|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Глава одиннадцатая. РЕЛИГИОЗНЫЕ ТРАДИЦИИ. ДУХОВЕНСТВО
Посты и говельщики. — Молебствия на удачную торговлю. — Приход. — Церковный староста. — Причт. — Поповские дома. — Выезды. — Обстановка. — Многодетность. — Замкнутость духовенства. — «Умственный вист». — Брачные союзы. — Отцы и дети. — Духовная и светская карьера. — Доходы духовенства. — Его общественное положение. — Лужнецкая ссылка. — Церковные хоры. — Мода на храмы. — «Святая вата». — И. Я. Корейша. — Крестные ходы. — Кремлевское богомолье. — Карманники. — Иверская. — Боголюбская. — Паломничества
В массе своей москвичи были довольно религиозны. Значительная часть горожан постилась на неделе в среду и пятницу; держала Великий пост, чрезвычайно строгий в Страстную неделю (особенно в пятницу, когда оскоромиться считалось чуть ли не смертным грехом), несколько раз в году ходила причащаться в церкви и один раз в году, в какую-нибудь из недель Великого поста (чаще всего на Страстной), говела. В больших семьях даже составляли что-то вроде графика говения, чтобы не все домочадцы одновременно оказывались оторваны от дел. «Кто говел, тот ходил к заутрене в 7 часов утра, к часам или обедне в 10 часов, и в 4 часа к вечерне или к мефимонам. Говельщикам запрещалось пить чай до обедни в среду и пятницу, и все обязаны были подчиняться этому правилу, за исключением детей и младенцев»[305], — вспоминала современница. В среду говельщик должен был исповедаться у священника, а в четверг утром за обедней торжественно причаститься. Впервые на исповедь и причастие москвичи шли уже в 7–8 лет (и с этого времени «младенец» считался «отроком»), Накануне больших праздников в домах устраивали богослужения; в дни именин членов семьи, перед и после отъезда служили на дому молебны. Естественным делом было осенять себя крестным знамением перед началом и по завершении всякого дела, при выходе из дома и при взгляде на всякую церковь. Обязательно освящали всякое новое здание и предприятие. Перед началом осеннего сезона купечество присутствовало в Рядах на торжественном молебствии, чтобы испросить благословение Божие на удачную и прибыльную торговлю. В известный день приглашались архиерей и протодьякон с большим хором певчих; Ряды прибирали и украшали цветами и зеленью. Прибывали чудотворные иконы из Иверской часовни и из часовни Спасителя близ Москворецкого моста; служился торжественный молебен с водосвятием. В каждом торговом ряду, лавке и магазине были и собственные иконы, перед которыми горели неугасимые лампады, а на одном из магазинов Каретного ряда висел огромный иконостас (иконы в нем принадлежали местным торговцам), тоже с неугасимыми лампадами. Иконы помещали перед входом в учреждения и над воротами — городскими и частных домов. Посещение церкви по праздникам, а нередко и в будни было и привычкой, и потребностью почти всякого москвича. Приходская церковь обеспечивала постоянную связь между обывателями. В церкви, вне зависимости от общественного положения, все друг друга знали, все со всеми здоровались и по окончании службы завязывали разговоры о семейных, торговых делах и т. п. «Маменька в церковь ходила аккуратно, — вспоминала А. И. Шуберт. — Я замечала, вернется она из церкви и новостей принесет пропасть, кто был, что у кого случилось, какие слухи ходят по Москве. Церковь была в своем роде клубом, и чтоб не было однообразия, часто обсуждали, в какую нынче церковь отправиться»[306]. «Посещение церкви имело не только смысл религиозный, но служило и к поддержанию общественного инстинкта, — замечал Н. П. Вишняков, — давая возможность видеться с соседями, перекинуться словечком со знакомыми, узнать местные новости, а дамам, кроме того, рассмотреть или показать новый покрой мантилии или модного цвета платье»[307]. У наиболее уважаемых жителей прихода были в церкви свои постоянные места, иногда даже огороженные низкими ширмами, за которыми по праздникам постилали ковер и ставили стулья. Именитых прихожан причетники проводили прямо на их места, нередко расталкивая при этом толпу. Обстановка в «своей» церкви была вполне домашняя: женщины попроще даже снимали с себя верхнюю одежду и давали держать мужьям. Н. А Бычкова вспоминала, как ее тетка, искусная рукодельница, в церковь приносила с собой работу: «…стоит себе, службу слушает, устами молится, а сама чулок вяжет»[308]. Почитаемым членом общины был церковный староста, избираемый всеми прихожанами из числа наиболее достойных жителей околотка. В его обязанности входило следить за всем хозяйством храма, его доходами и расходами, ремонтом, украшением и пр. По уставу, староста не мог быть моложе 25 лет, должен был знать грамоту, быть известным своей ревностью к православию, преданностью церкви, не бывать под судом и следствием и не состоять под опекой за расточительство. Особенно охотно становились старостами купцы, которые таким образом получали общепризнанное право на первенствующую роль среди обывателей своего прихода. Важным, хотя и довольно обособленным звеном в эту своеобразную общину входил и церковный причт — то есть духовенство, служившее в храме. Причт состоял из священнослужителей (священник (иерей) и дьякон) и церковнослужителей (дьячок, псаломщик, пономарь, звонивший в колокола), а также просвирни, выпекавшей просфоры для церковного обихода. Все вместе члены причта назывались еще клиром. Клирики не носили гражданской одежды. Им полагалось иметь длинные волосы и бороды, ходить дома в подрясниках — длинных, до пола, наглухо застегнутых и с длинными узкими рукавами. На улицу священник и дьякон надевали еще длинную и просторную рясу с широкими рукавами — обычно черного или лилового цвета. Дополняли наряд широкополая шляпа с низкой тульей и непременная толстая палка — посох. Младшим членам причта рясы не полагалось, и они надевали поверх подрясника долгополые сюртуки, а длинные волосы заплетали в косицу. Как правило, при храме был всего один священник — настоятель, но иногда, в крупных и многолюдных приходах, приходилось держать по нескольку иереев. Так, в Богоявленском Елоховском приходе вместо одного священника было трое, «а четвертый, так называемый ранний батюшка, не занимая штатного места с приходскими доходами, получал от старосты ежемесячное вознаграждение: он служил ранние обедни и был особенно любим простонародьем»[309]. Как правило, на должность «раннего» священника брали кого-нибудь из бывших сельских батюшек — стариков, сдавших свое место зятю. В дьяконе Москва ценила в первую очередь сильный и громкий голос, а во вторую — рост и осанистую наружность. Наиболее басовитые и «зверовидные» дьяконы пользовались популярностью у всего города, а купечество наперебой зазывало их в гости на различные семейные торжества, специально чтобы послушать, как отец дьякон, надсаживаясь, будет реветь «Многая лета» имениннику или новобрачным — да так, что посуда на столе задребезжит! На должность просвирни брали обычно вдову кого-нибудь из членов клира, иногда даже из другого прихода. Долгое время московское духовенство обитало преимущественно в собственных домах — чаще всего небольших и деревянных, — расположенных где-нибудь поблизости от своего «церковного монастыря» (так в Москве именовалась прицерковная территория, обнесенная оградой). У «городских», а также кремлевских храмов поповские и дьяконские жилища могли располагаться и подальше, но все же где-нибудь в соседних улицах, невдалеке от подведомственного им прихода. Когда священник или дьякон умирал или переводился на другое место, их дома освобождались и там поселялись новоназначенные члены причта. Они платили прежнему владельцу или его наследникам за дом ту сумму, которую присуждала специально назначенная оценочная комиссия. Ближе к концу века дома церковников стали часто выкупаться храмами. В этом случае сам дом под наблюдением церковного старосты обычно сносили, а на освободившемся месте возводили многоэтажный дом, в котором находилось место и для церковных квартир, и для лавок и жильцов, так что появлялись средства и на украшение и ремонт храма, и на благотворительность, и на пополнение личных доходов причта. Особенно часто так делали в Китай-городе, где жилых домов было очень мало, приходы поэтому были крошечные, и доходы от богослужения совсем мизерные. Несмотря на интенсивное строительство церковных доходных домов, все же и в конце девятнадцатого века среди жилищ священнослужителей преобладали частные домики. При каждом из них был садик, а иногда и довольно большой сад с плодовыми деревьями, кустарниками, грядками огурцов и клубники и даже с беседкой, в которой можно было пить летом чай, а в особо жаркие ночи — и спать на холодке. Имелись, конечно, и всевозможные хозяйственные постройки, без которых не существовало в Москве ни одного частного дома — сараи, погреба, иной раз и хлев, а изредка даже конюшня: среди батюшек встречались, хотя и нечасто, и такие, что могли себе позволить держать собственный выезд. Обычная московская страсть к выездам «по чинам» не миновала и духовенства. Московский митрополит ездил цугом в шесть лошадей с форейтором, два викарных архиерея, полагавшихся Москве, имели в цуге по четыре лошади, тоже с форейтором; настоятели и игуменьи монастырей выезжали на четверке без форейтора, протоиереи на паре, а простым священникам полагалась одна лошадь, но часто за неимением ее батюшки путешествовали по своему приходу пешком. По образу жизни и домашней обстановке московское духовенство приближалось к зажиточному мещанству или среднему купечеству. Изредка встречались и батюшки, живущие совершенно «на барскую ногу», но лишь в очень богатых приходах, которых в Москве были единицы. Обычно дом священника или дьякона был совсем невелик и часто еще уменьшался благодаря выделению каких-нибудь помещений, сдаваемых внаем: либо это была вся выходящая на улицу сторона, в которой размещались разнородные лавки, цирюльни и мастерские, либо мезонин, превращенный в квартиру. Оставшиеся немногие комнаты густо заселялись поповским или дьяконским семейством. Обычно из передней двери вели в «залу», обставленную по стенам стульями и ломберными (карточными) столиками. Эту комнату использовали не только для приема гостей, но и как семейную столовую, а нередко здесь же на жестком волосяном диване, а то и на составленных вместе стульях, и ночевал кто-нибудь из домашних. Мебель в зале была недорогая и практичная, в первой половине века тяжелая, красного дерева, во второй — ореховая, венская. К предметам роскоши относились пианино, а иногда и рояль, на котором учились музицировать дочки, горка с семейной посудой и фарфоровыми фигурками, порой и нарядные бронзовые или накладного серебра (апплике) подсвечники или старинные напольные часы — обычно подарок какой-нибудь набожной и состоятельной прихожанки. На стенах две-три гравюры или даже картины маслом в золоченых рамках, а в красном углу непременно образа. Следом за залой шла гостиная с диваном и преддиванным столом, часто поделенная надвое деревянной перегородкой. Таким образом, в дальней от окон половине комнаты образовывалось еще одно помещение для ночлега. Там обитали какие-нибудь родственницы батюшки или матушки или взрослые дочери. За гостиной шла хозяйская спальня с двуспальной кроватью и комодом. Здесь же возле окна в уголке ютился рабочий стол главы семьи, за которым он сочинял свои «проповедки». Из особо густонаселенных домов батюшки нередко уходили заниматься в свой храм, где в ризнице, а иногда даже в алтаре можно было наткнуться на письменный стол и полку с книгами и связками деловых бумаг, что, конечно, церковным начальством совсем не приветствовалось. Следующая за спальной комната была детской, из нее дверь вела на кухню, а из кухни — черный ход — на улицу. Вот и вся «жилплощадь». Если учесть, что семьи духовенства традиционно были многодетными, и пять — десять, даже двенадцать детей вовсе не были редкостью, а кроме того, батюшки по общемосковской традиции призревали и родственников — овдовевших матерей, незамужних сестер, племянников и прочих, то станет ясно, насколько тесно и непросто было жить. Нужно было обладать всеми христианскими добродетелями, чтобы кротко и без ропота сносить тяготы такого общежития. Часто ни в одной из комнат поповского дома вся его семья не могла поместиться целиком. «За самоваром, с грудным ребенком на руках сидит матушка и разливает чай; из детской то и дело прибегают мальчики — семинаристы, сыновья; за чаем в соседней комнате слышится разговор дочерей — девиц с замужнею сестрой; рядом с отцом протоиереем сидит старший сын, священник, третий сын — студент академии, зять — тоже священник, и вся эта компания ведет или поучительную беседу, или вспоминает о покойном втором сыне, который составлял немалое утешение родителям, отлично учился, кончил курс в академии… и скончался от скоротечной чахотки»[310]. Помимо душеполезных бесед любимым препровождением времени московских батюшек в свободные часы были гостеванья и неразлучные с ними у большинства москвичей вообще — карты. Вообще духовенство жило довольно закрыто и дружило и общалось преимущественно в собственной среде. У немногих священников и дьяконов «были среди прихожан некоторые „приятели“, к которым они захаживали посидеть-побалагурить, а иногда сразиться в шашки или картишки, но приход в массе был для них чужд, хотя прихожане и не прочь были принять батюшку и даже отца дьякона для духовной беседы. Духовенство как-то „дичилось“ своих прихожан»[311], — писал Н. П. Розанов, сам выходец из духовной среды. Некоторое исключение делалось разве только для старосты, с которым поневоле сходились ближе, а так прихожане посещались в основном «по делу» — с праздничным обходом и по случаю семейных событий, на которых присутствие священника было необходимо, — помолвок, свадеб и поминок. Собравшись своей, священнической компанией, батюшки вели специальные профессиональные разговоры о назначениях и перемещениях в московских приходах, о новинках богословской литературы и т. п. и играли в преферанс, а ближе к концу века — и в винт, которым некоторые отцы увлекались до чрезвычайности. Эту игру считали «умственной» и даже «священною» (то есть, правильнее, священническою). Тот же Н. П. Розанов вспоминал: «Я принимал иногда участие в одной такой компании и знаю, насколько притягивала к себе людей эта „умственная“, как ее называли, игра. Один из моих партнеров, умный, прогрессивный священник NN как-то после довольно долгого промежутка в наших „карточных“ увеселениях вдруг объявил мне при встрече, что он винт бросил. — „Почему же?“ — спросил я удивленно, зная его приверженность к этой игре. — „Да что, — ответил мне мой ‘бывший’ партнер, — ведь со мною дело дошло прямо до галлюцинаций. После продолжительных ‘заседаний’ за карточным столом у меня в глазах стали все время мелькать разные карточные фигуры. Приду, например, в церковь служить и начинаю пред обедней совершать молитвы пред ‘местными’ иконами, а в глазах — карты: смотрю на лик Богородицы, а вижу даму пик, обращусь к иконе Христа, а он представляется мне бубновым королем. Ну, и решил я уйти от карт и соблазна…“»[312] Винт уже обязательно «требовал» выпивки и закуски, и «батюшки после каждого роббера, а иногда и после каждой „партии“, отправлялись к закусочному столу, чтобы „для восторга“ пропустить „по единой“. Матушки в это время занимались чаепитием и „судачили“ о своих родных и знакомых… Иногда винт и преферанс кончались у батюшек горячими спорами, которые — но это бывало редко — приводили к тому, что оскорбленные партнеры, с мрачными лицами, отыскивали свои рясы, надевали их и удалялись из дома, в котором им нанесена была обида. Более простые батюшки и дьяконы даже позволяли себе при этом изрыгать довольно терпкие выражения по адресу своих обидчиков, хотя до драки дело никогда не доходило, что бывало иногда в далекой провинции, где отцы после игры и выпивки, споря, иногда вцеплялись друг другу в длинные волоса»[313]. Закрытость духовенства проявлялась и в его семейной жизни. Браки заключались почти исключительно в собственной среде, причем возникающие при этом перекрестные родственные связи оказывались чрезвычайно запутанными — в общем, все московские священники состояли в родстве. Женились одновременно с получением первого места — на дочери какого-нибудь умершего или очень престарелого священника. По обычаю, если покойный не оставлял сыновей (или они уже были пристроены), новым настоятелем храма становился муж дочери. Естественно, что поиски супруга, инициатива в которых предоставлялась поповне, должны были происходить очень быстро, чтоб приход не оставался без настоятеля. В быстроте заключения брачного союза были заинтересованы и сами потенциальные женихи: духовный сан мог получить только женатый. В дело вступали специальные «свахи по духовенству», которые и предлагали подходящим семинаристам и академикам-выпускникам жениться на такой-то барышне. Жених ехал смотреть невесту и, если она сама и прилагавшиеся к ней приход и приданое его устраивали, «ударял по рукам». Женились священники только однажды: если первая жена умирала, второго брака им не дозволялось. Попадьи московские были в массе своей дамы очень энергичные и прекрасные хозяйки, искусные и в рукодельях, и в засолке огурцов, и в печении пирогов со всевозможными начинками, а главное — в сложном деле домашней экономии при очень небольших, как правило, средствах. Принцип «Жена да убоится своего мужа» в их отношении не действовал: обычно матушки руководили не только в доме, но и в приходе. Дети традиционно находились в полном подчинении у родителей, хотя в послереформенное время это положение стало нарушаться. В духовенстве возникли разномыслие и конфликты отцов и детей. Прогрессивная и «продвинутая» молодежь увлекалась модным позитивизмом, естественными науками, декларировала свободомыслие и неверие и охотно провоцировала «отсталых» отцов на идеологические споры, быстро превращавшиеся в бурные и тягостные сцены со взаимными обидами. Вплоть до середины века преобладало духовное образование мальчиков — сперва в Заиконоспасском, Донском или Андроньевском духовном училищах, потом в Московской духовной семинарии и иногда в академии, хотя уже тогда много «поповичей» выходило из старших классов семинарии, чтобы поступить в университет, большей частью на медицинский факультет. Во второй половине века такое предпочтение светской карьеры сделалось массовым, и из четвертого, пятого или шестого класса семинарии сыновья священников и дьяконов уходили и в университеты, и в Ярославский и Нежинский лицеи, в Ветеринарную и Петровскую академии. В те же, послереформенные десятилетия нередки уже были случаи, когда сыновья иереев учились в гимназиях. Дочерей учили дома, а после 1870-х годов — в появившихся к тому времени женских гимназиях и Епархиальном училище, предназначенном преимущественно для девиц духовного звания. Жалованья московское духовенство не получало, за исключением настоятелей кремлевских придворных храмов — Спаса на Бору, Рождества Богородицы, что В сенях, Спаса За золотой решеткой и др. Впрочем, жалованье здесь было столь мизерное, что охотников на эти места находили с большим трудом. Обычно доход духовенства зависел в первую очередь от размеров прихода и составлялся из платы за церковные обряды (венчание, отпевание, крещение и пр.) и тех пожертвований, которые прихожане опускали в ящики и на блюда сборщиков — в среднем по 10–20 копеек с человека за службу (наиболее богатые давали от полтинника до рубля). Вырученные таким образом деньги распределялись в определенной пропорции между членами клира (наибольшая часть — настоятелю) и частью оставлялись на нужды храма. В такой же пропорции делились поступления от принадлежащей храму собственности — доходных домов, лавок, земли, которую сдавали в аренду огородникам, и клирики тех — далеко не многочисленных — храмов, у которых такая собственность имелась, считались между коллегами истинными счастливцами. Еще одной статьей дохода духовенства была педагогическая деятельность. Большинство московских священников и дьяконов преподавали в учебных заведениях (иногда и не в одном) Закон Божий, а порой нанимались и индивидуальными репетиторами по этому предмету. Дьячки же традиционно обучали грамоте детей московского простонародья. Наконец, узаконенным источником дохода духовенства были всевозможные праздничные службы, молитвы и молебствия, совершаемые на дому у прихожан. На каждый большой и приходской праздник клир поднимался и обходил дома «со крестом». Устойчивой таксы на такие службы не существовало, и нередко проходив целый день, сорвав голоса и совершенно измотавшись, клирики приносили праздничный «улов» — 2,50–3 рубля на четверых. Кое-кто из состоятельных прихожан, правда, еще дарил по праздникам своим священникам и подарки — обычно продукты или иные товары, которыми сами торговали: голову сахару и фунт чаю, пару бутылок вина или материи «на ряску» и т. п. Сам факт праздничного обхода квартир и домов, уравнивающий духовных лиц с будочниками, дворниками, швейцарами и другим «обслуживающим персоналом», был, конечно, довольно унизителен и отнюдь не повышал социальный престиж духовенства, бывший и вообще-то довольно невысоким. В Москве, особенно в первой половине века, были не редкостью и грубое и неуважительное отношение к духовенству, и даже оскорбления, нанесенные священникам прихожанами. Так, в 1820-х годах много шума наделал случай, когда во время службы, подходя к кресту, некий гвардейский капитан Лаптев ударил по лицу священника за то, что тот сделал ему замечание: вы-де не молились, все время разговаривали с дамами, и прикладываться к кресту не достойны. Позволяли себе покуражиться над приходским священством и обычно набожные «их степенства». Протоиерей церкви Рождества в Столешниках (была на углу с Петровкой; ныне не существует) М. В. Модестов как-то пришел со крестом в булочную Савостьянова и, «отпев краткое молебствие, получил от хозяина 5 рублей. Он уже начал запрятывать бумажку в карман, как вдруг Савостьянов, в присутствии покупателей, бывших в булочной, обратился к нему со словами: „А сдачи?“ Модестов покраснел и спросил, сколько ему надо сдачи. Савостьянов потребовал четыре рубля с полтиной, и Модестов должен был отсчитывать сдачу, оставив полтинник на весь причт»[314]. Конечно, Савостьянов был за что-то сердит на батюшку, потому так и поступил, но сама возможность подобной выходки ясно свидетельствовала, что ни сан, ни крест не способны были в таких случаях защитить духовенство. В итоге всех ухищрений собирались те суммы, на которые духовенство существовало со всеми своими чадами и домочадцами. Годовой доход дьякона мог составлять рублей 600 (50 в месяц), что для семейного человека было очень недостаточно; батюшки «вырабатывали» самое большее рублей до 100 в месяц. Очень немногие московские храмы могли доставить своим клирикам более сносное существование. Лучшим в этом отношении местом считался в Москве Казанский собор на Красной площади, дававший настоятелю до 5 тысяч рублей в год дохода и предоставлявший ему хорошую квартиру в Чернышевском переулке. Затем следовал Покровский собор (храм Василия Блаженного), Успенский собор Кремля, а в конце века еще храм Христа Спасителя — то есть наиболее посещаемые московские храмы. Из более отдаленных очень доходными считались церкви Троицы в Листах (на Сретенке), Трифона в Напрудном (на Трифоновской улице), Пятницкая на Пятницкой улице, Василия Неокесарийского на Тверской и некоторые другие. Естественно, что духовенство этих храмов могло позволить себе жить «по-генеральски» (к недостойной зависти своих менее счастливых собратий): и квартиры обставить пороскошнее, и выезд завести, и собственную дачу, а порой и не одну — лишние сдавали, — да и погурманствовать могли себе позволить. Н. П. Розанов вспоминал протоиерея В. И. Романовского, служившего в 1880-х годах в Пятницкой церкви, который не только сам потреблял хорошую заграничную «мадерку», но и, отправляясь в гости, брал пару бутылочек с собой и там, пренебрегая хозяйским, обычно дешевым, винным угощением, и сам откушивал, и соседей угощал своей «мадеркой». К слову сказать, выпить, особенно в гостях, московские батюшки никогда не отказывались. Алкоголики или запойные пьяницы среди них почти не встречались, но хватить лишнего доводилось многим, и более трезвые собратья в таких случаях, поглядывая на пьяненького, приговаривали, вздыхая: «Отец-то, того… зело угобзился» (от старинного глагола «гобзить» — быть в изобилии. — В. Б.). Впрочем, особенно увлекаться горячительным не позволяли ни ограниченные доходы, ни продуманная политика московских церковных властей. Особенно строго наблюдал за поведением духовенства знаменитый митрополит Филарет (Дроздов), чуть не пол века, с 1821 по 1867 год занимавший свой пост и правивший московской епархией поистине самодержавно: милостиво, но строго. До тонкостей зная материальные обстоятельства подведомственного ему духовенства, Филарет выделил в разных местах Первопрестольной несколько совсем убогих приходов в шесть-семь домов (церкви Троицы в Хохлах вблизи Покровского бульвара, Рождества в Симонове, Николы в Котельниках, Климента на Пятницкой, Покрова в Голиках (возле Малой Ордынки), настоятелям которых приходилось влачить нищенское существование, и стал использовать эти церкви для административно-епархиальных целей. «Он надумался обратить их как бы в исправительные колонии для тех членов своего клира, которые своею жизнию и поведением или какими-либо служебными проступками навлекали на себя его начальническое неудовольствие. Чуть в чем-либо проштрафился священник или дьякон какого-либо богатого прихода, но уж не настолько, чтобы стоило принимать относительно его радикальные меры, митрополит тотчас прописывал ему паллиатив в форме перевода в какой-нибудь из таких вот приходов. Лекарство в большинстве случаев действовало отлично: сразу заметив, что за его единоличные грехи расплачивается вся семья, наказанный образумливался, начинал вести примерную жизнь и, помаявшись годик-другой на голодном положении, у того же митрополита перепрашивался на другое, более доходное место»[315]. Для самых неисправимых, особенно пьяниц, применялся перевод в Лужники в крохотную (ныне не существующую) церковь Тихвинской Божьей Матери. Лужники в то время вообще считались в Москве чуть не краем света и обстановка там была самая романтическая, что-то из конан-дойлевской «Собаки Баскервилей»: голая болотистая местность, унылые ощипанные ветлы над рекой и небольшое поселение с крошечной фабричкой и храмом. П. И. Корженевский вспоминал: «Громадную Палестину эту пересекала до самого конца скучнейшая сельская немощеная дорога, где-то сбоку ее в сторону города виднелась старенькая, немного словно покосившаяся церквушка и несколько таких же домишек. И кругом ни души. Что-то странное и нежилое. Пробовали повернуть туда, но оказалось, это совсем не просто. Все это пространство было на уровне реки, и каждый не то что дождь, а даже ветер забрасывал сюда воды реки, и чтобы пройти, надо было выглядывать какую-нибудь кочку… Маленькое отступление, и из-под ноги показывалась вода»[316]. В это «таинственное местожительство на болоте» и попадали пропащие батюшки. Среди них, как рассказывали, нашелся один, который и это гиблое место обратил в источник дохода и стал потихоньку венчать всех, у кого были не в порядке документы. Многотрудная и полная забот жизнь московских пастырей несколько облегчалась в летнее время. Большинство прихожан в это время разъезжались из города; число треб сокращалось; школяров распускали на каникулы и обязанности законоучителя можно было отложить до осени; наконец, матушка с детьми отправлялась жить на заблаговременно нанятую дачу — и батюшки, наконец, могли предаться отдохновению. Нанимали в прислуги старуху из приходской богадельни, и все свободное от службы время либо играли в шашки в лавке у какого-нибудь знакомого лавочника, либо просто-напросто отсыпались. «Обыкновенно они ложились „отдохнуть“, — рассказывал Н. П. Розанов, — придя из церкви от ранней обедни, и спали до полудня, а потом обедали и ложились спать „до чаю“; вечером пред ужином также ложились „лежать“ и так крепко иногда засыпали, что прислуживавшая им старуха-богаделка должна была употреблять немало усилий к тому, чтобы разбудить батюшку. „Батюшка, — говорила она, — вставайте, пора уже спать ложиться как следует!“»[317] В Москве издавна любили духовную музыку и церковное пение и широко были распространены певшие ее любительские хоры. Вплоть до 1870-х годов в них участвовали только мужчины; позднее стали появляться смешанные хоры с участием женщин. Некоторые из частных хоров — Смирнова, Нешумова — в середине века были так знамениты, что храмы заключали с ними годовые контракты. Были, конечно, и хоры из церковнослужителей. Особенной известностью пользовались из них Синодальный, певший по праздникам в Успенском соборе, и архиерейский хор Чудова монастыря. Синодальный хор насчитывал 90 человек; его охотно приглашали (полностью и частями по 10–12 человек) для отпеваний и других обрядов. В последних десятилетиях века синодальным певчим сделали обшитые позументами зеленые «русские кафтаны» с длинными, на красной подкладке, рукавами, свисавшими до земли, и когда они все вместе в линейках отправлялись куда-нибудь по городу на службу, зрелище было оригинальное. Чудовским хором (в нем было 80 человек) в 1850–1860-х годах управлял регент Ф. А. Багрецов, и под его руководством этот коллектив достиг небывалого искусства. Поклонников у него было множество, и когда хор отправлялся петь в какой-либо из храмов: 2 мая к Николе в Пыжах на Ордынку, 14 сентября к Никите Мученику на Старую Басманную, а частями — по субботам в 6 часов вечера на Всенощную в Шереметевской больнице, у Троицы в Листах, в университетской церкви, на позднюю обедню в 10 часов утра у Трифона Мученика или еще куда, поклонники толпой отправлялись следом. Обычным явлением для Москвы была мода на те или иные храмы, которые в различные периоды по каким-то причинам вдруг начинали посещаться больше остальных. Так, в первой половине века наиболее популярны были церкви Голицынской больницы, Коммерческого училища, храм Василия Блаженного, Большое Вознесение на Никитской, «Всех Скорбящих Радость» на Большой Ордынке и церковь Никиты Мученика на Старой Басманной, а среди московской аристократии — также Воскресенский и Алексеевский монастыри, где среди инокинь было много дворянок и монахини иногда даже затягивались в корсеты. В 1860-х годах славилась университетская церковь Святой Татианы: здесь по праздникам пел чудовский хор и имелся блестящий проповедник — профессор богословия Сергиевский, который со своими проповедями имел огромный успех у публики. Интересно, что роскошный храм Христа Спасителя, освященный в 1883 году, долгое время был не очень популярен среди богомольцев. Туда ходили в основном «на экскурсии»: подивиться размерам и роскоши убранства, а молиться предпочитали в более уютных и намоленных, особенно старинных, храмах. Вообще большинство москвичей прекрасно ориентировались в городских церквях, знали, где какие святыни находятся и какому святому или иконе когда следует молиться. 25 января полагалось поклониться иконе «Утоли моя печали» в храме Николы в Пупышах; 5 февраля — иконе Божией Матери «Взыскание погибших» в храме Рождества в Путинках. 15 ноября, в день святых Гурия, Самона и Авива, считающихся покровителями брачной жизни, девицам на выданье (в особенности перезрелым) полагалось заказывать молебен в храме Спаса на Бору в Кремле, и целые вереницы девиц в этот день маршировали в церковь. На Каменном мосту стояла часовня Ивана Воина, и вся Москва знала, что в ней: «…если подать за здравие того или иного лица, любовь этого лица обеспечена за подающим»[318]. Вера в Москве часто мешалась с суеверием, благочестие с суетностью, и определить, где кончается одно и начинается другое, было порой весьма затруднительно. Каждый москвич знал, что в новой церкви первым покойником, которого станут отпевать, будет ее храмоздатель, а вот венчаться в новом храме, наоборот, очень хорошо; что «подать за упокой» на живого, но безвестно отсутствующего человека — вернейшее средство заставить его сообщить о себе, и т. п. В каждой из почитаемых в Москве часовен с чудотворными иконами рядом с образом имелся шелковый мешочек с освященной в часовне ватой, которая считалась панацеей во всех несчастьях, и молящиеся могли отщипывать ее понемногу. Особенно активными потребителями этой «святой ваты» были московские школяры, которые перед сессией обегали все чудотворные иконы, молились о ниспослании небесной помощи во время экзамена, причем мазали себе лбы освященным деревянным маслом, а в уши напихивали вату. Брали эту «святую вату» с собой и иногородние богомольцы. Москва была переполнена разного рода странниками, монашествующими, юродивыми, прорицателями, которых охотно привечали в купеческих и мещанских, а порой и в дворянских домах. Особенной, легендарной известностью пользовался в середине века прорицатель Иван Яковлевич Корейша. Признанный медиками умалишенным, он содержался в больнице, куда к нему и ездили со всей Москвы бесчисленные поклонники и особенно поклонницы из всех слоев общества. Несмотря на частую бессмысленность его изречений, Корейшу единодушно признавали великим провидцем, и во многих семьях, особенно купеческих, вообще никакого дела не начинали, не сходив предварительно посоветоваться «в сумасшедший дом к Ивану Яковлевичу». Как вспоминал современник: «В святость его верили безусловно по крайней мере три четверти московского населения. Он считался настоящим оракулом: к нему обращались за советами, засылали с вопросами о разных житейских казусах. Иван Яковлевич строчил, что придет в голову, на клочке бумаги: „Елицы во Христа креститеся, во Христа облекостеся, и одеястеся, и одеждостеся, и спасостеся. Анне Христовой“, и каракули его потом благоговейно разбирались и комментировались… Ивану Яковлевичу несли деньги и гостинцы всякого рода, фрукты, сласти. Считали за особое счастие, если он съест одну половину пряника или яблока, а другую предложит докончить гостю. Говорили, что сторожа Преображенской больницы, приставленные к его особе, наживали хорошие деньги за пропуск к нему преимущественно его поклонниц»[319]. В некоторых средней руки купеческих домах забота о «странных» людях доходила до того, что там даже устраивали особые помещения для монахинь-сборщиц и монахов-странников, где одновременно их жило по нескольку десятков человек Здесь были комнаты на двоих, моленные; от хозяев постояльцам шел утренний и вечерний чай с хлебом. Среди всей этой околоцерковной публики помимо истинных подвижников было, как водится, немало и откровенных проходимцев. Москвичи любили слушать рассказы о чудесах и относились к ним с полным доверием. Жадно ловили слухи о чудесных исцелениях и мироточащих иконах и дружно устремлялись в такие места, тем более что московские батюшки, обрадованные совершившимся от какой-нибудь из их храмовых икон чудом, охотно давали о нем, особенно в последние десятилетия века, информацию в газеты и популярный журнал «Душеполезное чтение». В частности, в конце 1870-х годов в журнале много писали о чудесах, совершившихся над некоторыми больными от иконы Казанской Божьей Матери (хранящейся в Казанском соборе). Можно прибавить еще, что в московском простонародье жила неистребимая страсть к дискуссиям по вопросам веры, которой предавались при всяком удобном и неудобном случае, и особенно часто в трактирах. В Москве на протяжении года устраивалось множество крестных ходов: на Крещение такой ход шел из Успенского собора на Москву-реку; 21 мая, в благодарность за избавление Москвы от татар, из Успенского собора к церкви Владимирской Богородицы у Никольских ворот Кремля. Подобные же благодарственные крестные ходы по случаю избавления от татарских набегов устраивались 23 июня и 26 августа (из Успенского собора Кремля в Сретенский монастырь) и 19 августа (из Кремля в Донской монастырь). 8 июля и 22 октября были крестные ходы из Успенского собора Кремля в Казанский собор в благодарность за избавление Москвы от поляков в начале XVII века. 10 октября шли вокруг Кремля в память избавления Москвы от французов в 1812 году. 20 июля (в Ильин день) был ход из Успенского собора к церкви Илии Пророка на Воронцовом поле; 28 июля — из Успенского собора в Новодевичий монастырь; 1 августа — из Успенского собора на Москву-реку в память одержанных в X веке побед над болгарами. С 8 августа до 14 августа устраивались ежедневные крестные ходы из кремлевских церквей и соборов по территории Кремля: 8 августа — из Чудова монастыря, 9 августа — из церкви Двенадцати Апостолов, 10 августа — из церкви Николая Чудотворца при Иване Великом, 11 августа из Воскресенского девичьего монастыря, 12 августа из церкви Спаса на Бору, 13 августа из Архангельского собора, 14 августа из Благовещенского собора. 1 октября (на Покров) крестный ход шел из Кремля в Покровский собор (храм Василия Блаженного); в день Преполовения был ход из Успенского собора Кремля на Москву-реку. Как рассказывал современник, в первые десятилетия века «в дни крестных ходов на Москву реку, как то в день Крещения, в день Преполовения и 1 августа для схода на воду спускались к Тайницким воротам по устроенной на горе деревянной лестнице; но впоследствии гору ту сравняли, обложили дерном и спуск устроили отлогим, который с обеих сторон обнесли железными перилами»[320]. Каждое подобное шествие привлекало огромное количество участников и зрителей и превращалось в памятное событие. Как рассказывала А. О. Ишимова, ставшая очевидицей крестного хода на 1 августа: «…между двух стен народа потянулись прежде кресты и образа, потом низшее духовенство, за ним священники, протоиереи и архиереи. Я не могла сосчитать всех, но одних священников было сто»[321]. Когда крестные ходы проводились за пределами Кремля, они становились праздником для всего района, по которому проходило шествие. Так, в Ильин день ликовали вся Ильинка, Маросейка, Покровка и Воронцово поле с прилежащими переулками, а на Донскую Богородицу (19 августа) праздновало все Замоскворечье — Полянка, Большая Якиманка и так далее, вплоть до Калужской. По мостовой и тротуарам в эти дни по-праздничному разбрасывали ветки можжевельника. Около 9 часов утра становился слышен перезвон колоколов, сопровождавший медленно двигавшееся от Кремля шествие. «Предшествуемое жандармами, усердное наше купечество выносит из Спасских ворот большие местные образа и чудотворные иконы… За ними видите вы полки духовенства, облаченные в золотые ризы, а в конце шествия знаменитого Архипастыря, осененного хоругвями, сопровождаемого стройными кликами огромного Синодального хора»[322]. Н. П. Вишняков вспоминал: «Постепенно улица превращалась в колыхающееся море обнаженных человеческих голов, среди которых пестреют яркими пятнами женские платья и шляпки. Высоко в воздухе, мерно и тяжело колеблясь, надвигается целый лес хоругвей, сверкая золотом и серебром… Сопровождаемые пением, шествуют архиереи и многочисленное духовенство в светлых ризах. По всей дороге раздается ликующий колокольный звон; из церквей выступает навстречу местное духовенство со своими хоругвями для присоединения к ходу»[323]. Нередко в такие дни состоятельные жители созывали гостей специально, чтобы «смотреть кресты», и потом устраивали для них праздничные обеды, а публика попроще видела в проходе шествия лишний повод отметиться в кабаке или трактире. Помимо регулярных крестных ходов случались и экстраординарные. Такой был устроен осенью 1831 года после эпидемии холеры. «Митрополиту Филарету хотелось обойти крестным ходом всю Москву, т. е. вокруг всей Москвы, но это было невозможно по ее пространству, ибо окружность Москвы составляет более сорока верст. Он, однако, придумал прекрасное и удобное средство: он назначил, чтобы в один день, после литургии, каждый священник обошел крестным ходом границы своего прихода с своими прихожанами. Таким образом, в один час была обойдена вся Москва, и без этой толкотни и народной давки, которая всегда сопровождает у нас процессии и отнимает у них характер чисто религиозный; здесь, напротив, много способствовало умилению и то, что небольшая кучка людей, следующих за крестами, вся состояла из братьев одной паствы, из жителей одного прихода, более или менее знающих друг друга и обходящих свои собственные жилища. Это был единственный крестный ход и по исполнению, и по чувству участвующих, и по умилительному зрелищу двух соседних церквей, встречающихся каждая с своими прихожанами»[324]. Практически каждый москвич, не говоря уже о многочисленных приезжих, считал своим долгом хотя бы раз в жизни (а в действительности гораздо чаще) совершить богомолье в Кремль, чтобы поклониться всем тамошним святыням. При этом последовательно обходились соборы — Успенский, Благовещенский, Архангельский, Двенадцати Апостолов, храмы Чудовского и Вознесенского монастырей, а затем еще собор Василия Блаженного, Иверская и Пантелеймоновская часовни. Везде следовало приложиться к мощам почивающих там угодников и, конечно, отстоять молебен или хотя бы поставить свечи у чтимых икон. Наиболее почитаемой московской святыней была Владимирская Богоматерь в иконостасе Успенского собора, но там же, в Успенском, хранились и другие дорогие христианскому сердцу реликвии — частица Креста Христова и гвоздь, которым были прибиты ко Кресту ноги Христа, а также частица Ризы Христовой. Купечество особенно любило ходить в Успенский собор еще и потому, что там всегда был лучший в Москве протодьякон — с самым густым и звучным басом. В Архангельском соборе поклонялись гробам московских государей — собирателей — и особенно мощам святого царевича Димитрия, да и вообще во всяком кремлевском храме было множество драгоценных реликвий и почитаемых образов. При посещении Кремля старательно соблюдалась древняя московская традиция — обязательно обнажать головы при проходе через Спасские ворота. Эту традицию соблюдали даже императоры: въезжая во время коронации в Кремль, в Спасских воротах они непременно снимали шляпы или каски и осеняли себя крестным знамением. Во все другие ворота почему-то принято было входить с покрытыми головами, а в Спасских, если и забудешься, то часовые напоминали в самой категоричной форме. По этому случаю даже рассказывали такой анекдот: обоз въезжает в Спасские ворота. На возах дальние мужики; московских обычаев не знают и головных уборов, конечно, не ломают. Стоящий на посту часовой в полной форме внушительно говорит: «Эй ты, чумазый, снимай шапку!» Обозник оторопел, поспешно стянул шапку и обернувшись назад, заголосил: «Эй, хлопцы! Вертай назад: в церкву въехали!..» Огромное количество богомольцев делало Кремль, как это ни прискорбно, очень криминогенным местом. Карманников здесь работало много и все самой высокой квалификации. Колоритную сценку на эту тему описала А. О. Ишимова-. «Нас предостерегали давно, что в церквах здешних во время большого стечения народа надобно быть осторожнее, нежели у нас в Петербурге; надобно покрепче держать карманы и ридикюли, кошельки и портфели, и особенно стараться не делать никаких денежных распоряжений, стоя посреди толпы народа. Но мы не обращали много внимания на эти предостережения… Во время обедни Ольге Дмитриевне вздумалось достать кошелек свой, чтобы положить несколько серебряных монет на блюда сборщиков, проходивших мимо нас по церкви. Сделав это, она вспомнила о предостережениях и чтоб не положить при окружавших ее кошелек свой назад в карман, откуда легче было вытащить, она оставила его в руке, завернув в платок, и была совершенно спокойна. Не прошло одной минуты, как в руках ее был уже один платок, а кошелек исчез как будто бы волшебною силою! Напрасный труд был искать его или спрашивать о нем: все окружавшие нас искренно разделяли нашу досаду, и все подтвердили, что никогда не должно здесь в толпе вынимать из карманов кошельки, что однажды вынутый всегда уже исчезал у хозяина, если не в ту же минуту, как у нашей Ольги Дмитриевны, то через несколько часов, и если не в той же самой церкви, то в другой или в третьей»[325]. Не лучше обстояло дело и в прикремлевских часовнях, в особенности в Иверской, возле которой, помимо карманников, промышляли еще и собственные, крайне назойливые нищие. Не случайно в своем стихотворении, посвященном Иверской часовне, поэт Николай Щербина писал:
Здесь воздух напоен дыханием молитвы, Сюда мошенники приходят для ловитвы, Здесь умиление без носовых платков И благочестие нередко без часов.
Пожива им была великая, потому что побывать в Городе и не посетить Иверской было вещью почти немыслимой. Помолиться сюда заходили чиновники присутственных мест, студенты перед экзаменом, китайгородские купцы, никогда не начинавшие ни одного дела без молитвы перед Богородицей, и, конечно, бесчисленные паломники и приезжие. Мимо часовни проходили, тоже непременно снимая шапки. Перед Иверской «всегда бывало много народу — и с поникшими головами стоят, и на коленях молятся. Обиды, лишения, безвыходная нищета — вся скорбь огромного города с его правдой и ложью, с его тщеславной суетой и беспомощным горем стекалась и стекается сюда ежедневно, от утренней жары до вечерней»[326]. Почти непрерывно по просьбам богомольцев служили молебны, и пение из часовни смешивалось с криками разносчиков и грохотом и стуком экипажей, проезжающих через арку Воскресенских ворот. В самой часовне стояли сотни свечей, принесенных ждущими исцеления благодаря Богородице от недугов и горестей. После Владимирской иконы Иверская, находившаяся в России с семнадцатого века, была самой, наверное, почитаемой москвичами. Икона была украшена золотой ризой с огромным количеством драгоценных камней, внесенных богомольцами. По ночам Иверская покидала часовню и объезжала город. В очередь на ее визит записывались в конторе часовни заранее и ждать обычно приходилось несколько месяцев. «Спрос» на икону был столь велик, что был сделан список с нее, который наравне с оригиналом участвовал в разъездах. В час ночи тяжелый образ вынимали и ставили в золоченую карету, запряженную цугом четверкой лошадей. Вместе с ней усаживались священник и дьякон в алых с золотом облачениях, и в сопровождении всадников с горящими факелами в руках икона отправлялась в один из домов для молебна. Ожидали ее с нетерпением, готовились к встрече, как к большому празднику, а встречали с немалой торжественностью. Как вспоминала Е. А. Андреева-Бальмонт, «после молебна икону поднимали четыре человека и несли с усилием по всем комнатам дома. За иконой шел батюшка и кропил святой водой все углы комнат. Перед тем, как икону совсем уносили от нас, ее приподнимали повыше и держали наклонно, оставляя под ней пространство, чтобы можно было пройти под ней. Мать проползала под ней на коленях, прислуга наша — точно так же… И при этом у всех без исключения были напряженные и взволнованные лица. Потом икону уносили вниз по лестнице, и мы все провожали ее. Карета, завернув в переулок, быстро скрывалась из наших глаз. Все смотрели ей вслед, крестясь и кланяясь в пояс»[327]. Считалось, что нахождение под наклоненной Иверской иконой («осенение благодатью») очищает человека от всех горестей и бед, сулит продолжительное благополучие и удачу и особенно помогает тяжело больным. Н. А. Бычкова вспоминала, как не только исцелилась, но и сделалась очень набожной ее юная знакомая: «Болела больно Анна Александровна. Не то горячка, не то воспаление в легких. При смерти была. Не чаяли встанет. Пластом лежала. Напротив ихнего дома к купцам Иверскую Царицу Небесную принесли. Надежда Дмитровна со слезами кинулась, просит икону к больной дочери. Священники перешли дорогу, внесли образ к Анне Александровне, молебен заздравный отслужили. И над ней, над болящей, Божью Матерь наклонили. Еле могла губами приложиться. С тех пор только лучше стало… Помогло. Стала Божий храм посещать… Рано вставала в церковь к средней обедне, часов в восемь молиться ходила. Очень стала усердная до Бога»[328]. Еще одним чтимым в Москве образом была икона Боголюбской Богоматери, установленная на Варварских воротах Китай-города. Празднование ей было 17 июля по старому стилю, в память избавления Москвы в 1771 году от великой чумы. Центром праздника была Варварская площадь. Огромный образ спускали со стены и устанавливали на особом помосте под балдахином, украшенным цветами. Трое суток возле иконы специально приезжавшие архиереи, настоятели монастырей и духовенство из соборов непрерывно служили молебны. Большинство москвичей считали своим долгом непременно приложиться в эти дни к образу (в остальное время он висел высоко на стене) и стечение народа на площади поэтому было неимоверное. Порядок поддерживал большой наряд пешей и конной полиции. Место, где стояла икона, обносили канатами и устраивали несколько проходов — один для мужчин, другой для женщин и третий для женщин с детьми. К каждому выстраивалась длиннейшая очередь. В толпу, разумеется, ввинчивались нищие и карманники, не желавшие упустить добычу. Расхаживали разносчики со съестным и торговцы «святостью» — крестиками, иконками, книжками с описанием иконы и прочим — и мелкие образки с изображением Боголюбской в эти дни расходились десятками тысяч штук (их покупали и для себя и для родных и знакомых). В конце третьего дня приезжал сам митрополит, служил торжественный молебен, и икону вновь поднимали на стену — до следующего года. Всякий набожный москвич считал своим долгом время от времени совершить и дальние паломничества, выбраться в какой-нибудь из почитаемых подмосковных или иногородних монастырей или даже отправиться на богомолье в Киев или ко святым местам в Палестину. Большинство поездок на богомолье приходилось на летнее время. Существовала даже особая классификация паломников: «черный» народ (городские и пригородные крестьяне) ходил на богомолье от Святой до Троицы (с апреля до середины июня, когда не было сельхозработ). «Красный» народ — торговый, городской люд — шел в Петров пост, перед Макарьевской ярмаркой. «Белый» — дворянство — отправлялся на богомолье в конце лета, в Успенский пост. К Троице ходили через Крестовскую заставу и летом здесь бывало очень многолюдно; в Киев на богомолье отправлялись через Серпуховскую заставу. Вплоть до появления железных дорог большинство паломников, особенно из простонародья, старались дойти до святого места пешком. Н. А. Бычкова вспоминала: «Дала нам свое разрешение Марья Дмитровна на богомолье в Угрешский монастырь пойти… Собрались мы: я с Анной Александровной да Настасий Александрович с сыном экономки Прасковии Васильевны, Сережей. Филиппа Платоныча с нами отправили, чтобы вещи нес. Еды нам с собой надавали, словно не на два дня, а на два месяца. Колбас, котлет — это на богомолье-то! Смеху, веселья сколько было. Молодость, да что и говорить! Пешком шли, всю дорогу хохотали. В трактире богатом на полпути останавливались. Дорогонько с нас взяли, по 5 копеек с человека, чай мы там пили, закусывали. На другой день к вечеру домой возвратились»[329]. Все же публика почище предпочитала поездку в экипаже, причем в середине века богомолье по окрестным монастырям нередко совершали в многоместных «линейках». В этом открытом экипаже поездка по проселочным дорогам и «большакам» (большим дорогам, обсаженным еще во времена Екатерины Великой березами), мимо полей, лугов, рощ, деревень и сел превращалась в увлекательное путешествие. До монастыря добирались обычно в один день, поскольку самой дальней поездкой был Троице-Сергиев монастырь — семьдесят верст, а остальные все лежали ближе. Выехав из Москвы на лошадях часа в три ночи, к вечеру следующего дня (к шести часам) добирались до Троицы. По пути к Троице совершали все положенные действия: пили чай в Мытищах, кормили лошадей в Братовщине или Талицах. За Братовщиной посещали колодцы-«кресты»: считалось, что святой Сергий, проходя этими местами, указывал посохом, где рыть колодезь; там их и вырыли и рядом установили кресты. В сезон богомолья возле колодцев было традиционное место ночлега троицких паломников. Здесь же устраивались палатки с подвижными печами и пекли блины. Следующая обязательная остановка была в Хотькове, где были погребены родители преподобного Сергия. Здесь непременно служили по ним панихиду. Все знали, что святой Сергий «особенно благоволит к тем из благочестивых молельщиков, которые прежде его гроба придут приложиться ко гробу родителей его»[330]. Даже когда появились железные дороги, путешествие «к Сергию» обставлялось с некоторой торжественностью, тем более что ехать туда первоначально было довольно долго. В 1860-х годах, когда железная дорога была только проложена, поезд отправлялся из Москвы ежедневно в 8 часов утра, а приходил на место лишь в 16.10, так что обратно можно было уехать только на другой или третий день, тоже утренним поездом (стоила поездка в один конец от 80 копеек в третьем классе до двух рублей в первом). В конце века до Сергиева Посада добирались за два с половиной — три часа, и богомольцы стали оборачиваться в один день. В монастыре останавливались в гостинице. Заказывали обед (традиционно рыбный и с киселем) или чай (нередко постную снедь, особенно отменную московскую белорыбицу, привозили с собой), за который приглашали знакомых монахов или послушников. Порции в гостинице были огромные, как в Москве: полторы порции хватало на четверых. Затем шли в лавру, прямо в Троицкий собор. Стояли обедню, прикладывались к мощам Святителя, потом обходили остальные храмы, также прикладывались к мощам, к иконам, осматривали ризницу. Выходили на крепостную стену посмотреть на окрестности. В трапезной покупали кусок знаменитого монастырского ржаного хлеба; в книжной лавочке — иконки и книги. Вдоль монастырской стены на площади тянулись ряды лавочек с игрушками и деревянной и глиняной посудой. Здесь тоже непременно делали покупки. Потом на извозчике отправлялись в Вифанию: проезжали Скит, церковь Черниговской Божией матери. Возвратившись, вновь в гостинице пили чай и готовились к отъезду. С собой увозили монастырские просфоры, аккуратно завернутые в салфетки и уложенные в корзину. Н. П. Вишняков рассказывал, как в их доме «с богомолья привозились целые короба с просвирами для рассылки родным, которые и с своей стороны нас не забывали. Мне лично памятно, как после поездки к Троице у нас разбирались массами просвиры, завертывались в чистую писчую бумагу, запечатывались сургучом и, по надписании имен, рассылались по домам»[331].
Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.021 сек.) |