|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 10 страницаНичто так не отвечало тогдашнему самоощущению Резерфорда. Со всей естественностью своей натуры он наслаждался успехом. Но оставалось начеку его неистощимое чувство юмора. Оно всегда выходило невредимым из любых испытаний. И в отличие от его скромности не было подвержено распаду. Он умел поразительно вовремя поймать себя на излишней серьезности по суетному поводу. Услышав от Годлевского, что Нобелевские премии 1904 года присуждены Рэлею–старшему (по физике) и Вильяму Рамзаю (по химии), он безоговорочно одобрил выбор Шведской академии. Потом, пересказывая эту новость Мэри, добавил, что и у него есть все шансы стать нобелевским лауреатом в ближайшие годы. Однако тут же снизил до пустяка триумфальность лауреатства. Он объяснил, почему ему придется ждать, может быть, целое десятилетие: «…есть много выдающихся физиков, таких, как Дж. Дж. и другие, которые давно дожидаются своей очереди тратить деньги». Его юмор был бдителен. Особенно в случаях непредвиденных, когда опыт жизни – еще не очень долгой! – не мог подсказать ему решения, основанного на прецеденте. В таких случаях он прощупывал юмором, как прогулочной палкой, каверзные места на дороге, чтобы не попасть в ложное положение. Иногда эта его бдительность бывала даже чрезмерной. Так, все в том же 1904 году известный американский химик Баскервилль захотел посвятить ему свою книгу. Это было лестно. И было бы приятно, если б автор не испрашивал у него согласия. Но письмо Баскервилля лежало на столе, и Резерфорду померещилась угроза выступить в смешной роли. Он возразил американцу, что «слишком юн» для подобной чести. «Такие посвящения, как и почетные степени, – написал он в письме к матери, – …особые чаевые для Восьмидесятилетних Ученых Старцев». Кажется, он забыл в ту минуту, что совсем недавно сам посвятил свою «Радио–активность» отнюдь не восьмидесятилетнему Дж. Дж. Томсону. Тому не было еще и пятидесяти, а Резерфорд едва ли рассматривал акт своей признательности, как вручение чаевых учителю… К счастью, его острота не могла дойти из Пунгареху до Кембриджа. То был защитный юмор самолюбивой молодости, не вполне еще свыкшейся со стремительным переходом в адмиральскую зрелость. И в шутках тогдашнего Резерфорда редко звучал хохоток самодовольства. Они были оружием самоконтроля. Он и вправду следил, чтобы шляпа его оставалась того же размера Неспроста эта шутка встречается в его письмах дважды. А сколько раз он повторял ее устно! Он твердил ее самому себе как заклинание. Было из–за чего.
Все чаще случались дни и недели тишины, когда по этажам Физикс–билдинга не перекатывались сильные акустические волны. Их источник отсутствовал. Он излучал под другими широтами и долготами. А на берегах Святого Лаврентия отдавалось только эхо далеких парадов и баталий с участием шефа. Это началось сразу после Саутспорта, еще в конце 1903 года, когда он вернулся в Канаду с высшим академическим титулом – Fellow of Royal Society. Американская ассоциация прогресса науки – преемница традиций Би–Эй – тотчас пожелала увидеть и услышать «льва сезона» на своем очередном собрании в Сан–Луисе, штат Миссури, 30 декабря. Выступление там не обещало полезных дискуссий. Только аплодисменты. И все–таки он поехал в Сан–Луис, штат Миссури. Полтора года назад, наверное, не поехал бы. А теперь поехал. Полтора года назад, когда открытие превращения элементов еще не успело внести никаких элементов превращения в его бытие и психологическую настроенность, он писал матери из Монреаля: «Я питаю неприязнь к треволнениям внеуниверситетских лекций и стараюсь отделываться от них по мере возможности». А между тем они ему удавались и собирали внушительные аудитории. В том же письме он рассказал, как на его лекции о беспроволочной телеграфии слушатели забили все щели в зале и сверх того «выглядывали сквозь отверстие вентилятора под самой крышей». Однако он подсчитывал потери времени и сосредоточенности, неизбежные в таких гастролях. И получалось: радости успеха этих потерь не возмещали. Тогда не возмещали. А теперь стали возмещать. Ученыйисследователь пленился еще и ролью научного деятеля. Не потому ли пленился, что она выводила его из Монреаля в мир?
Пока он выступал в Сан–Луисе, в Монреаль плыло через океан другое приглашение – несравненно более содержательное и неизмеримо более почетное. Бэйкерианская лекция в Лондонском Королевском обществе! Для молодого F. R. S. – редкая честь. И кроме того, поощрение: за лекцию полагался высокий гонорар из фонда, завещанного для этой цели в 1775 году неким Генри Бэйкером. Джозеф Лармор уведомлял, что Англия ждет Резерфорда в мае 1904 года. Но не только Королевское общество, а и Лондонский королевский институт хотел услышать Резерфорда. И кавендишевцы хотели дать в его честь обед. И члены кембриджского Тринити–колледжа тоже. И Дж. Дж. хотел видеть его гостем у себя па Скруп–Террас. И он сам жаждал всего этого. Но сверх того, он еще не хотел терять времени. От его бэйкерианской лекции ждали обзора достигнутого. Но границы достигнутого непрерывно расширялись. И он решил пойти дальше того, что уже успел подытожить в своей «Радио–активности». И решил подробнее развернуть математическую теорию радиоактивного распада. Словом, он сделал все, чтобы его выступление перед Королевским обществом превратилось в важное научное событие. Так оно и случилось. Его бэйкерианская лекция тотчас приобрела широкую известность. На нее без конца ссылались. Ее печатный текст – по традиции это были 25 тысяч слов – сразу занял место среди классических работ по атомной физике.
Была одна прелюбопытнейшая черта в той лекции. «Последовательность превращений в радиоактивных семействах» – так называлась она. Резерфорд систематизировал данные о двадцати с лишним радиоэлементах и объединил их в семейства урана, тория, актиния, радия. И возникла таблица, почти пародийно напоминающая сегодняшние таблицы элементарных частиц. Обязательная графа «время жизни» там была представлена графой «период полураспада». А последняя колонка, как это имеет место и сегодня, содержала примечания о характере поведения распадающихся элементов. Затем, уже после бэйкерианской лекции, во французском варианте статьи «Актуальные проблемы радиоактивности» Резерфорд улучшил свою таблицу, добавив графу «Тип распада». Потом он улучшал и уточнял ее от статьи к статье, совсем как это делают теоретики в наши дни. И становится видно, как в сходных обстоятельствах история повторяет самое себя: тогда не было общей теории атома, сегодня нет общей теории элементарных частиц. Эту параллель довершают заключительные фразы той лекции Резерфорда – там звучал мотив, так хорошо знакомый нам нынче: В целом проблема родственных связей и происхождения радиоэлементов представляет величайший интерес и важность. Близкое сходство превращений (в разных семействах. – Д. Д.)… весьма замечательно и указывает на какое–то странное своеобразие в конституции атома, которое еще предстоит объяснить. (Тогда оставалось семь лет до открытия ядра. Не живем ли и мы накануне столь же решающего события в физике – только уже не атомной, а элементарной?!) Еще не отзвучали в ушах Резерфорда аплодисменты членов Королевского общества, как на его голову – «того же размера!» – свалилась лавина оваций почти тысячной аудитории в стенах Королевского института. Там он рассказывал об энергии атомного распада. И конечно, покорил воображение слушателей. В ту пору это, впрочем, давалось без труда: оглушающая атомная арифметика была внове. Но, может быть, существенней, что она была еще только оптимистической. И один журналист нашел превосходную шапку для отчета об этой лекции – «Судный день откладывается». Речь шла о наиболее впечатляющем тезисе Резерфорда. За несколько часов до выступления в Королевском институте, прогуливаясь по Лондону, он нечаянно встретился со старым знакомым – профессором геологии Адамсом. Резерфорд шел в задумчивости, подбрасывая на широкой ладони кусочек уранового минерала: осязание предмета размышлений помогало мыслям не разбредаться. И почтенный геолог был удивлен, услышав вместо приветствия: – Адамс, как, по–вашему, стара Земля? – Земля? 100 миллионов лет! – А я знаю, не предполагаю, а знаю, – сказал Резерфорд, – что вот этому кусочку урановой смолки 700 миллионов лет… Адамсу ничего не оставалось, как вопросительно уставиться на резерфордову ладонь. 108 лет – это был возраст Земли, который дали знаменитые термодинамические расчеты лорда Кельвина, сомнению не подлежавшие. В их основе лежали простые соображения: наша планета постепенно охлаждается, всей поверхностью излучая тепло в пространство, и эти потери не компенсируются изнутри никакими особыми источниками энергии… Отчего же, удивился Адамс, в прошлом или в будущем могло бы замедлиться кельвиновское остывание земного шара? Как 100 миллионов лет могли превратить в 700? Однако вечером, в Королевском институте, слушатели Резерфорда убедились, что калькуляции Кельвина больше не действительны. Радиоэлементы – вот особый и очень обильный источник энергии в недрах Земли! И простые выкладки показали, что со «дня творения» прошли уже миллиарды лет. И пройдут еще миллиарды лет, пока не настанет «конец света». Словом, и вправду оказывалось – «Судный день откладывается!». Даже сам великий старик вынужден был в тот вечер признать себя обезоруженным. Впоследствии Резерфорд с удовольствием рассказывал, как это произошло. Тут у него был повод погордиться своей хитроумной находчивостью. Я вошел в зал, там было полутемно, и только немного спустя мне удалось разглядеть в аудитории фигуру лорда Кельвина. И мне живо представилось, в каком бедственном положении я окажусь, когда дойду до последней части своего выступления, посвященной возрасту Земли… К моему облегчению, Кельвин вскоре заснул. Но едва заговорил я о важном для него вопросе, как увидел: старый орел приподнялся, открыл один глаз и бросил на меня зловещий взгляд! И тут внезапное вдохновенье снизошло на меня. Я сказал, что лорд Кельвин вывел свои ограничения для возраста Земли при условии, что не будет открыт новый источник энергии. Это пророческое утверждение прямо относится к предмету нашего нынешнего рассмотрения – к радию! И что же! Смотрю: старик взирает на меня с сияющей улыбкой. Эта история – одна из популярнейших в резерфордовском фольклоре. О ней любит вспоминать Петр Леонидович Капица. Однажды ее с удовольствием рассказывал в номере московской гостиницы сэр Чарльз Сноу. Ее приводит Андраде. И, конечно, Ив. Но странно, что она часто соседствует у мемуаристов со словами все о той же пресловутой простоте и непритворном простодушии Резерфорда. Очевидней другое. Вот каким мастерским дипломатом стал он с годами! Это ведь довольно тонкая штука – понять, что при достаточной компенсации старые орлы готовы капитулировать. И не легко безошибочно предложить им такую компенсацию в нужный момент. Он переиграл Кельвина по точным правилам игры на академическом Олимпе. И право, мог бы считать, что успешно сдал в тот вечер тактический экзамен на многотрудное и лукавое амплуа научного деятеля.
А дома, в Монреале, его ждало очередное приглашение – снова в Сан–Луис. Но теперь не на американский, а на всемирный форум ученых. В сентябре – по случаю Всемирной выставки – там собирались два инонациональных конгресса одновременно. Резерфорда просили выступить на обоих конгрессах. И разумеется, он выступил на обоих. А в ноябре – декабре ему уже следовало снова пересекать океан: Королевское общество, совершенно покоренное и его открытиями и его личностью, присудило ему одну из высших своих наград – золотую медаль Румфорда, ту самую награду, что несколькими годами раньше была так опрометчиво поделена между Рентгеном и Ленардом. Предстояли церемония вручения и парадный прием, ннтересные встречи и остроумные тосты. И кажется непостижимым, как это он не пустился тотчас в далекий путь. Но авиалиний еще не было и в помине, а стояла рабочая зима – учебный год был в разгаре и начатые исследования нельзя было прерывать. Ему пришлось довольствоваться восхищенными речами канадских коллег и торжественным обедом в Мак–Гилле. Осчастливленный случившимся не меньше, чем сам Резерфорд, старик Макдональд распорядился – денег не жалеть! «Грудами цветов был завален стол, и музыка играла в перерывах». Были и другие обеды, вечера, приемы. Ученый Монреаль ликовал. Казалось, вот наступил момент забросить прежнюю шляпу и обзавестись другой – номером побольше. Но каким–то образом он продолжал держаться на высоте. Он написал в те дни: «…За мое здоровье пили среди общего энтузиазма», однако тут же добавил в скобках: «Или, во всяком случае, отлично симулировали энтузиазм, если не испытывали его на самом деле». В ответных речах, чтобы не говорить о себе, он говорил об истории медали. Он рассказывал о пестрой судьбе американского физика XVIII века Бенджамена Томпсона, навсегда покинувшего родину во время войны за независимость. Англия, Бавария, Франция поочередно становились для него новой родиной. Он умудрялся заниматься одновременно и наукой и социальным реформаторством. То бедняк, то богач, он исповедовал нетривиальное кредо: Дабы сделать порочных и обездоленных люден счастливыми, надо, по общему разумению, сделать их сначала добродетельными, но отчего бы не переменить порядок? Отчего бы не сделать их сначала счастливыми, а потом добродетельными? Эта программа казалась привлекательной Резерфорду, вообще говоря, очень далекому от идей социального переустройства жизни. Но, видимо, не бывает так, чтобы большой человек никогда не задумывался над такими вещами. Из одного его письма к Мэри следует, что он часто рассказывал ей об этой стороне биографии американского физика. И это прибавляет новую, хоть и не совсем четкую, но как–то ощутимо недостававшую черту к образу самого Резерфорда. Он рассказывал, как во Франции Бенджамен Томпсон женился на богатой вдове великого Антуана Лавуазье, с излишней поспешностью казненного французской революцией, а потом с запоздалым сожалением реабилитированного; как в Баварии он перестал быть Бенджаменом Томпсоном; получив от Священной Римской империи титул графа Румфорда; как в Мюнхене утвердилась за ним среди бедняков слава изобретателя «румфордова супа» – дешевой, но довольно питательной похлебки из крови и костей… Резерфорду нравилась эта биография, полная неожиданностей. И нравилось, что на прощание Румфорд все–таки вспомнил о родине и завещал 5 тысяч долларов Американской академии искусств и наук в качестве наградного фонда за важные открытия, сделанные и опубликованные в Америке. Нравилось, что Румфорд первым получил за научные заслуги им самим учрежденную в Англии почетную медаль, И очень нравился список последующих медалистов XIX века: Френель, Фарадей, Стоке, Пастер, Максвелл, Кирхгоф, Герц, Рентген… Однако, перечисляя своих предшественников, Резерфорд сразу одергивал себя «Боюсь, эта компания лучше, чем я заслуживаю», – писал он в те дни. Этого не боялись современники.
Еще не дошла из Англии и не легла на его письменный стол увесистая золотая медаль Румфорда (14 унций – 397 граммов), а у него уже появился новый повод (2500 долларов) весело уведомлять Мэри, что «беда никогда ие приходит одна». Едва ли за пределами штата Коннектикут кому–нибудь чтонибудь было известно о миссис Эпса Илай Силлимэи («Каково имя!» – восклицал Резерфорд в письме к Мэри). Но зато лишь людям с мировой известностью могла быть предложена честь выступить в Иельском университете с традиционным циклом мемориальных лекций, учрежденных в память этой, повидимому, достойнейшей женщины ее детьми, среди которых был нью–хейвенский химик Силлимэн–младший. Фонд в 80 тысяч долларов, оставленный университету жертвователями в 1883 году, превратил Силлимэновские лекции в награду, присуждаемую самым избранным. Весной 1903 года в Иеле выступал Дж. Дж. Томсон. Весной 1904 года – великий нейрофизиолог Чарльз Шеррингтон. Резерфорду снова предлагалось место в незаурядной компании. Он дал бы положительный ответ американцам, не раздумывая ни минуты, если б на весну 1905 года у него не была уже запланирована поездка в Новую Зеландию. Прошедшей осенью Мэри увезла маленькую Эйлин в Крайстчерч – к бабушке (вероятно, с тем, чтобы за счет Антиподов вдвое продлить для девочки лето). В апреле он должен был отправиться на родину за семьей. Но десять Силлимэновских лекций сулили гонорар, равный его годовому макдональдовскому жалованью. Еще одной бурей аплодисментов он в конце концов мог и пренебречь. Но долларами! Деньгами жизнь не баловала его никогда. И он написал Мэри: …Я предлагаю тебе головоломку. Что предпочла бы ты: 2500 долларов или три лишние недели в моем обществе? Это напоминает мне историю про леди и льва. Не думаю, однако, что я вправе упускать такую уникальную возможность увеличить наши капиталы. Наши капиталы! К счастью, он умел легко подтрунивать и над своим малоденежьем. Шутя он и Румфордову медаль пересчитывал на фунты стерлингов: «Прекрасный способ хранения денег, поскольку в случае нужды ее всегда можно переплавить…». Ои решил головоломку сам, не дожидаясь ответа от Мэри. Цикл Силлимэновских лекций стал второй классической книгой Резерфорда – «Радиоактивные превращения» (1906 г.).
А вслед за тем снова Штаты… Пенсильвания… Доклад на юбилейных франклиновых торжествах… Первые почетные степени доктора прав, сначала от Филадельфийского университета, потом от Висконсинского… Пятьсот благодарственных рукопожатий в Иллинойсе… Калифорния… Лекции в Беркли… Путешествие с учеными друзьями по Грэнд–Каньону… Поездка в фаэтоне через индейскую резервацию… Пикники в горах… Радости гостевания в чужих лабораториях… Встречи, встречи, встречи… Однако не довольно ли?! Уж не начал ли он становиться героем светско–научной хроники?!
Когда–то в Кембридже 1898 года – в горячечные дни пионерского исследования состава урановой радиации – он сравнил себя с защитниками древней Трои: такой безотлагательной мнилась ему работа, и так безотлучно сидел он за рабочим столом. В 1905 году в Нью–Хейвене, вдали от Физикс–билдинга, это же сравнение пришло ему в голову, когда он захотел рассказать Мэри о своих монреальских буднях: «Я должен был работать, как троянец…» И еще усилил это сравнение, неожиданно добавив: «…а в будущем трудиться так же каторжно больше ни при каких обстоятельствах не намерен». Однако он знал себя. И, заглушив голос раздражения и усталости, закончил еще неожиданней: «…если только сумею удержаться». В общем праздники не заменили будней. Напротив, за праздники надо было расплачиваться буднями и в будни. Прежде всего чудовищной перегрузкой и нервным перенапряжением. Ни то, ни другое даром не проходило. Этот фермерский сын был все–таки не более, чем двужильным. И в часы усталости вдруг наступали минуты тревожной переоценки себя и окружающих, задуманного и сделанного. И все выворачивалось наизнанку. Приходили дни и ночи необъяснимой угнетенности. И тогда бог знает что лезло в голову. Однажды – случилось это зимой 1905 года, незадолго до поездки в Иельский университет, – он заперся в своем профессорском кабинете и начал приводить в порядок письменный стол. Уничтожал ненужные документы, черновики, чертежи. Нужные – складывал аккуратными пачками. Прикреплял к бумагам поясняющие ярлыки. Все знали: шеф в лаборатории. Но никто в тот день не слышал его голоса. Ему звонили по телефону – он не поднимал трубку. Стучали в дверь – он не откликался. По–зимнему рано стемнело – он не зажег света. Под вечер все решили, что он незаметно ушел днем. Из коридора до него донеслись молодые голоса: – Не понимаю, что это сегодня с шефом? – Возможно, осенило что–нибудь гениальное… – Тогда бы он пел про Христовых солдат. – А может, старик утонул в самоанализе? – Ну, это занятие не для него! Он отправился домой, когда Физикс–билдинг опустел. Шел по вечернему Монреалю и думал о себе в третьем лице: «Вот идет старик, утонувший в самоанализе, хотя это занятие не для него». Потом думал по–другому: «Вот идет человек, которому плохо, в то время как всем известно, что ему хорошо». Так весь вечер прошагал он рядом с собой – отсутствующий, подавленно–спокойный, приготовившийся… И не спешил в одиночество квартиры, где не было ни Мэри, ни Эйлин. А может быть, единственное, что нужно было ему в тот вечер, это перенестись через тысячи миль и десятки лет в Новую Зеландию его детства и молча зарыться головой в колени матери. (Что мы знаем о людях, вышагивающих свои мысли по улицам вечерних городов?) Тот странный день отразился несколькими строками в его очередном письме к Мэри: Кстати, если со мной что–нибудь случится, мои бумаги, помеченные этикетками, будут находиться в моем служебном письменном столе. Ничего нелепее этого «кстати» нельзя было бы придумать. Контекст письма был привычно радужным. Все шло отлично. «Моя работа быстро продвигается вперед – и подготовка книги и исследования. Недавно я нашел еще один продукт распада радия, а вдобавок нашел величину заряда, переносимого альфа–лучами…» И все прочее в письме – только радующее. И вдруг эта тревога и эти предусмотрительные этикетки на бумагах! Так Эйнштейн сказал однажды Инфельду, что, если бы ему грозила смерть через три часа, он «подумал бы, как получше использовать эти последние часы», и первое, что сделал бы, это «привел бы в порядок свои бумаги». Представив растерянное лицо Мэри, Резерфорд спохватился. И приписал еще одну фразу – по его мужскому разумению, безусловно успокаивающую: «У меня нет предчувствий какого–нибудь несчастья, это просто к тому, чтобы ты была осведомлена о таких деталях». Он был не первым и не последним, кого в счастливейшую пору жизни внезапно посещала мысль о возможной беде. Тогда, зимой 1905 года, ему было неведомо, что он прожил лишь половину жизни и что его беда еще и не собиралась в дорогу… Ив рассказывает: в те времена ходила из уст в уста история об одном знаменитом физике, которого врач неосторожно предупредил, что долго ему не жить. «Но я не могу умереть – я хочу возможно больше узнать о радии!» – ответил обреченный. И он выздоровел. Парадоксы запоминаются. Это оттого, что они насильно протискиваются в наше сознание и по дороге наносят чувствительные ушибы нашему здравому смыслу. И через пятьдесят с лишним лет Говард Бронсон помнил, как Резерфорд сказал ему по дороге из Нью–Хейвена в Монреаль: – Ну зачем я поехал бы туда? Они ведут себя так, точно университет создан для студентов. Молодой демонстратор опешил от неожиданности. И даже не рассмеялся. И правильно сделал, что не рассмеялся: шеф вовсе не острил. Руководители Иельского университета на прощание, после Силлимэповских лекций, предложили Резерфорду бросить Мак–Гилл и переехать к ним. Искушали жалованьем в 4000 долларов, новой лабораторией, полной свободой рук, профессорским домиком с садом, великолепными прогулками в окрестностях Нью–Хейвена. Готовы были в ожидании его ответа сохранять вакансию незанятой до сентября, зная, что он должен в мае отправиться в Новую Зеландию за женой и дочерью. Оттягивая решение, он сказал, что должен посоветоваться с супругой: соблазны и в самом деле были велики. Но в действительности он уже тогда, в апреле 1905 года, твердо знал, что не поедет ни в какой Иель. Он успел убедиться: в Иеле увлечены не столько наукой, сколько обучением. Не столько исследованиями, сколько лекциями. Конечно, и там были настоящие пионеры знания. Он вывез оттуда дружбу с молодым профессором Бертрамом Б. Болтвудом. Если правда, что стиль – это человек, то они были братьями по духу, ибо стиль одного поразительно походил на стиль другого. Кажется, ни с кем из своих ученых коллег Резерфорд не переписывался так словоохотливо и легко, как с Бертрамом Болтвудом. И ни с кем другим не обсуждал он научные вопросы так непринужденно. Да что там – непринужденно! Они почти святотатствовали в храме. Но вообще в Иеле не столько воздвигали храм науки, сколько поучали в нем. Там заботились о студентах больше, чем о рисёрч–стьюдентах. А Резерфорду это не могло прийтись по душе. За семь лет монреальской профессуры ему так и не полюбилась первая профессорская обязанность – профессорство, то есть преподавание. Однажды проснувшийся в нем «упрямый энтузиазм лектора» со временем не иссякал. Однако то было не преподавание физики, а превосходное говорение о физике. Что с того, что ему удавалось привлекать сердца студентов? Студенты не слишком привлекали его сердце. А между тем разве не жаждал он создания своей школы? Разве выдумкой мемуаристов был его инстинкт отцовства? Все дело в том, что сильнейшей из его жажд оставалась жажда продвиженья вперед. Он был создан для прорывов, а не для маневров. Когда Бронсон без конца уточнял периоды полураспада радия–А, В и С, 'Резерфорд однажды сказал ему: «Мой мальчик, оставим–ка это другим – добывание следующего десятичного знака!» Вот так же оставлял он «другим» педагогические заботы. Его школа могла создаваться только в походах – взаправдашних, а не учебных. Но если эгоизм исследователя был в нем сильнее всего остального, то он же и расплачивался за это. Самой натурой своей он обречем был довольствоваться укороченным вариантом научного отцовства: усыновлением чужих воспитанников. Почти все его докторанты бывали «чужими детьми». Ему оставалось лишь гордиться, что в сиротский момент их жизни он сумел стать для них хорошим приемным отцом.
Последний из усыновленных в Монреале был Отто Хан. Сегодня его имя известно далеко за пределами мира науки: он обязательное действующее лицо во всех рассказах об истории атомной бомбы. В 1938 году – через год после смерти Резерфорда – он вместе со своим ассистентом Штрассманом открыл деление урана. Ему было тогда 59 лет – возраст, когда ученые чаще подводят итоги, чем приходят к крупнейшим своим достижениям. Но поздний триумф Хана не кажется неожиданностью – в его молодости был Монреаль! Они познакомились осенью 1905 года, когда Резерфорд в прекрасном настроении вернулся из Новой Зеландии вместе с Мэри, Эйлин и одной из бывших пунгарехских девочек с косами – любимой сестрой Флоренс. Ему давно хотелось, чтобы «Флосс хоть немного повидала мир». После силлимэновского гонорара он смог это устроить. Новый знакомец понравился Резерфорду сразу. И не потому, что Хан приехал с готовым открытием: среди продуктов превращения тория ему удалось обнаружить новый элемент с периодом полураспада около двух лет – радиоторий. Резерфорду пришелся по вкусу исследовательский энтузиазм крепко сбитого двадцатишестилетнего доктора философии из Марбурга. За его ничем не замечательной внешностью угадывались, однако, незаурядная энергия и честная прямота. Он рассказал, что отправился в Монреаль, как в столицу радиоактивности. Этому предшествовало его недолгое сотрудничество с Вильямом Рамзаем. В будущем же предстояло совершенно самостоятельно изучать радий в Берлинском химическом институте – у знаменитого Эмиля Фишера. Однако великий органик далек от радиоактивности и вообще физических методов исследования. И потому Хан решил, что сначала надо пройти Резерфордову школу.
Все было бы хорошо, когда бы не одно обстоятельство. «Хан – чудесный парень, и восхитительно сделал свое открытие», – писал Рамзай Но как это ни странно, чудесный парень поступил бы разумней, утаив рамзаевское письмо. Он не догадывался, какую реакцию вызовет оно у Резерфорда. Вслух, разумеется, тот ничего не сказал – при детях не хулят родителей. Однако почти полвека спустя, в 1951 году, Хан не мог не написать в своих воспоминаниях: …Позже он признался мне, что вначале не поверил, будто я наткнулся на нечто новое. Он, очевидно, весьма скептически смотрел на работу по радиоактивности, выполненную в лаборатории Рамзая. А после письма, которое получил он от своего друга – выдающегося радиохимика из Иеля, профессора Болтвуда, его первоначальный скептицизм по отношению к открытому мною веществу возрос еще более… Среди прочего, профессор Болтвуд писал: «Эта субстанция, должно быть, представляет собою новое соединение тория–Х и глупости», И в другом варианте монреальских воспоминаний Хана1 (1962) – еще раз: «Ни Резерфорд, ни Болтвуд не питали большого доверия к работам по радиоактивности, сведения о которых поступали из рамзаевской лаборатории». То, о чем не подозревал двадцатишестилетний Хан, смущает и нас, не правда ли? Ведь совсем недавно Резерфорд советовал Содди продолжать именно у Рамзая изучение химических аспектов радиоактивности. Это было в 1903 году. А потом безоговорочно одобрял присуждение Нобелевской премии Рамзаю. Это было в 1904 году. Что же случилось в 1905–м?
В сущности, все, что случилось с Рамзаем в 1905 году, стало явным для всех только в 1907–м, когда наступил финал его исследовательских злоключений. Современникам следовало бы обойти молчанием случившееся. Но оно сделалось предметом всеобщего внимания. Оттого оно и сделалось предметом всеобщего внимания, что авторитет Рамзая был огромен, лауреатство – заслуженным, а надежды на его успех в изучении радиоактивности – естественны. 18 июля 1907 года в очередном номере «Nature» Рамзай опубликовал сообщение о двух радиохимических событиях, превосходивших всякое вероятие: 1. При смешивании эманации радия с водой в растворе появляется неон со следами гелия! 2. При смешивании эманации радия с раствором сернокислой меди появляется аргон без следов гелия, в то время как медь порождает литий!!! Любого количества восклицательных знаков тут было бы мало. Элемент с атомным весом 64 превращался в элемент с атомным весом – 7. И при этом никаких энергетических затрат. И никаких излучений… Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.013 сек.) |