом субъективные представления, мысли, способности, интенции индивидов действовали в пространстве свободы, ограниченном объективными коллективными структурами, которые были созданы предшествовавшей культурной практикой. В первом ракурсе мы получаем некую одномерную проекцию прошлой реальности на траекторию развития и видим, таким образом, лишь историю в её реализованном варианте. Во втором – рассматриваем саму эту исчезнувшую реальность как бы с открытым, непредопределённым будущим, т. е. несущей в себе различные, а то и прямо противоположные потенциальные возможности – варианты развития, а значит, видим её в максимально возможном многообразии и полноте. Другими словами, на уровне микроистории можно разглядеть зародыши альтернативного развития. В новой социокультурной истории применяется процессуальный подход к анализу форм социальной жизни и социальных групп сквозь призму их непрерывной интерпретации, поддержания или преобразования в практической деятельности взаимодействующих индивидов. Историк, который ориентируется на социокультурный подход, должен представить, как люди прошлого вели себя по отношению друг к другу в самых разных реальных ситуациях. В более общей историографической панораме формируются направления, в которых случайность, казус выступают как привилегированный предмет исследования. Среди современных историков проявляется глубокий интерес к уникальным случаям, в которых исследователи пытаются разглядеть нечто большее: зафиксировать скрытые процессы или тенденции и так обогатить существующие представления о прошлом. Ответы на важнейшие вопросы историк ищет в анализе конкретного казуса: как человек прошлого делает свой выбор, какими мотивами он при этом руководствуется, как претворяет в жизнь свои интенции и, что особенно интересно, насколько он способен при этом проявить свою индивидуальность и в какой мере оставить на происходящем свой индивидуальный «отпечаток». Одним из интереснейших вариантов казусного подхода на ниве политической истории является анализ так называемой «истории одного события». Хорошо известна истина о том, что почти каждое событие уже мгновение спустя после того, как оно свершилось, может быть истолковано по-разному. Но сегодня, когда мы говорим об истории события, то имеем в виду и процесс его свершения, и вызванные им непосредственные реакции, и память о нём в последующей истории.
Часто факты обрастают легендами, им приписывают значение, которого они не имели; затем факты превращаются в миф или символ и в таком виде входят в историю. Таким образом, главную роль в формировании исторической памяти играет не столько само событие, сколько представление о нём, его мысленный образ, в который вкладывается важный для общественного сознания реальный исторический или мифический смысл. По существу, в современной культурной истории реализуется комплексная программа обновлённой методологии истории, которую наметил ещё в 1991 г. выдающийся французский историк ЖАК ЛЕ ГОФФ, говоря об обнадеживающих перспективах развития следующих трёх направлений: истории интеллектуальной жизни, которая представляет собой изучение навыков мышления; истории ментальностей, т. е. коллективных автоматизмов обыденного сознания; истории ценностных ориентации. Эта триада идей, стереотипов и ценностей действительно позволяет охватить динамику исторического развития духовной сферы как на макро-, так и на микроуровне. Итак, необратимые изменения, произведённые постструктурализмом в современной историографической ситуации, поставили под вопрос парадигмы социальной истории, которые сложились и доминировали в 1960–1980-е гг. Однако по-новому проблематизированные отношения общества и культуры вовсе не упраздняют понятие социального, а признание креативной роли субъективности и её определяющего значения для понимания социальной практики отнюдь не делает излишним анализ тех условий деятельности, которые принято называть надличностными. Между тем в условиях, когда подвергается сомнению само существование социальной истории как области исторического знания, преодоление кризиса настоятельно требует предельного расширения её исследовательской перспективы. Последнее оказывается возможным в результате теоретического пересмотра самих концепций социальной структуры, культуры, индивида, которые перестают рассматриваться как некие отделённые друг от друга онтологические сущности и понимаются как взаимосвязанные аспекты, или измерения, человеческого поведения и социального взаимодействия. Те, кто спешит объявить о конце социальной истории, по существу, говорят о тех формах социально-исторического знания, которые уже уступили авансцену другим, выдвинувшимся им на смену в результате длительного и непрерывного творческого процесса – критического пересмотра концептуальных оснований и смещения исследовательской стратегии социальных историков в направлении социокультурного анализа.
В 1990-е гг. в результате трансформаций внутри каждой из двух версий социальной истории (социологической, направленной на выявление условий деятельности, и антропологической, разрабатывающей сферу сознания действующих лиц) появилось новое представление об исторической социальности, в которое включен сам процесс формирования социального в деятельности культурных субъектов («прагматический поворот»). Новейшая социальная история успешно присвоила социокультурный аспект изучения прошлого, сохранив позитивную составляющую своего богатого и разнообразного опыта и соответственно переосмыслив собственное содержание. В новейшей социальной истории социальное изменение рассматривается как процесс, который включает в себя не только структурную дифференциацию и реорганизацию человеческой деятельности, но также и «реорганизацию умов» – изменения в ценностях и понятиях, т. е. некое новое сознание или новую культуру, которая видит мир с другой точки зрения. Это также подразумевает воспроизведение исторического общества как целостной динамической системы, которая, сложившись в результате деятельности многих предшествовавших поколений, задаёт условия реальной жизни и модели поведения действующим лицам и изменяется в процессе их индивидуальных и коллективных практик. Исследование механизма трансформации потенциальных причин (условий) в актуальные мотивы человеческой деятельности предполагает комплексный анализ обеих её сторон, а значит – обращение как к макроистории, выявляющей влияние общества на поведение действующих лиц и групп, так и к микроистории, позволяющей исследовать способ включения индивидуальной деятельности в коллективную и, таким образом, фиксирующей индивидуальное в социальном и социальное в индивидуальном на уровне конкретной исторической практики.
Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.009 сек.) |