|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Глава 6 ГОСТИНИЦА И САЛОН
Общественные развлечения населения в эпоху абсолютизма отличались большой примитивностью, ибо всегда одной из главных забот всякого абсолютистского режима было стремление отучить людей «радоваться». Радоваться – значит беспрепятственно двигаться, и прежде всего беспрепятственно отдаваться движениям и души и тела. А это противоречит как по своим предпосылкам, так и по последствиям интересам абсолютизма, ибо приводит к его уничтожению. Предпосылка истинной радости – самоопределение радующегося, важнейшее последствие – повышение энергии в том же направлении самоопределения. Абсолютизм поэтому стеснял свободное проявление жизни в массах и убивал еще в зародыше истинную радость. В эпоху старого режима радость массы – не что иное, как вспышки дикого веселья. Они не противоречат интересам абсолютизма как господствующей силы, а, наоборот, упрочивают его, ибо если более высокие развлечения повышают энергию масс и индивидуумов, то такие вспышки дикого веселья ослабляют эту энергию, которая бесполезно разрешается. А это как нельзя более соответствует интересам абсолютизма, так как таким образом понижается вызываемое им в массах противодействие. Так как состояние опьянения – а оно связано всегда с такими дикими вспышками веселья – позволяет людям забывать о печальной действительности, то абсолютизм получает двоякую выгоду. Забывая временно о муках ада, среди которых человек осужден жить, он некоторым образом вообще примиряется с ними и тем еще более ослабляется опасность свержения того, чьи интересы требуют сохранения этой печальной действительности. Примитивность общественных удовольствий обнаруживалась по той же причине не столько в качественном, сколько в количественном отношении. Потребность забыть действительность была в эту эпоху стереотипна, и потому люди пользовались каждым представившимся случаем. Так как в таком поводе нуждались ежечасно, то его старались создать – таким поводом была гостиница. С гостиницей связано в XVIII в. большинство развлечений. Даже больше: все виды их были не более как – в большинстве случаев – продолжением ресторанной жизни. Правда, на это имелась еще одна причина, а именно все разраставшийся спрос на общение, нуждавшееся в постоянном центре схождения. Таким центром и сделался ресторан, и притом как явление самостоятельное, рядом с прежним постоялым двором, исполнявшим совсем другие функции, и прежним цеховым кабачком, где общались только представители одного цеха. Нет, гостиница, ресторан сделались тогда тем, чем они являются и теперь, – нейтральным местом сборищ для различных групп того же класса: деление на классы именно здесь получило постоянный характер. Эта эволюция совершилась, естественно, скорее там, где климатические условия мешали более продолжительному пребыванию на улице, то есть главным образом в Средней и Северной Европе. По мере того как ресторан становился в центр общественных увеселений, исчезали или отступали заметно назад прежние типичные формы общественных развлечений. И прежде всего баня и прядильня, когда‑то пользовавшиеся одинаковой популярностью в деревне и городе. Жизнь в банях замерла из‑за появления сифилиса и возраставшего обеднения масс. Там, где они уцелели или после кризиса снова расцвели, они в большинстве случаев превращались в ясно выраженные дома терпимости. Иначе обстояло дело с так называемыми целебными источниками, которые официально посещались из соображений здоровья. Подобные курорты, напротив, снова вошли в моду в XVIII в., а во многих из них сохранились и прежние нравы, имевшие те же, как и прежде, последствия. «Ничто так не полезно для бесплодных женщин, как посещение курорта, и виновата тут не вода, а монахи», – говорится (точь‑в‑точь как в эпоху Возрождения) в сатирических описаниях жизни на модных курортах XVIII в. Кокетство, флирт – словом, все виды галантности были главным занятием посетителей курортов. Главное внешнее отличие посещаемых средним бюргерством курортов от модных состояло в том, что здесь царило лицемерие вместо открытой галантности. Кто всю жизнь осужден высчитывать каждую копейку, тот лишен побудительных причин делать из любви хотя бы временно приятное времяпрепровождение. Что верно для мелкого буржуа, то, естественно, еще в большей степени приложимо к зависимому мужику и к еще более несвободному наемному работнику. Оба эти класса не имели времени делать из любви занятие, – они были для этого слишком истощены работой. Когда человек ежедневно трудится 14‑15 часов, то любовь падает для него до уровня простого животного инстинкта и единственное ее «облагораживание» проявляется в конце концов в диких эксцессах, к которым может повлечь опьянение. Другой важный повод к развлечениям, когда‑то существовавший в жизни мелкой буржуазии и мелкого крестьянства, а именно посещение прядильни, сохранился, правда, в деревнях, вымирая только в городах. Вместе с учащавшимся посещением ресторанов мужчинами все более частым гостем там была и женщина. Это произошло, когда прежний кабачок превратился в официальный и всеобщий повод к пьянству, служа лишь временно ареной для экономической и политической борьбы разных организаций. Уже в XVII в. женщины низших классов охотно посещали трактиры. Что не только женщина низших классов предавалась пьянству, доказывают, помимо многих других данных, те выводы, к которым приходит Тол лук. На основании исследованных им актов Тюбингенского университета он доказывает, что университетское начальство видело себя часто вынужденным порицать дочерей и жен профессоров за незаконную беременность, аборт, прелюбодеяние и особенно за грубое пьяное поведение и наказывать их за такие проступки. Здесь кстати будет упомянуто, что и придворные дамы были чрезвычайно преданы пьянству. О дворе Людовика X герцогиня Елизавета Шарлотта замечает: «Пьянство весьма распространено среди французских женщин, а мадам Мазарен оставила после себя дочь, мастерски умеющую пить, маркизу Ришелье». Половой элемент обнаруживался во время посещения ресторана как в действенном флирте, так и в беседе – в сообщении эротических эпизодов и эротических острот. Для многих то было единственной темой разговора и рядом с выпивкой и картами, несомненно, наиболее излюбленным развлечением. Особенной грубостью отличались подобные беседы, разумеется, когда мужчины были в своей компании. Но под влиянием вина и пива не стеснялись и перед порядочными женщинами, которые, в свою очередь, не протестовали, как не протестовали они и против грубой публичной ласки, расточаемой в такой стадии веселья.
Курен. Неравный брак Грубее всего были, без сомнения, развлечения тогдашнего люмпен‑пролетариата, все существование которого было сплошным прозябанием и который черпал отдых только в диких оргиях чувственности. В особенности разнузданно вели себя, как и прежде, во время разных семейных праздников, народных празднеств и всякого рода торжеств и, наконец, во время исполнения старинных обычаев. Среди семейных торжеств на первом плане, как и прежде, стояли свадьба и крестины. Однако и поминки справлялись не менее шумно. Не успели зарыть покойника, как в его доме устраиваются поминки, на которых все пьют и едят сверх меры. При таких условиях неудивительно, если мы слышим, что порой уже в такой момент вдова задумывалась над вопросом, кто из ее друзей лучше всего мог бы заместить покойного. Во время свадебного пира господствовали чаще еще те же обычаи, как и в эпоху Ренессанса. Такие же грубые шутки и жесты, и они по‑прежнему приводили в восторг. Что эти последние остались такими же умопомрачительно грубыми, доказывают хотя бы свадебные поговорки, бывшие в ходу в XVII и XVIII вв.; они или произносились вслух, или украшали так называемые «тарелки невесты», то есть тарелки, на которых невесте подносили подарки или в которые собирали среди гостей деньги для музыкантов. Такой же грубостью, как эти поговорки, отличались и свадебные стихи, сочиняемые в честь новобрачных и произносившиеся под аккомпанемент соответствующих жестов. Распевавшиеся песенниками под музыку свадебные песни так же были часто не чем иным, как рафинированными скабрезностями. Подобными эротическими шутками занимались обыкновенно во время так называемой Nachhochzeit, которая праздновалась на другой день после свадьбы. Гваринониус рассказывает о таком торжестве начала XVII в., в котором он сам участвовал: «Я присутствовал на торжестве, последовавшем за свадьбой. Этот день здесь называется «золотым», или «сыром в масле». Песенники поют и играют самые непристойные песни. Этого еще мало. Был там и шут, он поставил посредине комнаты скамейку так, чтобы все его видели, а столов было четыре, и за ними сидели мужчины, женщины и девушки. Стоя на этой скамейке, он делал такие жесты, при одном воспоминании о которых мне становится стыдно. Даже язычники так не поступали». Однако, как сообщает дальше Гваринониус, кроме него, никто из присутствующих не возмутился ни словесными, ни действенными скабрезностями, а, напротив, все были в восхищении. Вероятно, эти скабрезности состояли в юмористическом комментарии к первой ночи молодых и к тем переживаниям, которые они испытали. Если в течение XVIII в. грубость языка этих произведений и несколько смягчилась, то это касалось в большинстве случаев только формы. Место наивной грубости заняла риторическая скабрезность, которой теперь все приправлялось. С этим явлением мы встречаемся главным образом в более образованных слоях. Так как народ долго придерживается своих обычаев, даже еще тогда, когда последние уже не коренятся больше в реальной жизни, то и в XVIII в. сохранились почти нетронутыми разнообразные эротические обычаи, связанные в разных странах с Новым годом, Масленицей, Первым мая, Иваном Купалой и т. д. В Англии еще в конце XVIII в. существовал обычай, в силу которого первого мая во всех приходах, городах и деревнях собирались молодежь и старики, чтобы пойти за майским деревом. Лишь очень немногие возвращались домой, большинство проводили ночь под открытым небом в лесу за танцами и залихватскими играми. Отсюда нетрудно понять то, что Тэн, описавший этот обычай, говорит о его последствиях: «Из ста девушек, проводящих эту ночь в лесу, нетронутой не возвращается и третья часть». Другой, тоже английский, обычай, господствовавший преимущественно в Гертфордшире и праздновавшийся через каждые семь лет в день Михаила, то есть 10 октября, заключался, по словам Тэна, в следующем: «Толпа молодых парней, преимущественно крестьяне, собирается в этот день утром в поле и выбирает предводителя, за которым они обязаны следовать повсюду. Он отправляется в путь со своим отрядом. Путь лежит через болота и топи, изгороди, рвы и заборы. Всякий, кто им встретится, невзирая на возраст, пол и положение, обязан подвергнуться обряду качания. Девушки и женщины поэтому в эти дни не выходят из дома. Только легкомысленные девицы любят подвергаться этому обряду и остаются с веселой бандой до поздней ночи, когда, если только погода благоприятствует, устраивается в поле под открытым небом пирушка, переходящая в вакханалию». Наиболее разнузданно вели себя, однако, во время народных праздников, связанных с ярмаркой или паломничествами. Приличия при этом было мало. В качестве характерного примера того, как веселились в таких случаях народные массы, приведем следующий обычай, бывший очень популярным во многих странах, в особенности в Бельгии, где он сохранился вплоть до XIX в. и нашел свое высшее выражение в знаменитом брюссельском кермессе. Накануне праздника, всегда во вторник, все собирались у крутого оврага в окрестностях города или села, ели, пили, пели и, наконец, разделившись на парочки, обнявшись, катились вниз по склону оврага. Хорошенькая женщина, красота которой при этом представала глазам всех, могла этого не стыдиться, напротив, ей восторженно аплодировали, а ее партнеру завидовали. Народные празднества, достигшие своего наивысшего развития в Англии – здесь были налицо самые благоприятные условия для этого: большие города и значительная гражданская свобода, – были почти всегда сатурналиями, в которых рядом с культом Вакха всегда играл большую роль и разнузданный культ Венеры. Что и тот и другой облекались в такие формы, которые покажутся несносными мало‑мальски развитому вкусу, уже по одному тому неудивительно, что подобные праздники всегда были и наиболее выигрышными днями для проституток, которые присутствовали на всех таких праздниках, а к самым большим паломничали целыми толпами или даже приезжали издалека. Но даже если и не было проституток, находясь в своем собственном кругу, люди с особенной охотой пускали в оборот скабрезные шутки. Шутка, например, состояла в том, что хорошенькая женщина выставляла из окна взорам публики заднюю часть тела, превращенную с помощью угля в лицо. И чем грубее вели себя люди на словах и в поступках, тем выше было удовольствие. И наоборот: чем безудержнее становилось веселье, тем разнузданнее вели себя мужчины и женщины. Не пропускали ни одной женщины. О знаменитой лондонской ярмарке, так называемой ярмарке Варфоломея, даже говорили, что она «могила для всех лондонских девственниц», и все дети, родившиеся от неизвестных отцов, назывались «детьми Варфоломея». Так как незаконные любовные радости были главной целью для многих участников официальных паломничеств, то создалась целая масса соответствующих поговорок. О девушке, заподозренной в беременности, говорили: «Она участвовала в паломничестве». Нечто подобное говорили и о женах, любительницах разнообразия в календаре супружеской жизни. Другая поговорка гласила: «Кто посылает жену на воды или на паломничество, у того колыбель ни один год не пустует» и т. д. К числу народных праздников относились также во всех странах казни. В особенности это имело место в Англии. В книге «Wanderungen durch London», появившейся еще в 1852 г., говорится: «Вы хотите знать, как совершаются наши народные торжества? Наши приходские праздники, наши праздники виноградного сбора, наши масленичные шутки, когда в вашей солнечной стране народ опьяняется вином, весельем и пляской? Они празднуются, сударь, в день казни перед Ньюгейтом, или в Хормонджерленде, или на каком‑нибудь другом прекрасном местечке перед тюрьмой наших графств. Тут стоят такая толкотня и давка от зари до того момента, когда палач совершит свой ужасный долг, в сравнении с которыми суета ваших ярмарок бледнеет. Окна окрестных домов сдаются за большие деньги, строятся эстрады, появляются вблизи лавочки со съестными припасами и напитками; пиво и водка покупаются нарасхват; издалека люди прибегают, приезжают в колясках или верхом, чтобы насладиться зрелищем, позорящим человечество, а в передних рядах стоят женщины, и вовсе не только из низших классов, а также изящные, нежные, белокурые кудрявые головки. Это позорно, но это так. А на долю наших газет выпадает потом печальная обязанность, от которой их не освободит ни один истый англичанин, – зарегистрировать последние судороги несчастных с душераздирающей точностью физиологии».
Ссорящиеся проститутки И как раз эти казни, превращенные в публичные зрелища, играют выдающуюся роль в истории публичной нравственности, так как самые жестокие из них, те, во время которых жертву сначала пытали, а потом медленно убивали, были для значительной части зрителей, в особенности для женщин, не чем иным, как чудовищными разжигателями чувства сладострастия. Ими наслаждались, чтобы возбудить самым диким образом свою чувственность. И это действие иногда обнаруживалось в ужасающих формах. В своей книге о бесполезности смертной казни Гольцендорф говорит: «Во время казни в маленьком городке население соседних деревень, вообще спокойное и порядочное, выказало себя с такой стороны, что можно утверждать, что смертная казнь не только обнаруживает уже определившееся вырождение испорченных элементов, но и портит элементы более здоровые. Даймонд сообщает по поводу казни, состоявшейся в городке Чельмсфорд, что среди собравшегося деревенского населения царил «настоящий карнавал разврата». В ночь накануне казни палача угощали ужином в трактире, и он должен был рассказывать о разных казнях. Крестьяне стекались из окрестностей, отстоявших на 20 английских миль. Молодые люди и девушки устраивали при этом пикники». Во время сенсационных казней, когда предшествовавший им судебный процесс взбудоражил все население, обыкновенно происходили на самом деле массовые оргии, в непристойностях которых участвовало не только простонародье, но и высшие классы. Из целого ряда сообщений, которые нетрудно проверить, мы знаем, что в XVII и XVIII вв. в светском обществе считалось прямо хорошим тоном присутствовать при знаменитых казнях и что богатые люди платили баснословные цены за окна, выходящие на место казни. У этих окон в продолжение целых часов и возлежали знатнейшие дамы. Дамы не ограничивались тем, что были простыми зрительницами: для них подобное зрелище было также изощренным возбуждающим средством. Если в таких случаях чернь иногда насиловала сотни женщин или врывалась в дома терпимости и там устраивала ужасающие оргии, то знатные дамы, смотревшие на казнь с высокого балкона, праздновали у окна вакханалии с шампанским и вели себя самым бесстыдным образом. Один французский хронист пишет: «Никогда наши дамы не бывают уступчивее; вид страданий колесованной жертвы возбуждает их так, что они хотят тут же на месте вкусить наслаждение». Чтобы убедиться в правильности этого замечания, достаточно прочесть описание отвратительных сцен, виденных Казановой во время казни безумца Дамьена и очень подробно им рассказанных. В Англии обыкновенно комнаты, выходящие на место казни, обставлялись несколькими постелями и сдавались знатным парочкам не только на весь день, но и на следующую ночь. Народные праздники в собственном смысле слова были связаны с определенными днями и случаями, как‑то: ярмарками, церковными праздниками и т. д. Однако по мере роста больших городов, каковыми в XVII в. были, правда, только Лондон, Париж, Вена и ‑гораздо позднее – Берлин, по мере того как сюда стекалась целая армия более или менее знатных бездельников, авантюристов и мошенников всех видов, возникла здесь постоянная потребность иметь возможность справлять каждый день, так сказать, народный праздник, то есть иметь каждый день возможность предаваться разнузданному веселью. Из этой потребности выросли увеселительные учреждения, тогда носившие название «садов веселья», ныне составляющие главную приманку для иностранцев, посещающих город. Не высокая входная плата, а баснословно дорогие цены на напитки и кушанья удерживали от посещения этих садов чернь – этим именем тогда, впрочем, обозначались не отбросы большого города, а неимущие слои народа. Кто имел эротические намерения, тот находил в этих садах самый удобный случай для их удовлетворения, так как сюда устремлялось не только огромное войско проституток, но и женщины и девушки, искавшие лишь мимолетных авантюр. Последнее обстоятельство приводило к тому, что все женщины, посещавшие эти учреждения одни, без кавалеров, рассматривались мужчинами как доступные и с ними обращались соответствующим образом. Один современник, англичанин Пепис, занес в 1668 г. в свой дневник следующие слова: «Был один в вокзале, гулял там и видел, как молодой Ньюпорт и двое других негодяев насиловали двух девушек из города, гулявших с ними около часа под маской». И еще одно его же наблюдение. «Поехал по Темзе с женой и Деб и Мерсер в Спринг‑Гарден; ели и гуляли; наблюдал, до какой грубости доходят некоторые молодые франты города. Они уединяются в беседках, где нет мужчин, и там насилуют женщин. Меня возмущает такая дерзость порока. По реке вернулся, и притом с большим удовольствием, домой». Лицом к лицу с обычностью подобных инцидентов другие современники не без основания замечают, что женщины из высших классов, шатающиеся в этих садах под маской, просто жаждут таких непристойных нападений и потому весьма рады, если понравившийся им любовник игнорирует их жеманство и хочет насильно взять их. Многие даже всеми силами старались спровоцировать подобные инциденты, гуляя всегда в самых укромных местечках, где смелый любовник мог не бояться, что ему помешают в его галантных похождениях. Все эти учреждения служили, таким образом, как открытой, так и тайной проституции. Все эти сады были основаны для ее вящего процветания. Один из современников пишет: «В этих садах во многих местах насажены кусты, благоприятствующие влюбленным. Это, быть может, более всего привлекает английских женщин. У них есть свои слабости, но нет еще смелости не краснеть по поводу их, еще менее, конечно, хвастать ими. Публичные девушки не только не устраняются от этих учреждений, напротив, они там могут показать свои таланты, если только это не связано со скандалом, и упомянутые кусты как нельзя лучше обнаруживают этого рода проституцию». Так как эта заметка относится к 1769 г., то уже из одного этого видно, что приведенные выше из дневника С. Пеписа сцены были обычным явлением на протяжении целого столетия. На самом деле они были обычным явлением гораздо дольше, ибо наряду с многочисленными литературными данными более позднего времени гравюры Роулендсона, относящиеся к первому десятилетию XIX в., рисуют такие же сцены разврата, царившего в этих местах, показывают, как проститутки целыми сотнями устраивали здесь свой циничный рынок любви и как дамы общества умели перещеголять бесстыдством продажных женщин. Формы, в которые облекаются публичные увеселения и специально народные праздники, всегда служат надежным мерилом для оценки как общей культурности, так и господствующей в данную эпоху свободы половых нравов, так как здесь эти последние находят свое наиболее бросающееся в глаза выражение. При этом, однако, не следует упускать из виду, что это верно главным образом только для больших городов или для деревень, лежащих в ближайшем с ними соседстве. Для большой массы крестьянства, напротив, народные праздники играли все менее видную роль. Экономическое положение крестьян было в большинстве случаев столь печально, а их зависимость от барина столь велика, что в их жизни уже не было места праздникам. Исключению подлежит и мелкий буржуа, поскольку его дни протекали вдали от центров общественной жизни – а тогда даже десяток миль был большим расстоянием. Все его существование было настолько опутано государственной опекой и было так близко к рабству, каждое его движение так усердно регулировалось «отеческим попечением» монарха, что он не имел ни возможности, ни – за немногими исключениями – мужества отдаваться разнузданной радости. Ему, которому начальство предписывало час, когда он должен был вернуться домой, которому под страхом тяжких наказаний вменялось в обязанность посещение церкви, которому по воскресеньям даже возбранялось выходить за городские ворота – этому по ногам и рукам опутанному мещанину казалось геройским поступком, уже если он выпивал лишний стакан пива. А остальное довершал, как уже упомянуто, пиетизм, ничему так не мешавший, как жизнерадостности, рвавшейся наружу бурно и смело. Изменившаяся в эпоху старого режима историческая ситуация значительно повлияла и на танцы. Целый ряд танцев исчез – и их место заняли другие. Главной их ноткой сделались теперь игривость и кокетливость, а также ясно выраженная сладострастность. Характерными примерами могут служить менуэт, аллеманда и вальс – танцы, которые именно тогда вошли в моду. Благодаря такой эволюции танец сделался еще в большей, чем прежде, степени великим совратителем, неутомимым сводником, сводившим оба пола. Прежняя его главная цель, состоявшая в том, что партнершу вращали в воздухе так, что юбки вздувались и глазам публики представало интересное зрелище, никогда, правда, вполне не исчезала, однако постепенно были придуманы более интимные и изысканные эффекты. Во время так называемых «поцелуйных танцев», бывших особенно в ходу в Англии, поцелуй, которым должны были обменяться парочки, становился все более длительным. Аддисон, возмущавшийся этим обычаем, писал: «Хуже всего танцы с поцелуями, когда кавалер должен целовать свою даму по крайней мере в продолжение минуты, если не желает обогнать музыку и сбиться с такта». Танец аллеманда, вошедший в моду в середине XVIII в. и начавший, подобно позднее возникшему вальсу, свое победное шествие из Германии, описывается следующим образом танцмейстером Гилльомом: «Сладострастный, полный страсти, медленный, шаловливый, этот танец позволяет женскому полу проявить всю присущую ему кокетливость и придает физиономии женщины самые разнообразные выражения». Все эти танцы, в особенности же входивший в моду вальс, были самым смелым образом использованы в интересах галантности, темп был ускорен, а самые позы становились сладострастнее. Г. Фит, описывавший настоящий апофеоз красиво исполненного вальса, замечает: «Дикое подбрасывание и подпрыгивание, бесспорно, не вытекает из самого характера вальса, а зависит, напротив, от характера наших легкомысленных кавалеров и дам». Так как, однако, все находили высшее удовольствие в этих преувеличениях и каждый вальс превращался в настоящий акт сладострастия, то неудивительно, что даже такой не очень чопорный человек, как поэт Бюргер, разразился целой филиппикой против вальса. Однако самым характерным танцем абсолютизма, тем танцем, который один только и коренился в его сущности, который был им порожден и взращен, чтобы вместе с ним исчезнуть или же в лучшем случае продолжать после него чисто карикатурное существование, был менуэт. Менуэт считается – и вполне основательно – величайшим произведением искусства, когда‑либо созданным в области танца. В менуэте все – элегантность и грация, все – высшая артистическая логика и вместе с тем все – церемонность, не допускающая малейшего нарушения предписанных линий. В менуэте торжествует закон абсолютизма: поза и демонстрация. Менуэт достиг поэтому своего совершенства только на придворном паркете, ибо там величественность и размеренность были все равно законом, предписанным для каждого движения. Только здесь вся жизнь была без остатка сведена к игре и изяществу. Что менуэт был доведен до такого совершенства, что над ним работали на протяжении ста лет, было, правда, результатом неумолимой необходимости, против которой спорить не приходится. Высокие каблуки и кринолин вынуждали создать особый танец, так как в таком костюме танцевать вальс невозможно. Таким танцем и стал менуэт. Разумеется, сокровеннейшей тайной этого несравненного шедевра ритмики, уничтожавшего даже безобразие высоких каблуков и превращавшего их на время танца прямо в элемент красоты, была, как и тайной всякого танца, все та же галантность, то есть ухаживание, домогание и достижение. Что верно относительно танцев, приложимо и к играм. Игры также становились значительно изысканнее, не устраивались больше состязания в силе между мужчиной и женщиной, чтобы таким образом добиться обнажения женщины, как это делалось в эпоху Ренессанса. Нет, теперь сама женщина должна была это делать, и притом как можно пикантнее. Эта возможность была создана тем, что модной игрой стали качели; от женщины самой зависит сделать так, чтобы ее юбки развевались пикантным образом. И все женщины, естественно, увлекались этой игрой. Никогда не видно на качелях мужчины, ибо ему нечего показывать. Мужчина всегда выступает в роли наблюдателя, что обусловливало – со стороны женщины – систематическое выставление напоказ тех ее прелестей, которые обычно скрыты от любопытствующих взоров. Всем известны, далее, также вошедшие в XVIII в. в моду пастушеские игры. Обычно в них видят одно из проявлений постепенного возвращения к природе. И разумеется, это так. Но подобное истолкование вскрывает только их корень, а не их сущность. А сущностью была организация публичного флирта. Пастушок и пастушка – представители не испорченной моралью природы, и потому пастушок целует свою пастушку совершенно бесцеремонно на виду у всех, а она так же бесцеремонно возвращает ему поцелуй. Эта публичность приводит в восторг, хотят насладиться новым удовольствием. Бесцеремонный флирт – в нем здесь главная суть. Флирт в таком маскараде возбуждал к тому же обе стороны симуляцией силы, ибо пастушок и пастушка только идеализированные мужики, а крепкий мужик – синоним неистощенной сексуальной силы. Облекая эти тенденции в форму культа естественности, общество нашло лучшее средство отдаваться, не стесняясь и публично, ни перед чем не останавливавшемуся флирту. Тот же самый секрет скрывается, впрочем, и за художественным изображением любви крестьян. Тайком крестьянский парень крадется ночью в комнату возлюбленной, а она поднимает одеяло с жалкого ложа, чтобы согреть и осчастливить его. Молодой парень и полногрудая крестьянка флиртуют в хате, и каждая сторона старается вызвать другую на более смелые поступки и т. д. Все это, разумеется, не имело никакого отношения к жизни настоящих крестьян. Это тоже было не более как новой пикантной формой, в которую облекали собственные желания и представляли публике. Не любовь крестьян представляли себе так, нет, так мечтали оформить собственную любовь, когда выяснилось, что никакие ухищрения не дают уже новых неизведанных чувств. То была лишь новая вариация наслаждения, одно представление о котором опьяняло, а отнюдь не отказ от прежних ухищрений. Создавать новые эротические возможности – такова была сокровенная тенденция и всех остальных модных игр, рождавшихся тогда целыми десятками. К числу главных развлечений эпохи абсолютизма принадлежит и театр. Его посещали прежде всего ради удовольствия. Даже там, где театр был вместе с тем ареной борьбы новых гражданских идей, где буржуазная оппозиция сосредоточила все свои силы, выставленные против абсолютизма, пантомима и фарс должны были удовлетворять потребностям в грубых зрелищах, так как более серьезные пьесы всегда почти завершались ими. Теперь это прежде всего публичное выставление напоказ известных чувств. Уже одно это объясняет нам то фанатическое увлечение, с которым в XVIII в. относились к театру почти все круги. Ибо если наиболее страстным стремлением этой враждебной всему интимному эпохи было желание выставлять напоказ свои чувства, то театр, то есть такая форма, которая особенно ярко выставляет напоказ чувства, как нельзя лучше отвечает этой потребности. А чувства, выставлявшиеся со сцены напоказ перед публикой и возбуждавшие особенный интерес, вертелись, естественно, исключительно вокруг галантности. Люди хотели наслаждаться эротикой не только активно, но и пассивно, быть свидетелями чужой эротики, зрителями эротики вообще. Этим целям и служили комедия и фарс, содержание которых было часто не чем иным, как драматизированной порнографией, и притом часто порнографией грубейшего сорта, о которой мы в настоящее время едва можем себе составить представление. Стиль большинства комедий и фарсов, даже более приличных, лучше всего можно охарактеризовать тем, что в них обыкновенно речь идет лишь о мимической перифразе флирта, начинавшегося дерзкими жестами и грубыми ласками и заходившего даже дальше полового акта... Что эти мимические жесты стояли в центре внимания, видно хотя бы уже из того, что главным действующим лицом всегда была одна и та же фигура – арлекин, преимущественно отличавшийся такими сальностями. Чтобы иллюстрировать характер мимики одним классическим примером, упомянем, что один из излюбленнейших трюков арлекина долгое время состоял в том, что в момент любовного объяснения или других пикантных положений он неизменно терял на сцене штаны. Родиной этих мимических и словесных скабрезностей была Англия, откуда они зашли и в Германию. Развитие в сторону открытого цинизма совпало здесь, как и во Франции и Италии, с развитием абсолютизма. Первоначально единственными актерами были мужчины, исполнявшие также женские роли. Это вполне отвечало стилю и гротескным намерениям фарса. Мужчина в женской роли мог гораздо сильнее отвечать на дерзкие авансы партнера или же ограждать себя от них. Однако в один прекрасный день выяснилось, что без женщины‑актрисы не обойтись. Произошло это не потому, что постепенно утончавшийся вкус уже не переносил скабрезности, нуждаясь в более изысканной пище, а потому, что абсолютизм пристрастил услышать самые грубые сальности из уст пикантной хорошенькой актрисы, а не из уст мужчины, которому сальность все равно нипочем. В этот момент и явилась на сцене женщина. Это произошло во второй половине XVII в., сначала в Англии, в 1660 г., потом во Франции и около того же времени и в Германии. Серьезный поворот от этого господства на сцене скабрезности произошел только тогда, когда буржуазные идеи победили и в жизни. Там, где это случилось раньше, и театр раньше был очищен от грязи и сальностей. Наряду с комедиями и фарсами особенно привлекали публику танцы и балет. Одно время они даже возбуждали в ней еще больший восторг, чем драматизированные в комедии сальности, так что в каждой даже небольшой труппе комедиантов имелась пара танцоров, а в более значительных ‑ и целый балет. В появившихся в 1769 г. «Briefe iiber die Tanzkunst und Ballette», составленных знаменитым танцором Новерром, говорится: «Танцы и балет в наше время ‑ настоящая модная болезнь. Публика увлекается ими до умопомешательства, и никогда никакое искусство не пользовалось таким успехом, как наше. Увлечение балетом замечается повсеместно и заходит очень далеко». Одновременно с совершавшимися на сцене вакханалиями очень часто такие же вакханалии шли в зрительной зале, которая в главной части была устроена именно для подобных целей (ложи). Все ложи были снабжены мягкой мебелью, «удобными алтарями сладострастия», а в некоторых театрах в глубине лож имелись даже уютные диванчики. В своей монографии о парижских театрах XVIII в. Капон говорит: «В ложах часто имелись постели, на которых можно было тут же удовлетворить желания, возбужденные смелыми сценами и соответствующим диалогом». О том, чтобы дать возможность и порядочной даме посещать театр, заботилась, с одной стороны, маска, которую, как мы уже заметили выше, надевала знать, отправляясь в театр, а с другой – темные ложи, встречающиеся во всех странах и бывшие в большом ходу. Ибо нигде и никогда скабрезная комедия не посещалась одними только низшими классами, а напротив, также и высшими. Таким путем ловко сочетали приличие с фривольностью. Сущность этих темных лож состояла в том, что из них все было видно, тогда как благодаря решеткам и украшениям они сами не были видны ни «со сцены, ни из партера, или же они были снабжены занавесками, которые в любой момент можно было спустить и изолировать себя таким образом от остальной публики».
Вилле. Дамский портной История театра всех стран рассказывает о настоящих оргиях, устраивавшихся в ложах во многих театрах. В романе «L'Espion anglais» говорится, что однажды, когда в одном из парижских театров произошла паника, вызванная пожаром, и публика темных лож была извещена о грозящей опасности, то в некоторых из них все дамы оказались голыми, «если только галантность не требует назвать даму одетой, раз она в чулках и башмаках». Однако и в обычных ложах часто вели себя крайне разнузданно, отнюдь не удаляясь в их глубину. Другими словами, многие обнаруживали свое бесстыдство совершенно открыто. Некоторые немецкие князья и французские герцоги славились именно своим безнравственным поведением в театре, своими циничными шутками. Такие примеры были, разумеется, заразительны. Мерсье сообщает о поведении «райка»: «Некий мясник здесь иначе не аплодировал, как ударяя геркулесовскими ладонями по задней части тела своей возлюбленной так, что звуки разносились по всему театру». Возбуждение к разврату предполагает возможность его выполнения. И потому все тогдашние театры кишели проститутками. Не только одни проститутки являлись в театрах жрицами Венеры, но и многочисленные другие их разновидности, например продавщицы цветов и афиш, продавщицы апельсинов – характерная фигура в тогдашних театрах – и в особенности статистки и танцовщицы, постоянно в свободные минуты толкавшиеся в театре, всегда готовые на нежное tete‑a‑tete. Балерина и жрица Венеры были вообще первоначально синонимами. Чтобы состоять в балетной труппе, вовсе не нужно уметь танцевать. Большинство и не знало этого искусства и исполняло легкие роли статисток. В гораздо большей степени требовалась пикантная внешность и характер, склонный к галантности. Юбки должны были походить на занавес театра, они должны были грациозно опускаться и подниматься при малейшем приглашении. При наличии этих данных можно было поступить на сцену, и таков был в самом деле верный путь к счастью, своему и чужому. Путь из дома терпимости на сцену в эпоху старого режима был поэтому часто во всех странах чрезвычайно прост. И это был путь, особенно ценимый проституткой. Не только потому, что танцы и игра почти никогда не были самоцелью, а главным образом потому, что с первого дня, когда женщина появлялась на сцене, она усматривала в этом средство обратить на себя внимание платежеспособных знатных любовников. Что подобные соображения были правильны, доказал пример целого ряда метресс государей. Достаточно назвать Нелли Гвин. Во Франции внесение проститутки в списки балетной труппы было к тому же единственным средством освободиться от контроля полиции, так как актеры и актрисы были здесь подчинены только министру двора. Балет был в сущности не чем иным, как специальным учреждением для состоятельных жуиров. Казанова сообщает о штутгартском придворном театре: «Все танцовщицы были хорошенькие, и все они гордились, что хоть раз осчастливили герцога». В таких случаях балет существовал, с одной стороны, для того, чтобы удовлетворить жажду новизны, которая могла обуять государя, а с другой – принятие в балет было одной из форм вознаграждения за небольшие мимолетные услуги. Так как для абсолютного государя содержание театра было в большинстве случаев равносильно устройству гарема, то директор театра обыкновенно также часто был непосредственным сводником монарха, пополнявшим ряды балета под этим одним углом зрения и приглашавшим только таких девушек, которые, по его мнению, могли возбудить чувственный интерес государя. По той же причине иногда управителем театра назначался какой‑нибудь камердинер, не обнаруживавший, правда, особенно ярких художественных талантов, зато тем ярче блиставший в роли сводника. Что было верно для незначительной танцовщицы, то имело тем больше значения для театральных звезд – все равно мужчин или женщин: все они, за немногими исключениями, были тесно связаны с проституцией. Стимулирующее влияние театра действовало еще в одном направлении. Свет рампы делает всех актеров более обаятельными в глазах публики. И потому он всегда превращал актрису в желаннейшую метрессу, а актера – в идеальнейшего любовника. В своем «Neueste Gemalde von Berlin» Мерсье говорит о пикниках, устраиваемых с театральным персоналом: «Считается хорошим тоном хвастать, по крайней мере в своем кругу, тем, что удалось угостить ту или другую красавицу». Сотни слепо разорялись им в угоду, и каждый день в честь них глупость совершала свои безумнейшие прыжки. Из‑за любви знаменитого певца или танцора даже знатнейшие дамы буквально срывали друг с друга платье, и притом совершенно открыто, на виду у всех. Об успехах французского певца Желмотти, бывшего с первого своего выступления «кумиром публики и восхищением двора», Мармонтель сообщает: «Все дрожали от радости, как только он появлялся на сцене, и его слушали в каком‑то опьянении. Молодые женщины вели себя как безумные. Они наполовину высовывались из лож, выставляя напоказ свое сумасшедшее возбуждение, и многие отнюдь не наименее красивые хотели обратить на себя его внимание». Как видно, в эпоху старого режима театр был великим сводником, все и всех сводившим: зрителей – друг с другом, а сцену – с аудиторией. Театр был успешнейшим осуществлением тенденций эпохи, ибо идеалом всех было – быть с кем‑нибудь сведенным и кому‑нибудь проданным. Сущность сибаритства – в стремлении до крайности повышать все возможности наслаждения. Если же сибаритство выступает в форме абсолютизма, то это повышение имеет целью не только увеличить и усилить количество и качество наслаждения для себя, а также этим именно путем продемонстрировать черни свое безграничное могущество. Свое богоподобие яснее всего можно обнаружить, показывая, что нет границ для собственных желаний и что питаешься пищей богов. Из глубины этих тенденций как ее наиболее утонченное осуществление и родилась опера. Опера есть не что иное, как соединение в одно гармоническое единство всего объективно‑чувственного в его наиболее повышенных формах: пения, музыки, танца и красочного великолепия. И потому она и могла возникнуть только в эту эпоху. Опера – самое исконное и истинное создание абсолютизма. И она вместе с тем – тот документ, который более других соответствует ему. Опера – сконцентрированная чувственность. Каждое слово, каждый звук, каждый ритм, каждая линия, каждое красочное пятно – все в ней насыщено чувственностью, эротикой. Ее содержанием является исключительно чувственность, эротика, любовь, сведенная на сладострастие. Вокруг сладострастной любви вертится основная мысль сюжета, ею наполнена любая ария, которая поется, и ничего, кроме сладострастной любви, не символизируют тысяча изворотов и арабесок балета. Другими словами: все в ней сконцентрированная обнаженность, физически – в костюме и движениях, духовно – в диалоге. Она не второстепенная в ней черта, а единственная сознательная цель. Не простая случайность поэтому, что во всех классических операх балет играет такую большую роль. Балет просто неотделим от оперы, так как в нем чувственность линий и движений находит свое утонченнейшее выражение. А в первых операх балет должен был даже быть главной частью, так как в нем можно было довести до сказочных размеров главные черты абсолютизма: великолепие и позу. В мифологии абсолютизма балет сделался, так сказать, стилизованным воплощением всемогущества монарха. Роль, которую в жизни низших классов играл трактир, в XVIII в. в жизни господствующих и имущих классов исполнял салон. Салон представлял собой специфическую форму их общественности. Однако интеллектуальная культура, воплощенная в салоне, переоценивалась большинством исследователей. Нет никакого сомнения, что существовал ряд салонов, где остроумие вспыхивало каждый день новым фейерверком, где рождались все те смелые идеи, которые должны были привести к преобразованию общества, где происходили аванпостные стычки новой эпохи. Таковы были знаменитые парижские салоны, где царили энциклопедисты. Однако богатство царившей здесь культуры было ничем в сравнении с культурой, имевшейся вообще, даже имевшейся в одной только Франции. Тем более значительную роль играл салон в истории половой нравственности эпохи. Он был главной ареной словесного флирта в противоположность будуару, где преобладала практика. Изо дня в день разговаривали о любви, не о ее высших проблемах, а только о ней как наслаждении. Что подразумевалось тогда под словом «хороший тон» или лучше: что допускал этот «хороший тон», наглядно иллюстрируют игры, бывшие в ходу как в салонах, так и в мещанской квартире. Характерным образчиком может служить игра‑гадание. Игра состояла в том, что ставился какой‑нибудь вопрос, ответ на который получался из числа очков на трех брошенных костяшках. В наставлении перечисляются около двадцати вопросов для обоих полов, и каждый вопрос сопровождается шестнадцатью возможными ответами. На вопрос мужчины: «Довольна ли тобой жена?» – ответ гласил, например, при шести очках: «Ах, старина, как можешь ты спрашивать, довольна ли тобой твоя молодая жена, когда ты даже аппетитного поцелуя ей дать не в состоянии, не говоря уже о чем‑нибудь ином!»; при семи очках: «Ты здоровенный детина, и жена может быть тобой довольна»; при восьми: «Если бы ты занимался с женой так же усердно, как с книгами, то она могла бы быть тобой довольна» и т. д. Вот что понимало хорошее общество под «галантными шутками», ибо среди шестнадцати возможных ответов добрая дюжина в том же роде. Если случайно беседа вертелась не вокруг любви, ее заменяли сплетни, споры об этикете и подобные глупости. Многие салоны прямо славились как гнезда сплетен. В Германии сплетничество было вообще обычным явлением в салонах, и здесь столь важные вопросы, как альковные тайны друзей и соседей, даже не прерывались зарницами неумолимо подготовлявшейся революции. Подобные же оговорки необходимо сделать и относительно прославленных манер XVIII в. В высших классах они сводились к культу умственной и физической напыщенности, в бюргерстве царило граничившее с комизмом подражание своим или чужим придворным нравам. Нелепее всего вели себя в этом отношении в провинции, но и английская буржуазия славилась в этом смысле. В высших классах общества слишком уважали практику галантности, чтобы ограничиваться в салонах одной только теорией, особенно после того, как за ужином вино и шампанское произвели надлежащее действие. И как бы низко ни стояли, как мы видим, нравы низших классов, наиболее дикая разнузданность царила все же в салонах знати. Конечно, было бы неправильно считать разврат обычным правилом. Это так же неверно, как то, что насыщенное грязью поведение низших классов во время народных праздников не было их обычным способом использовать отдых. Однако разврат был здесь постоянно возможен, так как историческая ситуация, в которой тогда находились господствующие классы, не только позволяла им делать из любви своего рода занятие, но и заставляла их, как мы видели, сделать из нее высшее свое занятие. Некая госпожа де ла Веррю следующими классическими словами определила жизнь своего круга: «Ради большей верности, необходимо уже здесь на земле создать рай». Эти слова, быть может, лучше всяких других характеризуют жизненную философию господствующих и живущих в эпоху старого режима классов. Превратить жизнь в рай – такова была в самом деле, как мы, надеемся, достаточно убедительно показали на предыдущих страницах, тенденция, господствовавшая в светском обществе всех стран, и господствовавшая при этом более властно, чем какая бы то ни было другая идея.
Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.017 сек.) |