|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 11 страницаНо с годами он позволил себе забыть не только эти неприятности…
Всего больше досаждало ему, что работа над акустическим детектором субмарин тормозилась дурацкими препонами и потому шла невыносимо медленно. Сын Томсона – Джордж Пэйджет Томсон – писал об адмирале Фишере, очевидно, со слов отца, как о личности незаурядной: «Человек огромной энергии и сокрушительной силы, блистательный и беспощадный». И Резерфорду тоже многое нравилось в председателе Би–Ай–Ар. Но для работы комитета существенней оказались отношения лорда Фишера не с учеными, а с другими лордами и адмиралами. Среди его врагов значился Черчилль. Флот разделился на профишеристов и антифишеристов. Словом, Резерфорд и Брэгг, назначенный по совету Резерфорда главой субмаринных исследований, приезжая на станцию Хаукрэйг, нередко обнаруживали, что сегодня им никто не собирается предоставлять суда для испытаний. Понимание причин происходящего только сильнее взвинчивало нервы. Оттого–то матросы и рыбаки на берегах Ферт–оф–Форта не раз наблюдали появление у военных причалов двух штатских высокого роста – начальственных, громогласных, одного – с новозеландским акцентом, другого – с австралийским, яростно требующих немедленно – by thunder! – приступать к делу. И особенно свирепым бывал тот, что помоложе, новозеландец, силач, по внешности н по голосу вполне пригодный на роль командующего королевским флотом. Он ругался так, что на ближних кораблях все свободные от вахты высыпали на палубы послушать образцовое поношение штабных мерзавцев и тыловых негодяев.
Резерфорду хотелось бы вернуться в мир чистой науки, где преобладал дух более благородного сотрудничества. Но он продолжал вести борьбу со злом, взрываясь от негодования, беснуясь от раздражения, выражая протесты.
Так написала о тех временах в короткой биографии Резерфорда Робин Мак–Коун, и написала справедливо. Между тем мемуаристы не сказали ничего обо всем этом, не желая, вероятно, поминать минувшее зло.
В те годы ему приходилось много колесить по стране. Он писал об этом Шустеру без досады. По крайней мере в пути можно было безраздельно принадлежать самому себе. Чаще, чем в прежние годы, он должен был навещать Лондон. И с вокзала он направлялся, как правило, не по старому маршруту, приводившему в Барлингтон–хауз, а по новому – в «Дом победы» – как окрестил лорд Фишер здание на Кокспур–стрит, где размещался его комитет. Это было преувеличением. Но вместе с тем и правдой: конечно, уже и в той – первой – мировой войне государства обоих лагерей строили свои победоносные расчеты не на рукопашных потасовках с противником. Научно–технический комитет, подобный британскому, скоро возник и во Франции. А потом в Соединенных Штатах. И в один прекрасный день весной 1917 года, когда эксперт Би–Ай–Ар профессор Эрнст Резерфорд, привычно усталый с дороги и глухо раздосадованный очередными напастями в Хаукрэйге, появился на Кокспур–стрит, его огорошили приказом срочно собираться в дальний вояж: сначала Франция, потом Америка.
И вот куда бы ни возили его в то лето на автомашинах, за рулем всегда сидел солдат. То французский солдат, то американский солдат. Автомобили бывали разных марок, рейсы – разной длины, дела – разной важности. Только спешность почему–то всякий раз бывала одинаковой. И одной и той же оказывалась надежда, с какою ждали всюду его прибытия: надежда на удачное решение запутанной проблемы, всегда неотложной и требующей вмешательства офицера связи британского Комитета по изобретениям и исследованиям. Нет, его не наряжали в военную форму, и никто не обязан был ему козырять, и он не имел права приказывать. Однако это великолепно было придумано: обзавестить гением для разъездной работы офицера связи! (В Англии на той же роли от французского комитета находился одно время Морис де Бройль, чей младший брат Луи де Бройль служил тогда во французском флоте радиотелеграфистом, но, к великому счастью, миновал участи другого связиста – Мозли.) «Потоком идей» назвал Александр Вуд вклад своего шефа в антисубмаринные и некоторые другие проекты Антанты. Эти слова, вероятно, избыточно лестные, повторили потом Ив и Чадвик. Верно, что идей ждали от профессора Резерфорда военные по обе стороны Ла–Манша и по обе стороны Атлантики. Но сам он так громко не называл свои предложения, догадки, решения. А уж функция офицера связи определялась и вовсе скромно: установление контактов и обмен военнонаучной информацией. И конечно, он – вместе с историей физики – мог бы счесть совершенно потерянными для себя недели и месяцы той поездки, если бы обстоятельства не сводили его при «установлении контактов» с первоклассными партнерами. Тот вояж нечаянно стал для него словно бы экскурсией в недавнее прошлое Большой физики с ее нерешенными вопросами и нерасторжимым интернационализмом. В Париже старые друзья принимали его, как писал он Мэрн, «на королевский манер». Мария Кюри показывала ему свою новую лабораторию. Ланжевен демонстрировал кой–какие новые эксперименты. Но разговаривали они, конечно, и о военных делах, приведших Резерфорда в Париж: прежде всего о детектировании подводных лодок. Ланжевен торопился в Тулон, где испытывались его приборы. Позже их встреча дала повод к недоразумению, крайне неприятному. Осенью 17–го года, когда стало известно, что Ланжевен собирается взять патент на пьезо–электрический детектор субмарин, некоторые резерфордовцы непритворно удивились: «Но ведь идея такого детектора принадлежит нашему сэру Эрнсту!» Они говорили это с полной уверенностью в своей правоте. Среди них был Ив. Но они не знали, что независимо от Резерфорда и, очевидно, раньше его – еще осенью 1916 года – Ланжевен тоже пришел к мысли, что для локации подводных лодок можно использовать свойство кристаллов кварца порождать переменное электрическое поле под воздействием механических, а значит, и акустических колебаний. Ланжевен не только пришел к этой мысли самостоятельно, но и технически претворил ее в дело. В отличие от своих мальчиков Резерфорд все это знал. И он воз. мутился, когда услышал их невольный навет на Ланжевена. Он не пожелал даже обсуждать существо вопроса. Есть люди чести. Они выше подозрений. Его старый кавендишевский друг – из их числа. И отнюдь не мальчику, Иву, пришлось выслушать отповедь «краткую и окончательную». – Запомните, если Ланжевен говорит, что идея принадлежала Ланжевену, значит, идея принадлежала Ланжевену! Кстати уж стоит сказать, что работа для Би–Ай–Ар заставила Резерфорда однажды изменить самому себе: в соавторстве с Брэггом он вынужден был взять патент на «Усовершенствования в аппарате для детектирования направления звука в воде». Вынужден? Да. Это нужно было не ему и не Брэггу, а адмиралтейству – по–виднмому, для защиты от обвинений в бездеятельности. «Никаких коммерческих выгод они не извлекли из этого патента, а после войны отказались от своих авторских прав» (Р. Мак–Коун). …В Вашингтоне его дружески принимали Роберт Милликен и Джордж Эллери Хэйл – выдающийся астроном, первый директор обсерватории на Маунт–Вильсон. В Нью–Йорке – Томас Альва Эдисон. И Оуэне – тот самый монреальский Оуэнс, что восемнадцать лет назад так неосмотрительно укатил на лето в Англию. Резерфорд не сразу признал давнего приятеля в стареющем офицере – капитане корпуса связи. И подумал, что для пятидесятилетнего профессора чин капитана – это не очень много. В Нью–Хейвене были Бамстид и Бертрам Болтвуд, а сверх того старый кавендишевец Джон Зеленн и молодой манчестерец Коварик. Зеленн и Болтвуд, равно как н семидесятилетний Эдисон, тоже заняты были антисубмаринной проблемой. Но главная радость общения с ними, как и с друзьями в Париже, тоже заключалась в прикосновении к прошлому – к той чистой физике, о которой покойный сэр Вильям Макдональд когда–то сказал: «Как красиво и как бесполезно!» Да, табачного короля и мецената, чудака из тех, что украшают мир, не стало как раз в то лето, и Резерфорд был очень опечален, узнав о его недавней кончине. Ныо–хейвенские друзья попечалились вместе с ним. Кроме всего прочего, они оказали ему там истинно товарищескую услугу: дружно сопровождали его на торжественную церемонию присвоения почетной степени доктора наук Иельского университета. Он получал ее одновременно с экс–президентом Соединенных Штатов Вильямом Тафтом, знаменитым пианистом и будущим польским премьер–министром Игнацием Падеревским, известным французским политиком Андре Тардье. Его, Резерфорда, уже ничто не привлекало в этой церемонии новизной. И в любом, даже президентско–министерском, обществе он уже давно привык чувствовать себя уверенно. Словом, хотя ему, грешному, и нравились знаки внимания, он не испытывал ни воодушевления, ни стеснения. Но все–таки приятно было видеть в зале своих – было кому улыбнуться в самый торжественный момент спектакля… Потом, в Нью–Йорке, он уселся в гостиничном номере за письмо в Новую Зеландию, чтобы, как всегда, отчитаться перед матерью в своих маршрутах и поступках. И конечно рассказал о награждении в Иеле, зная, что такая новость придется по душе и ей и отцу. Однако он никак не предполагал, что рассказ об этом ошеломит родителей. С чего бы? Но не оттого ли так случилось, что в атмосфере длящейся войны его письмо удостоверяло на бумаге, что их Эрнст более чем благополучен? Сама бумага – бланк Ритц–Карлтон–Отеля – производила сильное впечатление. В ответ на это–то письмо и послала семидесятичетырехлетняя Марта Резерфорд свое завораживающее напутствие сыну: …Ты не можешь не знать, какое чувство радости и благодарности переполняет меня при мысли, что бог благословил и увенчал успехами твой гений и твои усилия. Дабы смог ты подняться к еще более высоким вершинам славы и жить вблизи бога, подобно лорду Кельвину, об этом мои молитвы, это мое серьезнейшее желание. И вправду – завораживающее напутствие! Сколько достоинства в старомодно–медлительном слоге!.. Но всего замечательней, что сын ее тогда действительно нуждался в добром напутствии. Суть в том. что пока письмо матери, отправленное из Нью–Плимута 29 июля, добиралось до Англии, а лето 17–го года катилось к концу, он успел завершить в Америке свою миссию и успел вернуться на военном транспорте домой, по дороге обдумав, как всегда в преддверии осени, рабочие планы на предстоящий учебно–исследовательскнй год. И там, на борту корабля, он принял сердитое решение: к дьяволу подводную акустику – субмаринная проблема и без него в надежных руках, – пора ему снова браться всерьез за истинное свое дело – за бесполезную физику! На транспорте его однажды поздравили с добрым предзнаменованием и посулили ему новые успехи. А все оттого, что с ним приключилась маленькая анекдотическая история. В дни войн все становятся немного суеверными. Он не был исключением. И американские морячки, плывшие вместе с ним в Европу, тоже не были исключением. Потому–то однажды ночью, посредине Атлантики, офицера связи Би–Ай–Ар профессора Резерфорда разбудил козлиный глас, шедший из–под койки, иа которой он спал. Вслед за тем пришлось проснуться корабельному стюарду: разъяренный профессор притащил его в свою каюту и потребовал объяснений. «Все в порядке, сэр, он спит здесь каждую ночь с самого Нью–Йорка!» Выяснилось, что у профессора могучий сон и слабое обонянье. А козел принадлежал, оказывается, бывалым матросам – они погрузили его на судно в качестве испытанного талисмана против немецких торпед. Плаванье и впрямь проходило без тревог. «Это к добру, сэр, вот увидите!»
..Это к добру, сэр, вот увидите! Возможно, он мысленно повторил эту фразу, когда 8 сентября 1917 года решительным движеньем достал из ящика и швырнул на стол нетронутую записную книжку довоенного производства, сделанную из отличной миллиметровки. В таких книжках издавна привык он вести свой лабораторный дневник. С той же решительностью он написал на титульном листе: ДЛИНА ПРОБЕГА БЫСТРЫХ АТОМОВ В ВОЗДУХЕ И ДРУГИХ ГАЗАХ …Была суббота. В полупустующей лаборатории стояла тишина, еще более застойная, чем обычно. Конечно, он отдавал себе отчет, что всерьез приступит к работе только в понедельник – 10–го. (И то если курьер из лондонского Дома победы не испортит ему всю обедню.) Но потерпеть до понедельника и тогда раскрыть новую записную книжку он не мог… Не мог! Он уже спешил. И потому–то все–таки субботой – 8 сентября 17–го года – пометил он начало исследования, которому суждено было в глазах современников стать самым впечатляющим из его великих дел. И можно бы добавить: в сущности, последним. И надо бы добавить: неисповедимым по своим последствиям. Будь он бегуном на короткие дистанции, у него один за другим следовали бы фальстарты: он срывался бы с места до разрешающего сигнала. Но он был не спринтером, а стайером. Бег же на длинные дистанции начинается мягко – без нервов. Однако разве знал он когда–нибудь заранее длину предстоящего пути и мог ли сказать загодя, что обещает ему финиш? Оптимизм заставлял его всякий раз верить в короткость дороги, И нервничать на старте. Но как осудить бегуна, срывающегося в бег до срока? Он ведь только оттого и вправе рассчитывать на успех, что задолго до выстрела стартера мысленно уже весь в движении. Дело в том, что на финише Резерфорда ожидало открытие, которого он не мог не предвкушать издавна; открытие искусственного расщепления ядра! Потому–то интересен истинный его старт в том историческом исследовании. Конечно, он никем не зарегистрирован. Но не 8 сентября 17–го года принял этот старт Резерфорд. Гораздо раньше. На три с лишним года раньше: в последние месяцы мирного времени, когда ни он сам, ни его мальчики не испытывали никаких сомнений в устойчивости мирового порядка и думать не думали, что завтра их лаборатория надолго опустеет. И хотя нельзя сказать, когда Резерфорд впервые всерьез задумался над практической возможностью лабораторного превращения одних ядер в другие, можно с уверенностью сказать, когда он впервые публично об этом заговорил. Апрель 1914 года. Вашингтон. Американская национальная академия. Первая хэйловская лекция: «Строение материн и эволюция элементов». Переполненный зал. Ученые, конгрессмены, журналисты. Тем, кому не слишком интересна лекция, все же до крайности интересен лектор – крупнейший атомный авторитет мира. И у всех надежда – услышать нечто новое. И гудящий голос с кафедры: …Вполне допустимо, что ядро атома может подвергнуться изменению при прямом соударении либо с очень быстрыми электронами, либо с атомами гелия – того сорта, что выбрасываются радиоактивными веществами. Слушатели, исполненные бесконтрольной веры в его экспериментаторский гений и привыкшие к безотказности его прогнозов, могли прийти к поспешному заключению: раз уж сэр Эрнст утверждает, что вторгнуться в атомное ядро «вполне возможно», значит в его лаборатории такое вторжение практически готовят. Между тем на законный вопрос из зала: а когда, по его мнению, вполне возможное станет свершившимся и что для этого делается в Манчестере? – ему пришлось бы развести руками и виновато улыбнуться. (Если б он умел улыбаться виновато.) И все же именно тогда принял он истинный старт того забега. Разумеется, не в час хэйловской лекции и вообще не в Вашингтоне. Там он только проговорился. А все произошло дома, в лаборатории, еще до поездки в Америку. Произошло совсем неприметно. Так неприметно, что ему и самому не пришло в голову, будто что–то важное приключилось. И в Вашингтоне проговорился он вовсе не как заговорщик, но скорее как Алиса, захотевшая в Страну Зазеркалья (а как шагнуть туда – неизвестно!). И подобно Алисе, он сам не заметил, как «уже началось». Осозналось все позднее – через несколько лет.
А началось так. Однажды, в январе–феврале 1914 года, он вызвал Марсдена н сказал ему примерно следующее: – Эрни, мальчик мой, надо посмотреть, прав ли Чарли… Чарльз Дарвин стоял тут же и с высоты своего баскетбольного роста ободряюще улыбался Марсдену. Но Марсден уже не был мальчиком, как в те годы, когда он ассистировал Гейгеру. Он готовился к самостоятельной профессуре в Веллингтонском колледже Новозеландского университета, куда прочил его Резерфорд. Из ученика он уже сделался учителем: руководил манчестерским практикумом по радиоактивности. Теперь у него самого бывали ассистенты. В тот момент он с молоденьким Перкинсом вел исследование неизученных радиоактивных превращений в семействе актиния. И едва ли ему могла понравиться перспектива прервать собственную работу ради проверки чужих выкладок… Он без энтузиазма осведомился, о чем, в сущности, идет речь. Резерфорд объяснил: – Нужно снова посчитать сцинцилляции, Эрни. Кто же это сделает лучше? А с актинием пусть пока повозится Перкинс один. – И добавил: – Может быть, мы не пожалеем о потерянном времени… Он добавил это, не имея в виду решительно ничего определенного. Просто вспомнил, как ровно пять лет назад, тоже невзначай, попросил он того же Марсдена посмотреть, нельзя ли наблюдать прямое отражение альфа–частиц. И Марсден вспомнил о том же. И они чуть улыбнулись друг другу. И вероятно, потому улыбнулись, что у обоих мелькнула прельстительная мысль: если тогда родилось атомное ядро, отчего бы и сейчас не родиться чему–нибудь эдакому? Впрочем, может быть, все началось с других психологических подробностей. Но важно, что вначале была встреча Резерфорда, Дарвина, Марсдена. В этом варианте многое документально точно.
Замысел Дарвина был очень понятен. До сих пор при изучении рассеяния альфа–частнц всех интересовала судьба только самих этих частиц. Так было и в опытах Гейгера–Марсдена по рассеянию в твердых мишенях и в опытах Резерфорда–Нэттолла по рассеянию в газах. Измерялось лишь то, что имело отношение к поведению альфаснарядов: углы их отклонения от прямого пути, и прочее, и прочее. По этим данным делались умозаключения о свойствах атомов рассеивающей среды. Но что происходило при альфабомбардировке с самими бомбардируемыми атомами, никак не регистрировалось. А что тут можно было регистрировать? Особенно в случае мишеней из тяжелых металлов. Их атомные ядра – массивные и многозарядные – при столкновении с альфа–частицами не могли заметно изменить даже свое механическое движение. Поддавался измерению разве что суммарный тепловой эффект от долгой альфа–бомбардировки. (Тот, что Резерфорд когда–то замерял в Монреале с Говардом Бэрнсом, а потом в Манчестере – с Гарольдом Робинзоном.) Другое дело – легчайшие ядра, водородные. Альфа–частицы в четыре раза массивней их и, если позволительно так выразиться, в два раза заряженней. Дарвин решил теоретически рассмотреть рассеяние альфа–лучей на водороде и предсказать, что будет происходить не только с альфа–частицами, но и с Н–частицами, то есть с водородными ядрами. Несложные расчеты сразу продемонстрировали возможность яркого количественного эффекта. В результате прямого попадания альфа–частицы в Н–ядро оно приобретет скорость в 1,6 раза большую, чем скорость самого альфа–снаряда. И оно способно будет пролететь сквозь толпу других водородных атомов расстояние, в четыре раза превышающее пробег альфа–частиц. Конечно, прямое попадание или лобовое столкновение – статистическая редкость. Но при хорошем источнике альфалучей и достаточно плотной атмосфере водорода такое событие обещало быть довольно вероятным. И ожидалось появление немалого числа длиннопробежных Н–частиц. Резерфорду казалась вполне реальной перспектива наблюдать их по вспышкам на сцинцилляционном экране. – Если за дело возьмется такой мастер, как старина Марсден, все будет в полном порядке, не правда ли, Эрни?..
Однако почему Резерфорду так хотелось знать, «прав ли Чарли»? Ради лишнего подтверждения планетарной модели атома? Вообще–то говоря, в те времена даже ради одного этого стоило ставить трудоемкие опыты. Но они сулили и кое–что большее. Максимальный пробег Н–частицы свидетельствовал о максимальной силе взаимодействия между нею и альфа–частицей, то есть о наибольшей силе отталкиванья двух одноименно заряженных шариков: водородного ядра (Н+) и ядра гелия (Не++). А эта кулоновская сила при прочих равных условиях всего больше, когда заряды сближаются всего теснее. Сойтись же ближе, чем на сумму своих радиусов, два твердых шарика не могут. И потому появлялась возможность добыть оценку геометрических размеров двух самых легких атомных ядер. По Дарвину получалось так: сумма радиусов Н+ и Не++ должна иметь величину порядка 10–13 сантиметра. Точнее: не больше 1,7·10–13 сантиметра. Иными словами, у легких ядер должны обнаружиться электронные размеры. Это ли не было обещанием содержательной информации! А кроме того, картина рассеяния позволяла сделать важные выводы о распределении сил в окрестностях атомного ядра. Как и пять лет назад, Марсден снова стал засиживаться в лаборатории допоздна. Правило шефа – «ступайте–ка домой и думайте!» – снова на время перестало действовать. Теперь о Марсдене, как прежде о Гейгере, можно было говорить, что он превратился в «демона счета» сцинцилляций. Такое же превращение ждало и демонстратора Вильяма Кэя: по весьма дальновидному распоряжению шефа он должен был помогать Марсдену. Резерфорд знал, что через год Марсден отбудет профессорствовать в Новую Зеландию, и словно бы предвидел дни, когда в опустевшей лаборатории не на кого будет положиться, кроме Кэя. У него же самого теперь еще меньше, чем раньше, хватало смиренной выдержки для такой работы. Да и было у него теперь оправданье перед самим собой: стариковские очки, что завел он пять лет назад. Очень скоро стало воочию ясно, что выкладки Дарвина верны. И, не дожидаясь, пока Марсден по всем правилам доведет до конца свое исследование, Резерфорд уже в мартовском выпуске «Philosophical magazine» за 1914 год опубликовал статью «Структура атома», где имена Дарвина и Марсдена склонялись на каждой странице. В первых же строках он кратко резюмировал значение теоретической работы одного и экспериментальной – другого: …недавние наблюдения над прохождением альфа–частиц через водород существенно осветили вопрос о размерах атомного ядра. Убедительная простота, с какою манчестерцы получили эти фантастически малые размеры, произвела большое впечатление на физиков – по крайней мере в Англии. На заседании Королевского общества 27 июня 1914 года, где сэр Эрнст вел дискуссию о строении атома, было предложено окрестить величину 10–13 сантиметра «резерфордовой единицей длины»: 0,000 000 000 0013 см = 1 резерфорд.[10] Этим приятно–торжественным актом, пожалуй, и завершилась бы недолгая предвоенная история опытов по рассеянию альфа–частиц на легких ядрах, если бы… Если бы в дело снова не замешалось бывалое «если бы»!..
Оно замешалось в дело уже в самый канун войны, когда Резерфорд беззаботно готовился к путешествию на памятный нам Австралийский конгресс Би–Эй, собираясь потом погостить еще на родине и не рассчитывая вернуться в Манчестер раньше января следующего года. Перед столь долгим отсутствием ему, естественно, захотелось обговорить со своими мальчиками перспективы их исследований. И вот, когда черед дошел до Марсдена, выяснилось, что будущий профессор Веллингтонского колледжа пребывает в подавленном настроении из–за непонятных капризов его экспериментальной установки. В утешение он услышал вопрос: а разве не так начинаются превосходнейшие открытия? И сентенцию, что лучше неудач только катастрофы. Вообще–то говоря, как раз с Марсденом шеф тогда вовсе и не намеревался вести деловые разговоры: «счастливые дни Манчестера» для Марсдена подходили к концу – одной ногой он, в сущности, был уже в Веллингтоне. И Папе хотелось лишь обнять его на прощанье… Но пришлось поплотнее усесться возле марсденовской установки. Это была установка для изучения рассеяния альфа–частиц в газах. Покончив недавно с рассеянием на водороде, Марсден проверял теперь теоретические расчеты для других легких ядер. Случайно или намеренно – Фезер уверяет, что совершенно случайно, – он начал с обыкновенного воздуха: азот+кислород +… Впрочем, остальными составляющими в газовой смеси, именуемой воздухом, можно было пренебречь по малости их процентного содержания. Чтобы дело двигалось быстрее, Марсден взял себе в помощники молодого В. Лентсберри. Однако дело не только не двигалось быстро, но глупейшим образом застряло на мертвой точке. Регистрируемые данные не вызывали доверия. Обнаружились вдруг сцинцилляции от каких–то длиннопробежных частиц. Столь длиннопробежных и в таком числе, что их появление в воздухе не согласовывалось с выкладками Дарвина. Судя по всему, это были водородные ядра. Но откуда могли они взяться в заметных количествах? Из водяных паров в воздухе? Из молекул других водородсодержащих примесей? Из стенок баумбаховых ампулок с источником альфа–лучей?.. Марсден и Лентсберри пытались исключить все мыслимые помехи. И – безрезультатно! «Итак, мой мальчик, на что же мы жалуемся?» Резерфорд слушал молча и потом молча обдумывал услышанное, не решаясь слишком поспешно выносить свое суждение. В самом деле: на что же жаловался Марсден? На невезение? На ускользающую неисправность в установке? На собственную слепоту? Или, может быть, сам того не подозревая, приносил он бессмысленнейшую из жалоб – жалобу на нечто еще неизведанное в устройстве природы? Последнее было вполне вероятно. И означало, что длиннопробежные водородные ядра – Н–частицы высоких энергий – умеют рождаться на свет каким–то непонятным и до сей поры не наблюдавшимся способом. Было отчего прийти в смятение и проникнуться острейшим интересом к капризам марсденовских приборов! Сэр Эрнст наверняка пожалел, что Мэри и Эйлин уже собирают чемоданы в долгую дорогу. Теперь оставалось лишь утешать Марсдена: уверять его, что ни он, ни Лентсберри тут, по–видимому, ни в чем не виноваты; что опыты надо, безусловно, продолжать, и притом с удвоенной бдительностью и удвоенным упорством. Но только ие нужно маниакально преследовать одну, да еще, быть может, ложную цель – избавление от непрошеных Н–частиц любою ценой. Конечно, мысль, что водородные ядра выбиваются альфа–частицами из глубин водородных атомов, похвальна в своей разумности. Однако она вдобавок и тривиальна. А вдруг водородные ядра рождаются в этих опытах вовсе не из атомов водорода, а?.. – Не из атомов водорода? Так откуда же? – Вот это–то н надо установить…
Резерфорд уплыл в Австралию. Марсден продолжал работать. Длиннопробежные Н–частицы не уставали появляться в воздухе. И однажды Марсден вздрогнул от простой догадки: не возникают ли Н–частицы так же, как альфа–частицы? Так же и там же! Иными словами, не рождаются ли в недрах радиоактивных атомов, кроме ядер гелия, ядра водорода?! Соблазнительная идея окрыляла. Подвергнуть бы ее всестороннему экспериментальному испытанию… Но в этот–то момент пришла обезоруживающая новость: «Война!» Сразу потускнели многие соблазнительные идеи. И не один захватывающий воображение рассказ о событиях в мире природы оборвался на полуслове. Почти полвека спустя Марсден вспоминал: …Разразилась война, и поспешно было сделано детальное описание экспериментов для опубликования в форме журнальной статьи, которая заканчивалась словами: «Есть сильное подозрение, что Н–частицы испускаются самими радиоактивными атомами…» Подозрение – не больше. (Хоть и сильное.) Это было в духе резерфордовских традиций – не объявлять состоявшимся открытием нечто не доказанное с полной несомненностью. А доказывать уже некогда было. И все пошло уже не так, как должно. Статья Марсдена – Лентсберри появилась в «Philosophical magazine» лишь следующим летом – в августе. И тут угадывается воля Резерфорда, возвращения которого рукопись этой статьи дожидалась среди прочих деловых бумаг на его директорском столе. Когда в начале января 15–го года сэр Эрнст благополучно добрался, наконец, до Манчестера и тотчас почувствовал, что без него в лаборатории успела похозяйничать война, очевидный след ее разрушительных происков увидел он и на рукописи Марсдена – Лентсберри. Нет, не в торопливости стиля была беда. Ему подумалось о поле, брошенном второпях накануне жатвы. Второпях, когда еще столько надо было сделать ради хорошего урожая… Разумеется, его огорошила марсденовская мысль о новом типе радиоактивности – «Н–радиоактивности». Но тут же он услышал трезвый голос почти двадцатилетнего опыта изучения беккерелевой радиации: это невероятно. Даже гораздо более слабый поток водородных ядер был бы давно замечен среди радиоактивных лучей, если бы он реально существовал! Однако слово было сказано. И окончательный приговор мог вынести только эксперимент. И только в итоге критических опытов эта маловероятная гипотеза могла смениться истинным пониманием происходящего. Короче – следовало, несмотря ни на что, поскорее довести до конца марсденовское исследование. А с публикацией статьи, способной вызвать пока лишь кривотолки, спешить не имело смысла. Кажется, это был первый и единственный случай, когда Резерфорд не ускорял, а задерживал опубликование итогов работы, сделанной в его лаборатории. Кажется, это был первый и единственный случай, когда он остро, хоть и молча, желал того, чего исследователь не вправе желать ни остро, ни молча: иных итогов! Каких? Покуда это знала лишь его интуиция… Конечно, решил он, надо, чтобы начатое довел до конца сам Марсден. Но где раздобудет Веллингтонский колледж радиоактивные препараты? И на какие средства? Нужно заставить раскошелиться Королевское общество. И 14 января 15–го года, через семь дней после возвращения домой, он написал в Лондон слезницу – впрочем, довольно требовательную: Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.015 сек.) |