АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 10 страница

Читайте также:
  1. I ЧАСТЬ
  2. I. ПАСПОРТНАЯ ЧАСТЬ
  3. I.II ПЕЧАТНАЯ ГРАФИКА 1 страница
  4. I.II ПЕЧАТНАЯ ГРАФИКА 10 страница
  5. I.II ПЕЧАТНАЯ ГРАФИКА 11 страница
  6. I.II ПЕЧАТНАЯ ГРАФИКА 12 страница
  7. I.II ПЕЧАТНАЯ ГРАФИКА 13 страница
  8. I.II ПЕЧАТНАЯ ГРАФИКА 14 страница
  9. I.II ПЕЧАТНАЯ ГРАФИКА 15 страница
  10. I.II ПЕЧАТНАЯ ГРАФИКА 16 страница
  11. I.II ПЕЧАТНАЯ ГРАФИКА 17 страница
  12. I.II ПЕЧАТНАЯ ГРАФИКА 18 страница

 

Что–то следовало делать!

Война разрушала все, к чему прикасалась. Надо было как–то ей противостоять.

В тягостной задумчивости он мог вышагивать любые протестующие и праведные речи, но остановить запущенную на полный ход мясорубку мобилизаций он не мог. Он не мог и гораздо меньшего: выторговать хоть какие–нибудь поблажки для своих нынешних и бывших мальчиков. Одно оставалось в его власти: попытаться быть для них по–прежнему Папой или Профом. Иными словами, вождем племени. Или предводителем рода. (Так говорил о нем в уже знакомой нам панегирической мемориальной лекции манчестерец А. Рассел.)

Признания Гейгера и Мозли были честными ответами на его тревожные расспросы. Он написал им первый. И за его тревогой ощущалось стремление вождя уберечь от распада свой клан. Сохранить его и сохраниться вместе с ним для будущего! А распад мог идти разными путями. Утрата всепоглощающего интереса к науке и потеря былой одержимости – это был не худший вариант. Равнодушие тут возникало из–за явной беспомощности перед лицом военных тягот и постоянной угрозы смерти. Это легко было понять. И это можно было лечить сочувствием. Тут еще не разрушалась личность и не уничтожалось человеческое достоинство. А существовала опасность посквернее. Исправный читатель газет, Резерфорд был отлично с нею знаком.

В эту именно пору – в марте 15–го года – написал Эйнштейн Роллану известное свое письмо:

Даже ученые разных стран ведут себя так, словно у них восемь месяцев назад удалили головной мозг… Испытают ли грядущие поколения чувство благодарности к нашей Европе, сумевшей за три века энергичнейшего культурного развития прийти лишь к тому, что религиозное безумие сменилось безумием националистическим?!

Военный психоз и шальной шовинизм – Эйнштейн называл это неандертальством – были равно отвратительны в обоих воюющих лагерях. И Резерфорд – глава многонациональной физической школы – сознавал это с крайней остротой.

Он не мог допустить мысли, что эпидемия такого неандертальства поразит и его резерфордовское племя. Не верил, что этой популярнейшей болезнью времени сможет заразиться кто–нибудь из его мальчиков – англосаксов ли, немцев, славян ли, японцев, все равно! Не могло иметь решающего значения, что род его волею обстоятельств рассеивался по земле. В конце–то концов и раньше всегда так бывало: – поработав у него год–два–три, молодые физики возвращались домой – в другие города, в другие страны. Решала не география – решала преданность интернациональному духу и смыслу науки. Так надо было только поддерживать негаснущим это пламя!

И он сразу пошел на поступки, довольно смелые по военному времени. С обычной своей независимостью он решил пренебречь правилами игры, мешавшими ему играть, хотя на сей раз игра шла серьезнейшая и по правилам жесточайшим.

 

«Большое спасибо вам за ваше письмо от 13 февраля…» – прежде эта фраза Гейгера не значила бы ничего: автоматическая вежливость воспитанного человека. Теперь, на седьмом месяце войны, она содержала для бдительного уха информацию неожиданную и отнюдь не невинную: английский профессор завязал переписку с германским военнослужащим и последний благодарил его за это! Совершенно очевидно, что такая информация с обеих сторон могла быть воспринята как подозрительная. Кроме всего прочего, эта переписка наверняка завязана была нелегальным способом. Впрочем, так же как и переписка со Стефаном Мейером – с Венской академией, чей «вражеский радий» продолжал составлять основное богатство Манчестерской лаборатории.

Переписывались через нейтральные страны – Швецию и Швейцарию. Переписывались через американские консульства, пока Соединенные Штаты не вступили в войну. С точки зрения властей и неандертальцев (по обе стороны фронта!) все в той переписке ученых–физиков могло оцениваться только как антипатриотическая демонстрация.

Из ответа Стефана Мейера:

…Те, кого вы знали лично – Годлевский, Лория, Хенигшмид, Хевеши, Гесс и Панет, – шлют вам наисердечнейшие приветы. Едва ли мне нужно говорить, что наши чувства по отношению к вам и всем вашим друзьям остаются совершенно неизменными.

Ваш соотечественник Р. У. Лаусон… с тех пор, как разразившаяся война отрезала его от родины, работает здесь покойно, непрерывно и усердно, и я уверен, вам будет приятно услышать, что наша Академия наук без колебаний одобрила его недавние статьи…

Из ответа Ганса Гейгера:

…Изредка я получаю известия от Чадвика. И конечно, мы делаем для него все, что можно сделать при нынешних обстоятельствах. Правда, это очень мало…

«Очень мало…»!

Да сколько бы ни делалось, это было в тех обстоятельствах много. Огромно и неоценимо.

И в те редкие дни, когда приходили письма с такими противозаконными новостями, шеф пустеющей лаборатории впадал в самое радужное умонастроение. Будущее представлялось отрадным. И даже удручающие вести с фронтов не умеряли его оптимизма. То на лестнице, то в коридорах гулкий голос радостно фальшивил: «Вперед, со–о–олдаты Христа…» Старые манчестерцы – те немногие, кто еще продолжал, подобно Уолтеру Маковеру и демонстратору Вильяму Кэю, работать в лаборатории, – поднимали головы и с удивленьем прислушивались: уж не свершилось ли в кабинете шефа некое новое эпохальное открытие? Но такого рода удача была бы почти невероятна в ту пору. И чем гадать, проще было под какимнибудь предлогом заглянуть к сэру Эрнсту: он не умел скрывать причины своих эмоций, особенно когда ему было хорошо.

И в эти минуты можно было без труда злоупотребить его доброй настроенностью. По–видимому, как раз в один из таких дней явился к нему за заступничеством Отто Баумбах – подданный кайзера Вильгельма.

Великий стеклодув был пьян и слезлив. Резерфорд не выносил ни того, ни другого. И в иной час он попросту спустил бы немца с лестницы. Но тут ему подумалось, что это было бы сразу подхвачено молвой и гнусно истолковано, как образцово патриотический поступок, а сам Баумбах летел бы вниз с утешающим убеждением, что безвинно страдает за одно только свое немецкое происхождение. И шеф вопреки своему нраву пододвинул стеклодуву стул и спокойно спросил, чем может быть ему полезен.

Баумбаху грозило интернирование. Верные люди сказали, что со дня на день он может быть взят под стражу. На него наговаривают. Так уже было однажды. Господин профессор, конечно, слышал про историю с господином Андраде.

Ища защиты, только спьяну можно было напомнить шефу об этой истории! Она случилась, когда он еще не вернулся из Австралии, а да Коста Андраде еще не был призван в артиллерию. Баумбах пожаловался вице–канцлеру университета Виктории, что бакалавр Андраде грозит расправой ему, честному и беззащитному немцу. Вице–канцлер вызывал Андраде и укорял его за недостойное поведение. А суть была в том, что стеклодув в присутствии бакалавра, отлично понимавшего немецкий язык, разразился потоком прогерманских пророчеств и с торжеством объяснял, как армия Вильгельма поставит на колени побежденную Англию. Андраде сказал ему тогда, чтобы он заткнулся, иначе наживет неприятности. В результате неприятности нажил Андраде.

Шеф слушал мрачнея. Мало что соображавший неандерталец продолжал выбалтываться слезливо и вызывающе. Его судьба в руках герра профессора. А если он выпил лишнее, то с горя – от бесправия и тоски по родине. А что касается англичан, то он их даже любит. Это не французики. Французов, русских, поляков, бельгийцев, голландцев и разную прочую шваль славные сыны Германии били, бьют и будут бить напропалую. П–пусть сидят тихо!

Все–таки Резерфорд спустил его с лестницы. Наверняка!

И долго не мог прийти в себя: «Ах, скотина!» Потом: «Пьяный идиот!» Через минуту: «Несчастный одинокий дурак!» И еще: «Отчаявшийся кретин на чужбине!» И кроме того: «Жертва повсеместной дикости!» И через полчаса – в телефонную трубку: «Да, сэр, интернирование этого человека было бы сильным ударом по лаборатории… И он скорее болван, чем враг. А кто–то же должен быть великодушен!»

На время Баумбах был спасен. («И конечно, мы делаем для него все, что можно сделать при нынешних обстоятельствах».) Однако вырученный из беды стеклодув недолго держал себя в руках. «…Человеческая слабость, не такая уж редкая среди мастеров этого ремесла, довела его до неистовых ультрапатриотических публичных речей, и британские власти в конце концов подвергли его интернированию», – так рассказал в своих воспоминаниях о финале баумбаховской истории добросердечный Бор.

 

Нильс Бор! Так, значит, он жил тогда в Манчестере? Да, и это было, пожалуй, главным утешением для Резерфорда во всех утратах и бедах двух первых лет войны.

Осенью 14–го года – а стало это известно еще весной, задолго до сараевского выстрела, – освобождалось место Чарльза Дарвина: должность лабораторного математика и лектора по математической физике на кафедре Шустера. Как счастливо получилось, что Резерфорду пришла тогда в голову мысль пригласить на этот пост молодого датчанина, хоть тот и не был чистым математиком! Бор принял приглашение с энтузиазмом. И пока Резерфорды навещали родных в Антиподах и возвращались вокруг света домой, копенгагенец вместе с женой уже перебрался в Манчестер и приступил к исполнению своих учено–педагогических обязанностей. В результате хозяин и гость поменялись ролями: не Резерфорд встречал Бора на английской земле, а Бор – Резерфорда. И встречал, по его собственному признанию, «с чувством великого облегчения и радости», ибо война–то на океанах шла уже вовсю…

Лаборатория начала скудеть на глазах Бора.

С благословения только что вернувшегося шефа Бор попытался вместе с Маковером провести одно экспериментальнотеоретическое исследование, связанное с измерением спектров, фотоионизации и других тонких вещей. Но дело не заладилось. Теоретик, даже безусловно гениальный, не служит заменой лаборанта, даже совсем обыкновенного. Сложно придуманное устройство из кварцевого стекла, выполненное напоследок Баумбахом, однажды пострадало от минутного лабораторного пожарика. Реставрировать аппарат уже не удалось – Баумбах был в лагере для интернированных. А вскоре исчез и Уолтер Маковер: прекрасный физик–экспериментатор и, кажется, отличный музыкант, он пожелал показать себя еще и бравым воином. Так или иначе, но по каким–то внутренним побуждениям он ушел волонтером на фронт. Исследование пришлось забросить, едва приступив к нему. (Редчайший прецедент в истории резерфордовской школы.) И конечно, вместо перечисления частных причин этой неудачи довольно было бы назвать одну общую: война.

Бор в своих воспоминаниях писал о том казусе с улыбкой и «только для того, чтобы показать, с какого рода трудностями сталкивались тогда лицом к лицу работавшие в Манчестерской лаборатории». А о трудностях этих он выразился так: «…они были очень похожи на те, с какими приходилось в то время справляться женщинам в домашнем хозяйстве». (Как мастерски в резерфордовской клане умели скрашивать юмором драматизм истории и жизни!)

В общем добровольный приезд Бора хотя и не мог скомпенсировать вынужденный отъезд многих других резерфордовцев, приобрел как бы символическое значение: он свидетельствовал, что героический клан не распался.

И вот что еще… Когда весной 15–го года стало известно, что очередной конгресс Британской ассоциации соберется осенью в Манчестере, Резерфорд написал Артуру Шустеру, как секретарю Королевского общества, заблаговременное письмо с предложением поскорее обсудить вопрос об иностранных гостях конгресса. Ему хотелось, чтобы все было как в нормальное мирное время. И бесила мысль, что почему–то это невозможно. Он предвидел, что вынуждены будут отказаться от приглашения ученые нейтральных стран, дабы избежать обвинений в нарушении нейтралитета. Предвидел, что многих остановят опасности путешествия в Англию. И ему хотелось, чтобы уж по крайней мере физики союзных государств, прежде всего – России и Франции, приехали в Манчестер. Он называл Шустеру имена Бориса Голицына, Поля Ланжевена, Жана Перрена, мадам Кюри… Но пусть даже никто не приедет – всего важнее пошире разослать приглашения! Пошире, чтобы всем было видно: этой проклятой войне, как он выразился, «не удастся оставить Физику в дураках»… Вот еще и поэтому – как демонстративное противодействие разъединяющим силам войны – радостно было появление Бора в лаборатории.

В Манчестере отпраздновал Бор свое тридцатилетие. Но праздничный вечер удасться не мог. Октябрь стоял печальный…

 

В том октябре 15–го года замелькали на манчестерских улицах новозеландцы – солдаты и офицеры, эвакуированные из–под Дарданелл с турецкого фронта. Раненые. Измученные. Разуверившиеся в будущем. Все знали, что в их судьбе особое участие принимает семья профессора Резерфорда. Мэри с утра до вечера занята была заботами об их благоустройстве. (Слово леди Резерфорд имело вес для городских властей.) Четырнадцатилетняя Эйлин, начавшая с осени посещать колледж, учиться той осенью совсем не могла: ее воображение и время тоже целиком поглощены были несчастными новозеландцами. Иногда в хлопоты о земляках вынужден был включаться сам профессор. И тогда все немногочисленные сотрудники лаборатории отрывались на минуту от работы, невольно поднимали головы и слушали, как он в своем кабинете орал кому–то по телефону, что печется о настоящих парнях, отделенных от родного дома двумя океанами и вовсе не потому очутившихся в этом чертовом Манчестере, что им того страстно хотелось!..

Немноголюдные лабораторные чаепития и домашние вечера полны были разговоров о провале всех англо–французских попыток захватить Проливы – о злополучном апрельском десанте у Седдюльбахира и еще более несчастливом августовском десанте в бухте Сувла, о стопятидесятитысячных потерях союзников за полгода безуспешной Галлиполийской операции. И не только новозеландцы напоминали манчестерцам обо всем этом. Совсем недавно отшумел в Манчестере конгресс Би–Эй, и еще у всех на устах была преотвратительнейшая история, происшедшая в его кулуарах. Президентствовал сэр Артур Шустер. Группа репортеров–националистов решила было поднять свистопляску вокруг его подозрительно немецкой фамилии. Старый ученый был подвергнут унизительному допросу. А между тем «в тот самый день он получил известие, что его сын ранен под Дарданеллами». (Этой фразой Резерфорд закончил рассказ о случившемся в письме к Болтвуду.)

Словом, атмосфера той осенью была такой, что не очень–то уместными выглядели празднования дней рождений и невесело пилось за собственное здоровье и процветание. Язык не поворачивался беззаботно произносить эти привычные тосты. И не только в октябре, на тридцатилетии Бора, но и раньше – в августе, на дне рождения самого шефа, – не пилось резерфордовцам… Решительно не пилось. Уже тогда, в разгар лета, окрасились для них в чернейший цвет «голубые Дарданеллы».

 

10 августа на берегу бухты Сувла турки с фланга атаковали английский десант; н в тот момент, когда офицер службы связи 38–й бригады склонился над полевым телефоном, пуля пробила ему голову.

Пуля пробила голову Генри Мозли.

(«Пожалуйста, возьмите одну из этих коробок и оставьте в покое мои спички!») Он умер мгновенно.

(«Ну как, Гарри, там неплохо было, а?») Он не дожил до двадцати восьми лет.

«Если бы в результате европейской войны не случилось иной беды, кроме той, что погасла эта юная жизнь, то и не нужно было бы ничего другого, чтобы превратить эту войну в одно из самых отвратительных и самых непоправимых преступлений в истории». Так писал о гибели Мозли Роберт Милликен.

«Страшным ударом для всех нас было это трагическое сообщение…». Так писал Бор.

«Это национальная трагедия…» Так писал Резерфорд.

Ни для кого в научном мире это не было большей трагедией, чем для него. Впервые его постигала такая утрата. Впервые без спросу и навсегда уходил один из его мальчиков – быть может, замечательнейший по масштабу дарования и складу исследовательской души. Андраде, рассказывая о смерти Мозли, вспомнил слова, сказанные Ньютоном после безвременной кончины его ученика Роджера Коутса: «Если бы мистер Коутс жил, мы могли бы узнать кое–что!» Но Коутс прожил тридцать четыре года – на шесть с лишним лет дольше Мозли – и такого глубокого следа, как Мозли, в физике не оставил. Об авторе закона Атомного Номера говорили, как о будущем физике № 1. Для Резерфорда эта утрата была тем горше, что он пытался ее предотвратить и не смог…

Опоздал!

В июле его уведомил один из приятелей Мозли, что 38–я бригада отправляется на фронт и потому настала пора совершить попытку вытащить малыша из армии. Но предупредил, что это может быть сделано только под предлогом острой нужды в его, Мозли, услугах для решения какой–нибудь военнонаучной проблемы; в противном случае он вспылит, заподозрив, что его просто хотят уберечь от опасностей, и все провалится. Сэр Эрнст тотчас послал ходатайство в Лондон – сэру Ричарду Глэйзбруку, тогдашнему директору Национальной физической лаборатории: тот мог сделать все, что нужно. По словам Ива, все, что нужно было, сделано. Но 38–я бригада уже высаживалась на Галлиполийском полуострове. И турецкая пуля опередила спасительную акцию Лондона.

Мучительной была мысль: чуть–чуть бы пораньше! (С добрыми намерениями надо спешить и добрыми делами надо предупреждать события, беря уроки у зла: оно–то никогда не медлит и последней минуты не ждет.)

Стеклодув от всего этого четырежды напился бы и облегчил душу. А физикам не пилось. И облегчение сконструировать было трудно. Одно верно: в те удручающие дни Резерфорд с особой остротой еще раз ощутил, как хорошо, что Бор в Манчестере!

 

Вакуум в лаборатории становился для Резерфорда едва ли не тягчайшей из тягот той поры. Он совсем не умел нормально жить и работать без окружения учеников и сотрудников. Для переживания истинной полноты жизни ему уже необходимо было, кроме всего прочего, постоянно чувствовать себя в рабочем кабинете, как на командном пункте. Война же этот командный пункт подавила, рассеяв его боевые силы. И потому ничтожным виделось ему настоящее и героическим – недавнее прошлое. Героическим было довоенное прошлое, только оно.

А после ухода в армию последнего ветерана – Уолтера Маковера, кажется, в лаборатории вообще никого не осталось, с кем можно было бы хотя бы повспоминать прекрасные тревоги тех мирных лет. Разве что с лабораторным ассистентом Вильямом Кэем удавалось иногда мечтательно поболтать о том ушедшем времени, когда за каждой дверью на обоих этажах работали тут одни счастливчики. (Иначе и и впрямь, с чего бы открытия так и лезли им в руки?!) А день сегодняшний воплощался в молоденьком Вуде – не в знаменитом американце из Балтиморы Роберте В Вуде, а в скромном здешнем магистре Александре Б. Вуде, с которым можно было, конечно, пуститься в некие экспериментальные затеи, но не ради возможного прорыва в завтрашний день атомной науки, а скорее просто так – дабы душу отвести и не забыть окончательно, как выглядят альфа–частицы. «Длиннопробежные альфа–частицы тория» – под таким названием появилась в «Philosophical magazine» за апрель 16–го года маленькая работа Резерфорда, сделанная в соавторстве с Вудом. То была единственная научная публикация сэра Эрнста в двухлетнем интервале – между сентябрем 1915 и сентябрем 1917 года… А завтрашний день? А завтрашний день лежал тогда в непроглядном тумане. И не будь в лаборатории тихого датчанина, там, пожалуй, и вовсе можно было бы отучиться от скольконибудь серьезных размышлений о будущем атомно–ядерной физики.

В самом деле, любопытно: когда через сорок с лишним лет в мемориальной лекции Бор постарался вспомнить всех, кто на правах ближайших друзей окружал Резерфорда в Манчестере времен войны, ни один физик не попал в боровский перечень.

…Группа личных друзей Резерфорда включала философа Александера, историка Тоута, антрополога Эллиота Смита и химика Хаима Вейцмана, которому три десятилетия спустя предстояло стать первым президентом Израиля и чьи выдающиеся личные качества Резерфорд высоко ценил.

В столь пестром содружестве разговоры узкопрофессиональные были решительно невозможны. Разговаривали так:

Резерфорд. Послушайте–ка, Александер, когда вы пытаетесь отдать себе отчет во всем, что вы наговорили и написали за последние тридцать лет, не приходит ли вам в голову, что все это в конце концов пустая болтовня?! Просто пустая болтовня!

Александер. Ну хорошо, Резерфорд, теперь я уверен, что и вам захочется выслушать от меня всю правду о себе. Вы дикарь! Готов признать, что облагороженный дикарь, но все–таки дикарь! И тут я должен вспомнить историю с маршалом Мак–Магоном, которого во время смотра в одном военном училище попросили сказать чтонибудь воодушевляющее кадету–чернокожему. Маршал подошел к нему и воскликнул: «Вы негр?» – «Да, мой генерал!» Последовала долгая пауза, и потом раздалось: «Очень хорошо! Продолжайте!» Это как раз то, что я хочу сказать вам, Резерфорд: «Продолжайте!»

(Сценка эта в качестве дружеской беседы профессора физики с профессором философии стала достоянием университетского фольклора в Манчестере.)

Они, эти независимо мыслящие, оснащенные юмором, как парусами, красноречивые друзья Резерфорда, собирались на Уилмслоу–роуд, 17 по меньшей мере один раз в месяц и дискутировали обо всем на свете. Бор был среди них младшим. Он писал, что участие в этих дискуссиях доставляло ему громадное удовольствие и чрезвычайно обогащало его духовно. Разумеется, он не разрешил себе даже словом обмолвиться о лепте, какую сам вносил в те манчестерские вечера. А он в паре с хозяином представлял там рождавшийся атомный век. И вполне ли сознавали все остальные, какая это была пара – Эрнст Резерфорд и Нильс Бор!

Им бы взяться тогда за совместные экспериментально–теоретические изыскания, благо столько нерешенных пробле. м связано было с их моделью атома. Но обстоятельства противились этому. (Список военных потерь длиннее, чем может дать статистика.) Бор был перегружен лекционно–преподавагельской работой по должности – на шустеровской кафедре он трудился чуть ли не один за всех, ибо «все» ушли на войну. А Резерфорд…

А Резерфорд вынужден был вообще перестать заниматься своей Большой Физикой.

Сначала с трагической безответственностью государство делало из ученых рядовых солдат и полевых офицеров. Дж. Дж. Томсон утверждал, что в армию были взяты 16 тысяч воспитанников Кембриджа. 2652 были убиты на фронте, 3460 – ранены, 497 – пропали без вести и погибли в плену. Мозли не был случайной жертвой…

Потом государство с деспотической безапелляционностью потребовало от оставшихся ученых мужей военной мобилизации их знаний и разума, не вдаваясь в такие детали, как возможности и склонности каждого. Так, сам Дж. Дж. (не меньше!) должен был возиться с экспериментальным опровержением одного алхимического проекта, ибо автор уже уведомил правительство о своем изобретении и лорд Бальфур ждал запроса в парламенте.

Сначала растрачивались жизни. Потом растрачивались силы.

Это не было особенностью одной только Англии.

В ту пору Эйнштейн конструировал для германской авиации самолет, который должен был превзойти летательные аппараты Антанты. Но эта задача оказалась не по плечу создателю теории относительности: летчик–испытатель Ганнушка рассказывал, что эйнштейновская машина переваливалась в воздухе, как утка, и главная забота авиатора состояла в том, чтобы скорей приземлиться.

Тогда же Резерфорд растрачивал силы и время на конструирование звукового локатора для успешной борьбы с немецкими субмаринами.

Эту же проблему решал во Франции Поль Ланжевен.

 

…Из подвала лаборатории тянуло сыростью. И маорийские ругательства доносились оттуда тоже какие–то отсыревшие – хрипловатые, не очень убедительные, выражавшие скорее досаду, чем гнев. Там, в подвале, где еще сравнительно недавно ставились опыты с гамма–лучами, был устроен водоем для занятий подводной акустикой.

Даже во сне не могло ему присниться, что настанет день, когда он должен будет заняться акустикой, да еще подводной: так далеко это было от радиоактивности и атомно–ядерных проблем… Однако, перебирая в памяти свой экспериментаторский опыт, Резерфорд не мог не заметить, что случай заставляет его отклоняться от главного довольно закономерно. Снова ему предлагалось детектировать волны: в Крайстчерче и Кембридже он создавал детектор для радиоволн, в Монреале – для волн, подобных сейсмическим, теперь в Манчестере – для звуковых. Похоже на перо судьбы. И вот что занятно: первый детектор он заказывал себе сам; второй – ему заказывала трамвайная компания; третий – Британская империя. В этом росте масштабов заказчика отразилась крутизна его подъема по лестнице славы и влиятельности. (Разумеется, при том непременном условии, что личность ученого считается чем–то заведомо малым рядом с трамвайной компанией и Британской империей.)

Однако работа над этим третьим – военно–государственным заказом прежних радостей изобретательства ему не доставляла: уже не охватывала мозг счастливая лихорадка познания, как то бывало в истории с магнитным детектором, и неоткуда было взяться азарту самоутверждения, который двигал им в истории с иском монреальских обывателей. Впервые в жизни вел он лабораторное исследование только по необходимости – только по велению гражданского долга. Оказалось: это стимул более чем достаточный, чтобы работать с привычным долготерпением дюжины Иовов. И даже еще упрямей. Безрадостней, но упрямей! Стараясь объяснить матери смысл своей работы для адмиралтейства, он обходился без патриотических и сентиментальных фраз. Довольно было чистой информации, чтобы она все поняла, и он коротко писал: «Вчера вечером мы услышали о гибели войскового транспорта, потопленного подводными лодками в Эгейском море; потери – 1000 жизней». Это сразу за словами о «возне с субмариниой проблемой».

 

Кроме сырых сквозняков в лабораторном тюдвале, где уныло плескалась неубедительная модель океана, были настоящие ветры и настоящие волны на испытательной станции Хаукрэйг в заливе Ферт–оф–Форт и на антисубмаринном полигоне у Паркстонского причала в Харвиче. Посреди манчестерских будней выезды туда – «на натуру» – всякий раз были праздниками для Резерфорда По свидетельству Вуда, шефу нрави – лась тамошняя бодрящая обстановка: паруса под ветром, снующие суда и работа на открытых палубах.

В сорокапятилетнем профессоре начинал беззаботно орудовать мальчишка с берегов пролива Кука. Особенно когда иные из экспериментов сводились к действиям, за какие тридцать лет назад ему здорово попало бы дома. Много лет спустя он любил рассказывать внукам, как изучался шум, издаваемый подводными лодками. Важнее всего было узнать, можно ли в этом шуме различить некую главную ноту… Решили воспользоваться музыкальным слухом сэра Ричарда Пэйджета – ученого секретаря Комитета по военным изобретениям и исследованиям (Би–Ай–Ар). Слух самого Резерфорда для такого опыта не годился: он был из тех людей, что искренне любят музыку, в сущности, не слыша ее. Но зато у него были мускулистые руки, достаточно сильные, чтобы удерживать за щиколотки на весу сэра Ричарда, то погружая его со шлюпки вниз головой в воды Ферт–оф–Форта, то вытаскивая наружу. Каждый цикл приносил новую военно–музыкальную информацию и взрывы смеха у наблюдателей.

Рассказ о тех днях и сам Резерфорд неизменно заключал веселым похохатыванием: «Я теперь вовсе не уверен, что мне не следовало однажды выпустить Пэйджета из рук…» Подтекст этой кровожадной шутки был прост: «Что прошло, то стало мило…» (Наверное, на всех языках существует эта грустноотрадная присказка.)

 

…Да, с годами все просветлялось в его воспоминаниях. У него был счастливый характер.

Развлекательно–веселым выглядело в его рассказах занятие, на самом деле доводившее до изнеможения членов н экспертов Би–Ай–Ар: научный разбор военно–технических предложений, поступавших потоком в комитет. Членов и экспертов было немного, среди них Дж. Дж., Вильям Крукс, Оливер Лодж, Вильям Г. Брэгг, Эрнст Резерфорд, а хитроумных спасителей Англии было множество. И каждый владел проектом, безусловно приближавшим победу над Германией. Безусловно! Поэтому преступно–подозрительным могло показаться промедление с научной оценкой даже самых бредовых предложений.

А предлагалось, скажем, подорвать военную промышленность Германии с помощью больших бакланов. Эти птицы, как утверждалось, с удовольствием клюют известку. И поддаются дрессировке: их можно научить выклевывать известь, цементирующую кирпичи в фабричных трубах. Достаточно стаи обученных бакланов выпустить на волю где–то возле Эссена на Рейне: они устремятся к заводам Круппа и после их визита трубы на этих заводах рухнут. Автор подсчитал, что на осуществление его проекта понадобится почему–то семь миллионов фунтов стерлингов – цена за победу вполне сходная…

Похожим методом другой автор предлагал детектировать подводные лодки противника. Нужно было построить кормушки для чаек в форме перископов субмарин. У чаек быстро выработается условный рефлекс, и настоящие перископы тоже станут привлекать их жадное внимание.

Конечно, Резерфорд со вкусом пересказывал впоследствии такие прожекты. И конечно, опускал все досадное, что сопутствовало процедуре их разоблачения. А между тем среди прожектеров встречались не только простаки. Своекорыстнопатриотические кретины с легкостью находили достаточно невежественных и достаточно высокопоставленных лиц, чтобы при их поддержке безнаказанно мучить ученых жалобами и повторными экспертизами. Иные из таких изобретателей являлись в Ви–Ай–Ар прямо со своими адвокатами – стряпчими диккенсовского толка. Дж. Дж. в одном письме уверял, что иметь дело с этими субъектами забавно с точки зрения исследования человеческой натуры. Письмо было датировано 5 сентября 1915 года. Комитет, возглавлявшийся адмиралом Фишером, существовал к тому времени всего два месяца. Через полгода, когда число досужих проектов перевалило в Би–Ай–Ар за пять тысяч, Томсон перестал относиться к спасителям отечества так благодушно–познавательно. А поток не иссякал, и к концу войны количество изобретательских заявок превысило 100 тысяч. Но в среднем лишь одно предложение на каждые три тысячи оказывалось сколько–нибудь разумным. Резерфорд был куда менее терпелив, чем Дж. Дж., и в его переписке военных лет уже и в 15–м году часто раздавалось усталораздраженное признание, что работа для фишеровского комитета отнимает у него слишком много времени и сил.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 | 31 | 32 | 33 | 34 | 35 | 36 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.013 сек.)