АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Комментарии 1 страница. (*1) /двойное название/ -- Подзаголовок произведения

Читайте также:
  1. DER JAMMERWOCH 1 страница
  2. DER JAMMERWOCH 10 страница
  3. DER JAMMERWOCH 2 страница
  4. DER JAMMERWOCH 3 страница
  5. DER JAMMERWOCH 4 страница
  6. DER JAMMERWOCH 5 страница
  7. DER JAMMERWOCH 6 страница
  8. DER JAMMERWOCH 7 страница
  9. DER JAMMERWOCH 8 страница
  10. DER JAMMERWOCH 9 страница
  11. II. Semasiology 1 страница
  12. II. Semasiology 2 страница

 

 

(*1) /...двойное название.../ -- Подзаголовок произведения

пародирует названия английских "исповедальных" порнографических

романов XVIII в., например широко известную в странах

английского языка книгу Джона Клеланда "Фанни Хилл. Мемуары

женщины для утех, рассказанные Джоном Клеландом" (1749). Вместе

с тем он, возможно, отсылает нас к одному из вероятных

аллюзивных подтекстов "Лолиты" -- сборнику эссе и рассказов

французского поэта-символиста Поля Верлена "Записки вдовца"

(1883--1884; русск. пер. 1911). В одном из рассказов поэт с

умилением описывает свою 11-летнюю дочь, но в финале

выясняется, что его дочь "никогда не существовала и, вероятно,

уже никогда не родится". Верлен, как полагает А. Долинин,

занимает особое место среди исторических лиц и литературных

персонажей, с которыми отождествляет себя Гумберт Гумберт, в

силу того, что он представляет собой пример "больного гения":

кутила, дебошир, гомосексуалист, пьяница, наркоман и сифилитик,

Верлен создал стихи высочайшего класса; к тому же он стрелял в

своего "злого гения" Артюра Рембо, отсидел два года в тюрьме, в

заключении обратился к христианству и написал цикл покаянных

стихов. Обратим внимание на то, что в "Предисловии" и самой

"исповеди" сходным образом охарактеризованы обстоятельства, в

которых она писалась. А. Аппель также отмечает, что термин

"светлокожий вдовец" (white widowed male) встречается в

историях болезни пациентов психиатрических клиник.

 

(*2) /"Гумберт Гумберт"/ -- Если фамилию Гумберт (Humbert)

прочесть на французский манер, то она может восприниматься как

омоним слова ombre (тень). Вместе с тем она омонимична

испанскому слову hombre (человек). Используемое удвоение --

Гумберт Гумберт -- может пониматься как "тень человека" (ombre

of an hombre), ведь к моменту опубликования своей книги

повествователь уже мертв. Кроме того, здесь можно усмотреть

намек на мрак наваждения и непонимания истинного положения

вещей, в котором пребывает главный герой. Добавим также, что Г.

Г., как и любой другой повествователь у Набокова, может

рассматриваться как тень автора.

 

(*3) /Вивиан Дамор-Блок/ -- анаграмма имени и фамилии

писателя. Добавленное в русской версии "Дамор -- по сцене, Блок

-- по одному из первых мужей" намекает на роль, которую сыграла

поэзия А. Блока в становлении Набокова-поэта. В тексте в

дальнейшем обнаруживаются аллюзии на Блока. В английской версии

любовницу Куильти зовут Vivian Darkbloom. Она же "является"

автором примечаний к роману Набокова "Ада".

 

(*4) /...историческое решение, принятое... судьей Джоном

Вульси.../ -- Суд под председательством нью-йоркского судьи

Джона М. Вульси вынес решение, снявшее запрет на издание в США

романа Джеймса Джойса "Улисс" как произведения будто бы

порнографического и оскорбляющего общественную нравственность,

что послужило прецедентом для пересмотра законов о печати.

 

(*5) /Биянка Шварцман/ -- Контраст черного и белого цветов

(от /итал./ bianco -- белый и /нем./ schwarz -- черный)

соответствует представлению писателя о том, что для школы

психоанализа, пародирование которой -- одна из сквозных тем

романа, характерно упрощенное, примитивизированное видение и

истолкование мира. В первоиздании имеется два варианта

написания этого имени: "Биянка" и "Бианка".

 

(*6) /Джон Рэй/ -- Это имя появляется не случайно, ибо,

как указал еще А. Аппель, его носил английский натуралист

(1627--1705), который создал систему классификации насекомых,

основанную на принципе метаморфоза.

 

/А. Люксембург/

 

 

Бумажный оригинал

 

*Набоков В. В.* Собрание сочинений в 5 томах: Пер. с англ.

/ Сост. С. Ильина, А. Кононова. Комментарии А. Люксембург. --

СПб.: "Симпозиум", 1997. -- 672 стр. (Т. 2). С. 11--14,

602--603.

 

 

* ЧАСТЬ I *

 

 

 

Лолита, свет моей жизни, огонь моих чресел. Грех мой, душа моя.

Ло-ли-та: кончик языка совершает путь в три шажка вниз по небу, чтобы на

третьем толкнуться о зубы. Ло. Ли. Та.

Она была Ло, просто Ло, по утрам, ростом в пять футов (без двух вершков

и в одном носке). Она была Лола в длинных штанах. Она была Долли в школе.

Она была Долорес на пунктире бланков. Но в моих объятьях она была всегда:

Лолита.

А предшественницы-то у нее были? Как же - были... Больше скажу: и

Лолиты бы не оказалось никакой, если бы я не полюбил в одно далекое лето

одну изначальную девочку. В некотором княжестве у моря (почти как у По).

Когда же это было, а?

Приблизительно за столько же лет до рождения Лолиты, сколько мне было в

то лето. Можете всегда положиться на убийцу в отношении затейливости прозы.

Уважаемые присяжные женского и мужеского пола! Экспонат Номер Первый

представляет собой то, чему так завидовали Эдгаровы серафимы - худо

осведомленные, простодушные, благороднокрылые серафимы... Полюбуйтесь-ка на

этот клубок терний.

 

 

Я родился в 1910-ом году, в Париже. Мой отец отличался мягкостью

сердца, легкостью нрава - и целым винегретом из генов: был швейцарский

гражданин, полуфранцуз-полуавстриец, с Дунайской прожилкой. Я сейчас раздам

несколько прелестных, глянцевито-голубых открыток.

Ему принадлежала роскошная гостиница на Ривьере. Его отец и оба деда

торговали вином, бриллиантами и шелками (распределяйте сами). В тридцать лет

он женился на англичанке, дочке альпиниста Джерома Дунна, внучке двух

Дорсетских пасторов, экспертов по замысловатым предметам: палеопедологии и

Эоловым арфам (распределяйте сами). Обстоятельства и причина смерти моей

весьма фотогеничной матери были довольно оригинальные (пикник, молния); мне

же было тогда всего три года, и, кроме какого-то теплого тупика в темнейшем

прошлом, у меня ничего от нее не осталось в котловинах и впадинах памяти, за

которыми - если вы еще в силах выносить мой слог (пишу под надзором) -

садится солнце моего младенчества: всем вам, наверное, знакомы эти

благоуханные остатки дня, которые повисают вместе с мошкарой над

какой-нибудь цветущей изгородью и в которые вдруг попадаешь на прогулке,

проходишь сквозь них, у подножья холма, в летних сумерках - глухая теплынь,

золотистые мошки.

Старшая сестра матери, Сибилла, бывшая замужем за двоюродным братом

моего отца - вскоре, впрочем, бросившим ее, - жила у нас в доме в качестве

не то бесплатной гувернантки, не то экономки. Впоследствии я слышал, что она

была влюблена в моего отца и что однажды, в дождливый денек, он

легкомысленно воспользовался ее чувством - да все позабыл, как только погода

прояснилась. Я был чрезвычайно привязан к ней, несмотря на суровость -

роковую суровость - некоторых ее правил. Может быть, ей хотелось сделать из

меня более добродетельного вдовца, чем отец. У тети Сибиллы были лазоревые,

окаймленные розовым глаза и восковой цвет лица. Она писала стихи. Была

поэтически суеверна. Говорила, что знает, когда умрет - а именно когда мне

исполнится шестнадцать лет - и так оно и случилось. Ее муж, испытанный

вояжер от парфюмерной фирмы, проводил большую часть времени в Америке, где в

конце концов основал собственное дело и приобрел кое-какое имущество.

Я рос счастливым, здоровым ребенком в ярком мире книжек с картинками,

чистого песка, апельсиновых деревьев, дружелюбных собак, морских далей и

улыбающихся лиц. Вокруг меня великолепная гостиница "Мирана Палас" вращалась

частной вселенной, выбеленным мелом космосом, посреди другого, голубого,

громадного, искрившегося снаружи. От кухонного мужика в переднике до короля

в летнем костюме все любили, все баловали меня. Пожилые американки, опираясь

на трость, клонились надо мной, как Пизанские башни. Разорившиеся русские

княгини не могли заплатить моему отцу, но покупали мне дорогие конфеты. Он

же, mon cherpetit рара, брал меня кататься на лодке и ездить на велосипеде,

учил меня плавать, нырять, скользить на водяных лыжах, читал мне Дон-Кихота

и "Les Miserables", и я обожал и чтил его, и радовался за него, когда

случалось подслушать, как слуги обсуждают его разнообразных любовниц -

ласковых красавиц, которые очень много мною занимались, воркуя надо мной и

проливая драгоценные слезы над моим вполне веселым безматеринством.

Я учился в английской школе, находившейся в нескольких километрах от

дома; там я играл в "ракетс" и "файвс" (ударяя мяч о в стену ракеткой или

ладонью), получал отличные отметки и прекрасно уживался как с товарищами так

и с наставниками. До тринадцати лет (т.е. до встречи с моей маленькой

Аннабеллой) было у меня, насколько помнится, только два переживания

определенно полового порядка: торжественный благопристойный и исключительно

теоретический разговор о некоторых неожиданных явлениях отрочества,

происходивший в розовом саду школы с американским мальчиком, сыном

знаменитой тогда кинематографической актрисы, которую он редко видал в мире

трех измерений; и довольно интересный отклик со стороны моего организма на

жемчужно-матовые снимки с бесконечно нежными теневыми выемками в пышном

альбоме Пишона "La Beaute Humaine", который я тишком однажды извлек из-под

груды мрамористых томов Лондонского "Graphic" в гостиничной библиотеке.

Позднее отец, со свойственным ему благодушием, дал мне сведения этого рода,

которые по его мнению могли мне быть нужны; это было осенью 1923-го года,

перед моим поступлением в гимназию в Лионе (где мне предстояло провести три

зимы); но именно летом того года отец мой, увы, отсутствовал - разъезжал по

Италии вместе с Mmede R. и ее дочкой - так что мне некому было пожаловаться,

не с кем посоветоваться.

 

 

Аннабелла была, как и автор, смешанного происхождения: в ее случае -

английского и голландского. В настоящее время я помню ее черты куда менее

отчетливо, чем помнил их до того, как встретил Лолиту. У зрительной памяти

есть два подхода: при одном - удается искусно воссоздать образ в лаборатории

мозга, не закрывая глаз (и тогда Аннабелла представляется мне в общих

терминах, как то: "медового оттенка кожа", "тоненькие руки", "подстриженные

русые волосы", "длинные ресницы", "большой яркий рот"); при другом же -

закрываешь глаза и мгновенно вызываешь на темной внутренней стороне век

объективное, оптическое, предельно верное воспроизведение любимых черт:

маленький призрак в естественных цветах (и вот так я вижу Лолиту).

Позвольте мне поэтому в описании Аннабеллы ограничиться чинным

замечанием, что это была обаятельная девочка на несколько месяцев моложе

меня. Ее родители, по фамилии Ли (Leigh), старые друзья моей тетки, были

столь же, как тетя Сибилла, щепетильны в отношении приличий. Они нанимали

виллу неподалеку от "Мираны". Этого лыcoгo, бурого господина Ли и толстую,

напудренную госпожу Ли (рожденную Ванесса ван Несс) я ненавидел люто.

Сначала мы с Аннабеллой разговаривали, так сказать, по окружности. Она то и

дело поднимала горсть мелкого пляжного песочка и давала ему сыпаться сквозь

пальцы. Мозги у нас были настроены в тон умным европейским подросткам того

времени и той среды, и я сомневаюсь, чтобы можно было сыскать какую-либо

индивидуальную талантливость в нашем интересе ко множественности населенных

миров, теннисным состязаниям, бесконечности, солипсизму и тому подобным

вещам. Нежность и уязвимость молодых зверьков возбуждали в обоих нас то же

острое страдание. Она мечтала быть сестрой милосердия в какой-нибудь

голодающей азиатской стране; я мечтал быть знаменитым шпионом.

Внезапно мы оказались влюбленными друг в дружку - безумно, неуклюже,

бесстыдно, мучительно; я бы добавил - безнадежно, ибо наше неистовое

стремление ко взаимному обладанию могло бы быть утолено только, если бы

каждый из нас в самом деле впитал и усвоил каждую частицу тела и души

другого; между тем мы даже не могли найти места, где бы совокупиться, как

без труда находят дети трущоб. После одного неудавшегося ночного свидания у

нее в саду (о чем в следующей главке) единственное, что нам было разрешено,

в смысле встреч, - это лежать в досягаемости взрослых, зрительной, если не

слуховой, на той части пляжа, где было всего больше народу. Там, на мягком

песке, в нескольких шагах от старших, мы валялись все утро в оцепенелом

исступлении любовной муки и пользовались всяким благословенным изъяном в

ткани времени и пространства, чтобы притронуться друг к дружке: ее рука,

сквозь песок, подползала ко мне, придвигалась все ближе, переставляя узкие

загорелые пальцы, а затем ее перламутровое колено отправлялось в то же

длинное, осторожное путешествие; иногда случайный вал, сооруженный другими

детьми помоложе, служил нам прикрытием для беглого соленого поцелуя; эти

несовершенные соприкосновения доводили наши здоровые и неопытные тела до

такой степени раздражения, что даже прохлада голубой воды, под которой мы

продолжали преследовать свою цель, не могла нас успокоить.

Среди сокровищ, потерянных мной в годы позднейших скитаний, была снятая

моей теткой маленькая фотография, запечатлевшая группу сидящих за столиком

тротуарного кафе: Аннабеллу, ее родителей и весьма степенного доктора

Купера, хромого старика, который в то лето ухаживал за тетей Сибиллой.

Аннабелла вышла не слишком хорошо, так как была схвачена в то мгновение,

когда она собралась пригубить свой chocolat фасе, и только по худым голым

плечам да пробору можно было узнать ее (насколько помню снимок) среди

солнечной мути, в которую постепенно и невозвратно переходила ее красота; я

же, сидевший в профиль, несколько поодаль от других, вышел с какой-то

драматической рельефностью: угрюмый густобровый мальчик в темной спортивной

рубашке и белых хорошо сшитых шортах, положивший ногу на ногу и глядевший в

сторону. Фотография была снята в последний день нашего рокового лета, всего

за несколько минут до нашей второй и последней попытки обмануть судьбу. Под

каким-то крайне прозрачным предлогом (другого шанса не предвиделось, и уже

ничто не имело значения) мы удалились из кафе на пляж, где нашли наконец

уединенное место, и там, в лиловой тени розовых скал, образовавших нечто

вроде пещеры, мы наскоро обменялись жадными ласками, единственным свидетелем

коих были оброненные кем-то темные очки. Я стоял на коленях и уже готовился

овладеть моей душенькой, как внезапно двое бородатых купальщиков - морской

дед и его братец - вышли из воды с возгласами непристойного ободрения, а

четыре месяца спустя она умерла от тифа на острове Корфу.

 

 

Снова и снова перелистываю эти жалкие воспоминания и все допытываюсь у

самого себя, не оттуда ли, не из блеска ли того далекого лета пошла трещина

через всю мою жизнь. Или, может быть, острое мое увлечение этим ребенком

было лишь первым признаком врожденного извращения? Когда стараюсь

разобраться в былых желаниях, намерениях, действиях, я поддаюсь некоему

обратному воображению, питающему аналитическую способность возможностями

безграничными, так что всякий представляющийся мне прошлый путь делится без

конца на развилины в одуряюще сложной перспективе памяти. Я уверен все же,

что волшебным и роковым образом Лолита началась с Аннабеллы.

Знаю и то, что смерть Аннабеллы закрепила неудовлетворенность того

бредового лета и сделалась препятствием для всякой другой любви в течение

холодных лет моей юности. Духовное и телесное сливалось в нашей любви в

такой совершенной мере, какая и не снилась нынешним на все просто смотрящим

подросткам с их нехитрыми чувствами и штампованными мозгами. Долго после ее

смерти я чувствовал, как ее мысли текут сквозь мои. Задолго до нашей встречи

у нас бывали одинаковые сны. Мы сличали вехи. Находили черты странного

сходства. В июне одного и того же года (1919-го) к ней в дом и ко мне в дом,

в двух несмежных странах, впорхнула чья-то канарейка. O, Лолита, если б ты

меня любила так!

Я приберег к концу рассказа об Аннабелле описание нашего плачевного

первого свидания. Однажды поздно вечером ей удалось обмануть злостную

бдительность родителей. В рощице нервных, тонколистых мимоз, позади виллы,

мы нашли себе место на развалинах низкой каменной стены. В темноте, сквозь

нежные деревца виднелись арабески освещенных окон виллы - которые теперь,

слегка подправленные цветными чернилами чувствительной памяти, я сравнил бы

с игральными картами (отчасти, может быть, потому, что неприятель играл там

в бридж). Она вздрагивала и подергивалась, пока я целовал ее в уголок

полураскрытых губ и в горячую мочку уха. Россыпь звезд бледно горела над

нами промеж силуэтов удлиненных листьев: эта отзывчивая бездна казалась

столь же обнаженной, как была она под своим легким платьицем. На фоне неба

со странной ясностью так выделялось ее лицо, точно от него исходило

собственное слабое сияние. Ее ноги, ее прелестные оживленные ноги, были не

слишком тесно сжаты, и когда моя рука нашла то, чего искала, выражение

какой-то русалочьей мечтательности - не то боль, не то наслаждение -

появилось на ее детском лице. Сидя чуть выше меня, она в одинокой своей неге

тянулась к моим губам, причем голова ее склонялась сонным, томным движением,

которое было почти страдальческим, а ее голые коленки ловили, сжимали мою

кисть, и снова слабели. Ее дрожащий рот, кривясь от горечи таинственного

зелья, с легким придыханием приближался к моему лицу. Она старалась унять

боль любви тем, что резко терла свои сухие губы о мои, но вдруг отклонялась

с порывистым взмахом кудрей, а затем опять сумрачно льнула и позволяла мне

питаться ее раскрытыми устами, меж тем как я, великодушно готовый ей

подарить все - мое сердце, горло, внутренности, - давал ей держать в

неловком кулачке скипетр моей страсти.

Помню запах какой-то пудры - которую она, кажется, крала у испанской

горничной матери - сладковатый, дешевый, мускусный душок; он сливался с ее

собственным бисквитным запахом, и внезапно чаша моих чувств наполнилась до

краев; неожиданная суматоха под ближним кустом помешала им перелиться. Мы

застыли и с болезненным содроганием в жилах прислушались к шуму,

произведенному, вероятно, всего лишь охотившейся кошкой. Но одновременно,

увы, со стороны дома раздался голос госпожи Ли, звавший дочь с дико

нарастающими перекатами, и доктор Купер тяжело прохромал с веранды в сад. Но

эта мимозовая заросль, туман звезд, озноб, огонь, медовая роса и моя мука

остались со мной, и эта девочка с наглаженными морем ногами и пламенным

языком с той поры преследовала меня неотвязно - покуда наконец двадцать

четыре года спустя я не рассеял наваждения, воскресив ее в другой.

 

 

Дни моей юности, как оглянусь на них, кажутся улетающим от меня бледным

вихрем повторных лоскутков, как утренняя метель употребленных бумажек,

видных пассажиру американского экспресса в заднее наблюдательное окно

последнего вагона, за которым они вьются. В моих гигиенических сношениях с

женщинами я был практичен, насмешлив и быстр. В мои университетские годы в

Лондоне и Париже я удовлетворялся платными цыпками. Мои занятия науками были

прилежны и пристальны, но не очень плодотворны. Сначала я думал стать

психиатром, как многие неудачники; но я был неудачником особенным; меня

охватила диковинная усталость (надо пойти к доктору - такое томление); и я

перешел на изучение английской литературы, которым пробавляется не один

поэт-пустоцвет, превратясь в профессора с трубочкой, в пиджаке из добротной

шерсти. Париж тридцатых годов пришелся мне в пору. Я обсуждал советские

фильмы с американскими литераторами. Я сидел с уранистами в кафе "Des Deux

Magots". Я печатал извилистые этюды в малочитаемых журналах. Я сочинял

пародии - на Элиота, например:

 

Пускай фрейляйн фон Кульп, еще держась

За скобку двери, обернется...

Нет, не двинусь ни за нею, ни за Фреской.

Ни за той чайкой...

 

Одна из моих работ, озаглавленная "Прустовская тема в письме Китса к

Бенджамину Бейли", вызвала одобрительные ухмылки у шести-семи ученых,

прочитавших ее. Я пустился писать "Краткую историю английской поэзии" для

издателя с большим именем, а затем начал составлять тот учебник французской

литературы (со сравнительными примерами из литературы английской) для

американских и британских читателей, которому предстояло занимать меня в

течение сороковых годов и последний томик которого был почти готов к

напечатанию в день моего ареста.

Я нашел службу: преподавал английский язык группе взрослых парижан

шестнадцатого округа. Затем в продолжение двух зим был учителем мужской

гимназии. Иногда я пользовался знакомствами в среде психиатров и работников

по общественному призрению, чтобы с ними посещать разные учреждения, как,

например, сиротские приюты и школы для малолетних преступниц, где на

бледных, со слипшимися ресницами отроковиц я мог взирать с той полной

безнаказанностью, которая нам даруется в сновидениях.

А теперь хочу изложить следующую мысль. В возрастных пределах между

девятью и четырнадцатью годами встречаются девочки, которые для некоторых

очарованных странников, вдвое или во много раз старше них, обнаруживают

истинную свою сущность - сущность не человеческую, а нимфическую (т.е.

демонскую); и этих маленьких избранниц я предлагаю именовать так: нимфетки.

Читатель заметит, что пространственные понятия я заменяю понятиями

времени. Более того: мне бы хотелось, чтобы он увидел эти пределы, 9 - 14,

как зримые очертания (зеркалистые отмели, алеющие скалы) очарованного

острова, на котором водятся эти мои нимфетки и который окружен широким

туманным океаном. Спрашивается: в этих возрастных пределах все ли девочки -

нимфетки? Разумеется, нет. Иначе мы, посвященные, мы, одинокие мореходы, мы,

нимфолепты, давно бы сошли с ума. Но и красота тоже не служит критерием,

между тем как вульгарность (или то хотя бы, что зовется вульгарностью в той

или другой среде) не исключает непременно присутствия тех таинственных черт

- той сказочно-странной грации, той неуловимой, переменчивой,

душеубийственной, вкрадчивой прелести, - которые отличают нимфетку от

сверстниц, несравненно более зависящих от пространственного мира

единовременных явлений, чем от невесомого острова завороженного времени, где

Лолита играет с ей подобными. Внутри тех же возрастных границ число

настоящих нимфеток гораздо меньше числа некрасивых или просто

"миленьких"(TM), или даже "смазливых", но вполне заурядных, пухленьких,

мешковатых, холоднокожих, человечьих по природе своей девочек, с круглыми

животиками, с косичками, таких, которые могут или не могут потом

превратиться в красивых, как говорится, женщин (посмотрите-ка на иную гадкую

пышечку в черных чулках и белой шляпке, перевоплощающуюся в дивную звезду

экрана). Если попросить нормального человека отметить самую хорошенькую на

групповом снимке школьниц или герл-скаутов, он не всегда ткнет в нимфетку.

Надобно быть художником и сумасшедшим, игралищем бесконечных скорбей, с

пузырьком горячего яда в корне тела и сверхсладострастным пламенем, вечно

пылающим в чутком хребте (о, как приходится нам ежиться и хорониться!), дабы

узнать сразу, по неизъяснимым приметам - по слегка кошачьему очерку скул, по

тонкости и шелковистости членов и еще по другим признакам, перечислить

которые мне запрещают отчаяние, стыд, слезы нежности - маленького

смертоносного демона в толпе обыкновенных детей: она-то, нимфетка, стоит

среди них, неузнанная и сама не чующая своей баснословной власти.

И еще: ввиду примата времени в этом колдовском деле, научный работник

должен быть готов принять во внимание, что необходима разница в несколько

лет (я бы сказал, не менее десяти, но обычно в тридцать или сорок - и до

девяноста в немногих известных случаях) между девочкой и мужчиной для того,

чтобы тот мог подпасть под чары нимфетки. Тут вопрос приспособления

хрусталика, вопрос некоторого расстояния, которое внутренний глаз с приятным

волнением превозмогает, и вопрос некоторого контраста, который разум

постигает с судорогой порочной услады. "Когда я был ребенком и она ребенком

была" (весь Эдгаровый перегар), моя Аннабелла не была для меня нимфеткой: я

был ей ровня; задним числом я сам был фавненком на том же очарованном

острове времени; но нынче, в сентябре 1952-го года, по истечении двадцати

девяти лет, мне думается, что я могу разглядеть в ней исходное роковое

наваждение. Мы любили преждевременной любовью, отличавшейся тем

неистовством, которое так часто разбивает жизнь зрелых людей. Я был крепкий

паренек и выжил; но отрава осталась в ране, и вот я уже мужал в лоне нашей

цивилизации, которая позволяет мужчине увлекаться девушкой

шестнадцатилетней, но не девочкой двенадцатилетней.

Итак, немудрено, что моя взрослая жизнь в Европе была чудовищно

двойственна. Вовне я имел так называемые нормальные сношения с земнородными

женщинами, у которых груди тыквами или грушами, внутри же я был сжигаем в

адской печи сосредоточенной похоти, возбуждаемой во мне каждой встречной

нимфеткой, к которой я, будучи законоуважающим трусом, не смел подступиться.

Громоздкие человечьи самки, которыми мне дозволялось пользоваться, служили

лишь паллиативом. Я готов поверить, что ощущения, мною извлекаемые из

естественного соития, равнялись более или менее тем, которые испытывают

нормальные большие мужчины, общаясь с нормальными большими женщинами в том

рутинном ритме, который сотрясает мир; но беда в том, что этим господам не

довелось, как довелось мне, познать проблеск несравненно более

пронзительного блаженства. Тусклейший из моих к поллюции ведущих снов был в

тысячу раз красочнее прелюбодеяний, которые мужественнейший гений или

талантливейший импотент могли бы вообразить. Мой мир был расщеплен. Я чуял

присутствие не одного, а двух полов, из коих ни тот, ни другой не был моим;

оба были женскими для анатома; для меня же, смотревшего сквозь особую призму

чувств, "они были столь же различны между собой, как мечта и мачта". Все это

я теперь рационализирую, но в двадцать-двадцать пять лет я не так ясно

разбирался в своих страданиях. Тело отлично знало, чего оно жаждет, но мой

рассудок отклонял каждую его мольбу. Мной овладевали то страх и стыд, то

безрассудный оптимизм. Меня душили общественные запреты. Психоаналисты

манили меня псевдоосвобождением от либидо белиберды. То, что единственными

объектами любовного трепета были для меня сестры Аннабеллы, ее наперсницы и

кордебалет, мне казалось подчас предзнаменованием умопомешательства. Иногда

же я говорил себе, что все зависит от точки зрения и что, в сущности, ничего

нет дурного в том, что меня до одури волнуют малолетние девочки. Позволю

себе напомнить читателю, что в Англии, с тех пор как был принят закон (в

1933-ем году) о Детях и Молодых Особах, термин "герл-чайльд" (т.е. девочка)

определяется, как "лицо женского пола, имеющее отроду свыше восьми и меньше

четырнадцати лет" (после чего, от четырнадцати до семнадцати, статут

определяет это лицо как "молодую особу"). С другой стороны, в Америке, а


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.042 сек.)