|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Идеология мещанина нашего времени 3 страницаже было не приветствовать г. Бернштейна и братьев его? Как было не рукоплескать им? Кто же лучше их сумел бы оклеветать стремления сознательного пролетариата? Теперь, благодаря этим «критикам», от этих стремлений можно было отворачиваться уже не во имя мещанства, а как будто для борьбы с ним. А отвернуться-то смертельно хотелось, только все предлога «красивого» не встречалось. Г. Бернштейн выручил: он доставил такой предлог и тем заслужил искреннейшую иглубочайшую признательность со стороны «критически» мещанствующей интеллигенции. Она встретила его, как Мессию, и на все голоса закричала, что «ортодоксальный» марксизм окончательно отжил свое время. Что бы ни говорилось в защиту Маркса, так безбожно и так нелепо извращенного г. Бернштейном, она и ухом не вела. Она органически не могла внимательно выслушать тех, которые критиковали «критиков Маркса», потому что критиковать «критиков Маркса» значило идтинаперекор самым задушевным ее стремлениям И вот вокруг этого вопроса невылазное болото «условной лжи». По молчаливому, но тем не менее вполне действительному взаимному соглашению, «критически-мыслящие» мещане нашего времени стали приписывать Марксу всякий вздор — под именем катастрофического социализма и т. п., — который потом победоносно опровергался и решительно отвергался ими, как совсем не соответствующий положению дел в нынешнем капиталистическом обществе. Насчет этого положения те же люди и в силу того же молчаливого, но никем из них не. нарушаемого, договора тоже изрекали целые вороха «условной лжи»: об увеличении доли рабочего класса в национальном доходе, о трестах, как средстве предупреждения промышленных кризисов, об акционерных компаниях, как о факторе, умножающем число капиталистов, и проч. и проч. и проч. И, опираясь на всю эту условную ложь, каждый «критический» идеолог современного мещанства мог с легкостью и ловкостью «почти военного человека» подойти к тому выводу, что сама экономия нынешнего капиталистического общества осуждает социализм на усвоение принципов г. Бернштейна, т. е. мещанского духа. А от этого вывода было уже рукой подать до отрицания «конечной цели», т. е. до вполне понятного «разочарования» в таком социализме. Раз добравшись до этой «конечной цели», раз дойдя до приятного убеждения в том, что работник наших дней есть мещанин самого близкого будущего, если не настоящего, оставалось только заняться культивированием своей собственной, более или менее «красивой», более или менее «свободной», более или менее «сверхчеловеческой» личности. И тут-то чрезвычайно кстати припоминались те ярко-талантливые и глубоко-печальные страницы, которые Герцен посвятил характеристике мещанства. Сам Герцен не верит! Сам Герцен понимает! Сам Герцен высказывает еретическую мысль! Сам Герцен предвидит! Это что-нибудь да значит. И это в самом деле значит очень много. Это значит, что горестно-прочувствованные страницы Герцена, те его страницы, которые написаны кровью его сердца и соком его нервов, те его страницы, из которых многие были набросаны под непосредственным впечатлением ужасных июньских дней, — что эти страницы, полные «вавилонской тоски» о безжалостно разбитом жизнью идеале, служат теперь орудием для борьбы с этим идеалом. Oh, ironie, sainte ironie, viens, que je t'adore! История — вообще до крайности ироническая старуха. Однако надо быть справедливым и к ней. Ее ирония страшно зла, но она никогда не бывает совсем незаслуженной. Если мы видим, что история иронизирует над тем или другим крупным и благородным историческим деятелем, то мы можем с уверенностью сказать, что во взглядах или действиях этого крупного и благородного деятеля были свои слабые стороны, которые и дали впоследствии возможность воспользоваться его взглядами или действиями — или, что то же, последствиями этих действий, выводами, вытекающими из этих взглядов, — для борьбы против некогда одушевлявших его благородных стремлений. Мы уже знаем, что во взглядах Герцена действительно была своя слабая сторона. Но эта слабая сторона еще недостаточно слаба, по мнению г. Иванова-Разумника. Герценова точка зрения кажется нашему историку слишком конкретной. Этот почтенный историк, под предлогом движения «вперед от Герцена», вскарабкался, потревожив мимоходом почтенную тень автора «Исторических Писем», на ту, будто бы возвышенную, точку зрения, с которой вся история поступательного движения человечества представляется в виде борьбы «внесословного и внеклассового» антимещанства со столь же «внесословным и внеклассовым» мещанством. Но чем больше старается он удержаться на этой будто бы возвышенной точке зрения; чем больше восстает он против мещанства — «эстетического», «этического» и «социологического», — тем более его собственное якобы антимещанство обнаруживает себя, как идеологию образованного и «критически-м ы с л я щ e г о» м e щ а н и н а н а ш e г о в p e м e н и. О, ирония, святая ирония, дай поклониться тебе! В этом мещанстве «антимещанства» г. Иванова-Разумника и заключается тайна его успеха. Мы переживаем теперь такой период, когда непременно будут иметь успех сочинения, так усердно, так систематично культивирующие мещанское «антимещанство». Перехожу к частностям, которые покажут нам, что точка зрения мещанского «антимещанства» — даже когда на нее взбирается человек, не лишенный некоторых знаний, — остается бесплодной, как знаменитая смоковница. Богатая содержанием история русской общественной мысли приобретает у г. Иванова-Разумника совсем плоский характер. И это потому, что — как справедливо говорит сам г. Иванов-Разумник, — мещанство есть плоскость содержания и безличность духа. IX
«Окидывая одним взглядом всю жизнь и деятельность Белинского» со своей точки зрения, г. Иванов-Разумник видит перед собою следующую картину. «Тридцатые годы начались для Белинского... типичным философским антииндивидуализмом, на почве которого возрос своеобразный эстетический индивидуализм периода шеллингианства и этический индивидуализм эпохи фихтеанства, вскоре дошедший до крайности и приведший... к мимолетному периоду этического мещанства (1836—1837 гг.). Вместе с гегельянством пришла реакция, выразившаяся главным образом в социологическом антииндивидуализме и продолжавшаяся до начала сороковых годов... Сороковые годы начинаются для него (т. е. для Белинского. Г. П.)разрывам со всеми «субстанциальными началами» и переходом к философскому индивидуализму, в терминах которого формулируется и переход Белинского от романтизма к реализму; в это же самое время эстетический индивидуализм Белинского, в период гегельянства, перешедший было в ультраиндивидуализм, вновь возвращается в прежнее русло. Протест против гегельянства сказывается здесь ярким и сильным социологическим индивидуализмом, который полнее всего характеризует собою последний период деятельности Белинского; этический индивидуализм, несмотря на случайные колебания, остается и в этом периоде основным принципом величайшего из представителей русской интеллигенции. Такова в самых общих чертах схематическая картина постепенного развития мировоззрения Белинского» (I, 288). Ясно ли для вас теперь, читатель, развитие мировоззрения Белинского? Что касается меня, то признаюсь: «схема», начерченная г. Ивановым-Разумникам, уясняет мне разве лишь то, что слова очень кстати подвертываются там, где недостает понятий. Но я хорошо знал это и прежде. Сказать, что в истории умственного развития Белинского гегельянство знаменует собою «главным образом» торжество «социологического антииндивидуализма», это значит обнаружить удивительную способность относиться к явлениям «главным образом» — точнее сказать: исключительно — с их внешней стороны. У Белинского за «социологическим антииндивидуализмом», свойственным ему в эпоху его увлечения Гегелем, скрывается попытка разрешить глубочайший вопрос философии истории вообще и философии русской истории в частности. Кто хочет помочь нам понять историю умственного развития Белинского, тот должен прежде всего объяснить нам, в чем заключался этот вопрос, и каковы были те средства его разрешения, которыми располагал и мог располагать тогда наш гениальный критик. Но г. Иванов-Разумник предпочитает, напротив, закрыть этот вопрос кулисами «схематических» построений, оставляя на сцене лишь отвлеченные понятия (все свои многоразличные «индивидуализмы» и «антииндивидуализмы»), во взаимной борьбе которых и выражается у него развитие мировоззрения Белинского. Характеризуя знаменитую статью «Очерки бородинского сражения», г. Иванов-Разумник говорит, что, идя по стопам Гегеля, Белинский пришел в этой статье к умеренному «антииндивидуализму» (I, 265), и что хотя он в конце концов и признал «неизбежность подавления личности, но все-таки мы не найдем у него резкого антииндивидуалистического мотива» (I, 260). Это опять слова, слова, слова, отнимающие всякое содержание у мыслей гениального человека. Нужно показать, что же собственно привело Белинского к «подавлению личности», и что же собственно означало у него это «подавление». На самом деле, в статье «Очерки бородинского сражения» Белинский пришел к неизбежности подавления только тех «личностей», которые восстают против окружающей их действительности. Почему же он отнесся так строго к подобным личностям? Потому — и только потому, — что его перестал удовлетворять бессодержательный радикализм, отрицающий конкретную действительность во имя того или другого отвлеченного принципа. Впоследствии Белинский говорил о себе, что он не умел тогда «развить идею отрицания». И в этом заключалась вся тайна его «примирения с действительностью». Но что значило для него «развить идею отрицания»? Для него — как для гегельянца — это значило показать, каким образом действительность сама приходит к своему отрицанию путем своего собственного развития. Такое отрицание действительности, которое не вызывается ходом развития этой же действительности, само не заключает в себе ничего действительного, т. е. разумного. Оно есть не более, как бунт субъективного мнения против объективного разума истории, и, — в качестве такого бунта, — заслуживает осуждения, порицания и насмешки. Так смотрел тогда Белинский; таков был смысл того, что наш «историк» русской общественной мысли именует его умеренным антииндивидуализмом. Практические выводы, к которым пришел Белинский в статьях, относящихся к этому периоду его умственного развития, поистине ужасны. Это увидел вскоре и сам Белинский, и всем хорошо известно, как страдал он при воспоминании о них, как сильно он их стыдился. Но теоретический запрос, обнаружившийся в этих статьях, свидетельствует об огромной умственной силе их автора и делает ему величайшую честь. Это как раз тот запрос, который направлял собою теоретические исследования глубокомысленнейших социалистов и социологов XIX века 1). Уже Сэн-Симон говорил в своем «Mémoire sur la science de L'homme», что наука о человеке до него основывалась лишь на догадках, между тем как ему хотелось бы положить в ее основу наблюдение. По существу, это тот же теоретический запрос, который заставил Белинского «примириться с действительностью» 2). Но у Белинского запрос этот приобрел, под влиянием философии Гегеля, гораздо большую глубину. Дело в том, что отвращение от «д о г а д о к» и стремление обосновать науку о человеке с помощью «наблюдения» не мешало Сэн-Симону, — точно так же, как Фурье, Р. Оуэну и другим им подобным реформаторам, — быть утопистами. Это очень полезно запомнить в интересах понимания истории русской общественной мысли вообще и «Истории русской общественной мысли» г. Иванова-Разумника в частности. 1) Подробнее об этом см. мою статью «Белинский и разумная действительность» (Бельтов, «За двадцать лет») [Сочинения, т. X.] 2) Это особенно хорошо видно из некоторых статей учеников Сэн-Симона, напечатанных в замечательном журнале «Le Producteur». X Точка логического грехопадения всех утопистов указана была Марксом еще весною 1845 года. В своих заметках о Фейербахе он писал: «Материалистическое учение о том, что люди представляют собою продукт обстоятельств и воспитания, — и что, следовательно, изменившиеся люди являются продуктом изменившихся обстоятельств, — забывает, что обстоятельства изменяются именно людьми, и что воспитатель сам должен быть воспитан. Оно необходимо приводит поэтому к разделению общества на две части, из которых одна стоит над обществом» 1). Не трудно понять, какая именно часть стоит у всех утопистов «над обществом»: часть, видящая дурные стороны существующего порядка и стремящаяся создать новый общественный строй, под благодетельным влиянием которого люди избавятся, наконец, от свойственных им теперь пороков; короче, это — сами реформаторы. На свое собственное появление каждый реформатор - утопист смотрел, как на счастливую историческую случайность; но раз уже имела место такая случайность, раз реформаторы открыли великие истины новой общественной науки, человечеству оставалось только усвоить эти великие истины и воплотить их в жизнь. «Им (т. е. утопистам. Г. П.)казалось, — говорит «Манифест Коммунистической Партии», — что достаточно было понять их системы, чтобы немедленно признать их наилучшими планами наилучшего общественного устройства». Этим убеждением определялась и практическая программа их деятельности. По справедливому замечанию того же Манифеста, «дальнейшая история всего мира сводилась для них к пропаганде и практическому осуществлению их реформаторских планов». Чтобы поправить коренную ошибку утопистов, недостаточно было признать существование объективных научных истин. Необходимо было, кроме того, покончить с отмеченной Марксом логической ошибкой, делящей общество на две части, из которых одна — та, которая отрицает данную действительность, — стоит над обществом, а, следовательно, и над действительностью. А устранить эту роковую для теории ошибку 1) Маркс потому называет утопический взгляд материалистическим, что материалистическое учение о человеке — если не о вселенной — лежало в основе всех построений великих утопистов не только во Франции, но и в Англии, например, у Р. Оуэна. Это обстоятельство указано тем же Марксом в его полемике с братьями Бауэрами. Дальнейшее развитие материализма, совершившееся благодаря Марксу, привело к устранению утопического элемента из общественных взглядов материалистов, т. е. к появлению исторического материализма можно было только одним путем: путем такого анализа, который открыл бы, что сами реформаторы, отрицающие данную действительность, являются продуктом развития этой же действительности. Этим был бы устранен из общественной науки дуализм объекта, — т. е. данной действительности, — и субъекта, т. е. реформатора, отрицающего эту действительность и стремящегося переделать ее сообразно своим реформаторским планам. Стремления субъекта представились бы тогда не чем иным, как следствием и показателем хода развития объекта. Это и было сделано Марксом в сотрудничестве с Энгельсом. Все отличие научного социализма Маркса-Энгельса от утопического социализма их предшественников заключается именно в том, что научный социализм устранил этот дуализм, свойственный решительно всем утопическим системам икрасной нитью проходящий через всю историю «русского социализма». По Марксу, «воспитатель» — передовая часть класса, являющегося в данное время носителем передовых общественных стремлений, — «воспитывается» той самой действительностью, которую он хочет переделать. И если он хочет переделать ее именно в таком, а не в другом направлении, то и это обстоятельство опять же объясняется объективным ходом развития этой самой действительности. Сознание определяется бытием. Вот почему Маркс и Энгельс имели право писать, что их теоретические положения «ни в каком случае не основываются на идеях и принципах, открытых и установленных тем или другим всемирным реформатором», а служат лишь общим выражением «современных отношений... совершающегося на наших глазах исторического движения». Но когда мы говорим теперь, что Марксу и Энгельсу удалось покончить с утопизмом и поставить социализм на почву науки, то мы не должны забывать, что они решили как раз ту задачу, которая встала перед Белинским тотчас же, как только он перешел на точку зрения Гегелевой философии, и которая, приведя его к резкому отрицанию утопизма, заставила его примириться на время с действительностью, так как он не сумел «развить идею отрицания», т. е. обнаружить свойственные этой действительности объективные противоречия. Величайший из русских гегельянцев гениальным чутьем понял колоссальную важность той теоретической задачи, которую решали — и решили — около того же времени два великих немца, прошедших как раз ту же философскую школу. Но страшная неразвитость русских общественных отношений — которые только и мог знать и наблюдать Белинский — помешала ему найти решение этой колоссально важной задачи. А не будучи в состоянии найти ее решение, Белинский оказался перед такой дилеммой: или оставаться в мире с действительностью ради отрицания утопии, или помириться с утопией ради отрицания действительности. Русская действительность была слишком мрачна для того, чтобы Белинский мог долго колебаться в выборе. Он восстал против действительности и помирился с утопией. Это тот самый его шаг, который в уме русского читателя связывается обыкновенно с воспоминанием о некоторых непочтительных выражениях «неистового Виссариона» по адресу некоего «философского колпака»! При тогдашних обстоятельствах этот шаг Белинского, в свою очередь, делал ему большую честь. Но, говоря об этом шаге, ни в каком случае не следует забывать, что примирение с утопией — как бы неизбежно ни было оно тогда для Белинского — все-таки знаменовало собою понижение его теоретической требовательности, и что это понижение теоретической требовательности было не заслугой Белинского, а великой его бедою, причиненной все тою же несчастной «рассейской» действительностью. В изложении же г. Иванова-Разумника эта беда получает совсем не подобающий ей вид заслуги. Примирение Белинского с утопией означало восстание его против действительности не во имя реальных интересов трудовой части общества, вызванных к жизни ростом скрывавшихся в той же действительности противоречий, а во имя отвлеченного принципа. Таким принципом явился у него принцип человеческой личности. «Во мне, — говорил он тогда в одном из своих писем, — развилась какая-то фантастическая любовь к свободе и независимости человеческой личности». Г. Иванову-Разумнику кажется, что Белинский при этом имел в виду «реальную человеческую личность». Но в том-то и дело, что «личность», на защиту которой с таким жаром ополчился тогда Белинский, сама была именно только отвлеченным принципом. Сообразно с этим, и восстание на ее защиту принимает у Белинского совершенно отвлеченный характер. Он требует свободы и независимости личности «от гнусных оков неразумной действительности, мнения черни и предания варварских времен». Интересы личности должны быть ограждены — по его тогдашнему мнению — переустройством общества на началах «правды и доблести». Во всем этом «реального», разумеется, очень мало. Да и не могло быть в этом много реального именно потому, что Белинскому не удалось «развить идею отрицания», опираясь на противоречия, скрытые в самой действительности, и что, вследствие этого, ему пришлось заключить перемирие с утопизмом. Г. Иванов-Разумник не отрицает утопических увлечений «неистового Виссариона». Но, во-первых, он и не подозревает, что эти увлечения находились в самом тесном родстве с тем, что он именует «индивидуализмом» Белинского; а во-вторых, замечания, делаемые им по поводу этих увлечений, свидетельствуют о чрезвычайно слабом знакомстве его с историей социализма. Он пишет: «В утопическом социализме Белинский увлекался не коммунистическими его идеалами, иногда носящими вполне антииндивидуалистическую окраску» (I, 280). Это просто-напросто смешно. Утопический социализм XIX века — а именно этим социализмом и увлекался Белинский — в лице огромнейшего большинства самых видных своих представителей, не только не увлекался коммунистическими идеалами, но был прямо враждебен им. Поэтому было совершенно естественно, что человек, увлекшийся утопическим социализмом XIX века, мог при этом совсем не увлекаться «коммунистическими идеалами». Г. Иванов-Разумник продолжает: «Большинство типичных коммунистов в основу своих теорий клали необходимость абсолютного подчинения личности обществу; сэн-симонисты, с которыми в лице Анфантэна и др. ближе всего был ознакомлен Белинский, регламентировали не только труд, но и все проявления индивидуальной жизни, начиная от свободы совести и кончая костюмом и прической» (I, 280). Положим, что Анфантэн действительно обнаруживал большую склонность к регламентации. Но «типичным коммунистом» он никогда не был, а между тем приведенные мною строки дают повод думать, что наш ученый историк русской общественной мысли принимает его за такового 1). Теперь довольно трудно представить себе с ясностью, каковы именно были социалистические взгляды Белинского. Но если судить о них по рассказу Достоевского, — цитируемого г. Ивановым-Разумником на стр. 280—281 первого тома, — то выйдет, что он не так далек был от «типичных коммунистов», как это думает наш автор. Достоевский говорит, что Белинский радикально отрицал собственность. Правда, по 1) В обращении в Палате Депутатов от 1-го октября 1830 года Базар и Анфантэн категорически заявляют, что их единомышленники: «repoussent le système de la communauté des biens, car cette communauté serait une violation manifeste de la première de toutes les lois morales qu'ils ont reçus mission d'enseigner». И в самом деле, от сэн-симонистского «уничтожения наследства» до типичного коммунизма» - очень далеко. словам того же Достоевского, Белинский всем существом своим верил, что социализм не только не разрушает свободы личности, а, напротив, восстанавливает ее в неслыханном величии. Но и это ровно ничего не доказывает, так как эту уверенность Белинского разделяли все социалисты-утописты XIX века и все «типичные коммунисты» 1). Вообще, ни один утопист новейшего времени ни словечка не возразил бы, например, против того заявления Белинского, что «один из высочайших и священнейших принципов нравственности заключается в религиозном уважении к человеческому достоинству во всяком человеке, без различия лица, прежде всего за то, что он — человек» 2). Каждый социалист-утопист и каждый «типичный коммунист» безусловно согласился бы в этом случае с Белинским, и если наш автор говорит, что Белинский мог принять только ту часть утопического социализма, которая не становилась поперек дороги его «этическому индивидуализму», то это свидетельствует лишь о крайней скудости его сведений по части утопического социализма. Мне сдается, что взгляд г. Иванова-Разумника на этот социализм составился не без значительного влияния «Бесов» Достоевского. Что Белинский не долго ужился в мире с утопизмом, это справедливо. Но дело тут было не в его «этическом индивидуализме», а опять-таки в том, что он прошел школу Гегелевской философии. Он сохранил боязнь «произвольных, имеющих только субъективное значение, выводов» 3). А без этих выводов невозможно обойтись утописту. Вот почему, под конец своей жизни, он начал очень презрительно относиться к «социалистам» (т. е. к социалистам-утопистам). И по той же причине он, в то же время, пришел к тому выводу, что «внутренний процесс гражданского развития России начнется не раньше, как с той поры, когда русское дворянство обратится в буржуазию». Характерно, что как раз в то же время он осуждал Луи Блана за его неуменье отнестись к Вольтеру с исторической точки зрения. Это новое настроение Белин- 1) Сэн-симонисты упрекали современное общество в том, что оно «ne s'occupe pas des individus», вследствие чего каждый думает только о себе, и большинство впадает в бедность. По теории бабувистов, — кажется, что это довольно «типичные коммунисты»! — общество возникает, как результат соглашения между «личностями», которые, «соединяя свои силы», стремятся обеспечить себе наибольшую сумму счастья. Эту же цель — наибольшее счастье личностей — преследуют сами бабувисты. 2) Эти слова Белинского приведены г. Ивановым-Разумником на стр. 261 первого тома. 3) Так выразился он в статье: «Взгляд на русскую литературу 1846 года». ского в высочайшей степени интересно и важно для истории русской общественной мысли. Но г. Иванов-Разумник самым неудачным образом скомкал факты, относящиеся к этому периоду жизни Белинского. Да и не мог не скомкать! Он смотрит на факты через такие очки, которые скрывают от него истинный смысл их, но зато позволяют открывать в них то, чего никогда не было. Наш автор даже в статье о Бородинской годовщине ухитрился открыть предвосхищение теории «борьбы за индивидуальность» Михайловского. Дальше идти некуда: это поистине Геркулесовы столбы, потому что на самом деле названная статья была — совершенно наоборот — попыткой раз навсегда сойти с того пути, идя по которому русская общественная мысль пришла, между прочим, и к социологическим построениям Михайловского. Если бы Белинскому удалось решить ту задачу, над которой он бился в то время, то построения, подобные построениям Михайловского — т. е. утопические по самому своему существу — были бы возможны разве только где-нибудь на задворках нашей общественной мысли. Но эта задача решена была не Белинским, а Марксом, и прежде чем идеи Маркса проникли в сознание передовых идеологов русского пролетариата, нам пришлось целые десятки лет кочевать в пустынях утопической абстракции. XI Мы уже знаем, что г. Иванов-Разумник считает Герцена родоначальником народничества. Относящиеся сюда взгляды Герцена получают у него следующую характеристику: «Народничество Герцена, это прежде всего — отрицательное отношение к современному политико-экономическому развитию Западной Европы, а потому и требование примата социальных реформ над политическими, чтобы избежать мещанского пути развития Запада. Затем народничество, это — вера в возможность особого пути развития России, основанная, в свою очередь, на убеждении вантимещанстве и небуржуазности «крестьянского тулупа» и на признании общинного устройства краеугольным камнем русского быта; поэтому народничество, это — отрицательное отношение к буржуазии, строгое разделение понятий «нации» и «народа» и ожесточенная борьба с экономическим либерализмом. В то же время народничество — неизбежная постановка той или иной «утопии» в начале социологических концепций, одинаково далеких как от социологического идеализма, так и от социологического ультра-номинализма. Вот главные нити народничества Герцена, переплетающиеся у него в сложную, но гармонично сотканную ткань, характерную в общем для всего русского народничества» (I, 374). Что Герцен апеллировал к «утопии» и что он не мог не апеллировать к ней, это верно, и мы сейчас рассмотрим, в какой мере это обстоятельство отразилось на стройности его социологических рассуждений. Но прежде я хочу остановиться на том, что г. Иванов-Разумник называет строгим разделением понятий «нации» и «народа». Об этом разделении понятий он отзывается так: «Герцен не впал в основную ошибку славянофильства, не смешал «народ» с «нацией», а наоборот, впервые сделал попытку разграничить их; вслед за Марксом, но вполне независимо от него, Герцен указывает, что прогрессивное увеличение «национального» богатства Англии приводит английский народ к все большему и большему голоду («Роберт Оуэн»). Следовательно, Герцен уже сознавал не только нетождественность, но часто и взаимную противоположность интересов нации и народа. Впоследствии Чернышевский и Михайловский подробно развили и обосновали это основное положение народничества, встреченное нами еще у Радищева и у декабристов; у Герцена оно было только мимолетным выражением убеждения в возможности особого пути развития России» (I, 370). В главе о Чернышевском мы читаем: «В западноевропейском социализме понятия нации и народа впервые были разграничены Энгельсом, а вслед за ним и Марксом; в русском социализме вполне самостоятельно пришел к этой мысли Чернышевский» (не «Радищев» ли? Г. П.) (II, 9). У г. Иванова-Разумника разграничение понятий нации и народа означает сознание той истины, что рост национальною богатства далеко не равносилен увеличению народного благосостояния. И эта истина в западноевропейском социализме была впервые сознана, уверяет он нас, Энгельсом. Но ему может поверить только тот, кто не имеет ни малейшего понятия об истории западноевропейского социализма. Уже в 1805 году, в Англии, появилась книга под заглавием «The effects of civilisation on the people in European states», автор которой, Charles Hall, поставил себе целью доказать, что с ростом национального богатства уменьшается народное благосостояние. И с тех пор эта мысль была, можно сказать, общепризнанной истиной в среде английских социалистов. С появлением в 1814 году работы Патрика Колкауна о богатстве, могуществе и вспомогательных средствах Британской Империи, эта истина получила, между прочим, и статистическое подтверждение. В рассуждениях Оуэна она играет роль одного из самых важных экономических аргументов, а от Оуэна она переходит к Герцену, впервые вделавшему, по словам нашего столь сведущего автора, попытку разграничить народ с нацией. Я не стану распространяться о том, что той же мысли отведено весьма почетное место у Сисмонди в его «Nouveaux principes d'économie politique, ou de la richesse dans ses rapports avec la population» (первое издание вышло в 1819 году); не стану напоминать о Фурье, который так хорошо разграничил понятие нации от понятия народа, что весьма ясно представлял себе, каким образом в «цивилизации» нищета порождается богатством, и почему промышленные кризисы являются «кризисами от п о л н о к p о в и я». Я скажу одно: человек, взявшийся толковать о русском социализме и не имеющий ни малейшего понятия об истории социализма в Западной Европе, непременно должен был наделать самых глубоких ошибок. Это было в порядке вещей. Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.011 сек.) |