АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

ПРИВКУС СВОБОДЫ

Читайте также:
  1. БИОЛОГИЧЕСКОЕ ПОНЯТИЕ СВОБОДЫ В ПЕДАГОГИКЕ
  2. В ВИДЕ ЛИШЕНИЯ СВОБОДЫ
  3. Вдохнуть воздух свободы.
  4. Веда СВОБОДЫ
  5. Веда СВОБОДЫ
  6. ВИДЫ КРЕПЛЕНИЙ И СТЕПЕНИ СВОБОДЫ
  7. Воспитание сценической свободы
  8. Враги свободы
  9. ВРАГИ СВОБОДЫ
  10. Всегда ли мы получаем состояние «внутренней свободы» в тренировках с Ключом.
  11. ВЫШЕ СВОБОДЫ
  12. Глава 21. Преступления против личной свободы

Михаил Нисенбаум

Почта святого Валентина

 

 

Михаил Нисенбаум

ПОЧТА СВЯТОГО ВАЛЕНТИНА

 

Глава первая

ПРИВКУС СВОБОДЫ

 

 

Вечером пятнадцатого мая по коридору одного из московских институтов наперегонки с яростно развевающимся плащом несся к выходу будущий бывший преподаватель Илья Константинович Стемнин. Клетки метлахской плитки, попадая под гулкие шаги, в ужасе выскакивали из‑под подошв и отлетали назад. В неистовстве, с которым несся взвихренный Илья Константинович, было грозовое равнодушие туч, которым уже все равно, бежать ли, навалиться ли на край небес или упасть на широкие поля потоками ливня. Ведь тучи свободны, кто и куда бы их ни направлял.

Ступени лестницы, пропахшей мокрыми окурками, крыльцо, прохладные коридоры майского дождя. Проходя через институтский двор, в котором под куполами зонтов уже переминались первые студенты‑вечерники, Стемнин на ходу сорвал свежий листок сирени. Сирень вздрогнула и сбросила с себя целую люстру капели. За воротами преподаватель остановился и, приходя в себя, глубоко вздохнул.

Все, что было связано с институтом, теперь мешало Стемнину. Галстук, тесный ворот белой рубашки, портфель. Особенно портфель. Хорошо было бы сейчас метнуть его жестом дискобола на серое облако или еще дальше. Лицо Стемнина опахнула весна. «Так вот что значит свобода», – подумал он, припускаясь бегом по улице. Две студентки, идущие к институту под одним зонтом, с любопытством проводили глазами длинную фигуру в плаще, скачущую по лужам. Дождь усилился, асфальт танцевал огнями отраженных витрин, причем отражение чрезвычайно облагораживало пошлый оригинал.

 

 

Кандалы и наручники не созданы для удобства. Все, что связано с несвободой, рано или поздно становится родом наручников.

С портфелем и галстуком повторялась та же история, что случилась с обручальным кольцом.

Еще за год до развода Илья Константинович заметил: стоило им с женой поссориться, и кольцо на безымянном пальце делалось инородным телом, жало, мешало, его приходилось поправлять, вертеть, выбирая более удобное положение. В мирные дни он о кольце не помнил. Более того, когда они с Оксаной только поженились, новенькое обручальное кольцо так и норовило вырваться на всеобщее обозрение, оказаться в центре внимания. Если Стемнин сидел за преподавательским столом, правая рука обязательно ложилась поверх левой. Стирание с доски превращалось в презентацию кольца: он сам любовался веселым золотым ободком, сияя гордыми глазами. Тогда казалось, что все его одобряют и непременно обсуждают факт его женитьбы.

А потом… Однажды после шумной ссоры Оксана ночью вызвала такси и уехала на три дня к подруге, ее мобильный тут же разрядился. Тогда Стемнин впервые почувствовал, что кольцо причиняет ему боль. «В любом кафе, в самой грязной пивной веселей, чем у нас. Лучше бы мы три часа трахались, чем разбирали по молекулам твои тонкие чувства!» – так она сказала перед уходом.

Тогда – в первый раз после свадьбы – Стемнин снял кольцо и положил в шкатулку вместе с ее серьгами и цепочками. Бледное углубление держалось на коже почти неделю, как незаживающий шрам. А жена даже не заметила, что он снял кольцо. Или сделала вид, что не заметила.

Вот и его институтский костюм, и портфель. Нет, никакой особой радости от них не было ни разу. Какая радость в портфеле? Но по вторникам портфель наливался тяжестью, хотя содержимое его было таким же, как в пятницу. Узел галстука выходил крив, забивался вбок, хотелось вытянуть его из‑под воротничка, сунуть в портфель и утопить в Кусковском пруду. Портфель тяжелел несвободой, ведь любая несвобода есть род тяжести.

Вот еще что интересно. Рубашка. В белой рубашке по дому можно ходить и два дня, и три – рубашка останется чистой. Но стоило пойти на работу, даже на одну пару – и рубашка отправлялась в стирку. Хотя Стемнин не занимался тяжелым физическим трудом – всего лишь преподавал культурологию.

Последний год принес аллергию на вторники. Понедельник – врата ада. Так бывает, когда работа в тягость. Просыпаясь, Илья Константинович чувствовал себя мумией, некстати растрясенной засранцами археологами. Еще лежа в постели, он пытался придумать тонизирующую причину, чтобы встать и начать день. Какую‑нибудь приманку, отвлекающую от того, что кроме самого вторника впереди среда, четверг и пятница (в понедельник была только консультация). Он заставлял себя думать, что на четвертой паре будет седьмая группа, где за первым столом сидит Алена Ковалько. Ковалько, которая всегда смотрит на него так, словно пытается сказать что‑то запретное… Или, на худой конец, кто‑нибудь после первой пары позвонит предупредить о заложенной бомбе, и можно будет с чистой совестью поехать домой.

Но все эти попытки обмануть себя не могли разогнать муть за окном и разбудить нетерпеливое желание поскорей начать день. В мятой пижаме Стемнин шел в ванную комнату, садился на край ванной и на пять‑десять блаженных минут подставлял руки под теплую воду. Вот и все утренние радости.

Метро, шум, тепло, душное качание… Пробежка от метро к институту. Боль каталась в голове как тяжелый бугристый шар. Горстка полусонных студентов на первой паре. Время за что‑то зацепилось и не двигается с места. Четыре пары, с окном между первой и третьей. Передние столы пусты. Понурый студент за вторым столом весь урок закрашивает в шахматном порядке клеточки в тетради. Две студентки‑подружки жуют жвачку. Одна медленно, другая раза в полтора быстрей. Что‑то это значит, думает Стемнин, только непонятно что. Кажется, все здесь находятся по приговору суда.

Твердое убеждение в бессмысленности своей работы – что может быть хуже для преподавателя! Преподавателю необходимо верить в свою миссию, в то, что у него припасено для студентов нечто крайне важное. Ключи от карьеры, путеводные правила профессии, житейский опыт.

Преподаватель Стемнин не верил в преподавание. Прежде всего в пользу преподаваемого предмета. Слово «культура» давным‑давно превратилось в такой же мертвый водоем, как и «духовность». В это слово были умяты многомиллионная скука трудновоспитуемых детей и взрослых, принужденное молчание на уроках или концертах симфонической музыки, запах краеведческого музея с черепками и ржавыми наконечниками, потемневшие портреты несуществующих дворян, все что угодно, только не жизнь и не радость.

Стемнин не верил, будто сможет что‑то изменить, скажем, заставить разные имена, факты и понятия пошевелиться, вспыхнуть, ошарашить аудиторию. Он не мог воскресить предмет из мертвых, но, что хуже всего, не мог с этим смириться. Пообвыкнуться в своей роли, травить анекдоты, поддевать студенток, обсуждать «Осень в Нью‑Йорке», спокойно и с удовольствием проводить время в аудитории. С лету ставить зачеты списком, быть душкой, а в свободное время написать учебное пособие и защитить кандидатскую. Что‑нибудь по игре культурных контекстов в современной российской прозе.

Каждый раз, входя в аудиторию, он знал, что крадет время у студентов и у себя. Украсть или убить время – разницы нет: укравший получает не больше, чем обворованный. Давным‑давно было понятно, что преподавать он пошел зря. Но уж такой человек Стемнин: он не решается отказаться даже от того, что ему совершенно не нужно, если хоть чуть‑чуть к этому привык.

 

 

В тот самый день, пятнадцатого мая, Стемнин ехал на работу. Нельзя сказать, что этот день как‑то сразу заявил о себе. Вторник как вторник. На улице тепло, пасмурно, асфальт мокрый. Как всегда, по дороге Стемнин заставлял себя не смотреть на часы, чтобы не сходить с ума… И вот, метров за десять до проходной (МГТрУ – строго охраняемый объект!), драгоценное удостоверение из кармана плаща исчезло. Короткое замыкание ужаса. Потом Стемнин не раз думал, что не оставь он удостоверение в куртке, то и до сих пор тянул бы привычную лямку.

В восемь пятьдесят пять Илья Константинович стоял у турникета (точно такого же, как в метро) и объяснял молодому охраннику с короткой спецназовской стрижкой, что у него семинар, что можно спросить у студентов, что скоро придет лаборантка и все подтвердит… Он запрягал в свою просьбу десяток «поймите», «войдите в положение», «я вас очень прошу» и «ну пожалуйста».

Мимо Стемнина проходили опаздывающие студенты, оборачивались. Их пропускали, а его нет. Потоки жалобного нытья не растопили сердце охранника. Он даже перестал смотреть на Стемнина, лишь твердил, заглядывая в студенческие, что порядок – это, извиняюсь, порядок, что у него семья и работу, извиняюсь, терять неохота.

Только в половине десятого пришел начальник отдела охраны, выслушал Илью Константиновича, сказал, что порядок, извини, конечно, есть порядок, и пропустил. Мокрый от духоты и унижения, Стемнин взлетел по лестнице на третий этаж. Аудитория была пуста. Остался только невыветриваемый затхлый воздух и нарисованный мелом на доске цветочек. Стемнин запустил портфелем в угол. Портфель глухо звякнул ключами, лежавшими в кармашке, и провалился за скамью. В тот же день в деканате на Илью Константиновича была написана докладная. В пять часов он явился к завкафедрой. В маленьком кабинете уютно свернулась парфюмерно‑кондитерская духота. Алевтина Ивановна в пухлом лиловом жакете сидела в своей комнате и что‑то записывала в ежедневнике. Строгость начиналась в ее прическе, в неумолимо круглом стожке шиньона, в серебряной броши‑скарабее. Едва взглянув на Стемнина, заведующая ровным голосом, как автоответчик номера «сто» из былых времен, произнесла:

– Присаживайтесь, Илья Константинович. – Обычно она называла его Ильей. – Разговор у нас грустный. Деканат прислал докладную записку. Первая пара на втором курсе была сорвана. Поправьте меня, если я ошибаюсь.

– Я не срывал пары. Просто забыл удостоверение, а на вахте…

– Знаю. Но вы ведь взрослый человек. Вы должны понимать, что порядок, извините, есть порядок (Да что им, один текст всем раздали, что ли?). Рассеянность – это безответственность. Преподаватель позволить себе рассеянности не может.

К этому моменту Стемнина уже не трясло от злости на себя и на случившееся. Злость переплавилась в более благородный и холодный металл, в какое‑то яростное безразличие к любому исходу.

– У нас уже не впервые возникали вопросы относительно вашей, так сказать, трудовой дисциплины. Вы никогда не заполняете журнал. (Карандашик отбивает по столу пункты обвинения; настольная лампочка безразлично уставилась в открытую амбарную книгу.) Вы отступаете от учебного плана. Так вот, на очередном заседании кафедры мы поставим вопрос о том, чтобы объявить вам выговор. И это будет уже второй (мощный удар карандаша) выговор в вашей трудовой книжке. Так что есть серьезный повод задуматься над тем, что вам необходимо пересмотреть в своей работе…

Пересмотреть в работе… Да, это бы не помешало. Стемнину стоило бы пересмотреть место работы. А то что же получается? Его могут наказать тем, что запретят ежедневное самоизнасилование? Алевтина Ивановна сможет и дальше вколачивать карандашиком в его жизнь безотрадные правила? Название станции «Рязанский проспект» будет бить током отвращения даже тогда, когда Стемнин будет просто проезжать по этой ветке?

– Я уже задумался…

– Что ж, прекрасно. Заседание кафедры соберем на следующей неделе.

– И совершенно напрасно, – сказал Стемнин, твердо глядя себе под ноги.

– Почему? – Алевтина Ивановна подняла голову.

– Потому что я ухожу. Увольняюсь.

Ну вот. На такую зарплату, какую здесь платят, найти работника нелегко.

– Зачем же такие крайности, Илья Константинович? – Тон заведующей изменился.

– Мне следовало сделать это гораздо раньше.

– Что ж, – Алевтина Ивановна раздраженно пожала плечами, – если вы уже решили…

Поразительно было видеть, как начинает преображаться Алевтина Ивановна, которая в этот миг потеряла всякую власть. Как тает и исчезает значение ее недовольства, ее мнения, ее желаний – мало ли кто чем недоволен! И чем менее угрожающим выглядело все, что Стемнин видел вокруг, тем ярче и злее разгоралась его свобода. До наступления среды оставалось еще шесть с половиной часов, но вторник был развенчан и обезврежен. «Бедные вторники, – насмешливо подумал Стемнин, – ничего у вас не получится».

 

 

С того самого дня волнами пошли безостановочные перемены. Стемнин сбрил бороду, которая была призвана сделать его более похожим на преподавателя и переехал в новую квартиру на проспекте Вернадского.

Трехкомнатную в центре неподалеку от Никитских ворот он продал и купил маленькую двухкомнатную, получив разницу в двести тысяч долларов. Зачем? Во‑первых, крайне были нужны деньги. Во‑вторых, старая квартира слишком напоминала Стемнину об Оксане, с которой они прожили здесь почти четыре года. Жена ушла, но все время давала о себе знать: обоями, солнцем в немытом окне, развесистым бабушкиным алое и крышей дома напротив. Алое Стемнин перевез к матери. Окна помыл. Но с домом напротив и солнцем ничего нельзя было поделать. Елизавета Дмитриевна долго отговаривала его от обмена, но в конце концов уступила. В сердцах сказала, что после расставания еще с двумя бабами сын станет бомжом. Конечно, уезжать было тяжело. Этот жалкий упрек старых, брошенных комнат без мебели, коробки, заклеенные скотчем, чужие люди, ходящие по дому… После переезда Стемнин долго не мог заставить себя даже пройти по Спиридоновке. Но дело было сделано, и уже через месяц после переезда стало ясно, что он спасен.

Если можно излечиться от роковой ошибки, Илья Константинович стремительно шел на поправку. Студенты перестали казаться злобными пленниками, начальство и коллеги были разжалованы в обычные люди.

– Илья Константинович, а правда, что вы уходите? – спрашивали его на паре.

– Бастриков, а правда, что вы остаетесь? Хотите, уйдем вместе? – смеялся Стемнин.

Лера Дзакаева, строгая царевна с персидской миниатюры, отвечала вместо Бастрикова:

– Нет, мы хотим, чтобы вы вместе остались.

Это звучало как признание в любви. Подслеповато горели чумазые окна, сияли нежностью прожилки гераневых листьев в преподавательской, в аудитории было не продохнуть от быстрых предчувствий.

В конце мая Стемнина уже одолевали сомнения: может, лучше остаться? Вдруг он собственными руками разрушает самый верный из своих миров? Тот мир, где он сведущ, силен, вознесен на пьедестал учительского авторитета. Где он может быть не только уважаем, но и любим. Та же Алена… Ему кажется, что теперь в ее глазах не только насмешка, но и мольба?

 

 

Он просыпался по утрам и не понимал, где он, что это за комната, что за окном… Белье, шторы, лампочка под потолком – все было другим. И запахи… Запахи недавнего ремонта, новой мебели. За стеной непрерывно сверлили и стучали, телефон помалкивал – мало кто знал его новый номер. На рассвете подступающее лето намазывало дрожащий зной на крыши домов и машин.

Закончилась сессия, прошла последняя консультация, на которой он милостиво поставил зачеты заядлым двоечникам и прогульщикам. Пятого июля он поехал в институт в последний раз. Стемнина этот визит тяготил. Тем не менее следовало сдать методички на кафедру, книги в библиотеку, получить расчет в кассе, забрать трудовую в отделе кадров. Отдать швартовы.

После низколобой предгрозовой жары гулкая прохлада института казалась спасением. Пустота коридоров уже припахивала известкой и эмалью, столы и скамьи были вынесены из аудиторий. Начинался летний ремонт. Сессия закончилась, и вместо студентов мелькали пугливые абитуриенты. Покончив с оформлением и получив в кассе деньги, Стемнин медленно шел по коридорам. Теперь ему хотелось продлить последние минуты. «Интересно получается, – думал он, – как в детской игре… Делаешь один ход, попадаешь на какую‑то клеточку, а там написано, что ты продвигаешься сразу на пять ходов вперед. Или назад. А на некоторых ничего не написано. Куда пришел, там и стоишь, ждешь следующего хода. А тут подал заявление об уходе – и сразу столько всего изменилось!.. Причем неизвестно, к лучшему или к худшему. Это в игре понятно: вперед – хорошо, назад – плохо. В жизни бывает, что вперед – тоже плохо».

Тут Стемнина окликнули:

– Илья Константинович! А я уж думала, больше вас не увижу.

– Ковалько?

– Не фамильничайте, не в ЗАГСе.

Это была та самая Алена Ковалько, ради которой он целый год прощал ненавистные вторники. Та самая, кого он искал взглядом, входя в аудиторию и на которую потом старался не смотреть, но всегда знал, что она‑то на него смотрит. Расхаживая во время семинара между рядами, он видел, что Ковалько рисует в своем блокноте то профиль денди в цилиндре, то ворон, то бесчисленные сердечки.

– Ковалько! Для чего вы поступили в Транспортный? – бывало, спрашивал Стемнин, останавливаясь в шаге от ее стола. – Вам на худграф прямая дорога.

– А я на личном транспорте на этюды буду ездить, – отвечала Ковалько.

Дерзость была определяющим свойством этой девятнадцатилетней девушки. Дерзкими были ее слова, взгляды, наряды, красота и бейсболка. Короткий хвостик волос также казался пучком дерзости и отваги. Но теперь, похоже, она была в замешательстве. Она посмотрела на Стемнина снизу вверх:

– Ну и куда вы уходите, умник?

– Как вы разговариваете с преподавателем, Ковалько?

– С преподавателем? А так. Значит, заслужили.

Она осмелела, и, глядя на ее сердитые брови и маленький надменный нос, Стемнин не мог сдержать улыбки:

– Вас‑то я чем обидел?

– Как теперь студенты будут жить без вашей дурацкой культурологии?

– Невелика потеря. Найдут за лето замену.

– Замену? А некоторые, между прочим, считают… Что вы улыбаетесь? Смешно, да? Может, у некоторых это были самые лучшие уроки!

– По‑моему, вы издеваетесь надо мной, Алена.

– Издеваюсь? Я? – Казалось, в ее глазах вот‑вот засверкают злые зеленые молнии. – Ну ладно, сейчас. Сейчас‑сейчас.

Алена расстегнула свою сумку, где что‑то тихо загрохотало, добыла блокнот и принялась его яростно перелистывать.

– Так, это не для вас… Это вам не надо…

– Уж покажите. Всегда было интересно…

– Ага, сейчас. Размечтались. Вот, смотрите. Из моих рук, умник!

Зажав тонкими пальчиками страницы, которые Стемнину видеть не полагалось, она сунула ему под нос раскрытый блокнот. Он увидел несколько записей, разделенных знакомыми чернильными сердечками. Сердечки были раскрашены и перламутрово отливали маникюрным блеском.

 

«Литература есть интимн. дневник лжецов».

«Красота и странность уничтожают отчуждение».

«Иногда добро есть именно невмешательство».

 

– Что это? Что это такое? – спросил растерявшийся Стемнин.

– Не узнаете? – Она отняла блокнот, перевернула страницу.

Этот разворот также был исписан цитатами. Под некоторыми цитатами было выведено: «И. Стемнин», под другими – «И. К. С.». Подписи были многократно обведены, украшены виньетками и цветочками.

– Вот так, Илья Константинович. А теперь уходите, если можете. Умник!

Бросив блокнот в сумочку, она отвернулась и шла прочь, пытаясь обогнать слезы. Каблучки щелкали, заполняя эхом пахнущий мелом вестибюль. А Стемнин еще долго стоял у дверей второй поточной аудитории, бессознательно держась за массивную медную ручку.

 

 

Не было ни сил, ни воли высвободиться из тисков тоски. Он сидел дома на диване, обхватив голову руками, покачиваясь, точно пытаясь ослабить хватку боли, и не мог заставить себя зажечь свет. Еще утром, да что утром – еще четыре часа назад он легкомысленно спрашивал себя, куда приведет его решительный шаг. Сейчас стало очевидно, что он совершил ужасную, непоправимую ошибку. Обратно в институт его не примут, у него и духу не хватило бы спросить об этом. А меж тем в институте – он слишком поздно понял это – его ценили, слышали, его даже любили. Как можно было оставаться таким слепым? Как он мог сетовать на скуку и бесполезность своей работы, если нашелся хотя бы один человек (а может быть, их было больше?), кто помнил его уроки, заботливо хранил его мысли, готов был под его влиянием изменить свою жизнь!

Он метался по квартире, слишком маленькой для метаний. Дурак! Умник, как выразилась Ковалько. Как теперь все исправить? Наконец Стемнин сел за стол и достал чистый лист бумаги. Он так спешил, словно торопил момент, когда наконец начнет действовать лекарство. Нужно было отпустить боль в письмо. Стемнин часто писал такие письма, ни одно из которых не было отправлено.

 

 

Пусть же читатель узнает тайну главного героя раньше, чем сам главный герой! В устной речи Стемнин был мешковат, даже в привычной обстановке мог мычать, застыть на целую минуту, ловя в воздухе нужное слово. Но как только перед ним оказывался лист бумаги, он писал стремительно и свободно, точно слова сами сбегались к перу из путеводной белизны.

Составляя слова на бумаге, он ловко и безупречно готовил преображение своего адресата. Несколькими предложениями мог превратить гнев в милость, досаду в благодушие, отчаяние в надежду. Ему было так же просто перевести читателя из одного состояния в любое другое, как из комнаты в соседнюю комнату.

Стемнин владел несравненным даром, но еще ни разу не применил его: время писем осталось в прошлом, и объясняться с кем‑либо по почте значило выдать собственную старомодность. Конечно, существовала электронная почта. Но кому придет в голову писать по мейлу так же, как на бумаге? Ведь, взяв лист бумаги, ты непременно должен исписать его хотя бы с одной стороны. А в электронном письме любое количество слов достаточно, да и эмоции здесь, как правило, излишни. Стемнин стеснялся своей воображаемой сентиментальности, а потому талант его лежал под спудом, так что и талантом‑то в полном смысле слова быть назван не мог. Ведь дар, которому не даешь хода, ничем не отличается от бездарности.

Итак, Стемнин навис над столом, и буквы сами потянули за собой гелевую ручку:

 

«Дорогая Оксана!

Наверное, ты меньше удивилась бы, если бы на Тверском бульваре с тобой вдруг заговорил памятник Клименту Аркадьевичу Тимирязеву. Впрочем, полгода назад мне заговорить с тобой было еще трудней, чем ему: ведь камню безмолвствовать ничего не стоит. Мне же молчание обходилось дорого, слишком дорого. Но я молчал, потому что ждал, когда в душе останется только главное, то, что навсегда. Такое, как звезды или даже как холод между звездами. Мне нужно было увидеть, взвесить эту чистую, не замутненную обидами и случайными событиями тишину и понять, осталась ли в ней ты после всех испытаний и ожиданий.

И вот пришел день, когда я поднес это идеально очищенное драгоценное прошлое к лицу и увидел, что все это – только ты, ты одна…»

 

Он уже несколько раз принимался писать бывшей жене. Что им двигало? Не вполне перегоревшая любовь, чувство вины или преображенная временем иллюзия утраченного счастья? Написав первые строки, Стемнин почувствовал, что успокаивается. Нет, нет, это ему не нужно! Следовало держаться как можно дальше от входа в лабиринт отношений, особенно тех отношений, заведомо погибельных и погибших.

Стемнин взял со стола недописанное письмо, сложил листок вдвое, вчетверо, еще, еще, пока тот не превратился в крохотную пружинящую книжицу. Книжица упрямо пыталась развернуться, точно требовала дописать колдовскую формулу, уже начинавшую свое действие.

Рука потянулась к новому чистому листку. Вздохнув, он вывел: «Дорогая Алена!» Но продолжать не стал. Какое тут могло быть продолжение?

 

 


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.013 сек.)