АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция
|
РЕЧЬ В ЗАЩИТУ ПОЭТА АРХИЯ
I. (1) Если я обладаю, почтенные судьи, хоть немного природным талантом, а я сам сознаю, насколько он мал и ничтожен; если есть во мне навык к речам, – а здесь, сознаюсь, я кое-что уже сделал; если есть для общественных дел и польза и смысл занятий моих над твореньями мысли и слова, от научной их проработки, – и тут о себе скажу откровенно, что в течение всей моей жизни я неустанно над этим трудился, – так вот, в благодарность за все, чем я теперь обладаю, вправе потребовать здесь от меня, можно сказать, по законному праву, защиты вот этот Лициний. Ведь насколько мысли мои могут вернуться назад, пробегая пространство прошедшего времени, насколько в сердце моем воскресает память о первых детских годах, с тех самых пор я вижу, как именно он руководит мной с тем, чтобы во мне сложилось решенье – и приступить, и дальше идти по пути изучения этих наук. И если дар моей речи, что сложился во мне по его указаниям, по советам его, не раз для других служил им на пользу, то, конечно, тому, от кого я его получил, которым я мог другим и помочь и спасти их, – конечно, мой долг, сколько во мне силы, прийти на помощь ему и вернуть ему спокойствие жизни. (2) И пусть из вас никому не покажется странным, что речь свою я начинаю такими словами, что другого рода талант у него и к красноречию нет у него ни привычки, ни знаний; но и я не всегда и не только этим одним занимался искусством. Ясно, что все те искусства, которые служат к развитию лучших духовных сил человека, имеют сродство и связаны между собой как будто некою общею цепью.II. (3) Но пусть из вас никому не покажется странным, что я в этом деле, строго законном, в вопросе о праве, когда этот процесс идет пред лицом вашего претора, столь достойного мужа, в присутствии судей столь строгих, при таком многолюдном собрании граждан, – что в этом деле прибег я к такой форме речи, которая кажется чуждой не только судебным обычаям, но ни в чем не похожа на строгий судебный язык. Прошу вас: дайте в этом процессе мне право, для обвиняемого столь подходящее, вам – насколько надеюсь – ничуть не тяжкое, говоря об этом прекрасном поэте и человеке глубоко ученом, в этом собрании столь образованных лиц, при вашей высокой культурности, когда, сверх того, такой претор {Председателем этого суда был брат оратора, Квинт Цицерон.} руководит этим судебным процессом, – дайте мне позволенье говорить немного свободней о вопросах культуры и литературных занятий. Ведь дело идет о человеке, вам всем известном, который, далекий от дел государственных, весь в научных работах, столь чужд и судам и опасностям, связанным с ними. Пусть же и стиль моей речи будет и необычным и новым!(4) И если во мне будет чувство, что вы допустили, что вы мне позволили это, я, безусловно, добьюсь и от вас самих убежденья, что этого Авла Лициния не только нельзя исключать из списка наших сограждан, но что его обязательно надо принять, если б даже и не был он им.III. Как только Архий вышел из детских лет, оставив занятия теми науками, которые из детей обычно делают нас людьми и взрослыми и культурными, он всецело предался литературе, сначала в Антиохи – он там родился и был знатного рода. Некогда этот город и славным был и богатым, в него стекались умнейшие люди, получившие славу в искусствах и в разных науках. Здесь удалось ему быстро всех превзойти славою таланта. А затем во всех остальных странах Азии, во всей Греции его приезд вызывал такой восторг, что слава таланта его меркла пред силой желанья видеть его, а этот восторг ожиданья слабым казался перед тем восхищеньем, когда лично он выступал там. (5) Италия {Италия – противополагаемая дальше Лациуму, указывает на южную Италию и ее греческие колонии.} в те времена блистала искусством и знанием греков; занятия эти даже и здесь, в Лации, ярче тогда процветали, чем в их родных городах; и в нашем Риме, когда в политической жизни царило спокойствие, были они не в малом почете. Поэтому и тарентинцы, и неаполитанцы, и жители Регия одарили его правами гражданства, дав ему много других наград, и все, кто только хоть сколько-нибудь мог судить о таланте, считали достойным его и знакомства с собою и дружбы. Такой своей славой, осененный в народной молве, когда он уже был нам известен заочно, прибыл он в Рим; консулами были в тот год Марий и Катулл {Марий был прославлен своими победами над кимврами и тевтонами. Сам Цицерон пытался воспеть в стихах его подвиги. Квинт Лутаций Катулл не раз упоминается Цицероном как тонкий ценитель литературы («Брут», 132; он является одним из собеседников в его трактате «Об ораторе»); о его стихотворениях говорят Марциал и Авл Геллий («Аттические ночи», XIX, 9, 10).}. И прежде всего он узнал тех консулов, из которых один мог ему показать как достойный сюжет описаний – величайших подвигов славу, а другой не только военную славу, но также свою любовь и внимание к искусству. Тотчас же Лукуллы, хоть по юности лет он был еще только в претексте {Претекста – одеяние молодого римлянина. Цицерон сознательно одевает Архия в римский костюм как будущего римского гражданина}, приняли Архия в дом. И смотрите: это уже не признак его таланта или литературного дара, это заслуга характера, его природных достоинств, что в том доме, где он принят был на заре своей юности, и в старости он нашел друзей себе самых верных...(12) Ты спросишь, Граттий {Об этом Граттие, обвинителе Архия, мы больше ничего не знаем.}, меня, почему же так сильно я восхищаюсь этим поэтом? Потому, что дает он моей душе отдохнуть от судебного этого шума, успокоить мой слух, утомленный злословием споров на форуме. Неужели ты думаешь, что может хватить у меня материала, когда ежедневно мне приходится здесь говорить по делам столь различным, если б свой дух не воспитывал я на поэзии? Может ли выдержать ум столь напряженный труд, если бы он не нашел облегченья в занятиях этой наукой? Я по крайней мере открыто скажу про себя, что этим занятиям я искренно предан. Пусть будет стыдно другим, если так зарылись они в свои книги, что не могут из них извлечь ничего на общую пользу, ни представить открыто что-либо на общественный суд; а мне чего же стыдиться, почтенные судьи! За всю свою жизнь моя помощь в тяжелый момент или в трудном положении кому-либо из вас ни в деле гражданском, ни в уголовном не заставила ждать; не удержала меня ни жажда досуга, не отвлекли удовольствия, не заставил промедлить, наконец, даже сон. (13) Поэтому кто же мне бросит слово упрека, кто справедливо решится меня уколоть, если все это время, какое иной изведет для собственных дел, для праздничных зрелищ, для других удовольствий, наконец, просто для отдыха душою и телом, сколько иные истратят его на пиры без конца, на игру в кости иль в мяч, – если это время я сам для себя употреблю для того, чтобы вернуться к занятиям моей юности? И это тем более мне должны вы позволить, что мой талант как оратора, каков бы он ни был, вырос из этих занятий, и в минуты опасности при судебных процессах он всегда приходил на помощь друзьям. Если кому-либо кажется он не очень серьезным, то все то высокое, что в нем должно заключаться, я знаю наверно, откуда, из какого источника я мог его почерпнуть. (14) Ведь если бы с дней моей юности, слушая многих ученых, читая много книг их, я не внушил бы себе убеждения, что в жизни нет ничего важнее, к чему бы надо стремиться, кроме как к славе, но славе, исполненной чести, и для достижения этого надо считать ни во что все телесные муки, все опасности смерти и даже изгнания, – я бы никогда не отдал себя ради вашего блага на растерзание, на эти враждебные выходки в ежедневных, столь многих, столь сильных нападках этих низких, погибших людей. Этими мыслями полны все книги, полны наставления мудрых, полна вся история, опыт седой старины; но все они были б сокрыты во мраке забвения, если б на них своих ярких лучей не бросила литература и их не осветила бы. Сколько в работах и греков и римлян осталось нам как бы чеканных образов твердых мужей – не только чтобы их созерцать, но и для того, чтобы им подражать. Когда я управлял государством, всегда передо мной были они, всегда, мысленно образы этих величавых людей созерцая, я укреплял свою душу и мысли. VII. (15) Но кто-нибудь спросит: «Что же? Те знаменитые люди, доблесть которых прославлена в книгах, были ль они образованы сами в тех самых науках, которые ты превозносишь хвалами?» Трудно обо всех сказать это; но у меня есть вот какой твердый ответ. И я также согласен, что много было людей высокого духа и доблести, не знавших этой науки; каким-то природным божественным даром сами собой нашли они нормы жизни своей и важную мудрость.Я даже прибавлю, что чаще для славы и доблести важность имеют природные свойства без всякой науки, чем без природных свойств одна лишь наука. Но тут же я утверждаю: всякий раз, как к природным задаткам блестящим, прекрасным присоединится еще образованность, эта норма и смысл наших умственных сил, тогда – я не знаю, как даже сказать – всегда получается нечто чудесное и исключительное. (16) Из числа таких лиц, которых видели наши отцы, был тот божественный муж Сципион Африканский {Завоеватель Карфагена; его ближайшим другом был Лелий.}; из того же числа были и Гай Лелий, Люций Фурий {Люций Фурий Фил – консул 136 г.} – люди исключительной выдержки и благоразумия; из того же числа был муж непреклонный и в те времена самый ученый, наш старый Катон. Конечно, если б они видели, что занятие литературой не шло им на пользу ни в чем для усвоения и для развития высоких качеств души, они никогда не стали б ее изучать. И если бы даже результатом этих занятий не было это, если они служили бы только для удовольствия, то и тогда этот отдых души вы должны признать самым культурным, самым достойным. Другим радостям нашим ставят границы и время, и место и возраст; а эти занятия нашу юность питают, в старости нас утешают, в счастье нас украшают, в несчастьях убежищем и утешением служат, восхищают нас дома, не мешают в пути, ночи с нами проводят, переселяются с нами, с нами едут в деревню.VIII. (17) И если кто сам не мог бы к ним прикоснуться, сам непосредственно всю испытать их чудесную слабость, все же он должен был бы им удивляться, даже когда он их видит в других. Кто из нас так груб и бесчувствен, чтобы от недавней смерти Росция {Знаменитый римский актер I в. до н. э.} не взволноваться? Хоть он и умер в преклонных годах, но по блеску его искусства и очарованию казалось, что умирать он совершенно не должен. Итак, если он приобрел своими лишь жестами такую любовь ото всех нас, то неужели мы у другого отвергнем с презрением эту находчивость, эту чудесную гибкость таланта? (18) Сколько раз мне самому приходилось видать этого Архия, почтенные судьи, – я воспользуюсь благосклонным вниманием вашим, видя, как сосредоточенно вы следите за мною при таком необычном для вас ходе речи, – сколько раз сам я видел его, как он, не написав ни буквы, произносил целые строфы прекрасных стихов как раз о тех самых событиях, которые тогда совершались, произносил их экспромтом! Сколько раз, приглашенный опять, он вновь говорил о том же предмете, но уже изменив слова, изменив выражения! То же, что он написал, приложив старание и долго обдумав, я сам видел, так одобрялось, что слава его сравнялась со славою древних поэтов. И такого-то я человека не буду любить, не сочту своим долгом всеми силами его защищать! Ведь от людей высокостоящих и полных учености мы слыхали, что знание во всем остальном зависит от изучения, от правил и от искусства, но что сила поэта – в прирожденном ему даровании, что ум возбуждает его своей собственной силой, и он, как флейта, звучит, вдохновленный каким-то божественным духом. Потому-то по полному праву наш прославленный Энний, ниспосланый нам как бы некий щедрый, божественный дар.(19) Пусть же у вас, почтенные судьи, людей глубоко культурных, священным будет всегда имя поэта, то имя, какое никто никогда, даже варвары, не дерзали обидеть. Скалы, пустыни внимают стихам, укрощаются дикие звери, склоняясь перед сладостью песен; неужели на вас, воспитавших свой вкус на лучших примерах, не может подействовать слово поэтов!Колофон называет Гомера своим гражданином {Сохранилась древняя эпиграмма: «Семь городов заспорили родиной зваться Гомера: Смирна, Итака, Хиос, Колофон, Пилос, Аргос, Афины». Другое чтение: «Смирна, Родос, Колофон, Саламин, Хиос, Аргос, Афины».}, Хиос на него претендует, Саламин себе его требует, Смирна больше других считает его своим сыном, так что даже храм ему у себя посвятила; кроме того, из-за чести иметь его своим гражданином много других городов и борются между собой и спорят.IX. Итак, они даже чужого себе человека, после смерти его, потому только, что был он поэтом, хотят сделать своим; мы же его, кто живой стоит перед нами, кто и по собственной воле и в силу законов наш, несомненно, – мы его отвергнем? И при этом тогда, когда весь прежний свой труд, весь свой талант и теперь этот Архий отдал на то, чтобы славой покрыть и украсить деяния римлян!В юные годы он приступил к прославлению битв наших с кимврами, и самому Гаю Марию нашему славному, который, казалось, не очень был склонен к этим наукам, был он приятен.(20) Ведь никто не является музам настолько враждебным, чтобы не позволить охотно стихам быть на все времена глашатаем подвигов, им совершенных. Когда кто-то спросил Фемистокла, славнейшего между афинян, чью рецитацию, чьи песни слушает он охотней всего, говорят, он ответил: «Того, кто лучше всего прославляет мои деяния». Поэтому также и Марий особенно благоволил к Люцию Плоцию {Плоций Галл – первый римский ритор, который перешел при обучении риторике с греческого языка на латинский}, так как считал, что его дарованием его, Мария, личные подвиги могут прославиться.(21) Война с Митридатом, большая и тяжкая, веденная с большой переменою счастья на суше и на море, вся им описана. Эти книги служат к славе не только Лукулла, храбрейшего и славнейшего человека, они блеском покрыли и народа римского имя: римский народ под командой Лукулла открыл для всех Понт {Черное море.}, издревле хранимый и силой могучих царей и природою места; римский народ с тем же вождем своим малочисленным войском разбил бесчисленно грозные толпы армян... (22) Дорог был Сципиону Старшему наш Энний – такой поэт, что мраморный бюст его, полагают, поставлен даже на самой гробнице Сципионов. А ведь его похвалами не только тот, кого он восхвалял, но прославлялся и сам народ римский. До небес восхваляет певец Катона, вот его прадеда: этим самым и римский народ к своим подвигам прибавляет себе великую честь и славу. Наконец, все эти Максимы, все Марцеллы и Фульвии восхваляются не без того, чтобы и мы все получили известную долю их славы. X. И вот того, кто раньше все это делал, родом из Рудий {Город в Италии (в Лукании}, наши предки приняли как своего полноправного гражданина; неужели же мы этого жителя Гераклеи {Греческая колония..}, столь желанного многим общинам, в нашем государстве утвержденного по точному смыслу закона, – неужели мы извергнем его из числа наших граждан? (23) Если ж кто может подумать, что меньшая польза от славы, когда написано это по-гречески, а не по-латыни, сильно он ошибается, потому что по-гречески читают почти на всем свете, язык же латинский распространен в своих лишь пределах, небольших, как вы знаете. Поэтому, если те подвиги, которые мы совершили, включают в себя весь земной шар, мы должны желать, чтобы вместе с оружием наших отрядов проникли туда и слава о нас и молва. Ведь это не только гордость для тех народов, о подвигах коих пишутся эти поэмы, но также, конечно, и тем, кто ради славы жизнью своей рискует, это служит огромным для них поощрением подвергаться и опасностям всем и трудам. (24) Как много имел, говорят, при себе Александр, прозванный нами Великим, тех, кто мог описать его подвиги!Однако и он, когда стоял у могилы Ахилла, воскликнул: «О счастливейший юноша! Глашатаем славы твоей был ведь Гомер!» И правда: ведь не существуй Илиады, тот же холм, который покрыл его тело, похоронил бы и имя его. Как? А разве наш Великий, Помпей наш, доблесть которого равна его счастью, разве он Феофана из Митилены за то, что он описал его подвиги {Феофан из Митилены – греческий историк}, не одарил на собрании правом гражданства; и наши храбрые воины, пусть люди простые, пусть простые солдаты, как бы участники в его славе, громким криком не одобрили это решенье? (25) Так что же? Выходит, что если бы Архий в силу законов не имел уж полных гражданских прав, он не мог бы добиться и их получить от кого-нибудь из наших полномочных вождей?Пожалуй, поверишь, что Сулла, одарявший такими правами всяких испанцев и галлов, в этой просьбе ему отказал бы! И это тот самый Сулла, которого мы как-то видали среди собрания граждан, когда какой-то плохой поэт, каких тысячи, ему подал прошение с покорною просьбою, написав лишь одну эпиграмму {Эпиграммой называлось коротенькое стихотворение, обычно хвалебного характера или сатирическое} элегическим дистихом; он тотчас велел дать награду ему из тех вещей, которые как добыча шли на продажу, с одним только условием: чтобы больше уж он ничего не писал. Такой человек, который счел нужным наградить болтливое рвенье плохого поэта, неужели он не наградил бы, как должно, таланта нашего Архия, достоинства его произведений, его многогранности? (26) А затем, неужели же Архий не мог добиться этого – лично ли, или через Лукуллов – от Квинта Метелла Пия, столь близкого себе человека, который многих одарил правами гражданства; особенно от того, которому так сильно хотелось, чтобы писалось об его подвигах, что он склонял свой слух даже к поэтам, рожденным в Кордубе {Поэтов и ораторов из Испании не раз осмеивают и Цицерон и Гораций («Оды», II, 20, 19; «Послания», I, 20, 13)}, с их тягучим каким-то и чуждым для нас произношением. Перевод С.П. Кондратьева. Текст 2.
Камю Альбер
РЕЧЬ ОТ 10 ДЕКАБРЯ 1957 ГОДА [9]
Получая награду, которой ваша свободная Академия великодушно удостоила меня, я испытал чувство огромной благодарности, тем более глубокой, что прекрасно сознавал, до какой степени это отличие превосходит мои скромные личные заслуги. Любой человек, особенно художник, стремится к признанию. Я, разумеется, тоже. Но, узнав о вашем решении, я невольно сравнил его значимость с тем, что я представляю собой на самом деле. Какой человек, еще довольно молодой, богатый одними лишь своими сомнениями и далеко не совершенным писательским мастерством, привыкший жить в трудовом уединении или в уединении дружбы, не испытал бы испуга при известии о решении, которое в мгновение ока выставило его, одинокого, погруженного в себя, на всеобщее обозрение в ослепительных лучах славы? С легким ли сердцем мог он принять эту высокую честь, в то время как в Европе столько других, поистине великих писателей осуждено на безвестность; в тот час, когда его родина терпит нескончаемые бедствия? Да, я познал этот панический страх, это внутреннее смятение. И чтобы вновь обрести душевный покой, мне пришлось соразмерить мою скромную персону с этим незаслуженно щедрым даром судьбы. Поскольку мне трудно было соотнести себя с этой наградой, опираясь лишь на собственные заслуги, я не нашел ничего другого, как призвать на помощь то, что на протяжении всей моей жизни, при самых различных обстоятельствах, поддерживало меня, а именно: представление о моем литературном творчестве и о роли писателя в обществе. Позвольте же мне, исполненному чувствами благодарности и дружбы, объяснить – так просто, как мне удастся, – каково оно, это мое представление. Я не могу жить без моего творчества. Но я никогда не ставил это творчество превыше всего. Напротив, оно необходимо мне именно затем, чтобы не отдаляться от людей и, оставаясь самим собой, жить точно так же, как живут все окружающие. В моих глазах творчество не является утехой одинокого художника. Оно – средство взволновать чувства как можно большего числа людей, дав им «избранный», возвышенный образ повседневных страданий и радостей. Вот почему оно обязывает художника не уединяться, подвергает его испытанию и самыми банальными, и универсальными истинами. Бывает так, что человек избирает удел художника оттого, что ощущает себя «избранным», но он очень быстро убеждается, что его искусство, его избранность питаются из одного лишь источника: признания своего тождества с окружающими. Художник выковывается именно в этом постоянном странствии между собой и другими, на полдороге от красоты, без которой не может обойтись, к людскому сообществу, из которого не в силах вырваться. Вот почему истинному художнику чуждо высокомерное презрение: он почитает своим долгом понимать, а не осуждать. И если ему приходится принимать чью-то сторону в этом мире, он обязан быть только на стороне общества, где, согласно великому изречению Ницше, царить дано не судьбе, но творцу, будь то рабочий или интеллектуал. По той же причине роль писателя неотделима от тяжких человеческих обязанностей. Он, по определению, не может сегодня быть слугою тех, кто делает историю, – напротив, он на службе у тех, кто ее претерпевает. В противном случае ему грозят одиночество и отлучение от искусства. И всем армиям тирании с их миллионами воинов не под силу будет вырвать его из ада одиночества, даже если – особенно если – он согласится идти с ними в ногу. Но зато одного лишь молчания никому не известного узника, обреченного на унижения и пытки где-нибудь на другом конце света, достаточно, чтобы избавить писателя от муки обособленности, – по крайней мере, каждый раз, как ему удастся среди привилегий, дарованных свободой, вспомнить об этом молчании и сделать его средствами своего искусства всеобщим достоянием. Ни один из нас недостаточно велик для такого призвания. Но во всех обстоятельствах своей жизни, безвестный или временно знаменитый, страдающий в кандалах тирании или пока что наделенный свободой слова, писатель может обрести чувство живой солидарности с людьми, которое оправдает его существование – при том единственном и обязательном условии, что он взвалит на себя, насколько это в его силах, две ноши, составляющие все величие нелегкого его ремесла: служение правде и служение свободе. Поскольку призвание художника состоит в том, чтобы объединить возможно большее число людей, оно не может зиждиться на лжи и рабстве, которые повсюду, где они царят, лишь множат одиночества. Каковы бы ни были личные слабости писателя, благородство нашего ремесла вечно будет основываться на двух трудновыполнимых обязательствах – отказе лгать о том, что знаешь, и сопротивлении гнету.
В течение двадцати и более лет безумной истории я, заброшенный беспомощным, как и все мои сверстники, в бешеный водоворот времени, поддерживал себя одним только смутным ощущением того, что сегодня профессия писателя – честь, ибо это занятие обязывает, и обязывает не только писать. Меня, в частности, оно подвигло на то, чтобы нести, в меру моих сил и способностей, вместе со всеми, кто переживал ту же историю, крест несчастья и факел надежды, символ всего, что мы делили между собой. Людям, родившимся в конце первой мировой войны, отметившим свое двадцатилетие как раз в момент возникновения гитлеровской власти и одновременно первых революционных процессов и для вящего усовершенствования их воспитания ввергнутым в кошмар испанской и второй мировой войн, в ад концентрационных лагерей, в Европу пыток и тюрем, сегодня приходится воспитывать своих сыновей и создавать ценности в мире, которому угрожает ядерная катастрофа. Поэтому никто, я думаю, не вправе требовать от них оптимизма. Я даже придерживаюсь мнения, что мы обязаны понять – не прекращая одновременно бороться с этим явлением – ошибку тех, кто, не выдержав гнета отчаяния, оставил за собой право на бесчестье и канул в бездну современного нигилизма. Но факт остается фактом: большинство из нас – как у меня на родине, так и в Европе – отринуло этот нигилизм и перешло к поиску нового смысла жизни. Им пришлось освоить искусство существования во времена, чреватые всемирной катастрофой, чтобы, возродившись, начать ожесточенную борьбу против инстинкта смерти [2], хозяйничающего в нашей истории.
Каждое поколение уверено, что именно оно призвано переделать мир. Мое, однако, уже знает, что ему этот мир не переделать. Но его задача, быть может, на самом деле еще величественнее. Она состоит в том, чтобы не дать миру погибнуть. Это поколение, получившее в наследство изуродованную историю – смесь разгромленных революций, обезумевшей техники, умерших богов и выдохшихся идеологий, историю, где нынешние заурядные правители, уже не умея убеждать, способны все разрушить, где разум опустился до прислуживания ненависти и угнетению, должно было возродить в себе самом и вокруг себя, основываясь лишь на собственном неверии, хоть малую часть того, что составляет достоинство жизни и смерти. Перед лицом мира, находящегося под угрозой уничтожения, мира, который наши великие инквизиторы могут навечно превратить в царство смерти, поколение это берет на себя задачу в сумасшедшем беге против часовой стрелки возродить мир между нациями, основанный не на рабском подчинении, вновь примирить труд и культуру и построить в союзе со всеми людьми ковчег согласия. Не уверен, что ему удастся разрешить до конца эту гигантскую задачу, но уверен, что повсюду на земле оно уже сделало двойную ставку – на правду и на свободу – и при случае сможет без ненависти в душе отдать за них жизнь. Оно – это поколение – заслуживает того, чтобы его восславили и поощрили повсюду, где бы то ни было, и особенно там, где оно приносит себя в жертву. И уж, во всяком случае, именно ему хотел бы я, будучи заранее уверен в вашем искреннем одобрении, переадресовать почести, которые вы сегодня оказали мне.
И теперь, отдав должное благородному ремеслу писателя, я еще хотел бы определить его настоящее место в общественной жизни, ибо он не имеет иных титулов и достоинств, кроме тех, которые разделяет со своими собратьями по борьбе: беззащитными, но стойкими, несправедливыми, но влюбленными в справедливость, рождающими свои творения без стыда, но и без гордыни, на глазах у всех, вечно мятущимися между страданием и красотой и, наконец, призванными вызывать из глубин двойственной души художника образы, которые он упорно и безнадежно пытается утвердить навечно в разрушительном урагане истории. Кто же после этого осмелится требовать от него готовых решений и прекраснодушной морали? Истина загадочна, она вечно ускользает от постижения, ее необходимо завоевывать вновь и вновь. Свобода опасна, обладать ею так же трудно, как и упоительно. Мы должны стремиться к этим двум целям, пусть с трудом, но решительно продвигаясь вперед и заранее зная, сколько падений и неудач поджидает нас на этом тернистом пути. Так какой же писатель осмелится, ясно понимая все это, выступать перед окружающими проповедником добродетели? Что касается меня, то должен повторить еще раз, что я отнюдь таковым не являюсь. Никогда я не мог отказаться от света, от радости бытия, от свободной жизни, в которой родился. И хотя тяга ко всему этому повинна во многих моих ошибках и заблуждениях, она, несомненно, помогла мне лучше разобраться в моем ремесле, она помогает и сегодня, побуждая инстинктивно держаться всех тех осужденных на немоту людей, которые переносят созданную для них жизнь только благодаря воспоминаниям или коротким, нежданным возвратам счастья.
Итак, определив свою истинную суть, свои пределы, свои долги, а также символ своей трудной веры, я чувствую, насколько мне легче теперь, в заключение, показать вам всю необъятную щедрость того отличия, которым вы удостоили меня; насколько мне легче теперь сказать вам также, что я хотел бы принять эту награду как почести, возданные всем тем, кто, разделяя со мною тяготы общей борьбы, не только не получил никаких привилегий, но, напротив, претерпел несчастья и подвергся преследованиям и гонениям. Мне остается поблагодарить вас от всего сердца и публично, в знак моей признательности, дать ту же, вечную клятву верности, которую каждый истинный художник каждодневно дает себе молча, в глубине души.
Текст 3.
В.В. Путин 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | Поиск по сайту:
|