АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Глава тринадцатая. СТУДЕНЧЕСТВО

Читайте также:
  1. Http://informachina.ru/biblioteca/29-ukraina-rossiya-puti-v-buduschee.html . Там есть глава, специально посвященная импортозамещению и защите отечественного производителя.
  2. III. KAPITEL. Von den Engeln. Глава III. Об Ангелах
  3. III. KAPITEL. Von den zwei Naturen. Gegen die Monophysiten. Глава III. О двух естествах (во Христе), против монофизитов
  4. Taken: , 1Глава 4.
  5. Taken: , 1Глава 6.
  6. VI. KAPITEL. Vom Himmel. Глава VI. О небе
  7. VIII. KAPITEL. Von der heiligen Dreieinigkeit. Глава VIII. О Святой Троице
  8. VIII. KAPITEL. Von der Luft und den Winden. Глава VIII. О воздухе и ветрах
  9. X. KAPITEL. Von der Erde und dem, was sie hervorgebracht. Глава X. О земле и о том, что из нее
  10. XI. KAPITEL. Vom Paradies. Глава XI. О рае
  11. XII. KAPITEL. Vom Menschen. Глава XII. О человеке
  12. XIV. KAPITEL. Von der Traurigkeit. Глава XIV. О неудовольствии

 

Университетский город. — Садик ужасов. — Своекоштные и казеннокоштные. — «Номера». — Утреннее кровопролитие. — Полное довольствие. — Полезная привычка. — «14-й нумер». — «Латинский квартал». — Съемщицы. — «Гирши». — Лавка Чистякова. — Петровская академия. — «Народная расправа». — «Ляпинка». — Лепешкинское общежитие. — Доходы и расходы. — Униформа. — Студенческий цвет. — Белоподкладочники. — «Науки юношей не питают». — Репетиторство. — Экзотические заработки. — Пирожная «Под гитарой». — «Езда на студентах». — «Шествие по бульварам». — Студенческое буйство. — «Синяя говядина». — Походы «на Трубу». — «Сашка». — Татьянин день

 

Студенческим городом Москва сделалась в 1755 году, когда в ней открылось первое высшее учебное заведение — Московский университет. 12 января по старому стилю, в День святой Татианы, императрицей Елизаветой был подписан указ о создании университета, а 26 апреля состоялось его торжественное открытие.

Первоначально новое учебное заведение размещалось в наскоро приспособленном доме Аптекарского приказа у Воскресенских ворот (на месте нынешнего Исторического музея) и понадобилось несколько десятилетий, прежде чем для московской альма-матер возвели собственное здание на Моховой. Уже к двадцатым-тридцатым годам XIX века московское студенчество составляло самобытную и заметную часть городского народонаселения.

Вплоть до 1860-х годов университет оставался фактически единственным в городе высшим учебным заведением, а большинство студентов были москвичами. Это, видимо, и обусловило своеобразные взаимоотношения горожан с университетом.

«Ни в одном русском городе, не исключая Петербурга, — отмечал писатель П. Д. Боборыкин, — университет не играет такой роли… В зданиях Московского университета помещается несколько ученых обществ, посещаемых всегда довольно усердно. Диспуты и торжественные акты, происходящие в аудиториях и в большом зале старого и нового университетских зданий, всегда делаются в Москве некоторого рода событиями. На актах, диспутах, пробных и публичных лекциях вы находите гораздо более разнообразную и оживленную публику, чем в Петербурге или губернских университетских городах»[369].

В начале века здание университета было четырехэтажным, с двумя боковыми корпусами-флигелями. На первом этаже в зале со сводами находилась обширная студенческая столовая. На втором этаже размещались квартиры профессоров. На третьем читали лекции, на четвертом располагалось общежитие, именовавшееся «казенными нумерами».

Со стороны Никитской улицы у университета был еще один длинный корпус, также в основном занятый профессорскими квартирами (позднее на его месте было сооружено новое здание с музеями, институтами, кабинетами, лабораториями и пр.), а за ним в глубине участка находился сад. Здесь было несколько аллей для прогулок, стояли скамейки; была даже беседка в виде двухэтажной башенки с крышей на столбах. Эта беседка была одним из главных университетских аттракционов: в вечернее время случайно забредший в сад посторонний человек рисковал, наткнувшись на нее, получить инфаркт, так как между этими столбами с перекладины обыкновенно свисал и тихонько покачивался на ветру… человеческий скелет. Это не было галлюцинацией: в расположенном рядом здании университетского анатомического театра имелась мертвецкая, в которой хранились трупы для занятий по анатомии. Один из трупов выбирался для скелета, и служители сперва вываривали кости, а потом, начерно собрав и связав их веревочками, вывешивали в беседку для просушки. Впрочем, чужие редко ходили через университетский сад, а студенты были народ ко всему привычный.

После пожара 1812 года сгоревший университет был перестроен, а к 1830-м годам университетское хозяйство, как и численность студентов и преподавателей, разрослось настолько, что понадобилось новое здание, которое и было сооружено рядом с прежним, на пересечении Никитской и Моховой, на территории одной из усадеб Пашковых (на Моховой у Пашковых было две усадьбы, в том числе построенная знаменитым архитектором В. И. Баженовым).

Естественно, что молодежь, учившаяся в университете, должна была где-то и, главное, как-то жить. Москвичам в этом отношении было проще всего. Другое дело — иногородние, которых с каждым годом в университете становилось все больше. Долгое время (вплоть до университетской реформы 1860-х годов) студенты делились на своекоштных и казеннокоштных. Своекоштные, то есть находящиеся на своем коште — на собственном иждивении, сами платили за учебу и полностью себя содержали. За казеннокоштных (живущих за казенный счет) полностью или частично вносила плату казна, то есть государство. Таких счастливчиков было обычно около 150 человек — 100 с медицинского факультета (на который поступали только разночинцы, всегда очень стесненные в средствах), остальные — с юридического, математического и словесного.

В начале века университет предоставлял казеннокоштным студентам, помимо бесплатного обучения, практически только крышу над головой и денежное пособие (жалованье) в размере 200 рублей в год, из которых студент обязан был платить за питание и отопление (на это уходило до половины суммы), а также приобретать все необходимое для жизни и учебы. Его помещали в общем дортуаре (то есть спальне) «казенных нумеров», где казенными были только кровать и одеяло. Все остальное — постель, белье, обувь и даже столики и комоды студенты покупали сами, так же как учебники, бумагу, перья, свечи и прочее тому подобное. Известный врач Н. И. Пирогов вспоминал, как выглядел один из таких казенных номеров в начале 1820-х годов: «Большая комната, уставленная по стенам кроватями со столиками; на каждом столике наложены кучки зеленых, желтых, красных, синих книг и пачки тетрадей»[370]. При номере полагался служитель, обычно из отставных солдат. Помимо уборки в его обязанность входили мелкие услуги обитателям номера: он должен был ходить в город по их поручениям и подавать, когда спрашивали, самовар. В дни, когда кому-нибудь присылали деньги из дома, студенты гоняли служивого в ближайшую лавку за водкой и закуской, в этом случае кое-что перепадало и ему самому. За небольшую плату служители чистили студентам одежду и обувь, а их жены принимали в стирку белье —2 копейки рубашка, 1 копейка полотенце и т. д.

После 1826 года жалованье было отменено и введено полное обеспечение казенных студентов, а их содержание увеличено до 350 рублей в год. В это же время студенческие помещения были основательно перепланированы.

Находились «казенные нумера» в старом здании университета на самом верхнем этаже. В правом крыле, если смотреть с Моховой, размещались дортуары, обставленные только кроватями и «табуретами» (так назывались тумбочки, на которых можно было и сидеть), а остальную часть этажа занимали своеобразные комнаты дневного пребывания, где на каждого казеннокоштного имелись конторки для занятий, а вдоль глухой стены стояли длинные, метра четыре в длину, жесткие диваны. Над ними висели зеркала, в которые студенты почти никогда не смотрелись. На этом же этаже были и прочие, относящиеся к общежитию помещения — умывальная, библиотека и карцер. Вдоль всего этажа шел длинный коридор, по обе стороны которого и находились комнаты. В каждом «нумере» помещалось человек по десять. В нижнем этаже правого крыла была столовая для казенных студентов (там и сейчас студенческая столовая).

В семь часов поутру студенты отправлялись в умывальную, которая находилась в углу здания, между передним фасадом и правым крылом. Здесь вдоль стен имелись одежные шкафчики, а в центре над двумя громадными лоханями были укреплены жестяные рукомойники, самой простой, «дачной» конструкции, с подвижным стержнем, каждый на десять «кранов». Здесь же присланные из цирюльни ученики оттачивали свое брадобрейное искусство на тех казеннокоштных, кто уже мог похвастаться усами и бородой. При этом неизменно проливалась кровь и порезанный бреемый вопил и нередко залеплял неумелому цирюльнику оплеуху.

В восемь утра все спускались в столовую и пили чай с булками. В девять отправлялись на лекции и сидели там до двух часов. В половине третьего был обед: щи, лапша или рассольник и каша с мясной или овощной подливкой, а по праздникам пироги, жареная телятина и сладкое; в восемь часов ужин — снова булки с чаем или молоком, в одиннадцать — отбой. В пост студентов кормили овощами; на Масленицу пекли блины. В промежутке между обедом и отбоем были самостоятельные занятия и свободное время, причем для того, чтобы отлучиться надолго из университета, к примеру, посетить родных или знакомых, следовало получить увольнительную у инспектора с точным указанием места, куда намерен отправиться.

Казеннокоштные подчинялись строгой дисциплине и нарушение ее было чревато не только лишением казенной стипендии, но и карцером, или даже отдачей в солдаты, что широко практиковалось в эпоху Николая I. Впрочем, для последней кары следовало и провиниться очень уж серьезно.

«Живя в своих номерах, — вспоминал филолог Ф. И. Буслаев, — мы были во всем обеспечены и, не заботясь ни о чем, без копейки в кармане, учились, читали и веселились вдоволь. Нашему довольству завидовали многие из своекоштных. Все было казенное, начиная от одежды и книг, рекомендованных профессорами для лекций, и до сальных свечей, писчей бумаги, карандашей, чернил и перьев с перочинным ножиком. Тогда еще перья были гусиные и надо было их чинить. Без нашего ведома нам менялось белье, чистилось платье и сапоги, пришивалась недостающая пуговица на вицмундире»[371]. В дальнейшем, кончив курс, казеннокоштный воспитанник обязан был поступать на службу, так сказать, по распределению (хотя самого этого выражения еще не существовало) и служить шесть лет в назначенном месте, обычно очень отдаленном, отрабатывая затраченные на него казной средства.

Естественно, что обстановка в номерах была такой же, как и во всяком общежитии, — здесь было хоть и весело, но постоянно накурено и очень шумно: хохот, крики, брань, звуки шагов, хлопанье дверей, дудение на какой-нибудь флейте или бренчание на гитаре, пение, рассказы взахлеб, даже громогласное чтение стихов, — и посреди всего этого несколько мучеников, затыкая уши, пытались читать или заниматься. Тот же Буслаев замечал, что выработанная в студенческие годы привычка заниматься при шуме не оставила его до конца жизни, что иногда потом бывало и полезно. Когда шум очень уж доставал, а погода позволяла, студиозусы отправлялись заниматься в университетский сад.

Самый неудобный из «нумеров», под номером 14 (он был проходной, находился у лестницы и имел странную треугольную форму), время от времени, с разрешения университетского инспектора, занимали беднейшие из своекоштных студентов, которым, по мизерности их доходов, почти невозможно было найти в городе наемную квартиру. За приют и обед они должны были платить по 12 рублей с человека, но и эти деньги изыскать им зачастую было невозможно. «Все жила голь перекатная! — вспоминал один из жильцов четырнадцатого номера Н. Н. Мурзакевич. — Ветхая летняя шинель моя служила и для прочих моих сожителей. Холод в номере бывал зимою такой, что на столах вода замерзала; а продрогши ночь или вечер, с трудом могли набрать втроем и вчетвером 10 копеек серебром <на чаепитие в трактире>»[372].

В 1860-х годах университетский устав изменился и система казеннокоштных воспитанников была отменена, а их «нумера» ликвидированы. Хотя в это же время получили большое распространение частные и государственные стипендии, но вносились они исключительно на учебу, никаких денег на руки студентам не выдавалось, и проблему жилья и самообеспечения им с тех пор довольно долгий период приходилось решать самостоятельно.

Со сходными проблемами сталкивались и в более раннее время те из своекоштных студентов, которые приезжали в Москву из провинции. В первой трети века, пока студентов в университете училось не очень много, нередко сами преподаватели держали для них что-то вроде «комнат с мебелью» и даже со столом и одновременно присматривали за своими жильцами в учебных занятиях. (В этом качестве особенно известен был «пансион» М. П. Погодина, у которого, между прочим, в начале своей университетской жизни квартировал поэт А. А. Фет.)

По мере того как число студентов возрастало, потребность в наемном жилье росла, а квартирный «бизнес» профессоров все менее одобрялся университетским начальством. Поскольку слишком удаляться от университета школярам не хотелось, а средств больших у них не было, искались квартиры подешевле и не слишком далеко от Моховой. Такие находились на Ленивке, кое-где по арбатским переулкам, но особенно часто в районе между Никитской и Тверской. Именно здесь постепенно и сложился собственный московский «Латинский квартал», занимавший обширную территорию вокруг Малой и Большой Бронных с Патриаршими прудами, Козихой и Палашевским переулком. Всю эту местность для краткости именовали «Козихой».

Здесь стояли по преимуществу небольшие и неказистые деревянные домики, в которых селилась тоже неказистая публика — мастеровые, мелкие торговцы, «девицы, живущие от себя». Здешние квартиры, а чаще комнаты «от жильцов», были обычно очень плохи: нередко проходные или расположенные в самых неудобных местах (рядом с уборной, с окнами на помойку), темные, сырые и холодные, обставленные мебельной рухлядью и удручающие разного рода бытовыми шумами — грохотом и скрежетом из мастерских, младенческими воплями, семейной перебранкой и т. п., но небогатому студенту редко приходилось привередничать. Комнаты снимали в складчину; жили по нескольку человек — по двое, по четверо. Соответственно, обстановка состояла в койках, столе, полке с книгами и часто продранном диване с торчащими пружинами, на котором устраивался на ночлег кто-нибудь из пока бездомных товарищей. Под койки задвигались сундучки или корзины с личным имуществом студентов. Имущества было мало. Случалось, что на четверых квартирантов приходилось две пары сапог, так что ходить на лекции и по делам приходилось по очереди.

К 1860-м годам на Козихе было уже изрядное число больших и малых доходных домов, занятых исключительно студенческими квартирами. Держали такие квартиры «съемщицы», которые часто со временем так входили во вкус студенческой атмосферы и так сживались со своими постояльцами, что и сами становились как бы частью университетской жизни. «У съемщиц и студентов все было общее, так что благосостояние одного заметно отражалось на довольстве другого. То же явление замечалось и в крайности. Студенты в нужде нередко прибегали к своим домовым хозяйкам, а последние сплошь да рядом делили с ними и горе, и радость, и в первом случае несли к какому-нибудь Чистякову в залог последний свой скарб, чтобы только выручить своего квартиранта из нужды. Они до такой степени проникались интересами своих жильцов, что как будто даже сами специализировались. Съемщицы иначе не считали своих жильцов, как за близких родных: „у нас, у медиков“, „у нас, у юристов“»[373].

Полностью студенческими были дома Саморуги на углу Сивцева Вражка, снизу доверху занятый такими «съемщицами», дом Иевлева, позднее Гатцука, на Никитском бульваре рядом с маленькой церковью Святого Феодора Студита, где похоронены родители Суворова, а с 1880-х годов — вошедшие в студенческое предание «Гирши» на Большой Бронной (дома Гирша). Здесь в нескольких мрачноватых корпусах было 123 квартиры, также снимаемых хозяйками, которые пускали квартирантов-студентов. Злые языки утверждали, что изначально эти дома строились под казармы, но по окончании строительства специальная комиссия их забраковала, и в результате получились студенческие дома, но обитатели «Гиршей» на судьбу особо не жаловались, а позднее даже с ностальгией вспоминали о проведенных здесь «веселых деньках».

Со временем Козиха обзавелась множеством и специально студенческих пивных, трактиров и дешевых ресторанчиков, среди которых наибольшей известностью пользовались «Международный» ресторан на Страстной площади, пивная «Седан» (в конце века изменившая название на «Длинный Том») у Никитских ворот и расположенная напротив нее круглосуточная чайная. Многие из здешних лавок также ориентировались на студентов и широко открывали им кредит.

Знаменита среди студентов была мелочная лавочка некоего Чистякова, о котором уже упоминалось, находившаяся у храма Святого Спиридония на углу Спиридоновского переулка. В своей лавке он продавал табак, папиросные гильзы, свечи, сахар, чай, кое-какую гастрономию — всё, востребованное студентами, а помимо этого потихоньку и нелегально занимался ростовщичеством, давая деньги под заклад. В заклад же он принимал абсолютно всё: литографированные лекции, домашний скарб, музыкальные и измерительные инструменты, как уверяли, даже кошек, которых приносили студенты. За студенческий мундир, когда их отменили (и появляться в них было запрещено), давал он по 75 копеек — немалые деньги для нищих школяров.

В теплое время по переулкам Козихи и близлежащему Тверскому бульвару вечерами слонялись обитатели «Латинского квартала» — бородатые, часто навеселе, в красных рубахах и форменных фуражках, сдвинутых на затылок, нередко с дубинами, заменявшими им пижонские тросточки. Пересмеивались с белошвейками, задирались с извозчиками и городовыми, у ворот на лавочках распевали песни под гитару.

 

Есть в столице Москве

Очень шумный квартал —

Он Козихой Большой прозывается —

От зари до зари, лишь зажгут фонари,

Вереницей студенты шатаются.

 

Помимо «Латинского квартала», где селились в основном юристы, естественники и словесники, привлекательным для малоимущих студентов-медиков был район Грачевки и близлежащей Рождественки. Из-за обилия двусмысленных заведений с красными фонарями это место не привлекало приличную публику, зато квартиры здесь были дешевы. К тому же неподалеку находились Екатерининская больница и университетские клиники, в которых студенты проходили практику, так что выгода была сплошная и очевидная. В молодые годы пожить здесь довелось и студенту-медику Антону Чехову, сменившему на Грачевке несколько адресов.

В середине века к университету начали прибавляться в Москве другие высшие учебные заведения и армия студентов возросла многократно.

Теперь в Москве имелось и Высшее техническое училище, студенты которого оккупировали под жительство в основном Покровскую улицу (нынешнюю Бакунинскую) и Консерваторию, в которой учились не только молодые люди, но и барышни. Эти селились чаще на Большой Никитской и в прилегающих переулках. Возле Мясницкой (хотя и не только здесь) находили себе пристанище воспитанники Училища живописи, ваяния и зодчества.

Поначалу очень оригинальным вузом, впитавшим многие идеалистические воззрения 1860-х годов, была основанная в 1865 году Петровская земледельческая и лесная школа, вскоре получившая статус академии. Разместилась она в нескольких верстах от Москвы, в бывшем имении графов Разумовских — Петровско-Разумовском, где имелись огромный парк, множество прудов и остатки графской роскоши в виде оранжерей, павильонов, гротов и т. п.

Создатели академии исходили из того, что высшее образование стремятся получить сплошь люди идейные и сознательные, желающие принести максимальную пользу обществу, и потому ее устав предусматривал прием всех желающих, без экзаменов и аттестатов. Лекции были общедоступными; кроме постоянных слушателей могли ходить и посторонние, внося символическую плату в 16 копеек за лекцию. Переходных экзаменов не было, только выпускной экзамен для лиц, желающих получить диплом. Сдавать выпускной можно было в любые сроки, хотя вообще курс предусматривался трехгодичный. На студентов в целом смотрели, «как на граждан, сознательно избирающих круг деятельности, и не нуждающихся в ежедневном надзоре»[374].

Результаты подобного либерализма не замедлили сказаться. «В академию налетели отовсюду лентяи, не одолевшие в гимназии бездны премудрости, помещичьи сынки, выгнанные из низших классов, которым родители пожелали наиболее легким способом дать звание студентов. (…) В парке, по уединенным дачам в лесу, над прудами, в весенние и летние ночи от зари и до зари гремели песни, шли попойки, и Москва была полна рассказами о необыкновенных выходках петровских студентов, вроде, например, внезапного появления перед публикой, гуляющей по главной аллее парка, какого-нибудь гуляки, выходящего из пруда в костюме Аполлона Бельведерского. Отсутствие контроля и принуждения привело к тому, что некоторые студенты экзаменовались много раз, зная лишь часть курса, в надежде на то, что, наконец, попадется счастливый билет… Идеалисты профессора, участвовавшие в создании устава, не находили теперь аргументов в его защиту»[375].

Помимо лентяев и бездельников всех мастей в академии оказалось и немало опасных радикалов. Не прошло и четырех лет после основания заведения, как здесь произошло потрясшее всю Россию преступление. Зимой 1869 года на льду одного из прудов местными крестьянами было найдено тело здешнего студента И. Иванова, убитого, как вскоре выяснилось в результате расследования, несколькими членами революционной организации «Народная расправа» во главе с Сергеем Нечаевым. Большинство входивших в «Народную расправу» были студентами-петровцами. Этот случай привел к полному пересмотру устава академии, и он был приближен к уставам других вузов, но, надобно сказать, революционность из петровских студентов и потом никуда не делась и они оставались самыми активными участниками подполья, а потом и революционных событий 1905 и 1917 годов. Этому способствовали и состав студентов — преимущественно провинциалов и разночинцев, и местоположение академии — на отшибе, вдали от города, так что студенты по большей части варились в собственном соку, и обилие глухих и уединенных мест в прилегающем парке, позволявших без помех проводить сходки и вести революционную пропаганду.

Жили студенты-петровцы тут же, рядом с академией, снимая в окрестностях маленькие дачи или находя жилье в так называемых Выселках — небольшой слободке за прудом и плотиной.

Пока местные жители — огородники и фабричные — не привыкли к присутствию студентов, между ними существовала постоянная вражда, нередко разрешавшаяся многолюдными драками. С течением времени вражда поутихла, но «героические предания» о былых побоищах вошли в студенческие анналы и неизменно сообщались всякому первокурснику академии.

В Москву петровцы выбирались не часто: дорога до города была длинной и небезопасной — через еловый и сосновый лес, по шоссе, мимо дач, через пустыри, на которых «пошаливали», а о том, чтобы не идти пешком, а доехать на извозчике, большинство петровцев и мечтать не смели. Но и они ходили и в театр, и просто так, погулять, поэтому являлись полноценной частью московского студенчества. Впрочем, в Москве петровцев недолюбливали, как пришлецов, а с университетскими у них вообще был постоянный и непреодолимый антагонизм.

В конце столетия парк Петровской академии, в то время полностью открытый для публики, стал превращаться в популярное место прогулок «Оно поспорит с Нескучным своей красивостью, просторами, чудесными липовыми аллеями, обширным прудом, почти озером, — писал П. Д. Боборыкин. — Публика, собирающаяся по вечерам, всего больше в воскресенье, какой бы ни был ее наплыв, все-таки не лишает этого прекрасного парка тишины для ищущих уединения. Прогулка пешком из Петровского парка в Академический, все время лесом, сама по себе предмет удовольствия для городского жителя. В будни в тихое после обеда время или в лунные ночи парк Петровского-Разумовского — чудесное место. И вся жизнь кругом: студенты Академии, катанье на лодках, часто пение хором, молодой смех, живые разговоры в тени развесистых лип»…[376]

Уже в 1870-х годах некоторые из сочувствующих малоимущим студентам московских благотворителей снова стали открывать для них общежития.

Так, в середине 1870-х годов на Большой Дмитровке братьями-купцами Н. И. и М. И. Ляпиными было открыто бесплатное благотворительное общежитие для студентов университета и Училища живописи, ваяния и зодчества (в конце века сюда стали принимать и учащихся остальных московских вузов). После кончины основателей «Ляпинка», как ее называли, содержалась на оставленный ими капитал. Сюда принимали всех желающих, но среди студенчества как-то сразу стало считаться, что «Ляпинка» — самый последний выход, когда уже ничего другого не остается, и попасть сюда — значит, окончательно опуститься на дно, откуда очень трудно потом выбраться.

В двух корпусах «Ляпинки» находилось 34 «номера», рассчитанных примерно на 120 человек Три этажа, соединенные железной лестницей, были прорезаны узкими длинными коридорами. Левая сторона коридора была капитальной, с редко поставленными окнами, а справа были отгорожены собственно общежитские помещения. Каждые три номера были разделены капитальными стенами, а между собой и от коридора они разгораживались легкими деревянными перегородками, не доходящими до потолка и с решеткой наверху. Соответственно, слышимость к «номерах» была превосходная. В конце коридора имелся закуток с двумя кранами и уборной за перегородкой.

«Номер» был рассчитан в среднем на четыре человека. Никаких роскошеств не предусматривалось: жидкие тюфяки, грубое толстое белье на койках, табуретки вместо стульев, жестяная лампочка под потолком, стены, выкрашенные темно-коричневой краской. Убираться, как предполагалось, должны были сами студенты, но никто из них этого не делал, поэтому полы вечно были завалены мусором, а койки и столы разным хламом. Раз в месяц немногочисленная прислуга переменяла постельное белье и мыла полы в коридорах.

Во флигеле во дворе находилась столовая — деревянные столы без скатертей, лавки, окошко раздачи, буфет. Бесплатно выдавался только кипяток За две копейки можно было получить крошечный фунтик из грязной газеты с чайной заваркой и три куска сахару Обед из двух блюд стоил 15 копеек На них полагалась миска очень горячих щей с мясом и одна сосиска с гречневой кашей, воняющей скверным салом.

Кроме вконец отчаявшихся, почти потерявших надежду на заработок студентов-бедняков, оказавшихся временно исключенными из университета за невнесение платы за учение, в «Ляпинке» оседали вечные студенты (которые из-за нехватки денег постоянно откладывали сдачу экзаменов и могли продолжать числиться в университете до тридцати-сорокалетнего возраста), алкоголики (среди студентов их встречалось не так уж мало), а также окончившие курс, но так и не приискавшие места работы. Из последних иногда образовывались «вечные ляпинцы», которые навсегда оставались жить в общежитии, кормясь случайными заработками и постепенно спиваясь.

В других подобных учреждениях дела обстояли повеселее. В 1880 году неподалеку от Арбатских ворот в Филипповском переулке почетный гражданин Лепешкин открыл студенческое общежитие на 40 человек, со столовой, библиотекой и спальнями на одного-двоих. Студенты (сюда принимали университетских) находились здесь на полном бесплатном содержании. Почин понравился в Москве и вызвал подражания, так что скоро при университете имелось уже несколько вполне комфортабельных общежитий, содержавшихся как за счет благотворителей, так и казны. Здесь были чистые, теплые и хорошо обставленные комнаты, собственные аптеки, столовые, в которых суп и чай можно было брать без ограничений, а по воскресеньям пекли сладкие булки, иногда даже спортивные уголки с какой-нибудь трапецией и шведской стенкой, а в самом конце века, представьте себе, иногда и телефоны; и звукоизоляция была хорошая, и возвращаться можно было сколь угодно поздно, — словом, это был студенческий рай… — только мест на всех в благотворительных общежитиях не хватало, а в казенном полагалось платить: 300 рублей за девять месяцев, и вперед требовали плату за полгода.

Конечно, материальный уровень учившихся в Москве студентов был различен. Кто-то принадлежал к богатым семьям и мог себе позволить ежедневно обедать в ресторанах и даже разъезжать в собственных экипажах на кровных рысаках. Кому-то везло получить стипендию, что в сочетании с присылаемыми из дома деньгами давало возможность ни в чем особо не нуждаться. Большинство же студентов, едва начав учиться, принимались на опыте осваивать искусство самой жесткой экономии.

В среднем иногородний студент получал из дома рублей 25 в месяц, не считая тех средств, которые шли непосредственно на оплату учебы: на это уходило около ста рублей в год. Из получаемых денег нужно было платить за жилье (рублей 10–15), за обед в кухмистерской или в столовой Общества для пособия нуждающимся студентам (семь с полтиной в месяц), покупать мыло, табак, бумагу, чернила, керосин для настольной лампы, чай, сахар и хлеб на завтрак и ужин, платить за баню, за стирку белья, за починку сапог, отсылать письма домой, платить за врача и лекарства, если ненароком заболеешь… А ведь были еще учебники, на которые уходило от 10 до 50 рублей в год, и, самое главное, форма, которая то вводилась в употребление, то отменялась, и тем напрямую влияла на благосостояние различных поколений студентов.

Мундиры в университете носили сперва в самом начале века, перед Отечественной войной: к ним полагались шпага и треугольная шляпа. После войны форма была отменена, но в царствование Николая I ее ввели вновь. Полный комплект «обмундирования» составляли два синих мундира с оранжево-красными воротниками (парадный и будничный — вицмундир), парадная треугольная шляпа, будничная фуражка с синим околышем, шинель на вате, две пары панталон — зимние и летние, сапоги и шпага. По самым скромным прикидкам, без шинели, такой набор обходился в 101 рубль 25 копеек Немудрено, что оканчивавшие курс студенты делали все возможное, чтобы избежать таких несуразных трат или хотя бы уменьшить их. Живший в те годы очень стесненно Николай Пирогов, будущий знаменитый врач, а тогда университетский студент, вспоминал: «Когда введены были мундиры, то мне сшили сестры из старого фрака какую-то мундирную куртку с красным воротником, и я, чтобы не обнаружить несоблюдение формы, сидел на лекциях в шинели, выставляя на вид только светлые пуговицы и красный воротник»[377].

В 1861 году мундир отменили и студенты с радостью переоделись в гражданское, оставив из прежнего только фуражки. С ними за долгое время успели сродниться, и цвет их синего околыша стал считаться «студенческим». Тогда пели:

 

Синий цвет — цвет небес,

Цвет студентов-повес.

 

«Бесформенный» период продолжался потом до середины 1880-х годов, и в это время студенты даже выработали собственную манеру одеваться. Она включала либо сдвинутую на самую макушку фуражку, либо надвинутую на глаза широкополую «разбойничью» шляпу, и обязательно плед на плечах, восполнявший недостаток тепла от носимого большинством даже зимой легкого пальто. К этому полагались непременно длинные волосы, длинные настолько, «что любой дьякон мог им позавидовать»[378].

Потом вновь ввели форму — и для многих это была катастрофа! Шитье ее составляло прямо-таки фантастическую для бедного студента сумму: парадный двубортный сюртук с брюками, даже из самого дешевого материала, — аж 45 рублей, зеленоватая тужурка с орлеными пуговицами —12, к ней будничные брюки — 6, светло-зеленая фуражка с синим околышем — 2 рубля, галстук — рубль, зимняя шинель — 40, штиблеты — 5 рублей, а на плохую погоду еще галоши за два (все это по ценам конца века), и это не считая рубах, подштанников, носков и прочего, что входит в одежду и без чего не обойдешься, тоже влетавшего в копеечку. А еще летний комплект с серой тужуркой!.. Ужас! Конечно, богатым студентам это было легко: они заказывали себе сюртуки из самого лучшего, «офицерского» сукна, подбивали их белым муаром (за что и заслужили прозвище «белоподкладочников»), отделывали шинели вместо положенного темного каракуля — бобром, тоже на офицерский лад, и вообще всячески франтили, но бедному-то, бедному-то что?!..

И покупали нищие студенты себе тужурки и фуражки (остальным приходилось пренебрегать) либо с рук у выпускников, либо в лавках на Толкучке, где сразу несколько старьевщиков специализировались именно на студенческом барахлишке, и носили заношенное и бесформенное, в заплатах, зато предельно дешевое.

Вообще денег катастрофически не хватало.

Как только ни экономили студенты: хлеб брали вчерашний, на копейку дешевле, чай пили самый плохой и только вприкуску (внакладку выходило дорого). Питались вообще скудно и считая каждый грош. Не случайно бытописец московского студенчества конца века П. Иванов замечал, что у студента «самое любимое — то, чего „больше дают“ на меньшую сумму»[379]. Покупали страшно вонючий сыр (20 копеек фунт), колбасу (от 20 до 25 копеек), а когда оказывалось совсем плохо — черный хлеб (его фунт стоил копейку) и соленые огурцы. Фунта (409,5 грамма) колбасы или сыру хватало на четыре дня, а символом роскошной жизни у московского студенчества второй половины столетия были сосиски, которых фунт съедался почти в один присест, а стоил 28 копеек, что было ужасно не экономично. Бывали и дни полной бескормицы, когда ползущий на лекции школяр вспоминал ломоносовское «Науки юношей питают, отраду старцам подают» и, горестно вздыхая: «Нет, науки юношей не питают…»[380], болезненно морщился возле каждой пекарни, из которой раздражающе тянуло свежевыпеченным хлебом.

В баню ходили раз в два месяца, нательное белье меняли раз в две недели, а то и раз в месяц, чтобы сэкономить на прачке, к парикмахеру вовсе не ходили, обходясь, когда чрезмерно зарастали, домашней стрижкой и отращивая бороду, домой писали раз в месяц (почтовые расходы!). Учебники и литографированные лекции покупали на Толкучке или у сторожа в университетской «шинельной», которому их сдавали на комиссию отучившиеся студенты. В театр норовили попасть «зайцем»: даже 30 копеек за билет на галерку для большинства было непосильным расходом. При этом были студенты, чей доход составлял гораздо меньше 25 рублей, и им приходилось влачить в буквальном смысле слова полуголодное существование.

Вопрос о заработке поэтому очень остро стоял в студенческой среде, и как только здесь не изворачивались. Основным и освященным традицией видом заработка, конечно, были уроки, дававшие по большей части от 15 до 25 рублей в месяц. За эти деньги приходилось по два-три раза в неделю ходить заниматься по одному и тому же адресу. Если удавалось добыть двух-трех учеников, то приходилось мотаться уже ежедневно и по всему городу. Большей частью ходили по урокам пешком, экономя не только на извозчике, но и на конке. Выгода от такой работы оказывалась в итоге очень условной. «Уроки в редких случаях вознаграждали труд, — вспоминал бывший студент И. А. Свиньин, — т. к путешествие на Зацепу, в Зубово и на Бутырки были сопряжены с потерей времени и расходами, а главное — рванием сапог, которые для студента составляли самую изнурительную статью карманного расхода»[381].

Везунчики, попадавшие в состоятельный дом, на заработок в 50–70 рублей, что считалось совершенно роскошно, могли себе позволить ограничиться всего одним уроком, но таких выгодных мест по Москве было немного, да и вообще уроков на всех не хватало, так что любой заработок такого рода считался удачей. Довольно часто дававших уроки студентов приглашали репетиторствовать и летом, что тоже было выгодным предложением, потому что нужно было ехать с семьей нанимателя куда-нибудь в имение или на дачу, где у студента оставалось довольно времени и на отдых, и на немудреные сельские развлечения вроде купания, рыбалки, скоротечных романов с хорошенькими дачницами и пр.

Помимо уроков заработать можно было так писать статьи в журналы и газеты или сочинять рекламные объявления, поступить к кому-нибудь секретарем или библиотекарем, заниматься переводами с иностранных языков, писать библиографические карточки для библиотек (100 штук — 20 копеек), переписывать бумаги, если хороший почерк (2 копейки со страницы). Можно было позировать художникам (рубль за два часа), петь в церковном хоре, играть на музыкальном инструменте (если умеешь) в каком-нибудь оркестре, вплоть до похоронного или увеселительного в кафешантане, служить тапером на танцевальных вечерах, продавать энциклопедии, наняться подсчитывать избирательные шары в каком-нибудь акционерном обществе… В летнее время, когда многие студенты старались подзаработать на оплату учебы, можно было устроиться контролером на дачный поезд или кассиром на ипподром (принимать деньги на тотализаторе), заняться земской статистикой или отправиться в рекламный тур на велосипеде какой-нибудь известной марки. В конце века при университете существовало специальное Бюро для приискания занятий студентам, куда стекались соответствующие заявки, и тут встречались иногда занятия тоже довольно красочные: в 1890-х годах один человек для организации подвижных игр с жалованьем в 275 рублей за сезон регулярно требовался в Ессентуки — совершенно царское предложение: помимо райской жизни на курорте, заработанных денег хватало потом и на внесение ежегодной платы, и на прожиток месяца на три.

Проще всего в отношении заработка было студентам-медикам: те уже на первом курсе могли устроиться по специальности ухаживать за больными или делать массаж, а со временем находили себе место в какой-нибудь клинике, где часто оставались и в послеуниверситетские годы. При всем разнообразии видов заработка хватало его не на всех, а при получении работы большое значение имело местожительство студентов: «ляпинцев» на работу в приличные места не брали; настороженно относились и к тем, кто жительствовал «на Козихе», так что, давая в газету объявление с предложением своих услуг или ведя переговоры с потенциальным работодателем, студенты всячески изворачивались и называли более престижные адреса знакомых.

Следует заметить, однако, что как бы ни бедовали и ни холодали студенты в годы учебы, каких бы долгов в это время ни наделали (квартирной хозяйке, трактирщику, университетскому швейцару, часто дававшему студентам в долг, и т. д.), почти сразу по выходе из университета и получения места жизнь их круто менялась. На человека с университетским дипломом во второй половине века существовал устойчивый спрос и жалованье ему платили хорошее. Уже через год-другой бывшего студента было не узнать: он успевал и приодеться, и отъесться, и отдать все долги, и часто родители, когда-то с трудом его тянувшие, поступали на его полное и вполне щедрое содержание.

Все же, когда у московского студента заводилась денежка, и он не прочь был пошиковать. В первую очередь появившиеся деньги тратились, конечно, на еду. Растущему (все еще) организму требовалось хорошо питаться, и студентам были известны разные злачные места, где можно было недорого и вкусно (по студенческим, конечно, меркам) поесть. При маленькой денежке приходилось довольствоваться купленной у Чуева или Филиппова сайкой и куском чайной колбасы. Два ломтя колбасы засунуть в свежую сайку и все это с чаем — вкуснотища, никаких трактиров не надо!

При денежке побольше ходили есть пирожки. Для этого было два излюбленных места — квасная лавка в Сундучном ряду (о ней уже был отдельный рассказ) или же пирожковая «под гитарой», недалеко от университета, где готовили жареные пирожки и для того же Сундучного ряда, и для всего Города. «Я не знаю ничего омерзительнее этой пирожной, — вспоминал И. А. Свиньин, — где за длинными столами, покрытыми толстым слоем всевозможных запахов грязи, стояли кучами студенты, уничтожая с наслаждением горячие пироги с разными начинками. Сколько литературных, политических и ученых знаменитостей разных времен видели перед собою закоптелые стены этой пирожной за все время своего существования!..»[382]

При еще большей денежке шли уже в настоящий трактир, где была не только еда, но и развлечения в виде газет, журналов, бильярда и музыкальных «машин». Посещали или «свои», козихинские заведения, или те, что находились неподалеку от университета, к примеру, «Русский» трактир или «Железный», или трактир гостиницы «Москва» Барсова, или трактир «Саратов» Дубровина и ели там борщ, в который (видимо, «московский») клали в то время ветчину, сосиски и сметану, так что получался целый обед. По-московски большая порция обходилась в 40 копеек.

По утолении телесного голода можно было подумать и о духовных потребностях.

Именно студенты были главными кавалерами на московских вечеринках и балах и самыми искренними и благодарными театральными зрителями. Ходили в театры и «зайцами», и по билетам (были энтузиасты, готовые голодать по нескольку дней, лишь бы скопить денег на посещение «галерки»), оглушительно хлопали, кричали «браво» и «фора», устраивали овации своим любимцам, встречали их после спектакля на артистическом входе и нередко, выпрягши лошадей, сами влекли карету популярной знаменитости через весь город к ее квартире (в артистической среде это ядовито называли «ездить на студентах»).

В теплую сентябрьскую или майскую погоду студенты были иногда не прочь немного пошалить, устроив, к примеру, «шествие по бульварам», заимствованное у школяров Германии и Франции. Для пущего эффекта вооружались дудками, охотничьими манками и рогами и отправлялись «путешествовать». «Хотя было уже за полночь, но гуляющих на улицах, а в особенности на бульварах, было еще много. Мы начали свое шествие, — вспоминал участник, — с Никитского бульвара, в глубоком молчании шествуя один за другим то длинной вереницей, то зигзагами, перепрыгивая через скамейки (в то время на бульварах не было еще железных скамеек со спинками), то вдруг описывая большой круг, захватывая в его середину группы гуляющих, которые при этом маневре в недоумении останавливались, не зная, что им делать, сердиться или смеяться. Цертелев, шедший впереди, время от времени издавал своим рогом ревущие звуки, на которые отвечали птичьи и заячьи голоса, под аккомпанемент смеха гуляющей публики.

На бульварах мы встретили еще несколько знакомых студентов, которые тотчас же примкнули к нам, так что чем дальше мы шли, тем число наше увеличивалось. На Никитской площади нам попались по дороге пустые извозчики; мы стали один за другим перепрыгивать через их пролетки, вскакивая на подножку и быстро соскакивая с другой стороны. Изумленные извозчики останавливали лошадь и с открытыми ртами смотрели, что это такое, и скоро ли настанет конец этой напасти. Городовых тогда было немного, и те два-три фараона, которых мы видели одиноко стоящими на своих постах, не сочли нужным привязываться к нам, тем более что нас было много. Самый большой эффект произвело наше шествие и птичьи голоса на Тверском бульваре, где больше всего было гуляющих»[383].

Впрочем, далеко не всегда развлечения московского студенчества были так забавны и безобидны. Долгое время его нравы были, мягко говоря, грубоваты. По замечанию Н. П. Вишнякова, «аристократам, представителям богатого дворянства, занимавшего все верхи, наука была совершенно не нужна. Они игнорировали жалкие русские университеты и, буде хотели серьезно учиться, учились дома, либо ехали за границу… Высшие учебные заведения привлекали к себе исключительно мелкое дворянство и разночинцев, и притом в огромном большинстве случаев не обширными и светлыми горизонтами, которые открывает наука, а перспективой диплома, дававшего известные права на государственной службе»[384]. Значительную часть студентов составляли «поповичи», напитанные буйным духом всевозможных «бурс». Аполлон Григорьев, учившийся в университете в начале 1840-х, вспоминал, что для его отца, «по старой памяти, понятие о студенте сливалось с понятием о поповиче»[385].

Оказавшись «на воле», на положении «взрослых», в среде ровесников, молодежь, как выразились бы сейчас, «отрывалась» по полной программе, и в то время студенческие «забавы» частенько становились серьезной головной болью для городских властей. Студенты отличались редкостной заносчивостью и драчливостью. Подгуляв, они принимались «смеха ради» приставать ко всем встречным женщинам подряд и задирать всякого, кто пытался их урезонить, и вообще любого встречного, будь то офицер, купец или мастеровой. В итоге редкое московское гулянье обходилось без масштабной потасовки, растаскивать которую приходилось многострадальным хожалым при помощи казаков.

Не уступали в то время настоящим студентам и воспитанники Университетского Благородного пансиона. В теплое время года после 10 часов вечера (после молитвы «На сон грядущий») в Александровском саду то и дело устраивались драки между ними и бурсаками из Заиконоспасского монастыря (где размещалось духовное училище). «Дворяне» «наступали толпою на воспитанников духовного училища с бранными выкриками по адресу врагов: „Кутья прокислая!“, „Аллилуйя с маслом!“ — вспоминал участник, — а наши бурсаки кричали им: „Красная говядина, красная говядина!“, имея при этом в виду красные воротники гимназических курток»[386]. Постепенно эти драки, превратившиеся в своего рода обычай, так что поддерживать его считали долгом все новые и новые поколения «дворян» и «бурсаков», все же ушли в прошлое, но кое-что и осталось в московском обиходе: прозвище «синяя говядина», которым продолжали бранить московских гимназистов уличные мальчишки и ученики реальных училищ (в городских гимназиях воротники мундиров были синие).

Постоянным развлечением студентов 1800–1820-х годов были походы «на Трубу», где при наличии денег они посещали здешние злачные места как обычные, хотя и весьма шумные клиенты. Когда же денег не было, то излюбленным удовольствием студенческой компании было отловить одинокую шлюху и, как выражались современники, «разбить» ее. Подобные выходки считались молодечеством, и в них особенно отличались все те же вчерашние бурсаки — студенты-медики, к которым часто присоединялись и «хирурги» — студенты Медико-хирургической академии. В первой половине 1820-х годов предводителем подобных походов (как и зачинщиком драк на гуляньях) часто бывал будущий известный поэт Александр Полежаев, вообще отличавшийся в университетские годы буйным нравом и несомненными организаторскими способностями.

В определенных студенческих кругах он был очень популярен, а написанная им «вольная» поэма «Сашка» во многих списках ходила по рукам и читалась студентами гораздо охотнее, чем даже порнографические сочинения И. С. Баркова:

 

Деру «завесу черной нощи»

С прошедших, милых сердцу дней

И вижу: в Марьиной мы роще

Блистаем славою своей!

Ермолка, взоры и походка —

Все дышит жизнью и поет;

Табак, ерофа, пиво, водка

Разит, и пышет, и несет…

Идем, волнуясь величаво, —

И все дорогу нам дают,

А девки влево и направо

От нас со трепетом бегут.

Идем… и горе тебе, дерзкий,

Взглянувший искоса на нас!

«Молчать, — кричим, насупясь зверски, —

Иль выбьем потроха тотчас!»

Толпа ль блядей иль дев стыдливых

Попалась в давке тесной нам,

Целуем, лапаем смазливых

И харкаем в глаза каргам.

Кричим, поем, танцуем, свищем —

Пусть дураки на нас глядят!

Нам все равно: хвалы не ищем,

Пусть что угодно говорят![387]

 

Едва ли не Полежаев стал главным действующим лицом эпизода, описанного в одном из писем к брату-петербуржцу А. Я. Булгаковым. «Вчера много наделал беспокойства и насмешил нас, гуляющих на бульваре, мальчик лет 19 и пьяный, очень собой хороший, — писал он в июле 1825 года. — Пристал к даме одной, которую вел какой-то превысокий кавалер, начал учтивостями, а потом предложил ей 15 рублей. Она отказалась, а он прибавил: „Да ведь 15 рублей бумажками, ассигнациями!“… Кавалер было вступился. „Молчи ты, немчура; тебе не дам я и 15 копеек Ты даром что высок, но и в лакеи не годишься“. Тот перепугался и ну прибавлять шагу, а мальчик сел на скамейку. Его все обступили, начали говорить, и я тут же. Подошли нищие. Шот, бывший со мною, заметил, что нищие эти очень всем надоедают, что должно бы их выгонять. „Зачем? — возразил пьянюшка. — Гонять бы надобно полицейских; вот эта сволочь так портит удовольствие нашего брата, а нищему скажешь: пошел прочь, он и отойдет“. Начал я добираться, кто он таков, будто лицо мне знакомо. „Знаете ли вы поэму ‘Сашеньку’?“ (Может быть, прозвучало и „Сашку“, да Булгаков недослышал. — В. Б.) — „Не знаю“. — „Ну а я ее сочинитель. Знаете ли вы ‘Генриаду’?“ — „Как не знать!“ — „Ну! Так я ее переводчик“. — „Служите вы?“ — „Нет, а буду служить“. — „Так вы еще учитесь?“ — „Учусь“. — „Да, надобно век учиться, а напиваться никогда! Вы, верно, университетские?“ — „Точно так!“ — „Зачем же не носите вы мундир или сюртук с фуражкою форменною, как велено?“ — „Оттого, что не хочу иметь вывески дурака, невежды, шалопая“. — „А разве лучше напиваться и наводить шум на бульваре?“ — „Признаюсь, нехорошо; как быть, затащили меня в ресторацию; впрочем, я пьяный умнее князя Оболенского <куратора университета> когда он трезв“. …Жаль молодого человека: такое счастливое лицо; видно, и не глуп. Плох очень надзор в этом Университете. На днях у нашего дома университетский студент во всей форме прибил до крови извозчика, везшего его с девкою. Он выдавал себя за гвардейского офицера, извозчик был из мужиков, дурак и дал себя бить, а тому уйти, не заплатя денег»[388].

Ко второй половине века студенчество уже значительно поуспокоилось, так что без серьезных происшествий стал обходиться даже грандиозный разгул традиционного Татьяниного дня (12 января по старому стилю) — дня основания университета, который как раз к 1860–1870-м годам превратился в общемосковский и даже общероссийский студенческий праздник.

Празднование начиналось прямо с утра — сразу после молебна и университетского акта. После торжественной части студенты отправлялись в близлежащие трактиры и пивные, и к полудню на Моховой, Тверской, Большой и Малой Бронной уже бродили многочисленные и шумные группы студентов, которые все были (или по крайней мере казались) навеселе, громко кричали песни, в которых рифмовалось в основном «Татьяна — пьяно» (Кто в день святой Татьяны / Ходит не пьяный, / Тот человек дурной!..), и, останавливаясь всей толпой посредине улицы, выкрикивали здравицы и вопили «ура». То и дело с гиком, визгом, гоготом и пеньем проезжали маленькие извозчичьи саночки, битком набитые студентами, которые сидели и висели буквально друг у друга на головах.

Тем временем в основных московских ресторанах — «Эрмитаже», «Яре», «Стрельне», Новотроицком трактире и даже в ресторане Благородного собрания — спешно готовились к вечернему наплыву публики (кроме студентов и бывших студентов в этот день никого не обслуживали): убирали со столов скатерти и фарфоровую посуду, снимали зеркала и вообще все, что можно было снять и убрать, засыпали полы опилками. К вечеру столы сдвигали вместе в один длинный ряд и на пустой их поверхности расставляли глиняные тарелки и дешевые, простого стекла, стаканы и рюмки. Запас их специально пополнялся к каждому Татьянину дню. Часам к шести собирались первые группы празднующих — в основном университетских преподавателей и бывших выпускников, к которым на протяжении вечера подтягивались все новые и новые группы нынешних и бывших студентов. Пока вечер набирал обороты, на закусочных столах красовались осетрина, балык и французские вина, и публика сравнительно чинно, хотя и по обыкновению восторженно, говорила речи, провозглашала тосты за университет, за прогресс, за просвещение и светлую, чуткую молодежь и требовала от оркестра бесконечного исполнения «Гаудеамуса». Потом осетрина как-то незаметно уступала место селедке и соленым огурцам, а вместо вина появлялись водка и пиво. Ораторы начинали лазить ногами на столы и уже не говорить, а выкрикивать речи, которые за шумом невозможно было разобрать. Студенты, видя над столом физиономию знакомого профессора, тотчас приходили в экстаз и орали «браво» либо «долой». Когда кончалась речь, толпа бросалась к профессору и принималась швырять его к потолку. Наиболее популярны в конце 1880-х — в 1890-х годах были профессора А. И. Чупров и М. М. Ковалевский, а из не университетских — блестящие ораторы (бывшие студенты) Ф. Н. Плевако и терапевт А. А. Остроумов. Иногда их силой заставляли выступать. С Остроумовым «добрую четверть часа возились, честью и насилием убеждая его открыть вещие уста. Он ругался, упирался, чуть не дрался, цеплялся за мебель, но его все-таки волокли, по летописному выражению, „аки злодея пьхающе“ — и ставили на стол.

Максим Ковалевский, громадный, толстый, боялся щекотки и, пока его доносили до стола, визжал, хохотал и брыкался. А взгромоздившись на стол, принимался острить… Хохот кругом стоял гомерический, и вместе с публикою хохотал сам оратор»[389]. Иногда швыряние к потолку заканчивалось разорванным фраком и синяками.

Среди качаний и криков «ура» присутствующие время от времени порывались составить и немедленно отослать какую-нибудь телеграмму — к примеру Льву Толстому или папе римскому. Происходило массовое братание бывших и нынешних студентов, и какой-нибудь лысый и порядком-таки пузатый присяжный поверенный прочувствованно рыдал об ушедшей юности на плече у румяного первокурсника, с которым только что выпил на брудершафт.

Во время празднования Татьянина дня московская интеллигенция «не просто пила, как пьет всякий другой человек, вздумавший выпить по той или иной причине, а то и без всякой причины, — замечал современник. — Нет, интеллигенция пила — идейно. Пила „во имя“. С лозунгами, с речами, с двумя правдами Михайловского, с гимнами науке, труду, народу, общественности, светлому будущему, и т. д., и т. д.»[390].

Ближе к полуночи остающиеся на ногах гуляки грузились на ечкинские тройки и катили в Петровский парк У Яра и в «Стрельне» снова пили, снова нестройно пели, перебирая весь положенный в таких случаях репертуар: «Гаудеамус», «Быстры, как волны, дни нашей жизни», «От зари до зари там горят фонари и студенты по улицам шляются», «Наша жизнь коротка», «Укажи мне такую обитель», «Дубинушку», «Есть на Волге утес» и «Вниз по матушке, по Волге», причем редко забирались дальше второго куплета (слов никто не знал); лазили на пальмы, купались в аквариуме и пили воду из фонтана. Под утро, часам к четырем, обеденные залы прославленных ресторанов напоминали поле битвы. Бывшие и нынешние студенты располагались живописными сонными группами, уткнувшись носом в покрывающие пол грязные опилки. Утомленная обслуга, как дрова, принималась сносить и укладывать кутил в извозчичьи санки. Кого-то официанты знали, как постоянных клиентов, о ком-то наводили справки у остающихся на ногах собутыльников; извозчики получали подробные инструкции и пускались в объезд по городу. Звонили у подъезда; выскакивал швейцар или еще кто-нибудь из прислуги, и поклонника святой Татьяны заносили в дом.

Полиции 12 января обыкновенно давался приказ: «в ночь по Татьяне хмельных студентов и прочую чистую публику не задерживать; а уж если необходимо задержать, то брать не иначе как предварительно поздравив с праздником». Впрочем, серьезных скандалов и буйства на Татьяну почти не бывало, а из легких безобразий в традицию вошло только обязательное предутреннее «восхождение» на Триумфальные ворота, куда забирались, чтобы выпить «расстанную» в компании с водруженным на их вершине медным возничим. Обдирая ладони о железные перекладины обледеневшей лестницы и не на шутку рискуя жизнью, подгулявшие студенты непременно выполняли ритуал, а потом оставляли у ног безмолвного возницы пустые бутылки.

По Москве говорили: «Во всей Москве только два кучера непьющих: один на Большом театре, другой на Трухмальных воротах. Да и то Трухмального, как ни крепко держится старик, а на Татьяну студенты непременно накачают»[391].

Финишировал Татьянин день на рассвете, когда на всем пространстве Петербургского шоссе и Тверской можно было в одиночку и группами видеть бредущие и шатающиеся фигуры студентов. Они брели на Козиху и на Грачевку, чтобы, проспавшись к вечеру, опять погрузиться в прозаичные студенческие будни.

 


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.03 сек.)