|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Лорен Оливер Делириум 2 страница— Пожалуйста, аккуратно заполните все графы, включая те, что касаются вашей медицинской и семейной истории. Сердце у меня начинает подпрыгивать к самому горлу, аккуратно пронумерованные графы — фамилия, инициалы, адрес проживания, возраст — сливаются воедино. Я рада, что Хана стоит впереди меня. Она кладет планшет на предплечье и начинает легко и быстро заполнять анкету. — Следующий. Двери снова открываются, появляется вторая медсестра и жестом приглашает Хану войти. За ее спиной в холодном полумраке просматривается белая комната ожидания с зеленым ковром на полу. — Удачи! — говорю я Хане. Хана на секунду оборачивается и улыбается, но я замечаю, что у нее начали сдавать нервы — она закусила губу, а между бровей у нее появилась тоненькая морщинка. Хана направляется в сторону двери в лабораторию, но потом вдруг резко разворачивается и подходит ко мне. У нее какое-то дикое выражение на лице, такой я Хану еще не видела. Она хватает меня за плечи, я от страха роняю планшет. — Нельзя узнать, что такое счастье, если хоть раз не почувствуешь себя несчастной, — сипло, как будто сорвала голос, шепчет Хана мне в самое ухо. — Что? — Ты не можешь быть по-настоящему счастлива, если хоть иногда не будешь несчастна. Ты же понимаешь это? Хана отпускает меня еще до того, как я успеваю ответить, лицо у нее безмятежное и прекрасное, как всегда. Она наклоняется, подбирает с пола мой планшет и с улыбкой передает его мне. Потом поворачивается и проходит через стеклянные двери. Двери за ней закрываются, как гладкая поверхность воды над уходящим ко дну предметом.
Дьявол прокрался в Эдем. Он принес с собой семя болезни — амор делириа нервоза. Семя проросло и превратилось в великолепную яблоню, которая принесла плоды красные, как кровь. Стивен Хорейс, доктор философии. Книга Бытия: Полная история мира и познанной Вселенной. Изд. Гарвардского университета
К тому времени, когда медсестра пропускает меня в комнату ожидания, Ханы там уже нет — исчезла в белых стерильных коридорах с дюжиной одинаковых белых дверей, — но в комнате еще ожидают своей очереди с полдесятка девушек. Одна из них сидит, сгорбившись над своим и планшетом, быстро вписывает ответы, перечеркивает их и снова вписывает. Другая девушка выпытывает у медсестры, в чем разница между «хроническим состоянием» и «состоянием, предшествующим настоящему». Похоже, ее вот-вот хватит удар — на лбу вздулась вена, а голос поднялся до истеричной ноты. Мне интересно, не собирается ли она написать в своей анкете: «склонна к немотивированному тревожному состоянию». Все это совсем не смешно, но мне хочется смеяться. Я закрываю рот ладонью и фыркаю. Меня всегда тянет смеяться, когда я нервничаю. В школе на тестировании у меня постоянно возникает эта проблема. Может быть, надо упомянуть о ней в анкете? Медсестра забирает у меня планшет и проверяет, все ли графы я заполнила. — Лина Хэлоуэй? — уточняет она ясным и четким голосом, таким, мне кажется, говорят все медсестры, как будто их этому специально обучают. — Угу, — мычу я в ответ и тут же поправляюсь: — Да, это я. Тетя предупредила меня, что эвалуаторы приветствуют формальные ответы на вопросы. И все же, когда посторонний человек произносит мое настоящее имя, у меня появляется странная тяжесть внизу живота. Последние десять лет я живу под фамилией тети, и пусть фамилия дурацкая (Хана говорит, что так малыши просятся пописать), но она хоть не напоминает о моих маме и папе. И Тиддлсы — реальные люди, а Хэлоуэй — не больше чем воспоминание. Но в официальных случаях я должна выступать под фамилией, данной мне при рождении. — Следуй за мной, — говорит медсестра и указывает в сторону одного из коридоров. Каблуки медсестры четко выстукивают по линолеуму. Свет в коридоре ослепительно яркий. Нервная дрожь пробирается от желудка к голове, голова начинает кружиться, и я, пытаясь успокоиться, представляю океан, его прерывистое дыхание и кружащих в небе чаек. «Скоро все это кончится, — говорю я себе. — Все скоро кончится, ты пойдешь домой и больше никогда не будешь думать об эвалуации». Кажется, что коридор будет тянуться бесконечно. Где-то впереди открываются и закрываются двери, и через секунду, когда мы сворачиваем за угол, мимо нас пробегает девушка. Лицо у девушки красное, можно легко догадаться, что она плакала. Должно быть, она только что прошла через эвалуацию. Я припоминаю, что она из первой партии девушек, приглашенных в корпус лабораторий. Я невольно ей сочувствую. Эвалуация обычно длится где-то от получаса до двух, но существует примета — чем дольше тобой занимаются эвалуаторы, тем лучше обстоят твои дела. Конечно, это не всегда так. Два года назад Марси Дэйвис прославилась тем, что в общей сложности провела в лаборатории сорок пять минут и получила при этом самый высокий балл — десять. А в прошлом году Кори Винд поставила рекорд по продолжительности пребывания в лаборатории — три с половиной часа, заработала всего лишь три балла. Ясное дело, эвалуация проводится по определенной системе, но и в этой системе может присутствовать определенный процент случайности. Порой мне кажется, что весь процесс задуман так, чтобы как можно больше запугать и напугать. У меня вдруг возникает дикое желание промчаться по этим чистым стерильным коридорам и пинком пооткрывать все двери. Но следом за этим желанием тут же приходит чувство вины. Это самый неподходящий момент для того, чтобы сомневаться в необходимости эвалуации, и я мысленно чертыхаюсь в адрес Ханы. Это все из-за того, что она мне сказала у дверей в лабораторию. «Ты не можешь быть по-настоящему счастливой, если хоть иногда не будешь несчастна. Ограниченный выбор. Мы вынуждены выбирать из тех, кого выбрали для нас». А я рада, что выбирают за нас. Рада, что мне не надо делать выбор, но еще больше я рада, что мне не приходится прилагать усилия, чтобы кто-то выбрал меня. Конечно, будь я такой, как Хана, я была бы не против, чтобы все осталось как в старые времена. У Ханы золотые волосы, яркие серые глаза, идеально ровные зубы и смех такой, что, когда она смеется, все в радиусе двух миль оборачиваются и тоже смеются. Даже неловкие движения в ее исполнении выглядят мило. Если она уронит учебники, так и хочется броситься ей на помощь. А вот когда я спотыкаюсь или проливаю кофе себе на блузку, все отворачиваются. Я прямо вижу, как они думают про меня: «Какая неуклюжая!» А когда я оказываюсь в окружении незнакомых людей, мой мозг превращается в мутную серую субстанцию, точно как каша, которая покрывает улицы в оттепель после сильного снегопада. Хана другая, она никогда не теряется и всегда знает, что сказать. Ни один парень в своем уме не выберет меня, когда в мире есть такие девушки, как Хана. Это все равно что остановить свой выбор на черством печенье, когда на самом деле хочешь большую порцию мороженого со взбитыми сливками, вишней и шоколадной крошкой. Так что я буду счастлива получить свой аккуратно отпечатанный список «одобренных кандидатур». Это хоть какая-то гарантия того, что я не останусь одна. Не важно, если никто не считает меня красивой (хотя иногда мне хочется, чтобы кто-нибудь пусть на секунду, но посчитал). Меня выберут, даже если я останусь без глаза. Наконец медсестра останавливается перед одной из дверей, которая ничем не отличается от остальных. — Сюда. Можешь оставить свою одежду и все остальное в вестибюле. Будь добра, надень халат завязками назад. Можешь не торопиться, попей воды, помедитируй. Я представляю сотни и сотни девушек, которые сидят в позе «лотос» и монотонно повторяют «Ом», и меня снова душит смех. — Однако имей в виду — чем дольше ты готовишься, тем меньше времени остается у эвалуаторов на то, чтобы тебя узнать, — говорит медсестра и улыбается. Улыбка у нее натянутая, и вообще все натянутое — кожа, глаза, лабораторный халат. Медсестра смотрит прямо на меня, но у меня такое чувство, как будто мысленно она уже идет по коридору обратно в комнату ожидания, чтобы забрать очередную девушку, провести все по тому же коридору и произнести ту же заученную речь. Мне кажется, что я совсем одна за этими толстыми стенами, которые заглушают звуки, не пропускают солнечный свет, ветер и тепло. Здесь все такое совершенное и ненатуральное. — Когда будешь готова, пройдешь вот за эту синюю дверь. Эвалуаторы будут ждать тебя в лаборатории. Медсестра уходит, цокая каблуками по линолеуму, а я вхожу в вестибюль. Это небольшая комната с таким же ярким, как в коридоре, освещением, и похожа она на обыкновенную смотровую: в углу стоит и периодически пикает какое-то медицинское оборудование, смотровой стол накрыт тонкой калькой, в воздухе витает едкий запах антисептиков. Я раздеваюсь, и от кондиционированного воздуха моя кожа превращается в «гусиную», а волоски на руках встают дыбом. Теперь эвалуаторы будут смотреть на меня как на волосатое животное. Я складываю одежду, включая бюстгальтер, в аккуратную стопочку и надеваю халат. Халат из сверхтонкого синтетического материала, так что сквозь него можно разглядеть меня всю и контур от нижнего белья тоже. «Скоро. Скоро все это кончится». Я делаю глубокий вдох и вхожу в синюю дверь. В лаборатории освещение еще ярче, чем в коридоре и вестибюле. Свет бьет в глаза, так что первое впечатление обо мне у эвалуаторов такое — некая девушка, жмурится, шарахается назад и закрывает лицо рукой. Передо мной, как в каноэ, проплывают четыре силуэта. Потом глаза мои адаптируются, и я различаю сидящих за длинным низким столом эвалуаторов. Помещение очень большое и практически пустое, если не считать четырех эвалуаторов, а в углу — придвинутый к одной из стен стальной операционный стол. Сверху меня освещает двойной ряд ламп, и я замечаю, какой здесь высокий потолок — футов тридцать, не меньше. Мне отчаянно хочется скрестить руки на груди, чтобы хоть как-то прикрыться. У меня пересыхает во рту, а в голове воцаряется ярко-белая, как свет ламп, пустота. Я не могу вспомнить, как должна себя вести, не могу вспомнить, что должна говорить. К счастью, одна из эвалуаторов, женщина, заговаривает первой. — Анкета у тебя с собой? Голос у нее доброжелательный, но кулак у меня в животе все равно сжимает мои кишки. «О господи, — думаю я, — сейчас я описаюсь. Описаюсь прямо здесь». Я пытаюсь представить, что скажет Хана после того, как нее это закончится, и мы будем гулять по горячим от солнца тротуарам и вдыхать соленый воздух океана. «Боже, — скажет она, — только время зря потеряла. Эти эвалуаторы просто сидели, как четыре жабы на бревне, и пялились на меня». — А, да… Я делаю шаг вперед, и воздух, кажется, становится плотнее и не пускает меня дальше. Когда до стола остается пара футов, я протягиваю эвалуаторам планшет. За столом трое мужчин и одна женщина, но долго на них смотреть я не в состоянии. Механически зафиксировав в памяти какие-то носы, темные глаза и пару поблескивающих очков, я отступаю на прежнюю позицию. Мой планшет перескакивает от эвалуатора к эвалуатору, а я стою по стойке «смирно» и стараюсь казаться расслабленной. У меня за спиной вдоль задней стены, на высоте около двадцати футов от пола тянется галерея с ярусами белых кресел. Туда можно попасть через небольшую красную дверь, а кресла, очевидно, предназначены для студентов, докторов, интернов и младших научных сотрудников. Ученые в лаборатории не только демонстрируют процедуру, после нее они производят полную медицинскую проверку и часто занимаются трудными случаями других болезней. До меня доходит, что они, вероятно, демонстрируют процедуру исцеления прямо здесь, в этой самой комнате. Вот для чего, должно быть, здесь установлен операционный стол. Страх снова начинает сжимать мои внутренности в кулак. Я часто представляла себе, что значит быть исцеленной, но почему-то никогда не задумывалась о самой процедуре. О твердой металлической поверхности операционного стола, о ярких мигающих у тебя над головой лампах, о трубках, проводах и… о боли. — Лина Хэлоуэй? — Да, это я. — Отлично. Почему бы тебе для начала не рассказать нам немного о себе? Эвалуатор в очках наклоняется вперед, разводит в стороны руки и улыбается. У него крупные и квадратные белые зубы, они напоминают мне кафель в ванной комнате. Из-за отражения в очках мне трудно разглядеть его глаза, и мне было бы легче, если бы он их снял. — Расскажи нам о том, чем ты любишь заниматься. Какие у тебя интересы, хобби, любимые предметы в школе. Я начинаю произносить заготовленные фразы о фотографии, пробежках и прогулках с друзьями. Эвалуаторы кивают, они делают записи в своих блокнотах, на их лицах появляются одобрительные улыбки, и я понимаю, что все идет хорошо, но при этом даже не слышу себя. Мое внимание зациклено на металлическом операционном столе, я продолжаю искоса на него поглядывать, а он в ответ подмигивает и блестит, как лезвие бритвы. И тут вдруг я начинаю думать о маме. Мама прошла через три процедуры, но так и не исцелилась. Болезнь одержала верх. Глаза мамы стали пустыми, щеки провалились, болезнь повела ее дюйм за дюймом к краю песчаного утеса и заставила шагнуть вперед в чистый прозрачный воздух. Во всяком случае, так мне рассказывали. Тогда мне было шесть лет. Я помню только, как она ночью прикоснулась к моему лицу теплыми пальцами и прошептала мне свой последние слова: «Я люблю тебя. Помни об этом. Они не могут это отнять». Я на секунду закрываю глаза, все вытесняет мысль о том, как мама корчится от боли на операционном столе, а рядом дюжина ученых в лабораторных халатах наблюдают и хладнокровно делают записи в своих блокнотах. Три раза ее привязывали к металлическому столу; три раза толпа наблюдателей на галерее фиксировала ее реакцию на иглы, а потом и на лазер. Обычно пациентам перед процедурой делают анестезию, и они ничего не чувствуют, но тетя как-то проговорилась, что перед третьей процедурой моей маме решили не вводить обезболивающее. Они решили, что анестезия, возможно, мешает ее мозгу исцелиться. — Не хочешь выпить воды? — предложила женщина эвалуатор номер один и указала на бутылку с водой и стакан на столе. Она заметила, что я на секунду отключилась от происходящего, но это ничего. Я оттарабанила личный отчет и, судя по лицам эвалуаторов, справилась. Они смотрят на меня, как родители, которые гордятся тем, что их ребенок вставил правильные колышки в правильные дырочки. Обрадовавшись короткой передышке, я наливаю себе стакан воды и делаю несколько глотков. Я чувствую, что у меня взмокли от пота подмышки, и благодарю Бога за то, что это нельзя увидеть. Я стараюсь смотреть только на эвалуаторов, но этот чертов стол так и лезет в глаза. — Хорошо, Лина, а теперь мы зададим тебе несколько вопросов. Мы хотим, чтобы ты отвечала искренне. Не забывай, мы стараемся узнать тебя как человека. «А как еще? — Этот вопрос непроизвольно выскакивает в моем сознании. — Я что — животное?» Я делаю глубокий вдох, заставляю себя улыбнуться и киваю. — Хорошо. — Какие книги твои самые любимые? — «Любовь, война и насилие» Кристофера Малли, — как автомат отвечаю я, — «Граница» Филиппы Гарольд. Нет смысла гнать образы из головы — они хлынули потоком. Одно-единственное слово возникает в моем мозгу, как будто его выжгли каленым железом. Боль. Они хотели, чтобы мама прошла через процедуру в четвертый раз. Они пришли за ней в ту ночь, когда она умерла, пришли, чтобы забрать ее в лаборатории. Но она не пошла с ними, она убежала в темноту и прыгнула с утеса в пустоту. «Я люблю тебя. Помни об этом. Они не могут это отнять». Тогда мама разбудила меня этими словами, и теперь, после того как она давным-давно исчезла, они снова вернулись ко мне. Их повторяли на ветру сухие деревья, шептали в холодном предрассветном воздухе замерзшие листья. — И «Ромео и Джульетта» Уильяма Шекспира. Эвалуаторы кивают и записывают. «Ромео и Джульетта» в списке рекомендуемой литературы для каждого первогодка в классе здоровья. — Почему «Ромео и Джульетта»? — спрашивает эвалуатор номер три. «Это произведение пугает» — так я должна ответить на этот вопрос. «Ромео и Джульетта» — назидательная история, в ней рассказывается об опасностях, которые подстерегали людей старого мира, до того как изобрели способ исцеления от амор делириа нервоза. Мне кажется, что горло у меня начинает распухать и уже нет никакой возможности выдавить из него хоть слово. Слова застревают в горле, как колючки репейника на одежде во время пробежки через фермы. И в этот момент у меня в ушах начинает шуметь океан, я слышу его отдаленное урчание, представляю, как его тяжелые воды накрывают мою маму. И все, что я могу выговорить: — Это прекрасно. Все четыре эвалуатора, словно связанные одной ниткой марионетки, мгновенно вскидывают головы. — Прекрасно? — переспрашивает женщина-эвалуатор и морщит нос. Воздух начинает звенеть от напряжения, и я понимаю, что допустила ошибку… большую ошибку. Эвалуатор в очках подается вперед. — Интересное слово ты использовала. Очень интересное. Теперь, когда он демонстрирует свои зубы, они напоминают мне белые клыки оскалившегося пса. — Может, по-твоему, страдание прекрасно? Может, тебе доставляет удовольствие насилие? — Нет-нет, совсем не так. Я стараюсь привести мысли в порядок, но в голове у меня продолжает бессловесно рычать океан, и рычание его с каждой секундой становится все громче и громче. А теперь еще к рычанию добавился слабый крик, как будто крик мамы долетает до меня через пропасть десятилетия. — Я просто хотела сказать… в этой истории есть что-то печальное… Яркий свет и рычание тянут меня ко дну, я барахтаюсь и пытаюсь вырваться. Самопожертвование. Я хочу сказать что-то о самопожертвовании, но не нахожу нужных слов. — Продолжим, — говорит эвалуатор номер один. Когда она предлагала мне выпить воды, ее голос звучал так мило, но теперь в нем нет и намека на доброжелательность. — Поговорим о чем-нибудь простом. Например, какой цвет ты любишь больше других? Часть моего сознания, рациональная и обученная, кричит: «Синий! Скажи синий!» Но другая, которая существовала еще раньше, пробивается через волны шума и выпрыгивает на поверхность. — Серый. — Серый? — растерянно переспрашивает четвертый эвалуатор. Сердце по спирали, как в воронку, устремляется в желудок. Я понимаю, что сделала, — я провалилась, я прямо так и вижу, как набранные мной баллы стремятся к нулю. Но уже ничего не исправить. Со мной все кончено. Шум в ушах усиливается, он похож на топот перепуганных животных и не дает думать. — Не то чтобы серый, — тороплюсь объяснить я. — Перед восходом солнца есть момент, когда все небо становится таким бледным, почти бесцветным… Это не совсем серый и не белый, мне всегда он нравился, потому что когда на него смотришь, веришь, что вот-вот случится что-то хорошее. Но меня уже не слушают. Все эвалуаторы встрепенулись и смотрят куда-то мне за спину, лица у них такие, как будто они пытаются уловить в речи иностранца знакомые слова. А потом вдруг шум и крики врываются в комнату, и я понимаю, что все это время они существовали не только в моем сознании. Действительно кричат люди, действительно шум стоит такой, как будто бегут сразу тысячи ног. И третий звук присутствует тоже, он служит фоном для всего остального — бессловесное мычание, люди неспособны издавать такой звук. Я ничего не могу понять, все происходит как во сне. Женщина эвалуатор встает со своего места и говорит: — Что за черт… — Сядьте, Хелен, — одновременно с ней говорит эвалуатор в очках. — Я пойду узнаю, в чем дело. И в ту же секунду синие двери распахиваются, и в лабораторию врывается грохочущее копытами стадо коров, настоящих, реальных, живых, мычащих коров. «Действительно насмерть перепуганные животные», — думаю я. На долю секунды я выпадаю из реальности и мной овладевает гордость, оттого что я верно определила звук, предшествующий их появлению. А потом я понимаю, что через пару секунд меня втопчут в пол очень крупные, очень тяжелые и очень напуганные животные, и тут же ныряю в угол, за операционный стол. Операционный стол служит надежным укрытием. Я осторожно выглядываю, только чтобы видеть, что происходит в лаборатории. Эвалуаторы к этому моменту уже запрыгнули на свой стол, их со всех сторон окружают коричневые и пестрые туши коров. Женщина-эвалуатор вопит как резаная. — Спокойно! Спокойно! — кричит эвалуатор в очках, а сам цепляется за женщину, как будто он вот-вот утонет, а она — спасательный плот. У некоторых коров на голове болтаются нелепые парики, на других накинуты халаты, точно такие, как тот, который на мне. На секунду я перестаю верить, что все это происходит на самом деле. Возможно, все это — сон, и я скоро проснусь в своей постели, и это будет утро дня эвалуации. Но потом я замечаю на боках коров надписи: «НЕ ИСЦЕЛЕНИЕ. СМЕРТЬ». Это написано чернилами как раз над выжженными клеймами с номерами, которые указывают на то, что участь этих коров — скотобойня. По спине у меня пробегает холодок, и все начинает становиться на свои места. Каждые два года заразные — люди, которые живут в Дикой местности между цивилизованными городами и районами, — проникают в Портленд и устраивают своего рода протестные акции. В один год они заявились посреди ночи и нарисовали на домах всех до единого ученых красные черепа. В другой они умудрились проникнуть в центральный полицейский участок, тот, где координируют передвижения патрулей по Портленду, и перетащили всю мебель, включая кофейные автоматы, на крышу. Это, правда, было очень смешно и, если подумать, невероятно, потому что Централ — самое охраняемое здание в Портленде. Для людей, которые живут в Дикой местности, любовь не болезнь, и они не верят в исцеление. Они думают, что исцеление — это бесчеловечно. Отсюда и надпись на бедных коровах. Теперь я все поняла — коров нарядили так специально. Как будто мы, те, кто проходит через эвалуацию, — стадо скотов. Коровы вроде как успокоились. Они больше не ведут себя агрессивно и начинают просто бродить по лаборатории. Женщина-эвалуатор размахивает планшетом и хлопает коров, когда они таранят стол, слизывают со стола и начинают жевать бумаги, как я понимаю — записи эвалуаторов. Слава богу. Может, они съедят все записи, и у эвалуаторов не останется свидетельств моего провала. Сейчас, когда я спряталась за операционным столом и не рискую угодить под копыта, все это кажется мне довольно веселым. А потом я слышу это. Непонятно каким образом среди всего этого топота и криков я слышу у себя над головой смех, смех недолгий и мелодичный, как будто кто-то сыграл два-три аккорда на пианино. Галерея. На галерее стоит парень и наблюдает за хаосом, который творится внизу. И — смеется. Как только я поднимаю голову, его внимание переключается на меня. У меня перехватывает дыхание, я как будто вижу его в объектив фотоаппарата, и мир на это короткое мгновение щелчка затвора перестает существовать. У него золотисто-каштановые волосы, как осенние листья в ту пору, когда они только начинают опадать, и глаза яркого янтарного цвета. Я вижу его и сразу понимаю, что он один из тех, кто устроил все это. Я знаю, что он живет в Дикой местности, знаю, что он — заразный. Страх сдавливает мой желудок, я открываю рот, чтобы закричать — сама не знаю, что именно, — и в этот момент он едва заметно кивает мне… И я не могу произнести ни звука. А потом он делает нечто совершенно неправдоподобное. Он мне подмигивает. Наконец срабатывает сигнализация. Она воет так громко, что я вынуждена закрыть уши руками. Я поворачиваюсь в сторону эвалуаторов. Заметили они этого парня или нет? Но эвалуаторы продолжают свои танцы на столе, а когда я снова смотрю на галерею, там уже никого нет.
Наступишь на трещину — сломаешь маме спину. Наступишь на камень — все вокруг помрут. Наступишь на палочку — заболеешь. Смотри, куда идешь, и все останутся живы.
Детская считалка
Сегодня мне опять приснился этот сон. Я стою на краю большого утеса из белого песка. Земля под ногами неустойчивая. Уступ, на котором я стою, начинает крошиться, куски спрессованного песка отслаиваются и летят с высоты тысяч футов вниз в океан. Волны с белыми барашками бьют с такой бешеной силой, что океан становится похож на гигантский бурлящий котел с кипящей водой. Я в ужасе оттого, что вот-вот упаду, но по какой-то причине не могу двинуться с места и отойти назад, хотя чувствую, как почва у меня под ногами рассыпается на миллионы молекул и превращается в воздух, в ветер. В любую секунду мне грозит падение. И всего за мгновение до того, как подо мной не останется ничего, кроме воздуха, за долю секунды до того, как ветер засвистит вокруг меня во время падения, волны внизу расходятся, и я вижу лицо мамы. Бледное распухшее лицо все в синих пятнах раскачивается под поверхностью океана. Мама смотрит на меня, ее рот открыт, как будто она кричит, а руки раскинуты в стороны, словно она хочет принять меня в свои объятия. И я просыпаюсь. Я всегда просыпаюсь именно в этот момент. Подушка мокрая, в горле першит. Я плакала во сне. Рядом, свернувшись калачиком, лежит Грейси — одна щека прижата к простыне, губы что-то повторяют беззвучно. Она всегда забирается ко мне в кровать, когда мне снится этот сон. Наверное, Грейс как-то его чувствует. Я убираю волосы с ее лица и откидываю влажные от пота простыни. Мне будет жаль оставлять ее здесь, когда придется уехать. Наши секреты сделали нас ближе, крепко привязали друг к другу. Она единственная знает о холоде, о том ощущении, которое иногда овладевает мной в постели. Эта холодная черная пустота не дает дышать, как будто меня бросили в ледяную воду. В такие ночи, как эта, я думаю (хоть это противозаконно и неправильно) о странных и жутких словах: «я люблю тебя». Я пытаюсь представить, каково это — произнести их вслух, пытаюсь вспомнить, как они звучали, когда их произносила мама. И конечно, я храню секрет Грейс. Я единственная знаю, что она не дурочка и не заторможенная. С ней вообще все в порядке. Я одна слышала, как она говорит. Однажды, когда Грейс заснула со мной в постели, я проснулась как раз перед рассветом — ночные тени только начинали уползать со стен спальни. Грейс тихонько плакала в подушку и все повторяла и повторяла одно-единственное слово. Она затыкала себе рот одеялом, и я с трудом могла ее расслышать. «Мамочка, мамочка, мамочка…» У меня было такое ощущение, что Грейси хочет пробиться через это слово, как будто оно душит ее. Я обняла ее, прижала к себе, и, казалось, слово настолько лишило ее сил, что прошло несколько часов, прежде чем она снова заснула, с распухшим лицом, раскрасневшаяся от слез, и тело ее постепенно расслабилось. Это и есть причина, по которой она не разговаривает. Все остальные слова вытеснило одно-единственное, которое до сих пор эхом звучит в уголках ее памяти, — «мамочка». Я знаю. Я помню. Я сажусь на кровати и смотрю, как свет постепенно начинает заливать стены, слушаю чаек, пью воду из стакана на прикроватной тумбочке. Сегодня второе июня. Осталось девяносто четыре дня. Я бы хотела, чтобы для Грейс исцеление наступило раньше. Меня успокаивает мысль о том, что когда-нибудь и она пройдет через процедуру. Когда-нибудь и она будет спасена, ее прошлое и эта боль превратятся в приятную на вкус кашицу, которой кормят с ложечки младенцев. Когда-нибудь придет день, и мы все будем спасены.
К тому времени, когда я заставляю себя спуститься вниз позавтракать, официальная версия инцидента в лабораториях уже в эфире. Тетя Кэрол готовит завтрак, она приглушила звук нашего маленького телевизора, и бормотание дикторов снова нагоняет на меня сон — мне как будто песок в глаза насыпали. «Вчера в лаборатории вместо груза медикаментов по ошибке направили грузовик с предназначенным на убой скотом, результатом этого стала беспрецедентная и забавная неразбериха, которую вы можете видеть на экранах своих телевизоров». И видеоряд: медсестры визжат и шлепают планшетами мычащих коров. Такого просто не может быть, но, коль скоро никто не упомянул о заразных, все счастливы. Предполагается, что мы о них не знаем. Они вроде как и не существует. Считается, что людей, живущих в Дикой местности, уничтожили в ходе молниеносной войны пятьдесят лет назад. Пятьдесят лет назад правительство закрыло границы Соединенных Штатов. Граница постоянно охраняется военными. Никто не может пробраться внутрь. Никто не может выбраться наружу. Каждый санкционированный законом населенный пункт также должен существовать внутри отведенных границ. Таков закон. Все передвижения между населенными пунктами совершаются только по официальному письменному разрешению муниципалитета, заявку на разрешение надо подавать за полгода до предполагаемой поездки. Это все для нашей же безопасности. «Безопасность, безгрешность, сообщество» — девиз нашей страны. В целом действия правительства оказались успешными. С тех пор как закрыта граница, мы не знаем, что такое война, и практически не совершаются преступления, если не считать мелкие кражи. В Соединенных Штатах больше нет места ненависти — среди исцеленных, по крайней мере. Только спорадические случаи ухода из общества нарушают общую идеальную картину, но ведь любая медицинская процедура связана с определенным риском. И пока все усилия правительства, направленные на избавление страны от заразных, терпят неудачу. Это единственный недостаток администрации и системы в целом. Поэтому мы и не говорим о заразных, а делаем вид, будто Дикая местность и люди, которые там живут, не существуют. Даже слово «заразный» практически не употребляется, только в тех редких случаях, когда исчезает человек, заподозренный в том, что он сочувствующий, или какая-нибудь парочка зараженных пропадает, как раз перед прохождением через процедуру исцеления. Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.018 сек.) |