АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

ПОВТОРЕНИЕ ПРОЙДЕННОГО 1 страница

Читайте также:
  1. DER JAMMERWOCH 1 страница
  2. DER JAMMERWOCH 10 страница
  3. DER JAMMERWOCH 2 страница
  4. DER JAMMERWOCH 3 страница
  5. DER JAMMERWOCH 4 страница
  6. DER JAMMERWOCH 5 страница
  7. DER JAMMERWOCH 6 страница
  8. DER JAMMERWOCH 7 страница
  9. DER JAMMERWOCH 8 страница
  10. DER JAMMERWOCH 9 страница
  11. II. Semasiology 1 страница
  12. II. Semasiology 2 страница

 

Repetitio est mater studiorum.

Латинская пословица

 

I.

 

Последние строки писал я в сентябре 1937 года в Кашире. Продолжаю теперь ровно через два года, в сентябре 1939 года в городе Пушкине, бывшем Дет­ском, бывшем Царском Селе. За эти два года чество­вание мое приняло особенно яркую окраску, так что рассказ о нем — продолжается (Первая глава настоящей части написана в 1939-1940 году в Пушкине, остальные в 1944 году в Пруссии, в городке Конице.).

29-го сентября 1937 года я спокойно сидел в сво­ей кубической комнате в Кашире и работал над воспо­минаниями. Написано было уже до пятнадцати печат­ных листов, но надежды беспрепятственно рабо­тать над ними было мало: с самого начала года волна арестов захлестнула всех, кто был четырьмя годами ранее привлечен к моему «делу». В январе кончался срок архангельской ссылки Д. М. Пинеса, просидев­шего до того два года в Верхне-Уральском изоляторе. В самый день окончания срока он был арестован и заключен в архангельскую тюрьму, после чего следы его навсегда пропали. В апреле месяце арестована была его жена, Р. Я. Пинес. Тогда же арестован был в Чимкенте и отправлен в один из лагерей Сибири Г. М. Котляров, где через год и скончался. И еще, и еще, и еще. Так что одна из наших петербургских знакомых, во время апрельского моего пребывания {236} дома, не очень умно, но очень искренно вопрошала:

«Отчего вас не арестуют?» Я успокоил ее старой по­говоркой: что отложено — не потеряно. Но про­ходили месяцы — меня не трогали. Может быть, и не тронут? Как раз 29-го сентября днем я отправил В. Н. большое письмо, в конце которого привел пре­лестную басенку Даля, якобы написанную русским немцем, взявшимся за литературу (привожу ее по па­мяти):

«Один молодой козел пошел себя прогуливать.

К нему подошел городовой и спросил: «Молодой ко­зел, что ты делаешь?» — Молодой козел отвечал:

«Я ничего не делаю, я просто себя прогуливаю». Тогда городовой оставил его и пошел по своим делам. Нравоучение: какой великодушный бывает русский человек!»

Приведя эту басенку, я писал В. Н., что авось-де и старого козла оставят в покое, а великодушный городовой пойдет по своим делам, — мало ли их у него! Вот только великодушие современных городо­вых — под большим сомнением: мы далеко шагнули вперед со времен Даля.

Так вот, 29-го сентября 1937 года, в 9 часов ве­чера, когда я спокойно работал в своей кубической комнате, раздался стук в наружную дверь. Квартиро­хозяин мой, Евгений Петрович Быков (оказавшийся очень порядочным человеком, что по нынешним вре­менам явление не очень частое) пошел отворять, а через минуту распахнулась дверь и моей комнаты.

А дальше — стоит ли рассказывать? Повторение пройденного!

Конечно, повторение — мать учения, а потому советская власть решительно пренебрегла другой, не менее почтенной латинской поговоркой:

Не повторяй дважды одного и того же, не сажай в тюрьму дважды по одному и тому же делу одного и того же человека, не повторяй ему дважды старых обвинений, пусть совершенно нелепых, но за которые {237} он однажды уже подвергся незаслуженной каре. Но ведь и то сказать: а кто мог помешать теткиным сынам придумать еще кучу и новых обвинений?

Следователь каширского НКВД предъявил мос­ковский ордер на обыск и арест. Сопровождавший его нижний чин начал с обыска моих карманов, в по­исках оружия. Затем — с 9 до 12 часов ночи — обыск во всей комнате: опустошенные чемоданы, перевер­нутые тюфяки, прощупанные подушки, забранные письма и рукописи. Тут погибли и мои «воспомина­ния», две толстейшие клеенчатые тетради, — всуе тру­дился пишущий! Погибла и целая папка материалов по студенческому движению начала девятисотых го­дов: гектографированные прокламации, стихи, прото­колы студенческого Совета Старост 1901-1902 года — и многое невосстановимое. Почти через полтора года я прочел среди документов моего «дела» — акт о сожжении взятых при обыске бумаг, как «не имеющих отношения к делу». Но чего же и требовать от мало­грамотного великодушного городового! А вот тетрадь «Юбилей» сохранилась чудом, хорошо была запря­тана: теткин сын ее не заметил!

В 12 часов ночи автомобиль повез меня в Каши­ру. (Город расположен в трех верстах от станции и станционного поселка, в котором я жил). Накануне день был жаркий, я вернулся 28-го сентября из Мос­квы еще в летнем пальто; но теперь, умудренный опытом, я надел в дорогу шубу и шапку с наушника­ми. Следователь только покосился на такую предусмотрительность: не на новичка напал!

Каширский НКВД, каширская тюрьма ДПЗ, оди­ночная камера и бессонная ночь (лютые насекомые). В 10 часов утра — автомобиль. Два следователя (один — в штатском, с чемоданчиком взятых при обыске бумаг) везут меня в общем вагоне дачного поезда в Москву. Жарко. Публика с изумлением взирает на мою шубу и шапку с наушниками: что сей сон значит? Москва, час дня; такси на Лубянку 14, {238} в московский областной НКВД. Здесь, на Лубянке 14, я уже гостил в 1919 году; но теперь на месте неболь­шого двухэтажного дома с садом выросло много­этажное, массивное здание: сильно разрослись тетки­ны дела!

Меня провели на шестой этаж в дежурную комна­ту, где за письменным столом одиноко скучал оче­редной дежурный, и оставили с ним в молчаливом tête à tête. Ни он на меня, ни я на него не обращали никакого внимания за все те пять часов, которые я просидел на диване в этой дежурной комнате. За все время было только два небольших развлечения.

Часа в три раздался шум в коридоре, возбужден­ные голоса, и в комнату втолкнули молодого и при­личного одетого человека с толстой книгой в руках. Он был очень возбужден и восклицал с явным не­мецким акцентом:

— На каком основании меня задержали? Что за безобразие! Требую немедленного освобождения!

Сопровождавшие его агенты сообщили, что взяли его у трамвайной остановки в Охотном ряду за аги­тацию среди толпы.

Дело было вот в чем: пользуясь воскресным днем и хорошей погодой, он решил отправиться в гости к знакомым, которым давно уже обещали при­везти показать имевшуюся у него Библию с извест­ными иллюстрациями Густава Дорэ. Отправился и стал ждать трамвая у многолюдной остановки в Охот­ном ряду, а так как нужный ему номер трамвая долго не приходил, то он сел на тротуарную тумбу и стал перелистывать Библию, рассматривая рисунки. Вскоре вокруг него столпилась группа любопытствующих, ему стали задавать вопросы, он стал показывать раз­ные рисунки и объяснять их. Не успел он и оглянуться, как к нему подошли два «великодушных го­родовых» в штатском, и, несмотря на его уверения, что он только «просто себя прогуливает» — отвезли его сюда на Лубянку. Дежурный отобрал у него {239} книгу, бегло просмотрел и небрежно бросил на пол за своим столом.

— Почему вы мне ее не возвращаете? — возму­тился молодой человек.

— А потому, что она — вещественное доказа­тельство.

— Доказательство чего?

— Того, что вы вели религиозную пропаганду среди воскресной толпы...

Потом дежурный позвонил по телефону и сказал кому-то:

— Петя, тут есть подходящий субъект по твоей специальности, дело идет о религиозной агитации. Я сейчас его к тебе пришлю.

И молодого человека, совершенно ошарашенного, увели, а какой-то нижний чин понес за ним и «ве­щественное доказательство». Сколько лет тюрьмы, ссылки или лагеря получил этот неосторожный моло­дой человек, который так неудачно «пошел себя про­гуливать» в воскресенье? И при какой другой юрис­дикции, кроме самой свободной в мире «сталинской конституции», возможно что-либо подобное?

Пока все это происходило, в соседней комнате все время раздавались голоса. Вскоре дверь распах­нулась и в дежурную комнату вошла целая толпа, человек тридцать молодых людей, кто в форме, кто в штатском, все с портфелями в руках. Возглавлял эту группу пожилой высокий и плотный человек, лет пятидесяти, начисто бритый, «Некто в желтом» — с головы до ног в желтой коже: желтые краги, желтые кожаные брюки, желтая кожаная куртка военного образца и на ней какой-то знак отличия. Остановив­шись, «Некто в желтом» сказал:

— Ну, на сегодня довольно. Надеюсь, что вы достаточно усвоили книжку товарища Заковского. В следующий раз — в воскресение продолжим за­нятия.

Я догадался: молодые люди были следователями, {240} «ежовский набор», которых насвистывал теткин сын старшего поколения. С этим желтым человеком я че­рез месяц встретился при весьма необычных и очень памятных для меня обстоятельствах, имел с ним крат­кую, но поучительную беседу. Тогда же я узнал, что это был начальник секретно-политического отдела областного московского НКВД товарищ Реденс. Но об этом — речь впереди.

Часов в шесть вечера за мной пришел нижний чин и повел меня с шестого этажа дежурной комнаты в подвал, в «распределитель». Повторение пройденного: личный обыск, отобрание столь опасных вещей, как чемоданчик, кашне, часы, спарывание с брюк столь опасных орудий, как металлические пуговицы, анкета. Смешной разговор при заполнении анкеты дежурным: он меня спросил:

— Фамилия?

— Ивáнов.

— Ивáнов? ''

— Ивáнов.

— Почему Ивáнов? Иванóв!

— Степан — Степáнов, Демьян — Демьянов, Иван — Ивáнов; почему же Иванóв?

Аргумент этот настолько поразил дежурного сво­ею неожиданностью, что он не стал спорить, мой фи­лологический довод, по-видимому, его убедил. По крайней мере, поздно вечером, выкликая меня для посадки в «Черный ворон», он провозгласил: — Ивá­нов!

Из анкетной комнаты меня втолкнули (букваль­но) в распределитель, густо населенную комнату ожи­дания в том же подвале. Время шло к вечеру. Распре­делитель все больше и больше наполнялся вновь при­бывающими арестованными — мужчинами и женщи­нами. Одна из них, молоденькая, в легком платьице, с завистью сказала мне:

— Какой вы счастливый: и шуба и вещи... А меня взяли со службы, вот как есть...

{241} Брали и со службы и с улицы, и из дома, и без обыска, и с обыском. Перепуганные лица, вытаращен­ные от ужаса глаза... Картина незабываемая.

Надо вспомнить, когда все это происходило: это был 1937 год, когда во главе НКВД стал либо явно ненормальный, либо явный провокатор Ежов, когда по всему лицу земли русской аресты шли не тысяча­ми и не десятками тысяч, а сотнями тысяч и миллио­нами, когда все тюрьмы, центральные и провинциаль­ные, были набиты до отказа, когда спешно строились (знаю это про Челябинск, про Свердловск) новые и новые бараки для новых табунов арестованных. Худ­шего и подлейшего «вредительства» нельзя себе пред­ставить, а участь совершенно ни в чем неповинных миллионов людей нельзя оправдать никакими госу­дарственными соображениями. Явному дегенерату Ежову не за страх, а за совесть деятельно помогал явный мерзавец Заковский, прославившийся в 1937 го­ду совершенно фантастической брошюрой о шпиона­же, а в 1938 году сам арестованный (и расстрелян­ный), как шпион...

Интересно, вскроет ли когда-нибудь история подоплеку тех невероятных гнусно­стей, которые совершались за эти два года (1937-1938), или виновникам удастся замести следы и сва­лить вину на стрелочников?

Так или иначе, но я попал в волну массовых сентябрьских арестов — и прекрасно сознавал, что теперь это уже «всерьез и надолго». Так и случилось: просидел в тюрьме 21 месяц.

Поздним вечером — набитый до отказа «Черный ворон» забрал партию арестованных и повез нас в Бутырскую тюрьму. Здравствуй, старый знакомый 1933-го года, бутырский «вокзал»! И одиночная ка­мера ожидания! И личный обыск по старинному ри­туалу: «разденьтесь догола! встаньте! повернитесь! нагнитесь!» и так далее, с одним лишь усовершенство­ванием (всюду прогресс!): «раздвиньте руками задний проход!» Потом баня, потом перекличка — и {242} группу человек в двадцать повели нас разными хо­дами и переходами на оседлое местожительство в ка­меру № 45, во втором этаже над банями (через год камеры были переномерованы). Я пробыл в ней пол­года.

Если четырьмя годами ранее камера № 65 показа­лась мне перенаселенной, когда в ней было семьдесят два человека на двадцать четыре места, то что же ска­зать теперь о моем новом жилище, где нас набилось сто сорок человек? Днем мы сидели плечом к плечу; ночью бок о бок впрессовывались под нарами (это теперь называлось: «метро»), и на щитах между на­рами (называлось: «самолет»), на нарах. Градация была прежней: новички попадали в «метро», по мере увеличения стажа попадали на «самолет» и с течением времени достигали нар, мало-помалу передвигаясь на них от «параши» к окну. Движение это было столь медленным, что я два месяца спал в «метро» и лишь через полгода достиг вожделенных нар у окна. Об академике Платонове я больше не вспоминал: до него ли было, когда под нарами лежали и нарком Крылен­ко, и многие замнаркомы, и важный советский гене­рал, «четырехромбовик» Ингаунис (командующий всей авиацией Дальневосточной армии при Блюхере) и знаменитый конструктор аэропланов «АНТ» — А. Н. Туполев, и многочисленные партийные киты, и ломо­вые извозчики, и академики, и шоферы, и профессо­ра, и бывший товарищ министра генерал Ожунковский, и члены Коминтерна, и мальчики шестнадцати лет, и старики лет восьмидесяти (присяжный поверен­ный Чибисов и главный московский раввин), и социа­листы разных оттенков, и «каэры» (контрреволюцио­неры), и мелкие проворовавшиеся советские служа­щие, и летчики, и студенты, и... да всех и не пере­числить! Полная демократическая «уравниловка».

Нач­ни я описывать все свои тюремные встречи, знаком­ства, впечатления — описанию конца краю не было бы: ведь за двадцать один месяц путешествия моего {243} по разным тюремным камерам передо мной прошло никак не менее тысячи человек. Однако кое о ком и кое о чем расскажу. Сперва — о быте тюрьмы, потом — о людях и встречах, а потом уже — и моем «деле».

 

II.

 

Утром в шесть часов — оклик дежурного по ко­ридору: «Вставать!», а иногда сразу же и другой, бо­лее желанный: «Приготовиться к оправке!». Ибо, вставая, мы часто мечтали о том — когда же нас поведут в уборную? Но тюрьма была переполнена, в уборную мы попадали иногда и в первую очередь, сразу же после вставания, а иногда и в последнюю, перед самым обедом, также и вечером — иногда пе­ред сном, часов в девять, а иногда будили нас для этого и в первом часу ночи. Наши сто сорок человек не вмещались в уборной, так что приходилось разби­ваться на две группы. Староста выкликал: «Кому спешно?» При выходе из камеры в уборную дежурный выдавал каждому по маленькому листочку бумаги — разумеется, не газетной и вообще не печатной. Мы умели экономить ее для других надобностей, особен­но для надобности корреспонденции, о чем речь будет ниже.

Перед семью устроенными в полу отверстиями с нарисованными рядом ступнями ног выстраивались очереди и, в нарушение указа Петра Великого, про­исходило публичное оскорбление государственного орла. Тут же, в соседней комнате — ряд умывальных кранов. Очередь перед каждым из них.

В половине седьмого — окрик в дверную форточ­ку: «Приготовиться к поверке!» Мы выстраивались на нарах в три ряда, еще один ряд стоял на полу. Отво­рялась дверь, входил «корпусной», староста докла­дывал: «В камере сто сорок человек, двенадцать на Допросе, пять в лазарете, налицо сто двадцать три человека». Корпусной шел по узкому проходу (к {244} тому же в середине его еще длинный стол мешал), мол­ча пересчитывал нас, иногда путался в счете и начинал поверку сначала. Та же история повторялась и в по­ловине десятого вечера, перед сном. Для чего проис­ходила эта ежедневная двукратная процедура — неве­домо: куда же мог испариться заключенный? Разве только — покончил самоубийством и лежал под на­рами. Об одной из таких попыток к самоубийству еще расскажу.

Вскоре после поверки открывалась дверная фор­точка и наш выборный камерный староста принимал фунтовые куски хлеба и миску пиленого сахара — по расчету 21/2 куска на человека, таков был дневной ра­цион. Происходил дележ сахара и хлеба, причем по­стоянно раздавались просьбы: «Мне горбушку! Мне горбушку!» Горбушки считались экономнее и пита­тельней, но их было мало и получали их в порядке очереди. Появлялись два громадных, ведерных метал­лических чайника с желтеньким настоем из сушеной моркови или яблочной кожуры. Каждому из нас была выдана кружка и староста разливал этот «чай».

В полдень подавался обед — вносились ведра с супом или борщом. Каждый имел металлическую мисочку, вместимостью тарелки в полторы, и дере­вянную ложку. Староста разливал. Надо признать, что по сравнению с 1919 годом (и даже с 1933-им) прогресс был большой: порции были достаточны, а супы и борщи совсем не плохие и даже разнообраз­ные. Каждый день меню менялось: по понедельникам бывал густой борщ из свеклы и капусты, с микроско­пическими кусочками мяса; по четвергам — густой рыбный суп из трески; в остальные дни — разные супы, тоже густые, но в которых всегда поражал какой-то необычный вкус, как оказалось — от боль­шого количества прибавленной соды.

Для чего это делалось — объяснил мне сосед по нарам, доктор. В своем месте упомяну о причине такой странной гастрономической приправы. Часов в шесть вечера {245} подавался ужин — большие ведра каши, каждый день разной и опять-таки по строго выдержанному рас­писанию: по понедельникам — гречневая размазня, по вторникам — пшенная каша, потом перловая, яч­невая, манная и всякие другие. Каша бывала полита ужасным хлопковым или коноплянным маслом, пола­галось ее, по тюремному расписанию, 200 грамм на человека. Не скажу, чтобы мы были сыты, но нельзя было и умереть от голода. Однако, цынгой заболева­ли, особенно проведя в тюрьме год, два, три, (были и такие). И это, несмотря на то, что существовала возможность сильно пополнять свое питание про­дуктами из «лавочки», о которой скажу ниже. — После ужина — вечерний «чай», такой же, как и утром.

В разные часы дня или даже ночи — прогулка. Двадцать минут мы могли беспорядочно толкаться и бродить по тюремному двору, специально предназна­ченному для прогулок. Иногда и в два часа ночи нас будили окриком: «Кто желает на прогулку!». А так как спали мы наполовину одетыми, то делать больших сборов не приходилось и желающих оказывалось всегда много.

Когда в тюремном режиме с весны 1938 года пошли разные строгости, то и прогулка была введена в строгие рамки: надо было молча ходить попарно, кругом, совсем как на картине Добужинского: посере­дине круга, вместо паука в маске, стоял дежурный по прогулке и наблюдал за гуляющими. Вскоре было введено еще одно правило: гуляя, закладывать руки за спину. Мне не нравилось быть иллюстрацией в та­кой паучьей картине, и я тогда совершенно отказался от прогулок: безвыходно просидел в разных камерах с весны 1938-го года по лето 1939-го года. Лишение прогулки было одним из тюремных наказаний за раз­ные провинности: вступал в неуместные пререкания с дежурным, засиделся в уборной и не успел выйти из нее вместе с камерой, нагнулся и что-то поднял {246} с земли во время прогулки, царапал на стене уборной какие-то условные знаки — и многое подобное.

Вы­пуская камеру на прогулку, корпусной со списком в руке возглашал ряд фамилий, прибавляя: «Без про­гулки!» Таким образом, я добровольно сам себя под­верг годовому наказанию, — «никем не мучим, сам ся мучил», — и нисколько не сожалел об этом: слиш­ком противно было вертеться по собачьему кругу под окрики паука в маске: «руки назад! не разговаривать! не нагибаться!». Правда, просидеть больше года в душных и вонючих камерах, особенно в паля­щее лето 1938 года, без движения и без воздуха, дело было нелегкое, и я вышел из тюрьмы на волю «краше в гроб кладут». Но зато до чего же приятно было раз в день оставаться в просторной камере одному и либо гулять по ней, либо молча лежать на нарах в обществе лишь двух-трех очередно нака­занных! Тишина, безмолвие, покой... Вот уж под­линно —

Царей и царств земных отрада, Возлюбленная тишина!

Только тот может ее оценить в полной мере, кто месяцы и годы провел в шумной камерной толпе, впрессованный в нее и лишенный возможности хоть на миг уйти в одиночество. Я ходил по камере, либо ложился на нары и наслаждался симфонией тишины больше, чем на воле наслаждался любимыми симфо­ниями в исполнении лучшего оркестра. Возвращалась с прогулки камера — и прощай, возлюбленная тиши­на, до следующей прогулки!

Около десяти часов вечера — окрик в дверную форточку: «Приготовиться к поверке!» — и снова по­вторение утренней процедуры: доклад старосты, мол­чаливый подсчет коридорного. И вскоре приказ: «Ло­житься спать!». День кончен; наступает ночь.

Как спали мы на голых досках нар в дикой тесно­те?

Ко всему человек привыкает, даже к синякам на {247} боках от твердых досок. Ночь была томительным временем. Заснешь на боку, подложив под голову мешок с вещами, накрывшись шубой и тесно впрессовавшись между правым и левым соседом; лежать на спине не приходилось, места для этого не было. Че­рез полчаса-час проснешься от боли в костях — от­лежал себе бок; встанешь, поворачиваешься на своей оси на 180 градусов — и снова впресовываешься дру­гим боком между двумя спящими соседями. Попро­буешь подложить шубу под бок — нечем накрыться, холодно; опять встаешь, опять поворачиваешься, опять впрессовываешься, засыпаешь. Но тут сосед справа начинает проделывать такую же операцию и этим будит тебя; чуть заснешь — этим же начинает заниматься и сосед слева. А через полчаса начинаешь и сам вновь проделывать всю эту процедуру сначала. Какой уж тут сон! К тому же поминутно то один, то другой из обитателей нар встает и шествует по на­рам к «параше», через ноги и по ногам густо лежа­щих товарищей. Раздаются сонные ругательства раз­буженных. Иногда шествующий (раз это случилось и со мной) спотыкался и падал всем телом на спрессованную массу спящих — можете себе представить, что тут происходило! В этом отношении счастливее были обитатели «метров»: по крайней мере никто не мог пройти ночью по их телам. Какой уж тут был сон! Так проходила ночь. Наконец — побудка: «Вста­вать!» Слава Богу, ночь прошла. Встаешь, нисколько не освеженный сном, точно весь избитый, с мутной и туманной головой. А впереди — длинный день то­мительного безделья и утомительного торчанья на тычке скамейки, бок о бок и плечо к плечу с такими же сонными соседями. И подумать только, что это будет продолжаться изо дня в день из ночи в ночь — неделю, месяц, год...

Забегая несколько вперед, скажу, что такая ску­ченность населения камеры продолжалась лишь до нового года. Сентябрь-декабрь 1937-го года были {248} вершиной волны массовых арестов; сразу же началась и массовая фильтрация забранных. На допросы — теперь не только ночью, но и днем — водили людей пачками. Раз в неделю, вечером по субботам, являлся корпусной со списком в руках и оглашал фамилии: такие-то и такие-то — «собираться с вещами!». Обык­новенно партии эти заключали в себе человек двад­цать и были предназначены к отправке в дальние ла­геря. Отправляли их из разных камер в большую рас­пределительную «этапную камеру» — в здании быв­шей тюремной церкви посередине двора, и оттуда уже, большой партией в сотни человек — на поезда, для следования по этапу в лагеря.

О том, что девя­носто девять и девять десятых процента из них были люди ни в чем не повинные — говорить не прихо­дится. Осуждены были они быстрым Шемякиным су­дом после двух-трех допросов, чаще всего по статье 58 пункту 10: за контрреволюционные разговоры. До­статочно было доноса соседа по коммунальной квар­тире, зарившегося на комнату оговоренного, доста­точно было любой анонимки, написанной по злобе, чтобы людей хватали направо и налево: потом раз­беремся! И разбирались в два счета. На волю не вы­ходил никто, быть может, один из тысяч, а остальные шли партиями этапным порядком дополнять собою число египетских рабов в далеких лагерях.

Приток новых арестованных происходил ежеднев­но; но утечка превышала этот приток: в течение трех последних месяцев 1937 года число обитателей нашей камеры № 45 постепенно уменьшалось: из ста сорока на первое октября нас стало через месяц лишь сто десять, а к новому 1938-му году число наше стабили­зировалось: нас осталось восемьдесят, крепко засев­ших в тюрьме по более серьёзным обвинениям: «шпи­онаж», «вредительство», «троцкизм», «терроризм», «организации»... Число это незначительно колеба­лось — то от прихода новых заключенных, то от ухо­да старых. Так продолжалось все то время, пока я {249} пробыл в этой камере № 45, до начала апреля 1938 года.

Восемьдесят человек после ста сорока — да ведь это земля обетованная! Есть старый — престарелый анекдот о бедном местечковом еврее, обитавшем с женою и шестью детьми в тесной халупе и жаловавшемся раввину на свою горькую и тесную жизнь. Муд­рый раввин приказал: возьми в свою халупу еще и козу и приходи через неделю. Еврей взял козу и через неделю пришел к раввину с еще горшей жало­бой. Раввин велел: возьми в халупу еще и корову. Взял — через неделю пришел в полном отчаянии: жить стало совсем невозможно! Тогда раввин сказал: убери козу. Убрал, немного полегчало. Еще через неделю раввин велел: убери и корову. Убрал — и пришел к раввину сияющий: так просторно и хорошо стало жить ему с семьей в прежней тесной халупе — точно в землю обетованную попал!

Когда я в 1933 году мимолетно попал в общую камеру Бутырской тюрьмы, густо населенную семидесятью двумя несчастными людьми, то мне она по­казалась с непривычки одним из кругов Дантова ада. Тогда я еще не испытал на себе, что значит жить в камере такого же размера с населением вдвое боль­шим. Теперь же, когда нас осталось всего (всего!) человек восемьдесят (это на двадцать-то четыре нор­мальных места!) — как стало просторно и хорошо! Правда, по-прежнему приходилось и впрессовываться, и поворачиваться на 180 градусов (ибо разрядилось главным образом население «метро»), но какое же сравнение с прежним! «Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее» — возгласил около этого времени товарищ Сталин во всесоветское всеуслышание. А к тому же — к новому году администрация тюрьмы сделала нам неожиданный подарок: в один прекрас­ный вечер широко распахнулась дверь камеры и дежурный по коридору стал бросать нам тюфяк за тю­фяком! Радость была неописуемая. Нам выдали {250} мочальные тюфяки в холщовых мешках по расчету два тюфяка на трех человек и по одеялу на каждого человека. Мы густо устелили тюфяками нары. Спать было по прежнему тесно, но бока уже не болели.

Вообще должен отдать полную справедливость администрации тюрьмы: она образцово справилась с трудной поставленной перед ней ежовскими сынами задачей — организовать жизнь в тюрьме, в былые времена вмещавшей не более двух-трех тысяч чело­век, а теперь вынужденной вместить в себя двадцать-тридцать тысяч одновременно. Вопросы размещения, питания, чистоты свалились на тюремное начальство, как снег на голову, и оно блестяще справилось с по­ставленной перед ним задачей. Прибывшие к нам из провинциальных тюрем рассказывали, что творится там. Эти кошмарные рассказы и вспоминать не хо­чется: вши, клопы, клоака, теснота. Наша перенасе­ленная Бутырка казалась им землей обетованной — точь в точь как еврею в анекдоте о козе и корове.

Чистота! Соблюдать ее среди такой массы людей было задачей нелегкой, но она была разрешена в полной мере. Насекомых на нас не было, с клопами велась неутомимая борьба. Раз в десять дней нас во­дили в баню, отсутствие наше из камеры продолжа­лось часа два.

За это время в камеру приходили дезинфекторы и спрыскивали каким-то пахучим рас­твором все щели между досками, все углы и закоул­ки в камере, все скамьи и табуретки, и даже обеден­ный стол. Правда, весь следующий день у каждого из нас трещала голова от запаха ядовитой жидкости, но зато клопы пропадали, чтобы снова понемногу появляться в течение недели и снова исчезнуть при очередной бане.

Баня! Это всегда было для нас великим праздни­ком, когда бы она ни происходила — утром, днем, или ночью. Нас вели в нижний этаж, вводили в жар­кий предбанник, свободно вмещавший сотни полторы человек. Мы раздевались на изразцовых скамьях, все {251} платье, пальто, шубы, одеяла, холщовые мешки для тюфяков, всё, кроме белья, вешали на выдававшуюся каждому металлическую вешалку — и становились в очередь перед широкими окнами, ведущими в дезин­фекционное отделение, где какой-то усатый старик (мы его прозвали «банным дедом»), окруженный не­сколькими нижними чинами, принимал от нас вешал­ки и вставлял их за крючья внутрь огромных металли­ческих шкапов. Шкапы наглухо запирались, через них пропускался сухой пар, насыщенный дезинфекцией, потом температура в них поднималась до ста граду­сов — и по окончании мытья мы получали обратно наши вешалки (как трудно было найти свою среди сотни других!) с горячим и продезинфецированным платьем. Белье мы брали с собой в баню.

Не баня, а рай: обширное ярко освещенное поме­щение с четырьмя каменными столбами по середине и с изразцовыми скамьями вдоль стен. В столбы вде­ланы попарно краны с горячей и холодной водой. Каждый из нас, входя в баню, получал металлическую шайку и кусочек мыла: надо было не только вымыться самому, но и выстирать свое белье. У большинства из нас не было сменной пары белья. Мы стирали в шайках — на эту процедуру давалось полчаса — а потом развешивали выстиранное на специальных пе­редвижных высоких вешалках на колесах, и «банный дед» увозил их в сушильное отделение.

Стирка для неопытного мужчины — дело хитрое. Я начал первый свой опыт с того, что заварил белье крутым кипятком, а потом удивлялся, почему же это мое столь тщательно выстиранное белье — не отсти­ралось? В следующий раз мне помог своими указа­ниями молодой китаец. Он работал в Москве в пра­чечном заведении, и теперь с недоумением повторял о себе: «Был пирлачка, стал шипиона!». Так вот, этот самый «Пирлачка-шипиона» (как мы его прозвали) и научил меня всем тонкостям прачечного искусства, так что белье выходило у меня на редкость чистое.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.008 сек.)