|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
ЗАКЛЮЧЕНИЕ. Обычная ошибка – обращаться с женщинами, как с особого рода мужчинами, – более великодушными, более изменчивыми
Обычная ошибка – обращаться с женщинами, как с особого рода мужчинами, – более великодушными, более изменчивыми, с которыми, главное, невозможно соперничать. Слишком легко забывают, что два новых и своеобразных закона тиранически управляют этими столь изменчивыми существами, конкурируя со всеми обычными склонностями человеческой природы, а именно: С женской гордостью и со стыдливостью, в соединении с часто не поддающимися анализу привычками, дочерьми стыдливости.
ГЛАВА XXVII
Это – великое оружие добродетельного кокетства. Взглядом можно сказать все, а между тем от взгляда всегда можно отречься, так как он не может быть повторен в точности. Это напоминает мне графа Ж., римского Мирабо: милейшее ничтожное правительство этой страны приучило его к оригинальной манере рассказывать о чем-либо отрывисто, словами, которые говорят все и ничего. Он дает понять все, но пусть кто угодно повторит буквально его слова, – скомпрометировать его невозможно. Кардинал Ланте говорил ему, что он украл этот талант у женщин; я скажу даже – у самых порядочных. Это плутовство является жестоким, но справедливым возмездием за мужскую тиранию.
ГЛАВА XXVIII
Всю свою жизнь женщины слышат разговоры мужчин о предметах, почитаемых важными: о крупных денежных выигрышах, о военных успехах, о людях, убитых на дуэли, об ужасных или замечательных случаях мести и т. д. Те из них, у кого гордая душа, чувствуют, что все это им недоступно, и потому они не в состоянии выказать гордость, обращающую на себя внимание значительностью фактов, на которые она опирается. Они чувствуют, что в груди их бьется сердце, которое по силе и гордости своих порывов выше всего окружающего, и в то же время видят, что последние из мужчин уважают друг друга больше, чем их. Они понимают, что им дано проявлять гордость только в мелочах или по крайней мере в вещах, имеющих значение только благодаря чувству и не подлежащих суду третьего лица. Страдая от этого мучительного противоречия между низменностью своей доли и высотой своей души, они стараются внушить уважение к своей гордости либо горячностью ее проявлений, либо непреклонной твердостью, с которою они придерживаются принятых ею решений. Встречаясь с возлюбленным до наступления близости, эти женщины думают, что он ведет осаду против них. Их воображение вечно раздражено всеми его поступками, которые, в сущности, могут служить лишь доказательством любви, потому что он любит. Вместо того, чтобы наслаждаться чувствами человека, избранного ими, они изощряют на нем свое тщеславие и, обладая нежнейшей душой, когда чувствительность ее не сосредоточена на одном предмете, – в тех случаях, когда сами начинают любить, они насквозь проникаются тщеславием, как пошлые кокетки. Женщина с благородным характером тысячу раз пожертвует жизнью ради возлюбленного и навсегда разойдется с ним из-за ссоры на почве гордости, по поводу открытой или запертой двери. Для них это вопрос чести. Погубил же себя Наполеон, не пожелав уступить одной деревни. Мне пришлось наблюдать ссору в этом роде, длившуюся больше года. Одна очень интересная и изящная женщина пожертвовала всем своим счастьем, чтобы не дать любовнику возможности хотя бы немного усомниться в высоте ее гордости. Примирение состоялось благодаря случаю и минутной слабости моей приятельницы, которая оказалась не в силах побороть ее, когда любовник, находившийся, как она думала, за сорок миль, очутился в таком месте, где, конечно, не ожидал ее увидеть Она была не в состоянии скрыть первый порыв восторга, Любовник растрогался еще больше, чем она, они чуть не упали на колени друг перед другом, и никогда я не видел слез, пролитых в таком изобилии. Само счастье неожиданно предстало предо мной. Слезы – высшая степень улыбки. Герцог Аргальский показал прекрасный пример присутствия духа, не вступив в бой с женской гордостью во время своего свидания с королевой Каролиной в Ричмонде[59]. Чем возвышеннее у женщины характер, тем страшнее эти бури.
As the blackest sky Foretells the heaviest tempest[60].
D. Juan.
He происходит ли это оттого, что чем сильнее наслаждается женщина выдающимися качествами своего возлюбленного в обычном течении жизни, тем больше стремится она отомстить ему за превосходство над другими людьми, которое она видит в нем постоянно, в те жестокие минуты, когда симпатия как будто разрушена? Она боится, что ее смешают с этими другими людьми. Уже давно не читал я скучной "Клариссы"; мне кажется, однако, что именно из побуждений женской гордости она умирает и отказывается от руки Ловласа. Вина Ловласа была велика; но так как она немного любила его, она могла бы найти в своем сердце прощение для преступления, причиной которого была любовь. Монима, напротив, представляется мне трогательным образцом женских чувств. Кто не краснеет от удовольствия, когда актриса, достойная этой роли, говорит: Над чувством роковым я одержала верх. ..........
Вы кознями его своими воскресили, Я вам призналась в нем. Пути назад мне нет; Из памяти о нем вотще вы стерли б след; Добились силой вы постыдного признанья, И мне уж не прогнать о нем воспоминанья. Сомнений не приму я в верности моей! Могила мне, сеньер, не кажется грустней Союза с тем, кто мне наносит оскорбленье И, в ложное меня поставив положенье, Готовя лишь печаль уделу моему, Меня стыдить посмел за чувство не к нему.
Расин
Я представляю себе, что грядущие века скажут: "Вот чем хороша была монархия[61]: она порождала такие характеры и образы их, созданные великими художниками". Однако даже в средневековой республике я нахожу восхитительный пример этой тонкости чувств, как будто опровергающий мою теорию о влиянии образа правления на страсти и чистосердечно мною приводимый. Я имею в виду эти трогательные стихи Данте:
Deh! quando tu sarai tomato al mondo. .......... Ricorditi di me, che son la Pia Siena mi fи: disfecemi maremma; Saisi colui, che innanellata pria, Disposando, m'avea con la sua gemma.
Purgatorio,cant.V. [62] .
Женщину, выражающуюся столь сдержанно, постигла судьба Дездемоны, и никто не знал об этом, хотя она могла сообщить о преступлении мужа друзьям, которые остались у нее на земле. Нелло делла Пьетра женился на мадонне Пии, единственной наследнице Толомеи, самой богатой и знатной семьи в Сьене. Красота ее, приводившая в восхищение всю Тоскану, возбудила в сердце мужа ревность, которая вследствие ложных доносов и непрерывно возобновлявшихся подозрений привела его к ужасному плану. Трудно решить теперь, была ли его жена вполне невинна; однако Данте изображает ее вполне невинной. Муж увез ее в сьенские мареммы, известные тогда, как и теперь, своей aria cattiva[63]. Он даже не пожелал объяснить своей несчастной жене причину ее ссылки в столь опасное для жизни место. Гордость его не снизошла ни до жалоб, ни до обвинений. Он жил вдвоем с ней в заброшенной башне на берегу моря, развалины которой я посетил: там он, не нарушая своего презрительного молчания, никогда не внимал ее мольбам. Живя рядом с нею, он хладнокровно ждал, когда зараженный воздух окажет свое действие. Черты ее, как уверяют, прекраснейшие из всех, которые в те времена доводилось видеть, не замедлили поблекнуть от болотных испарений. Через несколько месяцев она умерла. Некоторые хроникеры этих далеких времен сообщают, что Нелло, желая ускорить конец, пустил в ход кинжал; она погибла в мареммах каким-то ужасным образом, но род ее смерти остался тайной для современников. Нелло делла Пьетра пережил ее, но провел остаток дней в молчании, которого не прерывал никогда. По благородству и тонкости чувств ничто не может сравниться со словами, с которыми обращается к Данте молодая Пия. Она хочет напомнить о себе друзьям, покинутым ею на земле в столь юные годы; называя себя и говоря о муже, она не хочет, однако, позволить себе ни малейшей жалобы на неслыханную, но уже непоправимую жестокость и только сообщает, что он знает историю ее смерти. Такое постоянство в мести за оскорбленную гордость можно встретить, как мне кажется, только в южных странах. В Пьемонте я был невольным свидетелем примерно такого же случая, но подробности его остались мне неизвестны. Меня послали с двадцатью пятью драгунами в лес, который тянется вдоль Сезии, чтобы задержать контрабанду. Приехав вечером в это дикое и пустынное место, я заметил между деревьями развалины старого замка; я направился к нему; к моему великому изумлению, он оказался обитаемым. Там жил один местный дворянин, весьма мрачный с виду, мужчина в шесть футов ростом, лет сорока; он с явным неудовольствием отвел мне две комнаты. В них я занимался музыкой со своим вахмистром. Несколько дней спустя мы обнаружили, что наш хозяин прячет женщину, которую мы шутки ради прозвали Камиллой; нам не приходило в голову заподозрить ужасную истину. Через полтора месяца она умерла. Грустное любопытство потянуло меня к гробу; я подкупил монаха, охранявшего его, и около полуночи, сославшись на то, что ему нужно покропить там святой водой, монах провел меня в часовню. Я увидел одно из тех изумительных лиц, которые прекрасны даже в объятиях смерти; у этой женщины был большой орлиный нос, благородных и нежных очертаний которого я никогда не забуду. Я покинул эти мрачные места. Пять лет спустя, когда отряд моего полка сопровождал императора при его короновании на трон короля Италии, я попросил, чтобы мне рассказали всю эту историю. Я узнал, что ревнивый муж, граф… заметил однажды утром, что у кровати его жены висят английские часы, принадлежавшие одному молодому человеку, жившему в маленьком городке, где жили и они. В тот же день он отвез ее в полуразрушенный замок посреди лесов Сезии. Как и Нелло делла Пьетра, он не произнес больше ни слова. Когда она обращалась к нему с мольбами, он холодно, молча показывал ей английские часы, которые всегда носил с собой. Так они прожили вдвоем почти три года. Наконец она умерла от отчаяния в расцвете лет. Муж ее пытался заколоть владельца часов; когда ему не удалось это, он уехал в Геную, сел на корабль и пропал без вести. Земли его были разделены между разными лицами. Если вы любезно ответите на дерзость, сказанную вам женщиной, которая обладает женской гордостью, – а это очень просто, когда есть привычка к военной жизни, – вы раздражите ее гордую душу; она примет вас за труса и очень быстро дойдет до оскорблений. Такие надменные натуры охотно уступают мужчинам, которые проявляют на их глазах нетерпимость к другим мужчинам. Это, по-моему, единственный выход, и часто приходится ссориться со своим ближним, чтобы избежать ссоры с возлюбленной. К мисс Корнель, знаменитой лондонской актрисе, неожиданно зашел однажды богатый полковник, который был ей полезен. Она как раз принимала ничтожного любовника, который был ей только приятен. "Господин такой-то, – сказала она полковнику, сильно волнуясь, – пришел посмотреть на пони, которого я хочу продать". "Я явился сюда совсем для других целей", – гордо возразил этот случайный любовник, уже начинавший надоедать ей; после этого ответа она снова бешено влюбилась в него[64]. Подобные женщины симпатизируют гордости своих любовников и не изощряют на них собственную склонность к гордости. Разгневавшись на меня в начале вечера, она к концу его совершенно забывает об этом. Она рассказывает мне все особенности своей страсти к Мортимеру: "Я предпочитаю видеться с ним в обществе, чем наедине". Самая гениальная женщина не могла бы поступать умнее. Происходит это оттого, что она дерзает быть совершенно естественной, и никакие теории не стесняют ее. "Мне доставляет больше счастья быть актрисой, чем женой пэра". Великая душа, дружбу которой я должен сохранить себе в назидание. Характер герцога де Лозена (1660 год)[65] должен очаровывать таких женщин, а может быть, и всех незаурядных женщин вообще, если только они с первого же раза простят ему недостаток изящества; более возвышенное достоинство ускользает от них; спокойствие взгляда, который охватывает все и которого не трогают мелочи, принимается ими за холодность. Разве придворные дамы в Сен-Клу не утверждали, что у Наполеона был сухой и прозаический характер[66]? Великий человек подобен орлу: чем выше он взлетел, тем меньше доступен взору; за свое величие он наказан душевным одиночеством. Люди пошлые находят бесчувственными души, подобные Минне Тойл, которые не считают обстоятельства будничной жизни достойными их внимания. Женская гордость порождает то, что женщины называют недостатком деликатности. Мне кажется, это довольно похоже на то, что короли называют оскорблением величества, – преступление тем более опасное, что его можно совершить, не подозревая об этом. Нежнейшего любовника можно обвинить в недостатке деликатности, если он не очень умен или, что печальнее, если он дерзает отдаться величайшему очарованию любви, счастью быть совершенно естественным с любимой женщиной и не слушает того, что ему говорят. Всего этого благородное сердце не подозревает, и, чтобы поверить этому, надо это испытать, так как, общаясь с друзьями-мужчинами, мы усвоили привычку действовать справедливо и откровенно. Необходимо помнить, что мы имеем дело с существами, которые, хотя бы и без оснований, могут считать себя низшими по силе характера, или, лучше сказать, могут думать, что их считают низшими. Разве истинная гордость женщины не должна была бы измеряться силою внушенного ею чувства? Одну из фрейлин супруги Франциска I поддразнивали легкомыслием ее любовника, говоря, что он вовсе не любит ее. Некоторое время спустя этот любовник заболел, после чего вновь появился при дворе немым. Однажды через два года, услышав, что окружающие удивляются тому, что она еще любит его, она сказала ему: "Говорите". И он заговорил.
ГЛАВА XXIX
I tell thee, proud Templar, that not in thy fiercest battles hadst thou displayed more of the vaunted courage, than has been shown by woman, when called upon to suffer by affection or duty. "Ivanhoe", tome III, page220 [67] .
Мне вспоминается фраза, прочитанная мною в какой-то книге по истории: "Все мужчины потеряли голову; в такие минуты женщины имеют над ними неоспоримое превосходство". Мужество женщины получает подкрепление, которого нет у мужества ее любовника; ее подстрекает по отношению к нему самолюбие, и ей доставляет такое удовольствие возможность в самый разгар опасности состязаться в твердости с человеком, который часто оскорблял ее, гордясь своим покровительством и своей силой, что и сила этого наслаждения возвышает женщину над каким-либо страхом, составляющим в данную минуту слабость мужчины. Если бы в эту самую минуту мужчина имел такую же поддержку, он тоже возвысился бы над всем, ибо страх вовсе не в опасности, он в нас самих. Это не значит, что я намерен умалять мужество женщин; я видел, как иной раз они бывают выше в этом отношении, чем самые храбрые мужчины. Нужно только, чтобы они любили кого-нибудь, так как тогда все их чувство сосредоточивается на любимом человеке, и самая грозная прямая личная опасность превращается для них в его присутствии в розу, которую легко сорвать[68]. У женщин, которые не любили, я тоже наблюдал самое холодное, самое удивительное бесстрашие, совершенно чуждое какой-либо нервозности. Правда, мне приходило в голову, что они так храбры только потому, что не знают, как мучительны бывают раны. Что же касается нравственного мужества, неизмеримо более высокого, то твердость женщины, борющейся со своей любовью, – самое великолепное из всего, что только существует на свете. Всякие другие проявления мужества кажутся пустяками по сравнению с этой столь противоестественной и столь болезненной борьбой. Может быть, они почерпают силу в привычке к жертвам, навязанной нам стыдливостью. Несчастье женщин в том, что проявления этого мужества всегда остаются скрытыми и почти не подлежат огласке. Еще большее несчастье в том, что оно направлено против их счастья: принцессе Клевской следовало ничего не говорить мужу и отдаться герцогу Немурскому. Может быть, женщин главным образом поддерживает гордое сознание того, что они отлично защищаются, и они воображают, что обладание ими является для любовника вопросом тщеславия. Жалкая и ничтожная мысль! Как будто у страстного человека, ставящего себя с легким сердцем во всякие смешные положения, есть время думать о тщеславии! Так монахи, воображающие, что они провели дьявола, вознаграждают себя гордостью за свои власяницы и умерщвление плоти. Мне кажется, что если бы принцесса Клевская дожила до старости, до того времени, когда мы судим свою жизнь и когда наслаждения гордости предстают перед нами во всем их ничтожестве, она раскаялась бы. Задним числом ей захотелось бы прожить свою жизнь так, как прожила свою г-жа де Лафайет[69]. Я сейчас перечел сотню страниц этих опытов; мне удалось дать лишь очень скудное представление о настоящей любви, занимающей всю душу, наполняющей ее то самыми радужными, то самыми безотрадными, но всегда высокими образами и делающей ее совершенно нечувствительной ко всему остальному на свете. Я не знаю, как выразить то, что мне столь ясно; никогда еще так не тяготило меня отсутствие таланта. Как сделать ощутимыми для читателя простоту действий и характеров, глубокую серьезность, взгляд, так верно и с таким чистосердечием отражающий оттенок чувства, и в особенности – я опять возвращаюсь к этому – невыразимое безразличие ко всему остальному, кроме любимой женщины? Да или нет, произнесенное любящим существом, полно умилительной глубины, которой нет ни в чем другом, которой не было у этого самого человека в другое время. Сегодня (3 августа), около девяти часов утра, я проехал верхом мимо красивого английского сада маркиза Дзампьери, расположенного на последних отрогах тех увенчанных высокими деревьями холмов, к которым прислонилась Болонья и с которых можно наслаждаться таким великолепным видом на богатую и зеленую Ломбардию, прекраснейшую страну в мире. В лавровой роще сада Дзампьери, возвышающейся над дорогой, по которой я ехал и которая ведет к водопаду Рено у Каза-Леккьо, я увидел графа Дельфанте; он был погружен в глубокую задумчивость и, хотя мы провели вместе вечер и расстались только в два часа ночи, едва ответил на мой поклон. Я осмотрел водопад, перебрался через Рено; наконец, по крайней мере три часа спустя, я снова очутился у рощицы сада Дзампьери и снова увидел его; он стоял в той же самой позе, прислонившись к огромной сосне, которая высится над лавровой рощицей; боюсь, что эту подробность найдут слишком обыденной и ничего не доказывающей: он подошел ко мне со слезами на глазах и попросил меня не делать анекдота из его неподвижности. Я растрогался и предложил ему вернуться, обещав провести с ним остаток дня в деревне. Через два часа он рассказал мне все: это прекрасная душа; но как холодны только что прочитанные вами страницы по сравнению с тем, что он говорил мне! К тому же ему кажется, что он не любим; я не разделяю его мнения. На прекрасном мраморном лице графини Гиджи, у которой мы провели вечер, нельзя прочесть ничего. Иногда только внезапная и легкая краска, над которой она не властна, выдает волнения ее души, раздираемой женской гордостью и сильным чувством Видно даже, как краснеет ее алебастровая шея и открытая часть плеч, достойных Кановы. У нее хватает искусства скрывать свои мрачные черные глаза от взглядов тех людей, чьей проницательности боится ее женская чувствительность; но я видел сегодня вечером, как внезапная краска залила все ее лицо, когда Дельфанте сказал что-то, чего она не одобрила. Этой надменной душе показалось, что он менее достоин ее. Но все же, если бы даже я ошибался в своих предположениях о счастье Дельфанте, то, оставив в стороне тщеславие, я считаю, что он счастливее меня, равнодушного человека, находящегося, и на посторонний взгляд и на самом деле, в очень благоприятных условиях для счастья. Болонья, 3 августа: 1818 года.
ГЛАВА XXX
Женщины, с их женской гордостью, вымещают досаду, причиняемую им дураками, на умных мужчинах, а досаду, причиняемую прозаическими натурами, действующими с помощью денег и палочных ударов, на благородных душах. Нечего сказать, хороший результат. Мелочные соображения гордости и светских приличий послужили причиной несчастья некоторых женщин, и родные из гордости поставили их в ужасное положение. Судьба оставила им в утешение нечто гораздо большее, чем все их горести, – счастье страстно любить и быть страстно любимыми; но вот в один прекрасный День они перенимают у своих врагов ту бессмысленную гордость, первыми жертвами которой стали они сами, и все это лишь для того, чтобы убить единственное счастье, которое им осталось, чтобы сделать несчастными и себя и тех, кто их любит. Какая-нибудь подруга, у которой было десять всем известных любовных связей, иногда притом даже одновременных, настойчиво внушает женщине, что, полюбив, она обесчестит себя в глазах общества; а между тем это милое общество, никогда не возвышающееся над низкими мыслями, великодушно разрешает женщине заводить нового любовника ежегодно, утверждая, что таков обычай. И вот душа опечалена странным зрелищем: по совету пошлой шлюхи нежная и в высшей степени чуткая женщина, ангел чистоты, бежит от единственного и безграничного счастья, которое ей осталось, чтобы предстать в одеждах сияющей белизны перед толстым дуралеем-судьей, ослепшим, как известно, сто лет тому назад и кричащим во всю глотку: "Она в трауре!"
ГЛАВА XXXI
Ingenium nobis ipsa puella facit. Propert., II,1 [70] .
Болонья, 29 апреля 1818. Удрученный несчастьем, в которое меня повергла любовь, я проклинаю свое существование. Все мне противно. Погода хмурится, идет дождь, поздний холод опять погрузил в уныние природу, которая после долгой зимы рвалась к весне. Скьяссетти, отставной наполеоновский полковник, рассудительный и хладнокровный друг, провел у меня два часа. "Вам следовало бы перестать любить ее". "Как достигнуть этого? Верните мне мою страсть к войне". "Знакомство с нею было для вас большим несчастьем". Я чувствую себя таким подавленным, мужество настолько покинуло меня, тоска так владеет мною сегодня, что я почти соглашаюсь с ним. Мы оба стараемся угадать, какие соображения заставили ее подругу оклеветать меня; мы ничего не понимаем и только вспоминаем старую неаполитанскую поговорку: "Женщина, от которой ушла молодость и любовь, злится по пустякам". Несомненно одно: эта жестокая женщина в бешенстве на меня; так выразился один из ее друзей. Я могу отомстить ей ужасным образом, но у меня нет ни малейшей возможности защитить себя от ее ненависти. Скьяссетти уходит. Не зная, что делать с собой, я иду бродить под дождем. Моя квартира, эта комната, где я жил в первое время нашего знакомства, когда мы виделись каждый вечер, кажется мне невыносимой. Каждая гравюра, каждая вещь упрекают меня за счастье, о котором я мечтал при них и которое потерял навсегда. Я брожу по улицам под холодным дождем, и случай, если можно это назвать случаем, приводит меня к ее окнам. Уже темнело, и я шел, устремив глаза, полные слез, на окно ее комнаты. Вдруг занавеска немного раздвинулась, как будто кто-то хотел взглянуть на площадь, и тотчас задернулась снова. Я почувствовал как бы толчок в сердце. Я не мог держаться на ногах; я спрятался под навес соседнего дома. Тысячи чувств нахлынули на мою душу; может быть, занавеска колыхнулась совсем случайно; но что, если она была раздвинута ее рукой! Есть на свете два несчастья: несчастье неудовлетворенной страсти и несчастье dead blank[71]. Когда любовь живет во мне, я чувствую в двух шагах от себя бесконечное счастье, превосходящее все мои желания, зависящее от одного лишь слова, от одной лишь улыбки. Когда, подобно Скьяссетти, я не чувствую страсти, в грустные дни, я ни в чем не вижу счастья, начинаю сомневаться, что оно существует для меня, впадаю в сплин. Следовало бы не испытывать сильных страстей и обладать лишь некоторой долей любопытства или тщеславия. Уже два часа ночи, а я видел легкое колыхание занавески в шесть часов; я сделал десяток визитов, побывал в театре, но всюду оставался молчаливым и задумчивым и целый вечер думал над таким вопросом: "Что если после столь сильного и столь малообоснованного гнева – ибо разве я хотел оскорбить ее и разве есть что-либо на свете, чего нельзя было бы оправдать хорошими намерениями? – она на мгновение почувствовала любовь ко мне?" Бедный Сальвиати, написавший предшествующие строки на полях томика Петрарки, умер некоторое время спустя; он был близким другом мне и Скьяссетти; мы знали все его помыслы, и именно ему я обязан всеми мрачными страницами этих опытов. Он олицетворял безрассудство; впрочем, женщина, ради которой он совершил столько безумств, – самое интересное существо, которое мне когда-либо приходилось встречать. Скьяссетти говорил мне: не считаете ли вы, что эта несчастная страсть не дала Сальвиати ничего хорошего? Прежде всего, он испытал денежные невзгоды, хуже которых трудно себе представить. Эти невзгоды заставили его после блестящей молодости довольствоваться очень скромным состоянием и при всяких других обстоятельствах привели бы его в исступление; а тут он едва вспоминал о них два раза в месяц. Затем, что неизмеримо важнее для такого выдающегося человека, эта страсть была для него первым настоящим курсом логики, который ему удалось пройти. Это покажется странным для человека, который бывал при дворе; но это объясняется его безграничным мужеством. Например, он провел как ни в чем не бывало день, повергший его в ничтожество; на этот раз, как и в России, он удивлялся тому, что не чувствует ничего особенного; действительно, он никогда не боялся чего-нибудь настолько, чтобы думать об этом два дня подряд. Взамен этой беспечности он в течение последних двух лет ежеминутно старался поддержать в себе мужество; раньше он ни в чем не видел опасности. Когда вследствие его неосторожности и его веры в хорошее о нем мнение[72] любимая женщина осудила его на встречи с ней не чаще двух раз в месяц, мы узнали, что, опьяненный радостью, он разговаривал с ней ночи напролет, ибо она принимала его с той благородной простотой, которую он обожал в ней. Он считал, что у него и у госпожи… исключительные души и что им следовало бы объясняться взглядами. Он не мог допустить, чтобы она придавала хоть малейшее значение тем мелким, мещанским толкам, которые могли выставить его в преступном свете. Следствием этого прекрасного доверия к женщине, окруженной его врагами, было то, что его прогнали. "С госпожой…, – говорил я ему, – вы забываете свои правила, забываете, что величию души нужно доверять только в крайнем случае". "Неужели вы думаете, – отвечал он, – что в мире есть сердце, более родственное ей? Правда, за страстность, благодаря которой линия скал на горизонте в Полиньи напоминала мне разгневанную Леонору, я расплачиваюсь неудачей всех моих предприятий в жизни, неудачей, происходящей от недостатка терпеливой расчетливости и от безрассудств, совершенных под влиянием непосредственного впечатления". Мы видим тут что-то близкое к безумию. Жизнь разделилась для Сальвиати на двухнедельные периоды, принимавшие окраску последней встречи, которой его удостаивали. Но я неоднократно замечал, что счастье, которым он бывал обязан приему, казавшемуся ему сравнительно менее холодным, ощущалось им гораздо менее остро, чем несчастье, причиненное суровым приемом[73]. Госпожа… бывала иногда неискренна с ним: вот два соображения, которые я никогда не решался ему высказать. За вычетом того, что в его горестях было наиболее интимного и о чем он имел деликатность не говорить самым дорогим и вполне чуждым зависти друзьям, в каждом суровом приеме Леоноры он видел торжество прозаических и интригующих душ над душами прямыми и великодушными. Тогда он отчаивался в добродетели и особенно в славе. Он позволял себе высказывать своим друзьям только мысли, навеянные ему страстью, – правда, мысли эти были печальные, но они могли представить кое-какой интерес с философской точки зрения. Мне было любопытно наблюдать эту странную душу; обычно любовь-страсть встречается у людей, отличающихся наивностью в немецком стиле[74]. Сальвиати же принадлежал к числу самых твердых и самых умных людей, каких я когда-либо знал. Мне кажется, что после этих суровых приемов он успокаивался только тогда, когда ему удавалось оправдать жестокость Леоноры. Пока он считал, что она, быть может, неправа, мучая его, он чувствовал себя несчастным. Я никогда не поверил бы, что любовь настолько лишена тщеславия. Он постоянно восхвалял нам любовь: "Если бы какая-нибудь сверхъестественная сила сказала мне: "Разбейте стекло у этих часов, и Леонора станет для вас тем, чем она была три года назад, равнодушной приятельницей", – по правде говоря, я думаю, что не было такого момента в моей жизни, когда у меня хватило бы мужества разбить его". Я видел, что он сходит с ума, рассуждая так, и ни разу не решился высказать ему вышеупомянутые соображения. Он прибавил: "Как реформация Лютера в конце средних веков, потрясшая общество до самого основания, обновила мир и перестроила его на разумных началах, так любовь обновляет и укрепляет благородную натуру. Только тогда человек освобождается от всякого ребячества в жизни; без этого переворота в нем навсегда осталось бы что-то натянутое и театральное. Только полюбив, научился я проявлять известное величие души, – до такой степени нелепо воспитание, получаемое нами в военных школах. Хотя я и вел себя хорошо, я был всего лишь ребенком при дворе Наполеона и в Москве. Я исполнял свой долг, но мне была неведома героическая простота, которая является плодом полной и чистосердечной жертвы. Только за последний год, например, сердце мое постигло простоту римлян Тита Ливия. Прежде они казались мне холодными по сравнению с нашими блестящими полковниками. То, на что они были способны для своего Рима, я нахожу в моем сердце для Леоноры. Если бы, на мое счастье, я мог сделать что-нибудь для нее, моим первым желанием было бы скрыть это. Поведение Регулов и Дециев было чем-то заранее предначертанным, а потому не могло притязать на изумление. Прежде чем я полюбил, я был ничтожен именно потому, что испытывал иногда соблазн показаться самому себе великим; в этом было какое-то усилие, которое я ощущал и за которое хвалил себя. А чем только не обязаны мы любви в области чувства! После случайностей первой юности сердце замыкается для симпатии. Смерть или разлука отнимают у нас товарищей детства, и мы вынуждены жить в обществе равнодушных спутников, не выпускающих аршина из рук, вечно занятых соображениями выгоды или тщеславия. Постепенно, за отсутствием их применения, все нежные и великодушные стороны души становятся бесплодными, и меньше чем в тридцать лет человек чувствует, что он окаменел для всех сладостных и нежных ощущений. Под влиянием любви в этой бесплодной пустыне пробивается источник чувств, более обильный и более свежий даже, чем в первой молодости. Тогда была смутная, безумная и все время рассеянная надежда[75]; никогда ни к чему не было преданности, никогда не было постоянных и глубоких желаний; неизменно беспечная душа жаждала нового и пренебрегала сегодня тем, что она боготворила вчера. И нет ничего более сосредоточенного, более таинственного, более вечно единого по своей сущности, чем кристаллизация любви. Раньше могло нравиться только приятное, да и то лишь на минуту; теперь глубоко трогает все относящееся к любимому существу, даже самые безразличные предметы. Приехав в большой город, за сто миль от того места, где жила Леонора, я чувствовал робость и начинал дрожать: на каждом повороте улицы я боялся встретить Альвизу, близкую подругу г-жи…, подругу, с которой я даже незнаком. Все окуталось для меня налетом чего-то таинственного и священного, сердце мое трепетало во время разговора со старым ученым. Я не мог слышать, не краснея, упоминания о заставе, около которой жила подруга Леоноры. Даже суровость любимой женщины полна бесконечного очарования, которого мы не находим в самые счастливые для нас минуты в других женщинах. Так глубокие тени на картинах Корреджо вовсе не представляют собою, как у других художников, что-то малоприятное, хотя и необходимое для усиления световых эффектов и большей рельефности фигур, но сами по себе обладают чарующей прелестью и погружают нас в сладостную задумчивость[76]. Да, половина, и притом прекраснейшая половина, жизни остается скрытой для человека, не любившего со страстью". Сальвиати должен был призвать на помощь всю силу своей диалектики, чтобы не уступить благоразумному Скьяссетти, который постоянно говорил ему: "Если вы хотите быть счастливым, довольствуйтесь жизнью без огорчений и небольшой ежедневной порцией счастья. Остерегайтесь лотереи больших страстей". "Дайте мне в таком случае ваше любопытство", – отвечал Сальвиати. Мне кажется, часто бывали дни, когда он рад был бы возможности последовать советам нашего благоразумного полковника; он пробовал бороться, и ему казалось, что он борется успешно, но эта борьба была ему совершенно не по силам, а между тем какой запас сил таился в его душе! Когда он издали видел на улице белую шелковую шляпу, слегка напоминающую шляпу г-жи…, сердце его переставало биться, и он вынужден бывал прислониться к стене. Даже в самые грустные минуты счастье встречи с нею доставляло ему несколько часов опьянения, которое брало верх над гнетом несчастья и над всякого рода рассуждениями[77]. Несомненно, впрочем, что незадолго до своей смерти[78], после двух лет этой высокой и безграничной страсти, в его характере появились некоторые новые, благородные черты и что по крайней мере в этом отношении он правильно судил о себе: если бы он был жив и обстоятельства хотя бы немного благоприятствовали ему, он заставил бы говорить о себе. Возможно, однако, что благодаря его простоте достоинства его прошли бы незамеченными в этом мире. О, lasso! Quanti dolci pensier, quanto desio, Menó costui al doloroso passo! Biondo era, e bello, e di gentile aspetto; Ma l'un de'cigli un colpo avea diviso. Dante [79] .
ГЛАВА XXXII
Величайшее счастье, какое только может дать любовь, – это первое рукопожатие любимой женщины. Счастье волокитства, напротив, гораздо реальнее и гораздо более склонно к шуткам. В любви-страсти совершенное счастье заключается не столько в близости, сколько в последнем шаге к ней. Но как описать счастье, если оно не оставляет по себе воспоминаний? Мортимер с трепетом возвращается из долгого путешествия; он обожает Дженни; она не отвечала на его письма. Приехав в Лондон, он вскакивает на коня и мчится ее разыскивать в загородном ее доме. Он приезжает; она прогуливается по парку; он бежит туда, сердце его сильно бьется, он встречает ее; она протягивает ему руку, смущена при виде его: ему ясно, что он любим. В то время, как он прогуливается с ней по аллеям парка, платье Дженни запутывается в колючем кусте акации. После этого Мортимер был счастлив, но Дженни оказалась неверна. Я доказываю ему, что Дженни никогда не любила его; он приводит в доказательство ее любви тот особенный прием, который она оказала ему при его возвращении с континента, но совершенно не в состоянии рассказать ни малейшей подробности. Он только заметно вздрагивает при виде каждого куста акации; в самом деле, это единственно ясное воспоминание, сохранившееся у него от самой счастливой минуты его жизни[80]. Один чувствительный и прямодушный человек, рыцарь старых времен, поверял мне сегодня вечером (в нашей лодке, застигнутой сильной непогодой на озере Гарда)[81] свою любовную историю, которою, со своей стороны, я не поделюсь с читателями, но из которой я считаю себя вправе вывести заключение, что момент близости подобен прекрасным майским дням; это опасная пора для самых красивых цветов, момент, который, может стать роковым и разрушить в одно мгновение самые радужные надежды. ..................[82] Нельзя воздать достаточную хвалу естественности. Единственный допустимый вид кокетства в таком серьезном деле – любовь в стиле Вертера, когда человек не знает, куда она приведет его; и в то же время, по счастливой для добродетели случайности, это лучшая тактика. Сам того не подозревая, действительно влюбившийся человек говорит очаровательные вещи, пользуясь неведомым ему языком. Горе человеку, хоть сколько-нибудь манерному! Даже если он любит, даже если у него выдающийся ум, он теряет три четверти своих преимуществ. Если вы хоть на минуту поддадитесь аффектации, немедленно после этого наступит миг равнодушия. Все искусство любви сводится, мне кажется, к тому, чтобы говорить именно то, что подсказывает степень опьянения данной минуты, то есть, выражаясь иными словами, слушаться своей души. Не нужно думать, что это так уж легко; у человека, любящего по-настоящему, пропадает способность речи, когда его подруга говорит ему что-нибудь, делающее его счастливым. Благодаря этому он упускает те действия, которые могли бы родиться из его слов[83], и лучше молчать, чем говорить не вовремя слишком нежные слова; то, что было уместно десять секунд назад, совсем неуместно и звучит невпопад сейчас. Каждый раз, как я нарушал это правило[84] и произносил фразу, которая приходила мне в голову за три минуты перед тем и которая мне нравилась, Леонора неизменно карала меня. После этого, уходя, я говорил себе: "Она права; вот одна из тех вещей, которые должны чрезвычайно оскорблять тонко чувствующую женщину; это непристойность чувства". Подобно безвкусным риторам, они скорее допустили бы некоторую слабость и холодность. Ничто в мире не страшит их, кроме лживости любовника, и потому малейшая неискренность в чем-нибудь, хотя бы невиннейшая на свете, мгновенно лишает их всякого счастья и возбуждает в них недоверие. Порядочные женщины избегают пылкости и неожиданных порывов, которые, однако, представляют собою отличительные признаки страсти; пылкость тревожит их стыдливость, а кроме того, они защищаются. Когда вспышки ревности или неудовольствия приводят к охлаждению, можно, вообще говоря, прибегнуть к речам, с помощью которых рождается опьянение, способствующее любви, и, если после первых двух-трех вступительных фраз вы не упустите случая точно выразить то, что вам подсказывает душа, вы доставите большое удовольствие любимой женщине. Большинство мужчин делает ошибку, стараясь говорить слова, которые кажутся им изящными, остроумными, трогательными, вместо того, чтобы отмыть душу от светского крахмала и довести ее до такой степени простоты и естественности, когда остается лишь наивно высказать то, что душа чувствует в эту минуту. Если у вас хватит на это решимости, вы тотчас же будете вознаграждены своего рода примирением. Именно эта, столь же быстрая, сколь непроизвольная награда за удовольствия, доставленные любимому существу, ставит любовную страсть намного выше других страстей. При совершенной естественности счастье двух существ начинает сливаться[85]. В силу симпатии и некоторых других законов нашей природы это просто-напросто величайшее счастье, какое только может быть. Нет ничего труднее, как определить смысл понятия естественность, составляющего необходимое условие счастья в любви. Естественным называется то, что не отклоняется от обычного образа действий. Само собою разумеется, что никогда не следует не только лгать любимому существу, но даже хоть сколько-нибудь приукрашивать или искажать чистоту правдивости. Ибо, если вы приукрашиваете ее, внимание поглощено этим приукрашиванием и не отзывается простодушно, как клавиша рояля, на чувство, которое видно в глазах женщины. Вскоре она замечает это по какому-то холодку, охватывающему ее, и, в свою очередь, прибегает к кокетству. Не здесь ли кроется тайная причина того, что мы не можем любить женщину, которая много ниже нас по уму? Ведь с нею можно притворяться безнаказанно, а так как в силу привычки притворяться удобнее, то в нас появляется недостаточная естественность. С этого мгновения любовь больше не любовь; она опускается до уровня обыкновенной сделки; единственная разница в том, что вместо денег мы получаем удовольствие, или удовлетворение тщеславия, или соединение того и другого. Но трудно не испытывать некоторого презрения к женщине, с которой можно безнаказанно ломать комедию, а потому, чтобы бросить ее, нужно только набрести на другую, которая была бы в этом отношении сколько-нибудь лучше ее. Привычка или клятвы могут удержать человека; но я говорю о влечении сердца, по природе своей склонного стремиться к наибольшему наслаждению. Возвращаясь к слову естественность, замечу, что естественное и привычное – разные вещи. Если придавать этим словам одинаковое значение, очевидно, что чем больше в нас чувствительности, тем труднее нам быть естественными, ибо привычка имеет меньше власти над состоянием и поведением человека, чем сила обстоятельств. Все страницы жизни холодного человека одинаковы; сегодня вы найдете его таким же, каким он был вчера: всегда той же деревяшкой. Как только в нем заговорит сердце, чувствительный человек не находит в себе больше следов привычки, которая руководила бы его поступками; и как мог бы он идти по дороге, если чувство этой дороги им утеряно? Он ощущает огромный вес, приобретаемый каждым словом, с которым он обращается к любимому существу; ему кажется, что одно слово вот-вот решит его участь. Как может он не стараться хорошо говорить? Или, по крайней мере, как может он не чувствовать, что хорошо говорит? С этого момента непосредственности больше нет. Не надо, следовательно, и притязать на непосредственность, представляющую собой свойство души никогда не оглядываться на самое себя. Мы таковы, какими мы в силах быть, но мы чувствуем, каковы мы. Мне кажется, мы подошли сейчас к крайнему пределу естественности, к какому только может стремиться в любви тонко чувствующее сердце. Страстный человек может лишь ухватиться, как за единственное прибежище во время бури, за клятву никогда не искажать истину и правильно читать в своем сердце; если беседа протекает живо и порывисто, он может надеяться на прекрасные минуты естественности, иначе ему удастся быть совершенно естественным только в те часы, когда он любит немного менее безумно. В присутствии любимой женщины естественность едва сохраняется даже в движениях, привычность которых так глубоко укоренилась в мускулах. Когда я шел под руку с Леонорой, мне всегда казалось, что я вот-вот упаду, и я думал о том, чтобы идти как следует. В нашей власти лишь одно: никогда не быть неестественными по собственной воле; для этого достаточно убеждения, что недостаток естественности донельзя невыгоден и легко может стать источником величайших бед. Сердце женщины, которую вы любите, перестает понимать ваше сердце, вы теряете способность к нервным и непроизвольным порывам искренности, откликающейся на искренность. Это значит потерять всякую возможность ее тронуть, я чуть было не сказал – соблазнить ее: при этом я вовсе не намерен отрицать, что женщина, достойная любви, способна видеть свою судьбу в прелестном девизе плюща, который умирает, если не привязывается; таков закон природы; но женщина всегда делает решительный шаг к счастью, когда сама дает счастье любимому человеку. Мне кажется, разумная женщина должна уступить до конца своему любовнику только тогда, когда она больше не в состоянии защищаться, и самое легкое сомнение в нежности вашего сердца мгновенно придает ей некоторую силу, которой, во всяком случае, хватает на то, чтобы отсрочить еще на один день ее поражение[86]. Нужно ли добавлять, что все это рассуждение станет верхом нелепости, если только вы примените его к любви-влечению?
Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.023 сек.) |