|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Глава XXXIII
В этот день с утра в Гремячий Лог прибыли из хутора Ярского двадцать три колхозных подводы. Около ветряка их встретил Банник. Повесив на плечо оброть, он шел в степь искать кобылу. Передняя подвода поравнялась с ним. – Здорово живете, гражданы казачки! – Слава богу, – ответил чернобородый казачина, правивший куцехвостыми лошадьми. – Откель это подводы? – С Ярского. – Чего же это у ваших коней хвостов нету? К чему это вы их пострамотили? – Тррр, стой! Добрая чертяка! И хвост отрубили, а она все сепетит… Чего хвостов нету, говоришь? Поотрезали на козну. Городские бабы будут хвостами мух отгонять… Покурить не найдется, добрый человек? Угости, а то мы табаком бедствуем. – Казак соскочил с брички. Задние подводы остановились. Банник уж и пожалел, что ввязался в разговор. Он с неохотой доставал кисет, глядя, как еще человек пять идут от подвод, на ходу полосуя газету на закрутки. – Раскурите вы меня… – крякнул скуповатый Банник. – Теперь – колхоз, знаешь? Все должно быть обчее, – строго сказал бородач и, словно из своего кисета, потянул добрую жменю[40] табаку-самосаду. Закурили. Банник торопливо засовывал кисет в карман шаровар, улыбался, с брезгливой жалостью поглядывая на обрезанные чуть не по самые репицы лошадиные хвосты. Падкая на кровь весенняя муха секла лошадей, садилась на потные стегна, на потертые хомутами зашеины. Лошади по привычке мотали хвостами, пытаясь отогнать мух, но куцые, лишенные волоса, срамотные отрезки не действовали. – Куда же это она хвостом указывает? – язвительно выспрашивал Банник. – Все туда же, в колхоз. А у вас аль не резали? – Резали, но толечко на два вершка. – Это наш председатель совета распорядился, премия получал, а нудáзачнется – пропадут кони! Ну, поедемте. Спасибо за табачок. Покурил – и сердце помягшело, а то всю дорогу ехал, лютовал без курева. – Вы куда же едете? – В Гремячий. – К нам, значится. А по каким делам? – За семенами. – Это… Это как же? – Из района приказали у вас семфонды взять, четыреста тридцать пудов. Но, иди! – Я ж так и знал! – вскричал Банник. Махая обротью, он побежал в хутор. Не успели ярские подводы доехать до правления колхоза, как уже половине хутора стало известно о том, что ярские приехали забирать семенной хлеб. Не пожалел Банник ног, шныряя с база на баз. Сначала на проулках собрались бабы, заторочили, всшумелись, как табунки встревоженных куропаток. – Хлеб наш увозят, милушки! – Сеять-то нечем будет! – Головушка моя горькая! – Люди добрые говорили, что не надо засыпать было в обчественный анбар… – Кабы казаки нас слухали! – Надо идтить, говорить казакам, чтобы хлеба не давали! – Да мы и сами не дадим! Поедемте, бабочки, к анбарам! Заберем колья и не подпустим их к замкам! Потом появились казаки. И промеж них такие же пошли разговоры. Переходя от проулка к проулку, с улицы на улицу, собрались в немалую толпу, двинулись к амбарам. Тем временем Давыдов прочитал привезенную ярцами от председателя правления райполеводсоюза служебную записку. «Тов. Давыдов, – писал Лупетов, – у тебя на глубинке есть 73 центнера оставшейся невывезенной по хлебозаготовке пшеницы. Предлагаю тебе выдать эту пшеницу (все 73 центнера) Ярскому колхозу. У них не хватает семенного материала. С конторой Союзхлеба я согласовал вопрос». Давыдов прочитал, распорядился выдать хлеб. Ярцы со двора правления колхоза поехали к амбарам, но возле амбаров улицу запрудил народ. Сотни две баб и казаков окружили подводы. – Куда едете? – За нашим хлебом? Черти вас принесли? – Поворачивай! – Не дадим! Демка Ушаков кинулся за Давыдовым. Тот рысью прибежал к амбарам. – В чем дело, граждане? Чего вы собрались? – Ты почему наш хлеб отдаешь ярцам? Мы для них его засыпали? – Тебе, Давыдов, кто это такие права давал? – А мы чем сеять будем? Давыдов взлез на приклеток ближайшего амбара, спокойно объяснил, что выдает он по распоряжению райполеводсоюза не семенной хлеб, а оставшийся по хлебозаготовке. – Вы, граждане, не беспокойтесь, наш хлеб будет целый. А вам вместо того, чтобы без дела слоняться да семечки лущить, в поле надо ехать. Имейте в виду, бригадиры ведут учет невышедших на работу. Кто не пойдет, будем штрафовать. Часть казаков покинула улицу. Многие, успокоенные заявлением Давыдова, отправились в поле. Кладовщик начал отпускать ярцам хлеб. Давыдов ушел в правление. Но через полчаса в настроении баб, все еще дежуривших возле амбаров, произошла резкая перемена. Яков Лукич поспособствовал этому, шепнул нескольким казакам: – Брешет Давыдов! Семенной увозит! Колхоз посеет, а что единоличники засыпали, отдадут Ярскому колхозу. Бабы заволновались. Банник, Демид Молчун, дед Донецков и еще человек тридцать казаков, посовещавшись, подошли к весам. – Не даем хлеб! – от имени всех заявил Донецков. – У тебя не спрашиваются! – огрызнулся Демка Ушаков. Между ними началась перепалка. Ярцы вступились за Демку. Тот самый чернобородый казачина, которого на выгоне угощал Банник табаком, стал на бричке во весь рост, минут пять яростно матерился, а уж потом начал выкрикивать: – Вы чего это власть нарушаете? Что вы мордуете нас? Мы в горячую пору забились за сорок верст, а вы государственный хлеб держите? Гепева по вас горько плачет! Вас, сукиных сынов, в Соловки надо сажать! Как собаки на сене, лежите, сами не жрете и другим не даете! Чего вы нá поля не едете? Праздник вам?.. – А тебе чего надо? Борода у тебя свербит? Расчешем!.. Это мы – в минуту! – заорал Бесхлебнов, Аким Младший, подсучивая рукава и пробиваясь к бричке. Бородатый ярской казачина прыгнул с брички. Он не подсучивал рукавов своей вылинявшей коричневой рубахи, но встретил Акима Младшего таким умелым, лихим ударом в челюсть, что Аким сажени две летел, расталкивая спиной народ, махая руками, как ветряная мельница крыльями. Завязалась драка, каких давным-давно не видывал Гремячий Лог. Ярцам изрядно натолкали, и они, избитые в кровь, бросили мешки с хлебом, попадали в брички, и, ударив по лошадям, прорвались сквозь толпу взвизжавшихся баб, ускакали. С этого часа и пошло кружало волнений по Гремячему Логу. У Демки Ушакова хотели отобрать ключи от амбаров с семенным зерном, но догадливый Демка во время драки улизнул из толпы, прибежал в правление. – Куда ключи девать, товарищ Давыдов? Ярских наши бьют, а зараз, видно, и до нас зачнут добираться! – Давай мне ключи, – спокойно сказал Давыдов. Он взял ключи, положил их в карман, пошел к амбарам. А в это время бабы уже успели вытащить из сельсовета Андрея Размётнова, надсадно крича: – Открывай митинг! – Бабочки! Тетушки! Мамаши! Лапушки мои! Нету зараз митингов. Сеять надо, а не митинговать! На что вам митинг спонадобился? Это – слово солдатское. Допрежь, чем его говорить, надо в окопах три года высидеть! На войне надо побывать, вшов попродовольствовать, а потом уж и про митингу гутарить, – пробовал вразумить баб Размётнов. Но они его не слушали; уцепившись за шаровары, за рукава и подол рубахи, волоком тянули нахмуренного Андрея в школу, орали: – Не желаем в окопах высиживаться! – Не желаем на войну! – Открывай митинг, а то сами откроем! – Брешешь, сукин сын, что нельзя! Ты председатель! Тебе можно! Андрей, отпихивал баб, затыкал уши, стараясь перекричать их, вопил: – Замолчите, анафены! Отслонитесь трошки! По какому случаю вам митинг нужен? – По хлебу! По хлебу будем с вами гутарить! …В конце концов Размётнов вынужден был сказать: – Считаю собрание открытым. – Слово дозвольте, – потребовала вдовая Екатерина Гулящая. – Да говори, черт тебя нюхай!.. – Ты не чертякай, председатель! А то я тебя черкану, должно быть… С чьего соизволеньица вы дозволили наш хлеб растаскивать? Кто это распорядился ярцам отпущать и на раскакую нужду? – Гулящая – руки в бока – изогнулась, ожидая ответа. Андрей отмахнулся от нее, как от надоедливой мухи. – Было вам авторитетно объяснено товарищем Давыдовым. И я собрание не за этими глупостями открывал, а затем… – Андрей вздохнул, – что надо, любезные гражданы, на сусликов идтить всей нашей силой… Маневр Андрею не удался. – Какой там суслик! – Не до сусликов! – Хлеб давайте!.. – Краснобай, ёж тебя наколи! На суслика съехал! А про хлеб кто будет гутарить? – Про него и гутарить нечего! – А-а-а, нечего? Отдавайте назад хлеб! Бабы во главе с Гулящей начали подступать к сцене. Андрей стоял около жестяной суфлерской будки. Он с усмешкой посматривал на баб, но в душе испытывал некоторую тревогу: уж больно суровы на вид были казаки, толпившиеся позади, за белым ромашковым полем сплошных бабьих платков. – В сапогах зиму и лето ходишь, а нам и на чирики товару нету! – Комиссаром стал! – А давно ли с Маришкиного мужа шаровары трепал? – Наел мурло. – Разуйте его, бабы! Выкрики загрохотали, как беспорядочная пачечная стрельба. Несколько десятков баб столпилось около самой сцены. Андрей тщетно старался водворить тишину: голоса его не было слышно. – Сымайте с него сапоги! Бабочки, а ну, дóразу! Вмиг к сцене протянулось множество рук. Андрея схватили за левую ногу. Он вцепился в будку, побледнел от злости, но с ноги уже стянули сапог, кинули куда-то назад. Многочисленные руки подхватывали сапог, перебрасывали дальше, покатился недружный, недобрый смех. Издали, из задних рядов, зазвучали одобрительные мужские голоса: – Разувай его! – Пущай без галихве походит!.. – Тяни другой!.. – Бабы, действуйте! Валяй его, борова!.. И другой сапог сорвали с Андрея. Он стряхнул с ног портянки, оранул: – И портянки нужны? Берите! Может, кому на утирки пойдут! К сцене быстро подходило несколько парней. Один из них – единоличник Ефим Трубачев, губатый детина, сын атаманца и сам саженного роста, – растолкал баб, шагнул на сцену. – Нам портянки твои не нужны, – говорил он, улыбаясь и тяжело дыша, – а вот шаровары мы с тебя, председатель, сымем… – Штаны нам позарез нужны! Беднота без штанов ходит, а кулацкого не хватило, – развязно пояснил другой, помоложе и помельче ростом, но бедовей, коноводистей на вид. Парень этот, по прозвищу Дымок, был на редкость кучеряв. Каракулевых дымчато-белесых волос его словно никогда в жизни не касалась расческа, – такими беспорядочными завитушками взмывали они из-под околыша старенькой казачьей фуражки. Отец Дымка был убит на германской войне, мать умерла от тифа; малолетний Дымок возрастал на попечении тетки. Сызмальства он воровал на чужих огородах огурцы и редиску, в садах – вишню и яблоки, с бахчей мешками носил арбузы, а по возмужании пристрастился портить хуторских девок и на этом поприще стяжал себе столь худую и громкую славу, что ни одна гремяченская мамаша, имевшая взрослую дочь, не могла равнодушно глядеть на Дымка, на его небольшую, но складную, как у ястребка, фигуру. Глянет, непременно сплюнет на сторону, зашипит: – Идет, чертяка белоглазый! Так и ходит, кобелина поблудный, по хутору, так и ходит… – и к дочери: – Ну, а ты чего гляделки вылупила? Чего у окна торчишь? Вот принеси мне в подоле, только принеси – своими руками задушу! Тяни, сукина дочь, кизяк на затоп да ступай корову встревай! А Дымок, зверино-мягко ступая обутыми в рваные чирики ногами, тихонько посвистывая сквозь зубы, идет себе мимо плетней и заборов, из-под загнутых, лучистых ресниц посматривает на окна, на базы, и лишь только мелькнет где-нибудь девичий платок, – мгновенно преображается ленивый с виду, неповоротливый Дымок: он коротким, точным движением, по-ястребиному быстро поворачивает голову, выпрямляется. Но не хищность высматривает из его белесоватых глаз, а ласка и величайшая нежность; даже глаза Дымковы в этот момент как будто меняют окраску и становятся такими бездонно-синими, как июльское небо. «Фектюшка! Светок мой лазоревый! Ноне, как смеркнется, я приду на забазье. Ты где ноне спать будешь?» – «Ах, оставьте ваши глупости!» – на бегу неприступно-строго отвечает девка. Дымок с понимающей улыбкой смотрит ей вслед, уходит. На закате солнца играет возле общественного амбара на гармошке своего сосланного дружка, Тимофея Рваного, но как только синяя тень ляжет в садах и левадах, едва утихнет людской гомон и скотиний мык, он не спеша шагает по проулку к Фектиному базу, а над грустно перешептывающимися верхушками тополей, над безмолвным хутором идет такой же одинокий, такой же круглолицый, как и Дымок, месяц. Не одни девки были утехой в жизни Дымка: любил он и водку, а еще больше – драки. Где драка, там и Дымок. Вначале он смотрит, с силой сцепив за спиной руки, угнув голову, потом у него начинают часто подрагивать ноги в коленях, дрожь становится неудержной, и Дымок, не в силах совладать с борющей его страстью, вступает в бой. К двадцати годам он уже успел растерять полдюжины зубов. Неоднократно был избиваем так, что кровь шла у него горлом. Били его и за девичьи грехи, и за вмешательство в чужие споры, разрешаемые при помощи кулаков. Покашляет Дымок, похаркает кровью, с месяц вылежит на печи у вечно плачущей тетки, а потом опять появится на игрищах, и еще неутолимей блистают голубоватые Дымковы глаза, еще проворней бегают пальцы по клапанам двухрядки, только голос после болезни становится глуше и хрипатей, словно вздох изношенных мехов старенький гармошки. Из Дымка трудно было вышибить жизнь, – живуч был, как кошка. Его исключили из комсомола, судили за хулиганство и за поджог. Андрей Размётнов не раз арестовывал его за буйство, отводил ночевать в сельсоветский сарай. Дымок издавна питал к нему великую злобу и вот теперь-то, считая момент подходящим для расплаты, и полез на сцену, чтобы поквитаться… Он подходил к Андрею все ближе. Колени его тряслись, и от этого казалось, что он словно бы пританцовывает. – Шаровары нам… – Дымок громко вздохнул: – А ну, сымай!.. Сцена текуче наполнялась бабами, многорукая толпа снова окружила Андрея, жарко дыша ему в лицо и в затылок, окружая неразрывным кольцом. – Я – председатель! – крикнул Размётнов. – Надо мной смеяться – над Советской властью смеяться! Отойди! Хлеба я вам не дозволю брать! Собрание считаю закрытым!.. – Сами возьмем! – Хо-хо! Закрыл! – Откроем! – К Давыдову пойдем, ишо его потрясем! – А ну, ходу в правление! – Размётнова придержать надо! – Бей его, ребятки!.. – Чего ему в зубы глядеть?! – Он против Сталина! – Посадить его! Одна из баб стащила со стола президиума красную сатиновую покрышку, сзади укутала ею голову Размётнова. А пока он пытался сорвать пахнущую чернилами и пылью скатерть, Дымок, не размахиваясь, ударил его под ложечку. Освободив голову, задыхаясь от безрассудной ярости и боли, Андрей выхватил из кармана наган. Бабы с криком шарахнулись в стороны, но Дымок, Ефим Трубачев и еще двое проникших на сцену казаков схватили его за руки, обезоружили. – Стрелять в народ хотел! Вот сукин-то сын! – радостно заорал Трубачев, поднимая над головой размётновский наган с порожним, без единого патрона барабаном… Давыдов невольно замедлил шаг, услышав доносившийся от амбаров сплошной и грозный рев: «Ая-я-я-я-я-я!» – высоко взлетая, звенел над мужскими басовитыми голосами пронзительный бабий крик. Он резко выделялся из слитной массы голосов, как выделяется из общего гона осенью в лесу, тронутом первыми заморозками, страстный, захлебывающийся, яростно плачущий лай гончей суки, идущей вместе со стаей по горячему следу красного зверя. «Надо бы послать за второй бригадой, а то разберут хлеб», – подумал Давыдов. Он решил вернуться в правление, чтобы спрятать где-нибудь ключи от амбаров с семенным зерном. Демка Ушаков растерянно стоял у ворот. – Я схоронюсь, товарищ Давыдов. А то меня за ключи дерзать будут. – Это твое дело. Найденова нет? – Он во второй бригаде. – А из второй бригады здесь никого нет? – Кондрат Майданников. – Где он? Что он тут делает? – За семенами приехал. Да вот он метется! К ним, поспешая, подходил Майданников. Еще издали махнул кнутом, крикнул: – Андрея Размётнова арестовало общество! Посадили его в подвал и зараз направляются к амбарам. Ты прихоронись, товарищ Давыдов, а то как бы греха не вышло… Народ прямо-таки осатанел! – Не буду я прятаться! С ума ты сошел?! Нá тебе ключи и мотай в бригаду, скажи Любишкину, чтобы посадил человек пятнадцать на коней и сейчас же скакал сюда. Видишь, у нас здесь… буза начинается. Район я не хочу тревожить, сами управимся. Ты на чем приехал? – На бричке. – Отцепи одну лошадь, садись верхом и дуй! – Это я в два счета! – Майданников сунул в карман ключи, побежал по проулку. Давыдов не спеша подходил к амбарам. Толпа несколько приутихла, поджидая его. «Идет, вражина!» – истерично крикнула какая-то бабенка, указывая на Давыдова. Но он не спешил, на виду у всех остановился закурить, повернулся спиной на ветер, зажег спичку. – Иди, иди! Ус-пе-ешь покурить-то! – Ишо на том свете накуришься! – Ключи несешь ай нет? – Не-се-от, небось! Чует кошка, чью мясу съела. Попыхивая дымком, сунув руки в карманы, Давыдов подошел к передним рядам. Его самоуверенный, спокойный вид подействовал на толпу двояко: некоторые почувствовали в этой самоуверенности сознание силы и превосходства, бывших на стороне Давыдова, других внешняя спокойность его взбесила. Как град по железной крыше, застукотели выкрики: – Ключи давай! – Распущай колхоз! – Катися отседова! Кой тебя… просил?! – Давай семенóв! – Почему не даешь нам сеять? Тихий ветерок поигрывал концами бабьих платков, шуршал метелками камыша на амбарных крышах, нес из степи пресный запах сохнущей земли и невыбродивший виноградный дух молодых трав. Медвяный аромат набухающих почек тополей был так приторно-сладок, что у Давыдова, когда он начал говорить, было такое ощущение, как будто губы его слипаются, и даже вкус меда ощущал он, касаясь языком нёба. – Вы что же это, граждане, перестали подчиняться распоряжениям Советской власти? Почему это вы не дали Ярскому колхозу хлеба? А вы не думаете, что за это придется вам отвечать перед судом как за срыв весенней посевной кампании? Факт, что прийдется! Советская власть вам этого не простит! – Советская власть твоя сидит у нас зараз заарестованная! Сидит, как любушка, в подвале! – ответил единоличник Добродеев Мирон, низенький хромой казачишка, намекая на арест Размётнова. Кое-кто засмеялся, но Банник выступил вперед, гневно крикнул: – Советская власть не так диктует, как вы тут выдумляете! Мы такой Советской власти, какую вы с Нагульновым Макаркой выдумали, не подчиняемся! Разве ж это мода, чтобы хлеборобам не давать сеять? Это что есть такое? Это есть искажение партии! – Тебе, что ли, не даем сеять? – А то даете? – Ты ссыпал в общественный амбар семена? – Ну, ссыпал. – Получил их обратно? – Ну, получил. Далее что? – Кто же тебе не дает сеять? Чего ты тут возле амбаров околачиваешься? Банник был несколько смущен неожиданным для него оборотом разговора, но он попытался вывернуться: – Я не о себе душою болю, а об народе, какой вышел из колхоза и какому вы хлеб обратно не возвертаете и имущество не даете. Вот что! Да и мне какую вы землю отвели? Почему вдалях? – Ступай отсюда! – не выдержал Давыдов. – С тобой мы потом будем говорить, факт! А в колхозные дела ты не суй носа, а не то мы его тебе живо оттяпаем! Ты подстрекательством занимаешься! Ступай, говорят тебе! Банник, бормоча угрозы, отступил, а на смену ему дружно выдвинулись бабы. Они зашумели все сразу, в один голос, не давая Давыдову и слова молвить. Он старался выиграть время, чтобы дать возможность подоспеть Любишкину с бригадой, но бабы окружили его, оглушительно крича, поддерживаемые сочувственным молчанием казаков. Оглядываясь по сторонам, Давыдов увидел Марину Пояркову. Она стояла поодаль, скрестив на груди обнаженные по локоть могучие руки, о чем-то оживленно разговаривая с бабами, хмуря почти сомкнувшиеся над переносицей иссиня-черные брови. Давыдов уловил ее враждебный взгляд и почти тотчас же увидел около нее Якова Лукича, взволнованно, выжидательно улыбавшегося, шептавшего что-то Демиду Молчуну. – Давай ключи! Отдай добром, слышишь? Одна из баб схватила Давыдова за плечо, сунула руку в карман его штанов. Давыдов с силой толкнул ее. Баба попятилась, упала на спину, притворно заголосила: – Ой, убил, убил! Родненькие, не дайте пропасть!.. – Что же это такое? – дрожащим тенорком сказал кто-то из задних рядов толпы. – Драться, значится, начинает? А ну, толканите-ка его, чтобы у него юшка из носу брызнула!.. Давыдов шагнул было, чтобы поднять упавшую бабу, но с головы его сбили кепку, несколько раз ударили его по лицу и по спине, схватили за руки. Ворохнув плечами, он сбросил насевших на него баб, но они снова с криком вцепились в него, разорвали ворот рубахи, в несколько секунд обшарили и вывернули карманы. – Нету у него ключей! – Где ключи?.. – От-да-а-ай! Все одно замки пособьем! Величественная старуха – мать Мишки Игнатенка, – сопя, пробилась к Давыдову, матерно выругалась, плюнула ему в лицо. – Вот тебе, сатанюка, безбо-ож-ник! Побледнел Давыдов, напряг всю силу, пытаясь освободить руки, и не смог: как видно, кто-то из казаков поспешил на помощь бабам. Ядреные заскорузлые пальцы взяли, стиснули сзади его локти, стиснули как плоскогубцы. Тогда Давыдов перестал вырываться. Он понял, что дело зашло уж слишком далеко, что на помощь ему никто из присутствующих не выступит, а поэтому и действовать решил иначе. – Ключей от амбаров у меня нет, граждане. Ключи хранятся… – Давыдов запнулся: он хотел сказать, что ключи не у него хранятся, но мгновенно сообразил, что если он откажется, толпа бросится искать Демку Ушакова, наверняка найдет, и тогда Демке несдобровать, – убьют. «Скажу, что у меня на квартире, а там поищу и скажу, что потерял. Тем временем Любишкин подоспеет, а меня они убить едва ли решатся. Э, да черт их бери!» Он помолчал, вытирая плечом кровь с оцарапанной щеки, потом сказал: – Ключи у меня на квартире хранятся, но я вам их не дам, а за взлом замков вы будете отвечать по всей строгости! Так и знайте, факт! – Веди нас на фатеру! Сами твои ключи возьмем, – наседала Игнатенкова мать. У нее дрожали от волнения брюзглые щеки и крупная бородавка на носу, по морщинистому лицу непрестанно сыпался пот. Она первая толкнула Давыдова, и тот охотно, но медленно зашагал по направлению к своей квартире. – Да там ли ключи-то? Может, ты запамятовал? – допытывалась Авдотья, жена Банника. – Там, там, тетушка! – уверял Давыдов, наклоняя голову, пряча улыбку. Четыре бабы держали его за руки, пятая шла позади с здоровенным колом в руках; с правой стороны, вся сотрясаясь, шагала крупным мужским шагом Игнатенкова старуха, а по левую сторону, разбившись на группки, валили бабы. Казаки остались дожидаться ключей около амбаров. – Руки пустите, тетушка. Я не убегу, – просил Давыдов. – А чума тебя знает, как раз ишо и убежишь. – Да нет же! – Иди при нас, так нам спокойнее. Дошли до квартиры; повалив хворостяные воротца и плетень, вломились во двор. – Иди, неси ключи. А не принесешь – зараз кликнем казаков, они тебе враз вязы набок своротют! – Ох, тетушка, скоро вы Советскую власть позабыли. А она вам за это не спустит! – Семь бед – один ответ! Что нам, не сеямши, к осени с голоду пухнуть, что зараз отвечать, – все едино! А ты иди-кася, иди! Давыдов вошел в свою комнату; зная, что за ним подсматривают, сделал вид, будто старательно ищет. Он перерыл все в чемодане и на столе, перетряс все бумаги, слазил под койку и под кривоногий стол… – Нету ключей, – заявил он, появляясь на крыльце. – А где же они? – Наверное, у Нагульнова. – Да ить он же уехал! – Мало ли что! Сам уехал, а ключи мог оставить. Даже наверное оставил. Мы сегодня должны были хлеб отпускать на вторую бригаду. Его повели на квартиру Нагульнова. Дорогою стали бить. Сначала лишь слегка подталкивали и ругали, а потом, ожесточившись оттого, что он все время посмеивается и шутит, начали бить уже как следует. – Гражданочки! Дорогие мои ухажерочки! Вы хоть палками-то не бейте, – упрашивал он, пощипывая ближайших баб, а сам нагибал голову и через силу улыбался. Его нещадно колотили по согнутой широкой и гулкой спине, но он только покрякивал, плечами шевелил и, несмотря на боль, все еще пробовал шутить: – Бабушка! Тебе помирать пора, а ты дерешься. Дай я тебя хоть разок ударю, а? – Идол бесчувственный! Каменюка холодная! – чуть не со слезами взголосила молоденькая Настенка Донецкова, усердно молотившая по спине Давыдова своими маленькими, но крепкими кулачками. – Все руки об него прибила, а ему хучь бы что!.. – Палками не бить! – единственный раз сурово, сквозь стиснутые зубы, бормотнул Давыдов и выхватил из рук какой-то бабенки сухой вербовый колышек, хряпнул его об колено. Ему до крови рассекли ухо, разбили губы и нос, но он все еще улыбался вспухшими губами, выказывая нехваток переднего зуба, неторопливо и несильно отталкивал особенно свирепо наседавших баб. Страшно досаждала ему Игнатенкова старуха с гневно дрожавшей бородавкой на носу. Она била больно, норовила попасть либо в переносицу, либо в висок и била не так, как остальные, а тыльной стороной кулака, костяшками сжатых пальцев. Давыдов на ходу тщетно поворачивался к ней спиной. Она, сопя, расталкивала баб, забегала ему наперед, хрипела: – Дай-кася, я его по сусалу! По сусалу! «Н-н-ну, подожди, чертова жаба, – с холодным бешенством думал Давыдов, уворачиваясь от удара, – как только покажется Любишкин, я тебя так садану, что ты у меня винтом пойдешь!» Любишкина с верховыми все не было. Подошли к квартире Нагульнова. На этот раз вместе с Давыдовым вошли в комнату и бабы. Они все перерыли, пораскидали бумаги, книги, белье, даже у хозяев и то искали ключи. Разумеется, не нашли, вытолкали Давыдова на крыльцо. – Где ключи? Убьем! – У Островнова, – отвечал Давыдов, вспомнив стоявшего в толпе у амбаров, злорадно улыбавшегося завхоза. – Брешешь! Мы у него уж пытали! Он сказал, что у тебя должны быть ключи!.. – Гражданочки! – Давыдов потрогал пальцами чудовищно распухший нос, тихо улыбнулся: – Гражданочки! Совершенно напрасно вы меня били… Ключи лежат в правлении, в моем столе, факт. Теперь я точно припоминаю. – Да ты смеешься над нами! – взвизгнула подоспевшая от амбаров Екатерина Гулящая. – Ведите туда. Какой может быть смех? Только, пожалуйста, без драки! Давыдов сошел с крыльца. Его мучила жажда, одолевала бессильная ярость. Били его не раз, но женщины били впервые, и от этого было ему как-то не по себе. «Только бы не свалиться, а то озвереют и – чего доброго – заклюют до смерти. Вот глупая смерть-то будет, факт!» – думал он, с надеждой устремляя глаза на бугор. Но не схватывалась на шляху пыльца, взвихренная конскими копытами, не показывались рассыпанные лавой всадники. В безлюдье пустовал бугор, простираясь до дальнего кургана на горизонте… Так же пустынны были улицы. Все собрались возле амбаров, оттуда доносилось тугое громыхание множества голосов. Пока дошли до правления, Давыдова избили столь изрядно, что он еле держался на ногах. Он уже не шутил, а все чаще спотыкался на ровном, все чаще хватался за голову и, бледнея, глухо просил: – Хватит! Убьете ведь. По голове не надо… Нету у меня ключей! До ночи буду водить, а ключей нету… Не отдам! – А-а-а-а, до ночи?! – стонали разъяренные бабы и снова пиявками присасывались к обессилевшему Давыдову, царапали, били и даже кусали. Возле самого двора колхозного правления Давыдов сел на дорогу. Парусиновая рубаха его была в крови, короткие городские штаны (с бахромой внизу от ветхости) разорваны на коленях, из распахнутого ворота высматривала смуглая татуированная грудь. Он тяжело, с сапом дышал и выглядел жалко. – Иди, су-ки-и-ин ты сын!.. – Игнатенкова старуха топала ногами. – За вас же, сволочей!.. – неожиданно звонко сказал Давыдов и повел по сторонам странно посветлевшими глазами. – Для вас же делаем!.. И вы меня же убиваете… Ах, сво-ло-чи! Не дам ключей. Понятно? Факт, не дам! Ну? – Бросьте вы его!.. – закричала подбежавшая девка. – Казаки уже замки посбили и хлеб делют! Бабы кинули Давыдова около правленческих ворот, побежали к амбарам. Встал он с огромнейшим усилием, зашел во двор, вынес на крыльцо цибарку со степлившейся водой, долго пил, а потом стал лить воду на голову. Кряхтя, смыл кровь с лица и шеи, вытерся висевшей на перильце попонкой и присел на порожек. Во дворе не было ни души. Где-то потревоженно кудахтала курица. На крыше скворешни выщелкивал, запрокинув голову, вороной жаворонок. Со степи слышно было, как посвистывали суслики. Негустая ступенчатая грядина лиловых облачков застилала солнце, но, несмотря на это, в воздухе висела такая томящая духота, что даже воробьи, купавшиеся посреди двора в куче золы, лежали недвижно, вытянув шейки, изредка трепыхая крохотными веерками распущенных крылышек. Заслышав глухой, мягкий грохот копыт, Давыдов поднял голову: в ворота на полном карьере влетел оседланный вислозадый буланый конишка. Он круто повернулся, взрыл задними ногами землю, с храпом околесил двор, роняя со стёгнов на жаркую землю белые, пышные шмотья мыла. Возле конюшенных дверей остановился, обнюхал помост. Нарядная, отделанная серебром уздечка на нем была оборвана, концы поводов болтались, седло сбилось на самую холку, а лопнувшие ремни нагрудника свисали до земли, касаясь исчерна-лиловых раковин копыт. Он тяжело носил боками, раздувал розовые ноздри; в золотистой челке его и в спутанных космах гривы понастряли комья бурых прошлогодних репьев. Давыдов с удивлением смотрел на коня. В это время тягуче скрипнула дверь сеновала и наружу просунулась голова деда Щукаря. Немного погодя и сам он вышел, с величайшими предосторожностями отворив дверь, пугливо озираясь по сторонам. Сенная труха густо крыла мокрую от пота рубаху Щукаря, в клочкастой бороденке торчали обзерненные головки пырея, пересохшие травяные былки и листья, желтая осыпь донника. Лицо деда Щукаря было вишнево-красно, печать безмерного испуга лежала на нем, по вискам на бороду и щеки стремился пот… – Товарищ Давыдов! – просящим шепотом заговорил он, на цыпочках подойдя к крыльцу, – схоронитесь вы, за-ради господа бога! Уж раз зачали нас громить, значится дело вот-вот подходит к смертоубийству. До чего вас размозжили – лица не призначишь! Я в сене спасался… Духотища там – мочи нету, весь я пóтом изошел, но зато спокойнее для души, ей-богу! Давайте перегодим трошки эту смуту, вместе схоронимся, а? Одному как-то ужасно пребывать… Ну, какой нам интерес смерть принимать, за-ради чего – неизвестно. Вы послухайте, как бабы гудут, как шершеня, в рот им клёп! Вот и Нагульнова, как видно, ухандокали. Ить это его конь прибег… На этом маштачке он в станицу ноне бегал. Он утром под ним спотыкнулся в воротах, а я ишо тогда ему сказал: «Вернись, Макар, примета дюже плохая!» Но ить он разве ж когда послухает знающего человека? Сроду нет! Все на свой хряп норовит, вот и убили. А коли воротился бы, то мог бы за мое почтение прихорониться. – Так, может быть, он теперь дома? – нерешительно спросил Давыдов. – До-о-ма? А почему конь порожнем прибег и храпит, как мертвежину чует? Мне эти приметы довольно даже известные! Ясное дело: возвернулся он из района, видит, что возле амбаров хлеб громят, ну, сказал суперечь, не стерпело его горячее сердце, ну, и убили человека… Давыдов молчал. Около амбаров по-прежнему стон стоял от многоголосого говора, слышался скрип арб и такающий перестук бричечных колес. «Хлеб увозят… – подумал Давыдов. – А действительно, что же с Макаром? Неужели убили? Пойду!» Он поднялся. Дед Щукарь, думая, что Давыдов решил схорониться вместе с ним на сеновале, засуетился: – Пойдемте, пойдемте от греха! А то ишо кого-нибудь черт занесет сюда, узрят нас с вами и наведут нам трубу. Это они в один секунд сработают! А на сеновале очень даже прекрасно. Дух от сена легкий, веселый, я бы там месяц пролежал, кабы харчишки водилися. Только вот козел меня искоренил… Убил бы вредителя, до смерти! Прослыхал я, что бабы колхоз громят и вас за хлеб дерзают: «Ну, – говорю сам себе, – пропадешь ты, Щукарь, ни за понюшку табаку!» Ить бабы все до одной знают, что только мы с вами, товарищ Давыдов, со дня революции на платформе и что мы и сочинили в Гремячем колхоз и Титка раскулачили. Кого им перво-наперво надо убивать? Ясное дело – меня и вас! «Плохие наши дела, – думаю, – надо хорониться, а то Давыдова убьют и до меня доберутся, а кто же тогда про смерть товарища Давыдова следователю будет показывать?» В один секунд пыхнул я в сено, зарылся с головой, лежу, дыхать резко и то опасаюсь. И вот слышу, кто-то лезет по сену, поверх меня… Лезет и, натурально, чихает от пыли. «Мать родимая! – думаю. – Не иначе, меня ищут, не иначе, за моей душой лезут». А оно все лезет себе и лезет, и вот уже на живот мне наступает… Лежу! Душа с телом от страха расстается, а я лежу как прóклятый, затем, что мне, ну, раз уже некуда податься! И вот оно наступает мне прямо на морду. Я рукой цап – копыто, и все в шерсте! Волосья на мне все наежинились, и ажник кожа начала от тела отставать… Никак не воздохну от страху! Я что подумал, ущупамши шерстяное копыто? «Черт!» – думаю. На сеновале – страшенная темень, а всякая нечисть темноту уважает. «Значится, – думаю, – зараз он меня зачнет кузюкать и защелыкчет до смерти… Уж лучше пущай бы бабы исказнили». Да-а-а-а, страху принял – нет числа! Будь на моем месте другой, трусого десятка парень, энтот в один секунд мог бы окочуриться от разрыва сердца и внутренностей. От скорого страха это завсегда разрывается. А я толечко похолодал трошки, а сам лежу. И вот чую, что уж дюже козлиным духом воняет… Замстило мне, что раскулаченный Титков козел на сеновале проживает, вовзят забыл про него, проклятущего! Выглянул, а это так и есть, он, Титков козел, по сену лазит, шалфей ищет, полынок грызет… Ну уж тут я, конешно, привстал и зачал его утюжить. Извозил его, как миленького, и за бороду и по-всякому! «Не лазь, бородатый черт, по сену, когда в хуторе бунт идет! Не топчися без толку, вонючий дьявол!» Так осерчал, что хотел его там же смерти предать за то, что он хучь и животина, но должон разуметь, что и к чему и когда можно без толку по сену командироваться, а когда надо тихочко притаиться и сидеть… Вы куда же это, товарищ Давыдов?.. Давыдов, не отвечая, прошел мимо сеновала, направился к воротам. – Куда вы?.. – испуганно зашептал дед Щукарь. Выглянув в полуотворенную калитку, он увидел, как Давыдов, словно подталкиваемый в спину порывистым ветром, идет по направлению к общественным амбарам неверным, но быстрым шагом.
Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.027 сек.) |