|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 13 страницаМеньше всего на свете ему хотелось тогда отправляться в Париж. Вдвойне досадно было прерывать работу, когда возникла иллюзия, что удастся строго количественно определить природу длиннопробежных частиц, рождавшихся в азоте. Он пытался использовать для этого магнитное поле. Предварительные опыты с водородом обнадежили. Да и с воздухом – тоже. Можно было наглядно убедиться, что число сцинцилляций сокращалось, когда бронзовую камеру помещали меж полюсов сильного магнита: поле заметно отклоняло иные из длиннопробежных частиц, и они не попадали на экран. Эффект сокращения доходил до 30 процентов. Однако эти количественные наблюдения были пока еще так зыбки, что больше походили на впечатления, чем на измерения. Слишком мала была статистика сцинцилляций. Его–то самого даже эта малая статистика только лишний раз укрепила в убеждении, что атомы азота расщепляются и к экрану летят их легкие осколки: либо Н–частицы, либо неизвестные Х–атомы с массой 2. Но истинно–доказательной силы у тех опытов с магнитным полем все же не было. Они не выдерживали его собственной критики. Конечно, он надеялся: выдержат! Принципиальных трудностей тут не виделось, одни технические. Нужно было время. Нужен был труд. А его опять отрывали…
Военные боты шли через Ла–Манш с такими предосторожностями, точно совершали рискованнейшую операцию. Все надели спасательные пояса. По сторонам виден был конвой эсминцев. Над головами плыл воздушный эскорт – дирижабли. И Резерфорд невольно отвлекся от мыслей о событиях в бронзовой камере. Он с удивлением думал о том, как властно тренирует человеческое сознание жизнь. Он вспоминал свои вынужденные морские вояжи в начале войны. Он плыл тогда не на военных судах, а на беззащитных пароходах, и не через узенький канал, а через просторы трех океанов, и не один, а с женой и дочерью, и не полтора часа, а в общей сложности месяца полтора. И не было ни конвоя, ни эскорта, ни спасательных поясов. Но и особого страха не было. А теперь был всеобщий страх. Привычный и неустранимый. И даже рейс через пролив уже не мыслился без пробковых гусениц на груди. Он думал об унижающей – обесчеловечивающей – силе страха. Надо как–то поубавить этой беды на земле!.. А Париж обрадовал его. Он сразу перестал жалеть, что поехал. У французов было отличное настроение. «Все действительно выглядит так, как если бы война приблизилась к своему концу», – написал он матери в Нью–Плимут. На площади Согласия толпы парижан теснились у свалки трофейного оружия, и он постоял в их гуще. Но в голову почему–то лезли совсем неуместные мысли о «старой гильотине, которая когдато поработала здесь». Рассказывая обо всем этом матери, он добавил: «Мы живем в очень волнующие времена…» И предрек: мир наступит к рождеству. Письмо было датировано 3 ноября – до рождества оставалось недель семь. Однако когда в истории назревают кризисы, даже самые беспечные из оптимистов перестают поспевать за нею. Сэр Эрнст ошибся в семь раз: ровно через неделю – 11 ноября 1918 года – в Компьенском лесу под Парижем неандертальцы заключили, наконец, перемирие. Известие об этом, тотчас распространившееся по земному шару, застало Резерфорда уже в Манчестере, вновь погруженного в работу после возвращения из Франции. И конечно, он снова был выбит из рабочей колеи. Но уж на этот раз почти недельное безделье, круглосуточная взбудораженность и неумолчное праздноговоренье были его последней и желаннейшей жертвой войне.
В конце той первой недели мира он однажды окинул мгновенным взглядом несчастные годы, разом отошедшие в прошлое: так что же – удалось войне оставить Физику в дураках или нет? Вообще–то говоря, разумеется, удалось, как удавалось ей все разрушительное. Он просмотрел публикации манчестерцев и подсчитал: за четыре предвоенных года – 1910 – 1913–й – его мальчики напечатали около 200 работ, а за военное четырехлетие – 1915 – 1918–й – около 40. Да и почти все эти сорок работ затеяны были раньше и только завершались по инерции в эти годы. А иные просто задержались в свое время публикацией. И его личная статистика оказалась столь же безотрадной: 30 и 6. Да и те ли шесть, о каких ему мечталось! И все–таки… И все–таки ему хотелось защитить перед самим собой даже эти бесплодные по видимости годы: трижды дороги деревца, выращенные там, где не растет живое. А одному из них предстояло вымахать в могучее древо. Беспримерно могучее. Только что в Париже он так говорил своим друзьям о возможном расщеплении атома: Если оно окажется правдой, то важность этого в конечном счете далеко превзойдет значение всех последствий войны. Но как раз о выращивании этого многообещающего деревца он пока ни строчки не опубликовал. Еще нечего было публиковать. Следовало работать и работать. Год назад написал он Бору – «потребуется уйма труда». И, в сущности, мало что изменилось за год: уйма труда требовалась и сейчас.
В те дни наткнулся он на новую неожиданность: нередко сцинцилляции появлялись парами – дублями. Они выглядели одновременными. И наводили на мысль, что иные из ядер при столкновении с альфа–частицей разрушаются на две части – равные или почти равные: парные сцинцилляции были одинаковой яркости. Они возникали и в опытах с водородом, а не только с азотом. Так уж не разрушались ли надвое водородные ядра? Или, быть может, разламывались пополам сами альфа–частицы? Он решительно не знал, что думать: новое ли явление открылось ему или новую помеху подстроили условия эксперимента? «…Это был, очевидно, вопрос великой важности», – написал он позднее. Надо было работать. Он знал: когда размышления кончаются присказкой «нужно работать», все идет правильно. С одним не желал он теперь мириться: с безлюдьем в лаборатории. Этот застоявшийся духовный вакуум показался ему в те первые дни мира совсем уж непереносимым. Но что он мог предпринять? Надо было терпеливо ждать возвращения уцелевших. В его власти было лишь напомнить им письмами о Манчестере, о себе, о своей вере в них. И в первое же мирное воскресенье – 17 ноября – он отправил первое такое письмо. Нетрудно догадаться, кому оно было адресовано: Дорогой Бор! …Я хочу, чтобы вы были здесь и мы обсудили бы некоторые мои данные по столкновению ядер. Мне думается, я получил кое–какие поразительные результаты, но это будет тяжким и долгим делом – раздобыться надежными доказательствами моих выводов. Слово «надежными» он подчеркнул (чего обычно в письмах не делал). Он выдал всю глубину своих чаяний. И тут же, точно прося снисхождения за малость содеянного в годы войны, впервые в жизни – без шуточек и притворства – сослался, как на нечто само собой разумеющееся, на свою наступающую старость: «трудное это занятие для старых глаз – подсчитывать слабые сцинцилляции…» Бор сумел приехать лишь через восемь месяцев – в июле 1919 года, когда Резерфорд уже прощался с Манчестером. Но ответное письмо из Копенгагена пришло тотчас – взволнованное, многоречивое. Однако на этот раз сэр Эрнст только порадовался словоохотливости датчанина – в ней выразились вся живая впечатлительность и вся искренняя отзывчивость «хрупкого мальчика». И вся его духовная непорочность. Копенгаген, 24 ноября 1918 …Мне не нужно говорить вам, как часто в эти дни мы переносились мысленно к нашим друзьям в Англии… Здесь все уверены, что больше никогда не будет в Европе войны таких масштабов; все народы столь многое извлекли из этого ужасающего урока… Все свободомыслящие люди в мире, кажется, должны были понять гнилость принципов, на которых строилась до сих пор международная политика… Наше время определенно может рассматриваться как начало новой эры в истории. Как страстно желал бы я быть сейчас в Англии, чтобы иметь возможность потолковать с вами обо всем на свете. Я помню, как если бы это было вчера, все те случаи, когда я сиживал в вашем кабинете и вы развивали передо мной ваши взгляды на различные фазы взлетов и падений, сквозь которые шла война, и как своей непоколебимой верой в ее счастливый конец вы всегда умели утешить меня, как бы ни падал я духом по временам… Очень скоро я напишу и расскажу вам о своей работе. Я чувствую, какое счастье вы должны испытывать оттого, что сможете теперь снова безотлучно трудиться в лаборатории, как в былые дни… У меня отняло больше времени, чем я ожидал, завершение второй части моей работы… Теперь через несколько дней она будет готова для печати, но я боюсь, что, к вашему неудовольствию, она стала слишком длинной (в два раза длиннее, чем часть I); единственное мое оправданье, что я действительно старался многое в нее вложить… …Я горю желанием услышать побольше о том, как продвигаются вперед важные исследования, о которых вы рассказали мне. «Старые глаза» продолжали подсчитывать слабые сцинцилляции. Важные исследования продвигались вперед. Но какое странное это было продвижение! Всего более походило оно на вращение белки в колесе. За все четверть века научных исканий Резерфорда – за два года Крайстчерча, за три года Кембриджа, за девять лет Монреаля и, наконец, за одиннадцать с лишним лет Манчестера – не попадал он еще ни разу в такую безысходно–рабскую зависимость от уровня техники лабораторного экспериментирования. Задача слишком обогнала время, чтобы можно было с такой же убедительностью решать ее количественно, как и качественно. (Оттого–то и стала она в конце концов торжеством его чистой интуиции.)
Не давалось в руки определение заряда и массы предполагаемых осколков азотных ядер. Никак не давалось. Ни по отклонению частиц в магнитном поле, вкупе с длиной их пробега, ни иным каким–нибудь способом определить эти величины не удавалось. Ничтожно мал был поток длиннопробежных осколков. А мал он был из неэффективности альфа–бомбардировки газов. А неэффективной она была из–за слабости естественных источников радиации. А иных источников не было, так как физики еще не научились искусственно ускорять атомные частицы, превращая их в микроснаряды нужной энергии. А физики этому еще не научились, ибо… Надо ли дальше вязать этот А–чулок? Может быть, стоит лишь напомнить, что физики тогда вообще не знали еще никаких элементарных атомных частиц, кроме электрона. Они вовсе еще не уверились, что Н–частица – водородное ядро – служит обязательной деталькой в устройстве каждого атома. И Резерфорд еще не придумал для этой детальки знаменитейшее слово «протон». Пожалуй, одного этого довольно, чтобы сам собой обрисовался уровень тогдашних возможностей в атомных лабораториях. Из–за малости этих возможностей много недель и еще больше нервов отняла у Резерфорда история со сдвоенными сцинцилляциями. Она его помучила на финише исследования так же, как на старте – история с опровержением Н–радиоактивности.
Одновременные вспышки появлялись упрямо – с досадной навязчивостью. Так это выглядело. Вернее, стало выглядеть с той минуты, как Резерфорд обратил на них встревоженное внимание и недоверчиво подумал, уж не разламываются ли пополам альфа–частицы или водородные ядра. Наверняка он спрашивал Вильяма Кэя, а не приходилось ли ему и Марсдену наблюдать двойные сцинцилляции в давних, предвоенных опытах с альфа–рассеянием на водороде. И конечно, Кэй отвечал утвердительно, добавляя нечто в том смысле, что мало ли какие бывали совпадения. Разумеется, спокойная мысль о случайных совпадениях совершенно независимых вспышек была первым объяснением дублей, какое пришло в голову и Резерфорду. Но он сделал маленький расчет и увидел, что по теории вероятностей можно было ожидать появления примерно трех дублей на 60 сцинцилляций, а наблюдалось их много больше – иногда до десяти. Однако, что 60 отсчетов, или 120, или 240 в такого рода опытах! Нужна была громадная статистика, чтобы обоснованно подтвердить и отбросить мысль о случайных совпадениях. Он помнил, как Гейгер и Марсден статистически обосновали его ядерно–планетарную модель: они зарегистрировали миллион сцинцилляций… Но подсчитывать совпадающие вспышки было еще несравненно труднее, чем одиночные. По крайней мере – «для старых глаз». Да и что означала одновременность вспышек в этих проклятых дублях? Все делалось визуально. А предел временной чувствительности нормального глаза не превышает 0,1 секунды. Когда интервал между двумя сцинцилляциями бывал меньше, они и казались одновременными. Это соображение входило в вероятностные расчеты Резерфорда, но экспериментально уменьшить столь грубую неточность в самом определении дублей он не мог. А по атомным масштабам эта неточность была размером с вечность. …Можно по сходству назвать «атомным годом» время полного оборота электрона вокруг ядра. Тогда для водородного атома с диаметром порядка 10–8 сантиметра и при скорости электрона, близкой к скорости света – 3·1010 сантиметров в секунду, длительность атомного года будет иметь порядок 10–18 секунды. За одну десятую секунды проходит 1017 атомных лет. А вся геологическая история нашей планеты – меньше 1010 земных годов. Стало быть, одна десятая секунды – промежуток, равный по атомным масштабам 10 миллионам геологических историй Земли. Это ли не модель вечности! Иначе говоря, между двумя сцинцилляциями в дубле могло быть в миллиарды раз меньше общего – меньше одновременности и какой бы то ни было взаимной связи, – чем между простудой Адама и насморком у любого из пап римских… (Простор для суесловия тут необозримый.) Но ведь одновременность могла оказаться и реальной! Он сам накликал это подозрение. И умозрительно отвергнуть его без экспериментальной разведки он уже не мог, как не мог годом раньше просто так отшвырнуть проблему Н–радиоактивности. Утешало одно утешение, старое, как сама наука: отрицательный результат в познании тоже результат, и крайне важный. Когда–то, в первые годы Манчестера, он ведь уже занимался распределением сцинцилляций во времени. Ему и Гейгеру тогда помогал лабораторный математик Бэйтмен. И уже тогда они столкнулись с дублями. «Я и вправду стар – все уже было однажды», – не мог не подумать он. Ему вспомнилось, как по его заданию Гейгер и Марсден изучали те двойные вспышки на специальной установке с двумя экранами и двумя микроскопами. Дубли тогда легко объяснились: в источнике радиации одновременно испускали альфа–частицы два короткоживущих излучателя – эманация тория и торий–А. Вспомнилось, как позднее – в 1911 и 1913 годах – Марсден снова занимался по его поручению этой темой и выяснил вместе с Баррэтом, что интервалы между соседними сцинцилляциями подчиняются простому вероятностному закону и все совпадения, конечно, случайны. Но теперь речь шла не об альфачастицах, независимо вылетающих из источника, а о возможных близнецах – осколках распадающихся ядер. Совсем другое дело. И он подумал, отчего это Марсден летом 14–го года не счел нужным даже уведомить его о появлении сдвоенных Н–сцинцилляций при альфа–бомбардировке водорода? Может быть, оттого, что Марсдену чужда была самая мысль об искусственном превращении элементов? Возможно. А может быть, он просто не увидел никакой разницы между распределением альфадублей и дублей от длиннопробежных частиц? И это возможно. Ах, поговорить бы с ним об этом… Сюда бы его сейчас – с его опытом и еще молодыми глазами! Ничего другого Резерфорд не жаждал сильнее в те дни. Даше Бору не обрадовался бы он больше. А шли уже первые дни нового, 1919 года, и уцелевшие начали понемногу возвращаться с войны. Но путь лейтенанта Эрнста Марсдена домой вел из Франции прямо в Новую Зеландию. Профессору Веллингтонского колледжа решительно нечего было делать в Манчестере. Однако неужто вдруг потерялась серебряная ложка Резерфорда?!. Как по заказу, наступил январский день, когда в дверях Резерфордова кабинета появился невысокий молодой человек в форме офицера колониальных войск. Он остановился на пороге с перехваченным горлом и не мог проговорить ни слова. Мгновенье пораженно молчал и хозяин кабинета. А затем прокатился гром: – Билл! Сюда! Это же наш Эрни, разрази меня господь!
…И все равно – продолжалось верчение белки в колесе. Оно продолжалось неизбывно, как в истории с Н–радиоактивностью. Технические трудности на каждом шагу превращались в принципиальные, ибо оставались непреодолимыми. Знаете ли, как отмечались временные интервалы между сцинцилляциями? Ползла равномерно лента вроде телеграфной; рука наблюдателя лежала на ключе вроде телеграфного; когда глаз замечал на экране вспышку, рука нажимала на ключ. Это называлось электромагнитным способом счета. Только самые грубые вести из микромира можно было принять по такому телеграфу! И четыре месяца спустя Резерфорд написал в статье для «Philosophical magazine» В январе этого года, перед возвращением профессора Э. Марсдена в Новую Зеландию, я имел счастье на протяжении короткого времени пользоваться его искусной помощью. Были предприняты систематические наблюдения… Число дублей приблизительно в два раза превышало теоретическое… Является ли это различие кажущимся или реальным – сказать трудно… Ясно, что в данных экспериментальных условиях лишь малая доля общего числа сцинцилляций может рассматриваться, как возможные истинно–одновременные дубли, и эффект слишком мал и неопределенен, чтобы выводить сколько–нибудь точные умозаключения… Что же оставалось делать? Оставалось сполна повторить на финише старт: снова прекратить мелочное препирательство с природой – довериться своей интуиции и, бросив возню с дублями, пойти дальше. Оставалось делать науку нелогично. И не по правилам. А что, собственно, лежало дальше? Уже пройденное, но нерешенное. Ведь так и не был получен ответ на вопрос: какова природа длиннопробежных частиц, рождающихся в азоте при альфа–бомбардировке? Из четырех вариантов – Н, Не, Li и X – выбор не был сделан. Количественные методы спасовали и тут перед малостью эффекта. И потому безответным пребывал главный вопрос: действительно ли можно утверждать, что имеет место процесс превращения атомов азота в другие атомы? Эти «другие» – нераспознанные длиннопробежные частицы – каким–то способом все–таки надо было узнать по имени. Иначе все разговоры о возможной искусственной трансмутации устойчивых элементов становились беспочвенными. А он ведь эти разговоры уже вел – пока, правда, только в переписке. И вот, за неимением ничего лучшего, Резерфорд отважился воспользоваться для решения строгой физической задачи извечно–нестрогой методой врачей, вынужденных, как правило, ставить диагнозы по сходству. Он решил провести качественное сравнение неизвестного с известным. Одним достоверным числом врачи располагают всегда – температурой больного. Одним достоверным числом располагал и он – длиной пробега неведомых частиц. В остальном, как и врачи, он должен был положиться на свой опыт и нюх. Эталоном для сравнения послужили ему хорошо знакомые и очень подходящие по длине пробега Н–частицы. Собственно, выбором этого эталона уже и определился диагноз. Эту заключительную стадию многолетнего резерфордовского исследования Норман Фезер описал в таких выражениях: Резерфорд знал, как они выглядят (слабые Н–сцинцилляции. – Д. Д.), и он готов был побиться об заклад, что «неведомые» сцинцилляции тоже обязаны своим происхождением водородным ядрам. Поэтому он спланировал длинную серию экспериментов, в которых объективно сравнил две радиации: ядра водорода, выбрасываемые водородсодержащими материалами под ударами альфалучей, и длиннопробежные частицы, возникающие в азоте. Это потребовало всей его искусности и значительной доли его веры в собственную непогрешимость. Первый мирный апрель стоял над Манчестером. Целыми днями голубело небо. И настроение у Резерфорда было самым апрельским, когда однажды в час неурочных лабораторных сумерек он сказал Кэю, что, если кому–нибудь понадобятся насос или микроскоп, он не будет возражать против демонтажа их экспериментальной установки. Кэй ошалело вскинул голову, а потом все понял. Он бросился к окнам и рывками расшторил их. Апрельская заслуженная ими голубизна ворвалась в лабораторию.
В апреле Резерфорд отправил в редакцию «Phi1osophical magazine» четыре статьи, объединенные общим заглавием – «Столкновение альфа–частиц с легкими атомами». Пятьдесят страниц журнального текста подытоживали многолетний поиск. Все недоказанное, приблизительное, смутное нашло себе место на этих страницах. И даже заняло большую часть из них. Да ведь так бывает на каждом шагу: надобна неразбериха корней, ветвей и листвы, чтобы где–то в гуще зелени завязался долгожданный плод. Он притаился на последних полутора страничках, завершавших четвертую статью – «Аномальный эффект в азоте». Это были всего несколько утверждений – непререкаемых и осторожных. Непререкаемых и осторожных, как поступь охотника–маори, идущего за верной добычей по неразведанной земле. Или – по–другому… О нашем новозеландце часто говорили: «по когтям узнают льва». Говорили учителя и ученики, современники близкие и далекие. Так вот, пожалуй, нигде столь явственно не ощущалась эта его львиная повадка, как в итоговых утверждениях той работы – удивительной по бездоказательности (с точки зрения логики познания) и поразительной по безошибочности (с точки зрения правды природы): …Трудно избежать заключения, что длиннопробежные атомы, появляющиеся при столкновении альфа–частиц с азотом, представляют собою отнюдь не азотные атомы, но, по всей вероятности, атомы водорода или атомы с массой 2. Если это так, мы должны сделать вывод, что атом азота подвергается распаду… и что атом водорода, высвобождающийся при этом, является структурной частью азотного ядра. Так стал он первым в истории человечества истинным алхимиком. И тут же высказал еще два–три положения, содержавших программу исследований на долгие годы вперед: Без знания законов сил, действующих на таких малых расстояниях (порядка 10–13 сантиметра. – Д. Д.), трудно дать оценку энергии, требуемой для высвобождения Н–ядра… Принимая во внимание огромную интенсивность сил, втянутых в игру, можно без особого удивленья отнестись к тому, что азотный атом претерпевает дезинтеграцию, так же как и к тому, что самой альфе–частице удается избежать распада на составляющие ее элементы. В целом эти результаты наводят на мысль, что, если бы в нашем распоряжении были для экспериментирования альфа–частицы или другие похожие атомные снаряды еще большей энергии, мы могли бы ожидать разрушения ядерных структур очень многих из легких атомов. Так он, кроме всего прочего, объяснил и себе и читателям, почему на его установке не подвергался распаду кислород воздуха: очевидно, у альфа–частиц радия–С просто не хватало для этого энергии. И для разрушения своих подобий – ядер гелия – у них тоже энергии не хватало. А что стояло за упоминанием о «других похожих атомных снарядах»? Очевидно, он думал о потоках других легких ядер, каким–то образом снабженных нужной энергией. И прежде всего об Н–частицах – о будущих протонах. Снова пророчество? Да, обычное для него прощупывание пути вперед. И все та же львиная поступь – решительная и осторожная: знакомый, как никто другой, с чудовищными трудностями охоты в микромире, он воздержался от слишком определенных обещаний. И не нужно думать, будто уже тогда – в 1919 году – им владела какая–нибудь практическая идея лабораторного ускорения легких ядер. Это были только мечтанья. И если он верил в их реальность, то не более чем в принципе. Он не надеялся, что еще на его веку физика обзаведется более могучей атомной артиллерией, чем естественная альфа–радиация. Но знал; что без этого и не будет продвижения в глубь ядра. Примерно тогда же в частном письме Стефану Мейеру он сказал обо всем этом так: Я держусь того мнения, что уж если атом не поддается дезинтеграции с помощью альфа–частиц, то расщепить его в наше время и не удастся. «В наше время…» Чье это – наше? Он знал: не надо задавать себе таких вопросов, шутливоневинных с виду. В том и смысл расхожих выражений, что сознанью нет нужды цепляться за них: оно может экономить свою пристальность для главного. Но стоит мысли ненароком зацепиться за нечто этакое безлично–пустяковое, как ей уже долго не вылезти из беды: пустячное разрастается, а безличное оборачивается личным. И шутливо–невинное наполняется ядом. «В наше время…» Он подумал, что в его устах эта формула годится уже только для воспоминаний. В аудитории студенческой или на будущих лабораторных чаепитиях, перед лицом своих будущих мальчиков, он уже не рискнет, размышляя вслух о завтрашнем дне, запросто произносить – «в наше время». Конечно, не раздастся ироническое: «В чье это наше, сэр Эрнст?» Но кому–нибудь в голову что–нибудь подобное придет обязательно. И правильно – стариков надо ставить на место! Впрочем, возникло воспоминание: когда четверть века назад он предвкушал свою первую встречу с Дж. Дж., ему совершенно естественно думалось, что он едет на свидание со «стариком Томсоном», а тому не было и сорока. Уму непостижимо: он, Резерфорд, ныне на десять лет старше того «старика Томсона»! Это было огорчительное открытие. И уже без тени строптивости он подумал широко и невесело: а вообще–то вправе ли будет все его поколенье называть «своей» новую эпоху, начавшуюся теперь, после лихолетья беспримерной войны, в пожаре которой обуглилось столько прежних вер и дымом развеялось столько иллюзий?! Отныне обо всем, что осталось позади, будет его поколенье говорить мечтательно: «в наше старое доброе мирное время». А как оно будет говорить обо всем, что впереди? Ваше новое недоброе немирное безвременье? Но по какому праву? – рассердилось в нем чувство справедливости. Разве не в недрах «нашего старого доброго времени» зародилось чудовище только что отошедшей войны?! Ни у кого нет права думать о будущем хуже, чем о прошлом… (Господи, как ему не хотелось стареть!) И еще ему подумалось: неужели в самом деле бывает так, что распадается связь времен? Его воображение отказывалось рисовать картину невозможной действительности, в которой он почему–то лишний или не очень нужный новым людям человек.
Он шел по летней Уилмслоу–роуд на север – из дома в университет. Шел, перекинув через руку плащ и сдвинув на затылок шляпу. Шел, глядя поверх голов попутных и встречных прохожих. И лицо у него было удивленное изнутри – такое, когда сторонний наблюдатель не может удивиться тем же удивленьем, оттого что источник его незрим. Но видно было, что этого человека одолевают и не слишком нравятся ему какието неотвязные мысли. Они не нравились ему своей бесплодной горечью. Но отвязаться от них было совсем не просто: под их артиллерийски громким прикрытием – эпохи, поколенья, веры! – короткими перебежками шли на него в атаку цепи совсем других размышлений. В сущности–то, ничего особенно драматического. Только самотерзанья, которым, казалось бы, не должен был быть подвержен человек такой атлетической конструкции и такой счастливой судьбы, да к тому же достаточно поживший на свете, чтобы не придавать подробностям жизни чрезмерного значения. А может быть, хотя ему и было под пятьдесят, вовсе не так уж много успел пожить он на свете? Не в науке, а просто на свете – среди людей, в толчее человечьего общежития. Наверное, так. И потому переменам житейского свойства еще удавалось выводить его из равновесья. А впрочем, разве любому нормальному человеку далось бы без труда расставанье с городом, улицей, домом, где пронеслись двенадцать лет его жизни, где выросла его дочь, где пережил он войну? Разве так уж это безболезненно – сначала пустить в земле глубокие корни, а потом подвергнуться пересадке на новую почву? Даже когда эта новая почва знакома и желанна, а вся операция лестна и, уж конечно, добровольна… Когда бы все произошло вдруг и сразу, может быть, оно и не было бы так томительно. Но история эта тянулась с конца зимы. И главное – были в ней свои сложности, не очень приятные. И не житейского, а глубинно–психологического свойства. Раздумья об этом – именно об этом – не оставляли его в тот летний день на Уилмслоу–роуд. И вовсе не случайно возникло воспоминание об его первой встрече со «стариком Томсоном». За последние месяцы не раз и без спросу приходила ему на ум та история четвертьвековой давности, когда в захудалой лондонской гостиничке он, новозеландский юнец, ждал и дождался письма из Кембриджа от самого Дж. Дж. И всякий раз вспоминалась тогдашняя великодушная фраза Томсона о «требованиях и намерениях ученого», обращенная совершенно всерьез к нему – безвестному провинциальному бакалавру. И всякий раз оживало в 'нем нерастраченное с годами чувство благодарности к старику (увы, к старику уже без кавычек). И вот получилось так, точно он это чувство предал… Разыгралось что–то похожее на совсем уж стародавнюю историю с Виккертоном, когда, став секретарем студенческого Научного общества, он пошел против биккертоновского стиля в науке. Тогда он тоже почувствовал себя на минуту предателем. Но поделать с собою ничего не мог. Теперь все было серьезней. И заметней со стороны. То ли грубее, то ли, напротив, тоньше. Но и на этот раз – поделать с собою он ничего не мог. Тайный конфликт возник неизбежно. Он возник еще в марте, как только дошло до Манчестера известие, что сэр Дж. Дж. Томсон уходит в отставку с кавендишевской кафедры экспериментальной физики, а преемником его в этой роли будет сэр Эрнст Резерфорд.
Как всегда, молва опередила официальную процедуру. И Резерфорда начали поздравлять с новым возвышением раньше, чем оно произошло. Он отшучивался, но и удовлетворения не скрывал: приятно было сознавать, что тебя прочат в династию кавендишевских профессоров – вслед за Максвеллом, Рэлеем, Томсоном. Да и лучшей физической лаборатории в Англии все–таки не было. Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.012 сек.) |