АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

До дня кончины мира в глубине морской

Читайте также:
  1. Активизация военно-морской стратегии США и нарастание внутреннего кризиса в Японии
  2. Большой морской змей
  3. В срезных и фрикционно-срезных соединениях резьба болта должна находиться вне отверстия или в отверстии на глубине не более половины толщины прилегающего к гайке элемента.
  4. Вопрос 15. Делосский морской союз. Его образование, структура и тенденции развития.
  5. Глава 4. В ГЛУБИНЕ.
  6. Глубине до 40 метров. Уронив сумку в воду, можно не бояться, что ее со-
  7. КОЛБА. Жидкость розовая с окантовкой цвет морской волны.
  8. Морской дьявол
  9. Морской исторический музей
  10. Морской коносамент(накладная).
  11. Морской транспорт, его особенности и основные показатели.

лежи, моя мечта, - я твердою рукою

тебя похороню.

(Делает несколько шагов к фиорду, забрасывает кольцо в воду и воз­вращается к Фальку с просветленным лицом.)

Для жизни скоротечной

тебя утратила — и обрела для вечной.

Это — полное торжество вечного, «несотворенного» духа, и в то же время, — и именно по этой причине, — это полное самоотречение, самоуничтожение «нового», временного. Победа «очищенной» воли рав­носильна полнейшему ее поражению и торжеству того, к отрицанию чего она стремилась. Поэтический Фальк уступает честь и место про­заическому Гульдстаду. В борьбе с буржуазной пошлостью герои Ибсена оказывались всего слабее именно тогда, когда их «очищенная» воля обнаруживала наибольшую силу. «Комедия любви» могла бы быть названа «Комедией автономной воли».

VII

Недавно, в известной парижской газете «L'Humanité», т. Жан Лонгэ назвал Ибсена социалистом. Но в том-то и дело, что Ибсен был так же далек от социализма, как и от всякого другого учения, имеющего общественную подкладку. В доказательство я сошлюсь на речь, произ­несенную Ибсеном в дронтгеймском рабочем союзе 14 июня 1885 года.

В этой речи маститый драматург описывает впечатления, получен­ные им при возвращении на родину после многолетней жизни за гра­ницей. Он увидел много отрадного, но испытал и некоторые разочаро­вания. Он с сожалением убедился в том, что необходимейшие личные права еще не пользуются в его стране надлежащим законодательным признанием. Правящее большинство произвольно ограничивает свободу совести и речи. С этой стороны остается еще много сделать, но н ы н e ш н я я демократия 1) не будет в состоянии решить эту задачу. Чтобы она могла быть решена, в правительство, в государственную жизнь, в печать и в народное представительство должен быть предва­рительно внесен элемент благородства. «Говоря это, — поясняет Ибсен, — я думаю, конечно, не о дворянском благород­стве, не о благородстве денежной аристократии, не о благородстве знания и даже не о благородстве способностей, дарования. Я имею в виду благородство характера, благородство воли и настрое­ния. Только такое благородство освободит нас». И это благородство придет, по его словам, с двух сторон: «со стороны женщин и со стороны рабочих».

Это в высшей степени интересно. Во-первых, «правящее большинство», которым недоволен Ибсен, приводит на память то «сплоченное большинство», с которым воевал доктор Стокман. Оно тоже навлекает на себя упрек в отсутствии уважения к правам личности вообще, — в частности к свободе совести и слова. Но, в против­ность Стокману, Ибсен не говорит, что «недохватка кислорода» осу­ждает человека из «массы» на отупение. Нет, рабочий класс является здесь одной из тех двух общественных групп, от которых Ибсен ждет обновления общественной жизни Норвегии. Это как нельзя лучше под­тверждает сказанное мною выше о том, что Ибсен вовсе не был созна-

1) Слово: «нынешняя» подчеркнуто в печатном тексте речи. Ibid., S. 525.

гельным противником рабочего класса. Когда он задумывается о нем, как об особой составной части «толпы», — что случилось с ним в Дронтгейме, но что случалось с ним вообще крайне редко, — он как будто уже не довольствуется «доением козла», осво­бождением ради освобождения, «бунтом духа» ради «бунта духа», а ука­зывает на определенную политическую задачу: расширение и упрочение индивидуальных прав. Но каким путем следует идти к решению этой за­дачи, которая, кстати сказать, должна быть отнесена к числу «частичных революций», так резко осужденных Ибсеном? Казалось бы, что путь этот должен вести через политическую область. Но в политической области Ибсен всегда чувствует себя слишком неуютно. Он спешит уйти в не­сравненно более привычную и привлекательную для него область мо­рали: он ждет всего лучшего от внесения в политическую жизнь Норве­гии «элемента благородства». Это уже совсем туманно. Здесь как будто говорит его художественное детище, Иоганн Росмер, который тоже за­дается целью сделать всех людей в стране «благородными людьми». («Росмерсгольм», первое действие). Росмер надеется достигнуть этой возвышенной цели, «освободив дух» людей и «очистив их волю». И это, разумеется, похвально. Свободный дух и чистая воля весьма жела­тельны. Но политики здесь нет ни одной капли. А без политики нет и социализма.

Заметьте: в том, что Ибсен говорил дронтгеймским рабочим о «бла­городстве», была большая доля правды. Его чутье поэта, не выносившего мелкобуржуазной умеренности, опошляющей даже благороднейшие дви­жения души, не обмануло его, указав ему на рабочих, как на тот обще­ственный элемент, который внесет в общественную жизнь Норвегии недостающий ей элемент благородства. Энергично стремясь к своем великой «конечной цели», пролетариат в самом деле освободит свой дух и очистит свою волю. Но Ибсен извращал действи­тельное отношение вещей. Чтобы в пролетариате произошло это, нрав­ственное перерождение, ему необходимо предварительно поставить пе­ред собою эту великую цель: иначе он не выйдет из мелкобуржуазной трясины, несмотря ни на какие нравственные проповеди. Благородный дух энтузиазма вносят в рабочую среду не Росмеры, а Марксы и Лассали.

Нравственное «освобождение» пролетариата будет достигну­то лишь посредством его социальной освободительной борьбы. «В «начале было дело», говорит Фауст. Но этого-то и не понимал Ибсен.

Правда, в дронтгеймской речи есть одно место, которое, по-видимому, подтверждает мысль Жана Лонгэ. Вот оно:

«Преобразование общественных отношений, подготовляющееся те­перь там, в Европе, занимается главным образом вопросом о будущем положении рабочего и женщины. Я жду этого преобразования, я уповаю на него, и я хочу и буду действовать на его пользу всеми силами в течение всей моей жизни». Здесь Ибсен как будто выступает убежден­ным социалистом. Но, во-первых, это место страдает крайней неопре­деленностью. Я уже не говорю о том, что нельзя отделять так назы­ваемый женский вопрос от так называемого рабочего вопроса. Но Ибсен ни одного слова не говорит о том, как сам он представляет себе буду­щее «положение рабочего». А это показывает, что ему совсем не ясна конечная цель «преобразования общественных отношений». Ожидание благородства от женщины не помешало Ибсену запереть ее в детской. Откуда же видно, что ожидание благородства от рабочих привело его к сознанию того, что рабочий должен избавиться от ига капитала? Это ниоткуда не видно; а из речи, произнесенной Ибсеном перед «Союзом для защиты женского дела», видно, наоборот, что «преобразо­вать общественные отношения» на его языке значило только «поднять народ на более высокую ступень». Социализм ли это? 1)

У Ибсена выходит, что сначала надо облагородить народ, а потом поднять его на более высокую ступень. По существу, это формула то­ждественна с пресловутой формулой наших блаженной памяти крепост­ников: «сначала просветить народ, а потом освободить его». Повторяю еще раз: в Ибсене не было ровно ничего крепостнического. Он совсем не враг народного освобождения. Он даже, пожалуй, согласен работать на пользу народа. Но как это сделать? Как за это взяться? Это ему совершенно неизвестно. А неизвестно ему это потому, что в мелко­буржуазном обществе, в котором он рос и с которым он вел жестокую войну впоследствии, не было и не могло быть данных не только для правильного решения, но даже и для правильной постановки таких во­просов, как рабочий или женский.

Жан Лонгэ ошибся. Его ввело в ошибку уже упомянутое мною выше заявление, сделанное Ибсеном в 1890 г. по поводу газетных тол-

1) Удивительно, что Брандес, все-таки знакомый с социалистической литера­турой, нашел в дронтгеймской речи выражение «скрытого социализма» Ибсена (G. Brandes, Gesammelte Schriften, München 1902, В. I, S. 42. статья: Henrik Ibsen u. seine Schule in Deutschland). Впрочем, Брандес видит «скрытый социализм; лаже в «Столпах общества». На это нужно много доброй воли!

ков, вызванных лекциями Бернарда Шоу на тему: Ибсен и со­циализм.

В этом заявлении наш автор утверждает, что он старался, по­скольку ему позволяли случай и способности, «изучить социал-демо­кратические вопросы», хотя «никогда не имел времени для изучения великой, обширной литературы, занимающейся различными социали­стическими системами» 1). Но, как я уже заметил, по всему видно, что и на «социал-демократические вопросы» Ибсен взглянул с своей обычной, т. е. с исключительно моральной, а не с политической точки зрения.

Как плохо понял он современное движение пролетариата, видно из того, что он совсем не выяснил себе великого исторического значения Парижской Коммуны 1871 года; он объявил ее карикатурой на его соб­ственную общественную теорию, между тем как в его голове для обще­ственных теорий вовсе не было места.

VIII

Ha похоронах Ибсена один из его поклонников назвал его Мои­сеем. Это едва ли удачное сравнение.

Ибсен, может быть, как никто другой из современных ему деяте­лей всемирной литературы, способен был вывести читателя из Египта филистерства. Но он не знал, где лежит обетованная земля, и даже думал, что и не надо никакой обетованной земли, потому что все дело во вну­треннем освобождении человека. Этот Моисей осужден был на без­выходное блуждание в пустыне абстракции. Это было для него огромным несчастием. Он сказал о себе, что его жизнь была «длинной, длинной страстной неделей» 2). Этому нельзя не поверить. Для его искренней и цельной натуры вечное блуждание в лабиринте неразрешимых во­просов должно было стать источником невыносимых страданий.

Этим своим несчастием он был обязан неразвитости норвежской общественной жизни. Неприглядная мелкобуржуазная действительность показала ему, чего надо чуждаться, но не могла показать, куда сле­дует идти 3).

1) Ibid., S. 510.

2) В речи, произнесенной на банкете в Стокгольме 13-го апреля 1898 г. (Ibsen's Werke, I, S. 534).

3) С пролетарской политикой в Норвегии дело до сих пор обстоит довольно-плохо. После недавнего отделения этой страны от Швеции, когда возник вопрос-«республика или монархия?», некоторые из ее социал-демократов высказались за монархию. Это было по меньшей мере изумительно.

Правда, покинув Норвегию, отряхнув от ног своих прах буржуаз­ной пошлости и поселившись за границей, он имел полную в н e ш н ю ю возможность найти тот путь, который ведет к действительному возвышению человеческого духа и к действительной победе над пошлым мещанством. В тогдашней Германии уже неслось неудержимым пото­ком освободительное движение рабочего класса, то движение, о кото­ром даже враги его говорят, что оно одно способно порождать теперь неподдельный и высокий нравственный идеализм. Но у Ибсена уже не было внутренней возможности ознакомиться с этим движением. Его пытливый ум был слишком поглощен теми задачами, которые по­ставила перед ним общественная жизнь его родины, и которые остава­лись неразрешимыми для него именно потому, что эта жизнь, задав их ему, еще не выработала из самой себя посылок, необходимых для их решения 1).

Ибсена называли пессимистом. И он в самом деле был им. Но в своем положении и при своем серьезном отношении к мучившим его вопросам он решительно не мог стать оптимистом. Он стал бы оптимистом только тогда, когда ему удалось бы разгадать загадку сфинкса нашего времени, а это не было суждено ему.

Он сам говорит, что одним из основных мотивов его творчества была противоположность между желанием и возмож­ностью. Он мог бы сказать, что это был основной мотив его творчества, и что именно здесь лежит разгадка его пессимизма. И эта противоположность была, в свою очередь, продуктом среды. В мелко­буржуазном обществе «люди-пудели» могут иметь очень широкие за­мыслы. Но «свершить» им «ничего не дано» по той простой причине, что для их воли нет никакой объективной опоры.

— Правда ли это? — спросил я известного шведского социал-демократа Бран­тинга. — «К сожалению, это правда», — отвечал он. — Да зачем они это сделали?! — «Чтобы не отстать от нас, шведов, у которых есть король», — отвечал Брантинг с тонкой улыбкой. Вот так социал-демократы! Таких вряд ли можно найти еще где-нибудь на земном шаре.

1) В интересах точности прибавлю, что влияние более развитых стран сказа­лось на Ибсене еще до отъезда его за границу. Еще живя в Христиании, с энту­зиазмом писал он о венгерской революции и даже одно время стал сближаться с людьми, зараженными социализмом. Можно сказать поэтому, что не норвежская жизнь, а иностранные влияния научили его тому, от чего нужно было отвернуться. Но эти влияния были во всяком случае не настолько сильны, чтобы привить ему прочный политический интерес. О Венгрии он скоро позабыл, а с людьми, зара­женными социализмом, скоро разошелся, вспомнив о них, может быть, только в момент составления своей дронтгеймской речи.

Говорят также, что культом Ибсена был культ индивидуа­лизма. Это тоже верно. Но этот культ возник у него единственно потому, что его мораль не нашла себе выхода в поли­тику. И это было проявлением не силы его личности, а той слабости ее, которой он обязан был воспитавшей его обществен­ной среде. Судите после этого о глубокомыслии Ля-Шенэ, который, в своей, цитированной мною выше, статье в «Mercure de France», — утвер­ждает, что для Ибсена было большим счастьем родиться в такой ма­ленькой стране, «где ему, правда, трудно приходилось вначале, но где, по крайней мере, ни одно усилие его не могло остаться незамеченным, потонуть в массе других изданий». Это, так сказать, точка зрения ли­тературной конкуренции. С какой презрительной иронией отнесся бы к. ней сам Ибсен!

Де-Колльвилль и Зепелэн справедливо называют Ибсена масте­ром новейшей драмы. Но если дело, согласно пословице, мастера боится, то оно отражает на себе в то же время и все его слабости.

Слабость Ибсена, состоявшая в неумении найти выход из морали в. политику, «безусловно должна» была отразиться на ею произведениях внесением в них элемента символизма и рассудочности, если хотите, — тенденциозности. Она обескровила некоторые его художественные об­разы, при чем пострадали именно его «идеальные люди», «люди-пудели». Вот почему я и говорю, что как драматург он оказался бы ниже Шекспи­ра, даже если бы имел его талант. В высшей степени интересно выяс­нить себе, как и почему этот несомненный огромный недостаток его произведений мог быть принят читающей публикой за их достоинство. Ведь на это также должна быть своя общественная причина.

Но место не позволяет мне говорить здесь об этом. Я разберу этот вопрос впоследствии, когда коснусь также другого, тесно с ним связан­ного вопроса о том, каким образом мастером драмы в современной все­мирной литературе мог сделаться представитель одной из самых нераз­витых европейских стран. Брандес справедливо замечает 1), что одним талантом Ибсена его успех за границей объяснить нельзя, хотя объяснение, даваемое самим Брандесом, из рук вон плохо.

Ну, да об этом после.

1) См. его упомянутую выше статью: Henrik Ibsen u. seine Schule in Deutsch­land.

Сын доктора Стокмана 1)

I

Я, к сожалению, не могу читать Гамсуна в подлиннике. А перевод, имеющийся у меня под руками, не безупречен. Переводчик, г. Я. Дани­лин, точно иностранец, хорошо овладевший русским языком, но не усвоивший всех его тонкостей. У него попадаются выражения вроде: «ты ведь не обидишься, если я тебе что-нибудь скажу?» (стр. 156). Между тем, по ходу действия очевидно, что лицо, произносящее эту фразу (Нервен), хочет сказать не «ч т о-н и б у д ь», а нечто весьма определенное: «тебе нужны деньги», говорит он и т. д. Поэтому, надо было переводить не «что-нибудь скажу», а — «что-то скажу». Это большая разница. Да и само действующее лицо, употребляющее, бла­годаря переводчику, указанное мною неправильное выражение, назы­вается, если я не ошибаюсь, неправильно: его имя следовало бы писать не «И е р в е н», а просто «Е р в е н» Наше «е» есть йотированное «е» языков Западной Европы. Подобно этому у «ас неправильно пишут Иекк (немецкий автор истории Интернационала), а не E к к. Другое действующее лицо драмы (журналист Бондезен) восклицает: «Ради Бога, только не теперь. Только не теперь. Потому что тогда я не сумею больше с вами говорить» (стр. 59). Но опять-таки очевидно, что Бонде­зен боится не того, что он не сумеет, т. е. лишится умения говорить, а того, что он лишен будет возможности воспользоваться своим уменьем. Таким же языком выражается и главное действующее лицо пьесы (писа­тель Ивар Карено). У него выходит (т. е. выходит в переводе г. Дани­лина), что если осень будет теплая, то он «сумеет работать в саду» (стр. 81). Но и тут ясно, что холодная осень лишила бы Карено не уменья работать в саду, а только возможности воспользоваться этим уменьем. Это — конечно, мелочи. Но это очень досадные мелочи.

1) Кнут Гамсун, — «У царских врат», пьеса в 4-х действиях, перевод Я. Дани­лина, Москва, книгоиздательство «Заря».

Зачем портить наш могучий и богатый русский язык неуклюжими про­винциализмами? Кроме того, в пьесе немало опечаток. Это тоже мелочь, итоже очень досадная мелочь.

Существует, кажется, другой перевод той же пьесы, но у меня его нет. Поэтому воспользуюсь переводом г. Я. Данилина.

В пьесе Гамсуна, собственно, две драмы: одна — частного, другая — общественного характера. Одна написана на очень старую, но вечно новую тему; для другой взята тема совсем новая, но от этой новой темы веет бессильным старчеством, подлинным декадентством. В пер­вой обнаруживается свойственный Гамсуну большой художественный талант; вторая производит комическое впечатление, несмотря на ста­рание автора придать действию трагический характер. Короче, первая драма удалась автору, вторая же должна быть признана до последней степени неудачной.

Я не буду долго останавливаться на первой, т. е. на удачной драме. Я уже сказал, что ее тема очень стара, хотя и остается вечно новой. Молодая, неразвитая и, может быть, даже ограниченная, но во всяком случае морально вполне здоровая женщина, фру Элина Карено, любит своего мужа, кандидата философии Ивара Карено, который платит ей не то что полным равнодушием, а очень обидным и мучи­тельным для нее невниманием. В глубине души у него есть любовь к ней, но ему некогда заниматься любовью. Он пишет сочинение, кото­рое, как он думает, нанесет жестокий удар очень многим и очень вред­ным предрассудкам. И он целиком ушел в свою работу. Фру Карено жалуется Бондезену: «Он не думает обо мне, он не думает и о себе тоже, а только о своей работе. Так уж целых три года. Но он гово­рит, что три года — это пустяки, даже и десять лет, по его мнению, не­долгий срок. Я и подумала, если он так себя ведет, значит он меня больше не любит. Я его никогда не вижу; ночью он сидит за своим столом и работает до рассвета. Все это так ужасно! У меня все пере­путалось в голове» (стр. 76). И у нее в голове, действительно, все перепуталось. На каждом шагу обижаемая невниманием мужа, она те­ряется в догадках насчет причин этого невнимания и делается некстати ревнивой. Она ревнует мужа не только к своей служанке, Инге­борг, которую он, по необходимости, видит часто, но и к невесте его товарища Иервена, фрекен Натали Ховинд, с которой он встречается в первый раз в жизни и которая обменивается с ним несколькими совершенно незначительными фразами. Наконец, бедная фру Карено начинает хитрить. Она хочет возбудить ревность своего мужа и для

этого кокетничает с журналистом Бондезеном. Но Карено даже не замечает ее проделки. Тогда она усиливает дозу кокетства и... попа­дает в свою собственную сеть: влюбляется в ничтожного и вульгарного Бондезена. Карено открывает глаза на поведение своей жены только» тогда, когда положение становится непоправимым. Тут он сам делает несколько попыток спастись от нависшего над ним несчастья, но это ни к чему не ведет. Жена уезжает от него к своим родителям в сопро­вождении Бондезена, и этим заканчивается первая драма.

Я сказал, что в этой драме обнаруживается свойственный Гамсуну большой художественный талант. В подтверждение этого моего отзыва, достаточно указать на ту тонкость, с которой очерчены душевные дви­жения фру Карено. Характер этой несчастной женщины — в полном смыс­ле слова мастерское создание. Не хуже ее изображен и увлекший ее Бон-дезен. Немногими чертами Гамсун чрезвычайно рельефно изобразил бес­принципного писаку, готового продавать себя по стольку-то за газетную строчку. Да что Бондезен! Что фру Карено! Ремесленник, набивающий чучела птиц, — совершенно эпизодическое лицо в пьесе, а между тем и он представляет собою пластический образ. Словом, первая драма, как нельзя лучше, подтверждает старое правило: дело мастера боится.

Почему же не подтверждает его вторая драма? Разве она вышла не из-под пера того же выдающегося мастера?

Чтобы ответить на это, нужно познакомиться с писателем Ива-ром Карено, который является главным действующим лицом второй драмы, подобно тому, как его жена играет главную роль в первой.

Я сказал, что он пишет книгу, имеющую, по его мнению, огромную важность. Я выразился недостаточно сильно. Сам Карено выражается несравненно сильнее. Вот пример: «Сегодня ночью, когда я писал, — говорит он своей жене в 3-м действии, — мысли толпились у меня в мозгу. Ты этому не поверишь, но я разрешил все вопросы, я постиг бытие, я почувствовал прилив великих сил» (стр. 70). Для разрешения «всех вопросов», в самом деле, нужны великие силы. Но в каком же направлении разрешает все вопросы Ивар Карено? Он не всегда до­статочно ясно выражается на этот счет. Вот пример. Сообщив своей жене о том, что ему удалось постичь бытие, он прибавляет: «Мне ка­залось ночью, что я один, одинок на земле. Между людьми и внешним миром стоит стена, но теперь эта стена стала тонкой, и я попытаюсь сломать ее, высунуть голову и поглядеть» (стр. 70—71). Это очень туманно. Странно притом, что человек, уже разрешивший все вопросы, все-таки считает нужным ломать стену, высовывать голову и глядеть.

Зачем это? Когда все вопросы разрешены, тогда «глядеть» уже не на что и тогда можно отдохнуть. Но в том же разговоре Карено со своею женою есть более определенный намек на его взгляды. Карено назы­вает себя человеком, который стучится к людям «со своими свобод­ными, как птица, мыслями». Выходит, что, разломав стену и высунув голову, наш герой видит идеал свободы. Это уже не так туманно. Но все-таки свободу можно понимать различно. Каково содержание свободных мыслей Ивара Карено? О нем дает очень ясное понятие сле­дующая длинная тирада:

«Смотри, — говорит он жене, развертывая перед нею свою руко­пись, — все это о господстве большинства, и я ниспровергаю его. Это — учение для англичан, пишу я, евангелие, которое предлагается на рынке, проповедуется на лондонских доках, о том, как привести посредствен­ность к власти и праву. Вот, это — о сопротивлении, это — о ненависти, это — о мести, этические силы, которые теперь в упадке. Обо всем этом я писал. Нет, послушай немного внимательнее, Элина, — и ты поймешь. Это — вопрос о вечном мире. Все находят, что вечный мир был бы пре­красною вещью, а я говорю, что это учение, достойное телячьего мозга, который его выдумал. Да. Я осмеиваю вечный мир из-за его наглого пре­небрежения к гордости. Пусть явится война, нечего заботиться о том, чтобы сохранить столько-то и столько-то жизней: источник жизни без­донен и неистощим; важно только, чтобы люди бодро шли вперед. Смотри, вот это — главная статья о либерализме. Я не щажу либерализма, я нападаю на него от глубины души. Но этого не понимают. Англичане и профессор Гиллинг — это либералы, а я не либерал, и одно только это и понимают. Я не верю в либерализм, я не верю в выборы, я не верю в народное представительство. Все это я здесь и высказал (чи­тает): «Этот либерализм, который ввел снова старый, неестественный обман, будто толпа людей в два аршина вышиной может сама выбрать себе вождя в три аршина вышиной...» Ты сама понимаешь; так постоян­но происходит... Смотри! Вот это заключение. Здесь, на этих развали­нах, я возвел новое здание, гордый замок, Элина. Я сам отомстил за себя. Я верю в прирожденного властелина, в деспота по природе, в повелителя, в того, кто не выбирается, но сам становится вождем кочующих орд этой земли. Я верю и надеюсь только на одно — на воз­вращение величайшего террориста, квинтэссенцию человека, Цезаря...» (стр. 106—107).

Мы скоро увидим, чего хочет профессор Гиллинг, против которого ополчается Карено. Теперь же заметим, что «свободные мысли» нашего

героя сводятся к борьбе против власти большинства. Это — основной мотив его сочинения. И в этом смысле он — родной сын Ибсеновского доктора Стокмана. Но его образ мыслей гораздо более конкретен, не­жели образ мыслей доброго доктора. Начать с того, что Стокман го­ворит о большинстве, собственно, по недоразумению, так как его борьба, на самом деле, ведется против меньшинства (т. е. акционерной компа­нии, эксплуатирующей тот курорт, в котором он состоит врачом) в инте­ресах большинства (т. е. больных, приезжающих и могущих приехать в курорт). И его рассуждения достигают своей кульминационной точки там, где он доказывает, что всякая истина должна со временем соста­риться и уступить свое место другой, новой истине 1). Правда, доказы­вая это «с помощью естествознания», он делает несколько очень неудач­ных экскурсий в области общественных отношений 2). Но эти неудачные экскурсии остаются только экскурсиями. Не ими определяется прак­тическая программа доктора Стокмана. Да и не видно у него такой программы. А вот его сын, Ивар Карено, говорит о борьбе с большин­ством уже не по недоразумению, а в силу продуманного убеждения. И у него есть определенная практическая программа. Он не только «не верит в либерализм» и не только не щадит его; он не верит также в выборы, не верит в народное представительство и не хочет их. Он «верит» в деспотизм, он хочет возвращения величайшего терро­риста, который представляется ему квинтэссенцией человека. Видите, какой «свободы» хочет наш герой? Свободы деспота. Разломав

1) Д о к т о p С т о к м а н. «Да, да, хотите - верьте, хотите — нет. Но истины вовсе не такие живучие Мафусаилы, как люди воображают. Нормальная истина живет — скажем — ну, лет семнадцать — восемнадцать, самое большое — двадцать. Но такие пожилые истины всегда ужасно худосочны. И все-таки большинство именно тогда только и начинает заниматься ими и рекомендовать их обществу в качестве здоровой духовной пищи. Но такая пища малопитательна, могу вас уверить; как врач, я в этом знаю толк. Все эти истины, признанные большинством, похожи на прошлогоднее копченое мясо, на прогорклые, испорченные, заплесневевшие окорока. Отних и делается нравственная цинга, свирепствующая повсюду в общественной жизни». (Генрик Ибсен, «Враг народа, Сочинения, т. V, стр. 402.)

2) «Представьте себе сначала простую дворнягу, т. е. паршивого, ободранного, лохматого мужицкого пса, который только рыщет по улицам да пакостит стены домов. И поставьте этого пса рядом с пуделем, длинный ряд предков которого воспитывался в аристократических домах, где они получали тонкую отборную пищу, и имели случаи слышать гармоничные голоса и музыку. Или, по-вашему, череп пуделя не совсем иначе развит, нежели череп простого пса? Уж будьте уверены». Там же, стр. 405.) Это один из ярких примеров того вздора, который говорится доктором Стокманом «с помощью естествознания».

стену и высунув голову, он увидел предстоящее возвращение «величай­шего террориста», подчиняющего большинство своей железной воле. И для того, чтобы облегчить его возвращение, он ведет соответству­ющую нравственную проповедь. Он проповедует «ненависть», «месть» и «гордость» — не ту гордость, которая не позволяет человеку быть ра­бом, а ту, которая выражается в стремлении иметь рабов или, по край­ней мере, содействовать тому, чтобы в таковых не было недостатка у «величайшего террориста» и«деспота». Неудивительно поэтому, что добрый Карено называет идею мира «учением, достойным телячьего мозга, который его выдумал». Стоит ли заботиться о том, чтобы «со­хранить столько-то и столько-то жизней»! «Важно только то, чтобы люди бодро шли вперед», т. е., очевидно, не отказывались идти на убой, когда «величайший террорист» и «деспот» найдет нужным пред­принять кровопускание. Все это кажется достаточно определенным. Однако неопределенность не совсем еще отсутствует в этой тираде. В ее первых строках большинство называется, как мы видели, по­средственностью, и это выражение все еще сообщает речи Ивара Карено привкус того беспредметного идеализма, которым были на­сквозь пропитаны речи его отца, доктора Стокмана. В других местах этот привкус совсем пропадает. В статье, по поводу которой у него происходит интересный разговор с профессором Гиллингом, он осу­ждает, как нелепость, «современное гуманное обращение с рабочими» и пишет: «Рабочие только что перестали быть растительной силой и их положение в качестве необходимого класса уничтожено... Когда они были рабами, у них была своя функция: они работали. Теперь же вместо них работают машины при помощи пара, электричества, воды и ветра. Рабочие, вследствие этого, становятся все более излишним классом на земле. Раб стал рабочим, а рабочий паразитом, который отныне живет на свете без всякого назначения. И этих людей, потерявших даже положение необходимых членов общества, государство стремится возвысить в поли­тическую партию. Господа, говорящие о гуманности, вы не должны ласкать рабочих; вы должны скорее охранять нас от <их существования, помешать им усиливаться, вы должны истребить их» (стр. 21).

Истребить рабочих! Таков тот определенный вид, который прини­мает у Ивара Карено наследованная им от своего отца, доктора Сток­мана, и весьма неопределенная прежде задача борьбы с «большинством». Для решения этой вполне определенной (я не сказал: p а з p e ш и м о й) задачи, Карено начинает вырабатывать даже то, что называется у со­циалистов программой-минимум. Правда, в эту программу он вписал

пока только один пункт, но зато этот пункт как нельзя более харак­терен. Карено рекомендует высокие хлебные пошлины, чтобы оградить крестьянина, который должен жить, и заставить умереть с голоду ра­бочего, который должен погибнуть. От этой практической программы уже и не пахнет беспредметным идеализмом; напротив, она проникнута духом своеобразною «экономического материализма». И она не оста­вляет уж ровно никакою сомнения насчет содержания «свободных мыслей» Карено: это типичный реакционер.

Доктора Стокмана называли, как известно, врагом народа. Это было несправедливо. Врагом народа д-р Стокман никогда не был, хотя в своей борьбе с тем, что называлось у него большинством, он, по своей крайней неловкости и беспомощности в вопросах общественного харак­тера, выражался иногда так, как выражаются действительные враги на­рода: присвоители прибавочного продукта или прибавочной стоимости. Не то с сыном доктора Стокмана, Иваром Карено. Он выражается, как враг народа, вовсе не по недоразумению. Он в самом деле — враг народа, т. е. враг того класса, который играет главную роль в производительном процессе новейшего общества. «Конечная цель», которую он ставит себе в своей борьбе с пролетариатом, разумеется, нелепа в полном смысле этого слова. «Истребить рабочих» невозможно. Если Карено поставил себе такую цель, то это показывает, что он разбирается в об­щественных вопросах, по меньшей мере, так же плохо, как разбирался в них его папенька Стокман. Но нелепая «конечная цель» не мешает ему иметь определенную практическую программу. В политике он реак­ционер, в экономии протекционист и притом протекционист, опять-таки, с сознательной реакционной целью. Он надеется, что протекци­онизм поможет ему «истребить» пролетария и оградить крестьянина, который, по его словам, должен жить. Он хочет опереться на противо­положность интересов крестьянства, с одной стороны, и пролетариата — с другой. Но поскольку крестьянство сознает противоположность своих интересов с интересами пролетариата, и поскольку оно руководству­ется этим сознанием в своей социально-политической деятельности, постольку оно стремится, по известному выражению знаменитого «Ма­нифеста», повернуть назад колесо истории. И кто эксплуатирует это его стремление ради возвращения «величайшего террориста», тот даже не простой реакционер, а злостный: реакционер в квадрате. Таким злостным реакционером, реакционером в квадрате, и выступает перед нами упрямый проповедник «свободных мыслей», Ивар Карено. Нельзя не видеть, как далеко ушел он от своего родителя. Но нельзя также не

видеть, что он унаследовал от него наиболее существенные фамильные черты.

II

Доктор Стокман гремит на том роковом народном собрании, на котором он показывает, что у него очень много доброй воли и очень мало знаний:

«Большинство никогда не бывает право. Никогда, говорю я! Это общественная ложь, одна из тех общепринятых лживых условностей, против которых обязан восставать каждый свободный и мыслящий че­ловек. Из каких людей составляется большинство в стране? Из умных или глупых? Я думаю, все согласятся, что глупые люди составляют страшное, подавляющее большинство на всем земном шаре».

Эти его слова, как известно, очень нравились анархистам, которые видели в них оправдание бунтарской деятельности «сознательного рево­люционного меньшинства». Но анархисты ошибались. Эти слова доктора Стокмана оправдывали нечто совершенно другое. Посмотрите, в самом деле, какой практический вывод делает из них он сам: «Но правильно ли, черт возьми, чтобы глупые управляли умными? (Шум и крик.) Да! да! Вы можете перекричать меня, но не опровергнуть мои слова. На стороне большинства сила — к сожалению, — н о не право. Правы — я и не­многие другие единичные личности. Меньшинство всегда право» 1).

Согласятся ли анархисты с тем, что на стороне большинства сила, «но не п p a в о»? Я думаю, что нет. Дальше. Согласятся ли анархисты с тем, что меньшинство «в с e г д а» право? Я думаю, что не согласятся. Иначе им пришлось бы признать, что капиталисты «всегда» правы в своих столкновениях с рабочими. Но если с этим не согласятся, — по крайней мере, не должны были бы соглашаться, если бы хотели быть логичными, — анархисты, то с этим согласятся и должны согласиться, во-первых, все те, которые принадлежат к привилегированному мень­шинству, а во-вторых, все те, которые стараются оправдать с помощью теории существование такого меньшинства. Наконец, мы уже знаем, что с этим вполне согласен Ивар Карено, мечтающий об «истреблении» рабочих. Но тут возникает вопрос: почему же он соглашается с этим?

Что люди, принадлежащие к привилегированному меньшинству, го­товы рукоплескать всем тем, которые оправдывают их привилегирован­ное положение, это понятно без дальнейших пояснений. Но Ивар Ка­рено к привилегированному меньшинству не принадлежит. Он не только

1) Там же, та же стр.

не богатый человек; он — бедняк, раздавленный долгами. Пьеса «У цар­ских врат» оканчивается сценой, в которой Карено принимает судеб­ного пристава, явившегося для описи его имущества. И он разорился не потому, что хотел залезть в чужой карман с помощью какой-нибудь спекуляции, а потому, что, будучи всецело поглощен своим сочинением, не имел практической возможности обеспечить себе хлеб насущный. Это не «приобретатель», а полный самоотвержения человек идеи. По­чему же он облюбовал идею, враждебную рабочему классу? Он не ка­питалист, а, как любили у нас выражаться когда-то, пролетарий умствен­ного труда. Почему же ум этого пролетария трудится в направлении, противоположном интересам пролетариев ф и з и ч e с к о г о труда? Об этом очень стоит подумать.

Мы не знаем прошлой жизни Ивара Карено. В пьесе «У царских врат» нет на нее ни одного намека. Из нее мы узнаем только, что в жилах Карено «течет кровь маленького, непокорного народа», так как его предок был финн. Но этого, разумеется, мало. Дело не в расе, а в тех условиях общественной и частной жизни, которые привели на­шего героя к его человеконенавистничеству. Эти условия нам неиз­вестны. Карено выступает перед нами, как совершенно сложившийся человеконенавистник. Но вот живое лицо, польский поэт Ян Каспро­вич, который, кстати сказать, сам вышел из народной среды. Каспро­вич, подобно Ивару Карено, презирает народную массу и обращается к ней, например, с такими любезностями:

«Король в лохмотьях, сидящий на троне, с которого содраны би­сер и позолота! Твои глаза горят огнем зависти, похоти искажают твои уста в гнусную пасть. Ты таращишь страшные глаза василиска или же хитро прикрываешь их притворством, прельщая зверя, который обагряется кровью под твоими когтями, под твоей тощей рукой!»

А вот еще: «Ты - вpar духа! Оловянными ступнями ты затоптал те цветы, которые посеяла рука божественного Сеятеля! На поблек­шей пустоши ты ставишь страшную для духа тушу тела. Где ты истре­бил фундаменты прежних святилищ, — там вырастает новый храм для тебя. О неизмеримая, о божественная, о святая, о монарх, о король, о первосвященник! Вот великий алтарь, весь покрытый золотом! На нем распучится твоя толстая падаль, первейшее из первых божеств,. нянчащее на своих коленях Разврат! Долго ли ты будешь царствовать, ты, кровавый дикий Молох, пожравший мое сердце?..» 1)

Когда Пушкин и Лермонтов нападали на «чернь», они чаще всего

1) См. А. И. Яцимирский. «Новейшая польская литература.» Т. II, стр. 284, 285.

имели в виду светскую чернь богатых гостиных, одетую в раззолочен­ные мундиры и получающую богатые доходы. У них слово «чернь» чаще всего служит синонимом слова «свет». А Каспрович, подобно Ка­рено, имеет в виду не «свет», а именно «народ», трудами которого покупаются роскошь и удовольствия «света». Если у «толпы» Каспро­вича «т о щ а я» рука, то это, очевидно, вследствие лишений. Именно эту, переносящую всевозможные лишения, толпу ненавидит Каспрович; именно ее торжество должно, по его мнению, принести с собой раз­врат и всякую гнусность. А между тем, прежде он относился к ней совершенно иначе. «Прежде ты была моим божеством, толпа», — говорит он в одном своем стихотворении. В молодости он не чужд был некото­рых, правда, очень неопределенных социалистических симпатий. Почему же утратил он эти симпатии? «Твой желудок уничтожил мою веру, — восклицает он, обращаясь к «толпе», — и теперь моя любовь уже не умеет сгибаться на ступенях твоих алтарей без божества. Теперь, с остатками силы, стал я богохульствовать, и моя слабая рука кромсает твоего истукана, кровавый Молох, который изгрыз мое сердце и, как вампир, высосал дорогой мозг моей души!» 1).

Вера Каспровича была уничтожена, как говорит он сам, «желуд­ком толпы». Что же это значит? Это значит, что требования этой последней показались ему слишком грубыми, слишком материалистич­ными, как выражаются филистеры всех стран. Каспрович хотел бы, чтобы у людей были возвышенные идеалы. Но он не понимает, что возвышенный идеал может быть тесно связан с определенными э к о н о м и ч e с к и м и требованиями. У него здесь — экономия, а там — идеал; идеал отделен от экономии целой пропастью, и нет и не может быть моста, соединяющего тот край пропасти, «а котором стоит идеал, с тем, на котором находится экономия. Это — наивный, почти ребяче­ский взгляд, лишенный всякого научного понимания общественной жизни и общественной психологии. Доводы, основанные на таком взгляде, ра­зумеется, совсем неубедительны. Но они весьма характерны, как пока­затели современного настроения целого общественного слоя, — тех «про­летариев умственного труда», к числу которых принадлежит, как мы видели, и наш герой Ивар Карено. Слой этот занимает в капиталисти­ческом обществе промежуточное положение между пролетариатом, в настоящем смысле этого слова, и буржуазией. Хотя из него вышло много людей, оказавших незаменимые услуги пролетариату, но в общем и це-

1) Яцимирский. Цит. соч., стр. 281.

лом он постоянно колеблется между двумя борющимися сторонами. Се­годня и здесь он больше сочувствует рабочим; завтра и там он скло­няется больше на сторону буржуазии. Но как бы ни было велико ero сочувствие рабочим, он никогда не умеет окончательно разделаться с буржуазными предрассудками. Господствующие в среде буржуазии стремления и взгляды всегда имеют на него огромное влияние. Вот по­чему даже социалистические его симпатии имеют буржуазный характер. Слой этот чрезвычайно редко идет дальше буржуазного или мелко­буржуазного социализма. А так как буржуазный, равно как и мелко­буржуазный, социализм не способен стать на материалистическую основу, то люди, им зараженные, всегда высокомерно смотрят на «желу­дочные» требования пролетариата. Требования эти представляются им порождением «зависти». А когда эти люди начинают утрачивать свои, хотя бы и мелкобуржуазные социалистические симпатии, им кажется, что эта психологическая перемена, столь естественная, как мы уже знаем, в их промежуточном положении, совершается в них единствен­но потому, что грубый «желудок» пролетариата оскорбляет их нежную «веру». И тогда они не находят достаточно слов для выражения своей ненависти к пролетариату; тогда они начинают ждать пришествия сверх­человеческого «деспота» и т. п. Тут приходится согласиться с Некра­совым в том, что очень становится зол крылья свои опаливший орел.

Когда люди этого разряда снисходят до участия в рабочем движе­нии, они, вследствие утопического характера своих идеальных стремле­ний, предъявляют к «ему самые несбыточные и самые нелепые требо­вания. И чем нелепее и несбыточнее эти требования, тем скорее разо­чаровываются эти господа в современном социализме. Эрик Фальк го­ворит у Пшибышевского:

«Я не верю в социал-демократическое благополучие. Я не верю также в то, чтобы партия, имеющая в изобилии деньги, основывающая больничные и сберегательные кассы, могла чего-нибудь достигнуть... Я не верю, чтобы партия, думающая о спокойном, рациональном раз­решении социального, вопроса, могла вообще что-нибудь сделать. Так же мало, как и салонный анархист г. Джон-Генрих Макэй... Все они пропове­дуют мирную революцию, замену разбитого колеса новым в то время, как телега находится в движении. Вся их догматическая постройка идиот­ски-глупа именно потому, что она так логична, ибо она основана на всемогуществе разума. Но до сих пор все происходило не по разуму, а по глупости, по бессмысленной случайности».

Нет никакой надобности рассматривать здесь, верно ли понимает

Фальк «социал-демократическое благополучие» и правильно ли изобра­жает он социал-демократическую тактику. Для моей цели достаточно указать на то, что «догматическая постройка» современной социал-демократии возмущает этого героя именно своей логичностью. Он объявляет ее «идиотски-глупой» именно за то, что «она основана на все­могуществе разума», и уверяет, что до сих пор все происходило «по глупости, по бессмысленной случайности». Очень легко себе предста­вить, что его тактика, основанная на «бессмысленных» соображениях, не заслуживала бы ни малейшего упрека ни в «разумности», ни в «ло­гичности». И не менее легко представить себе, что, примкнув к рабо­чей партии, гг. Фальки, несмотря на буржуазную природу своего социа­лизма, всегда будут тяготеть к тому ее крылу, который они сочтут «наиболее крайним»: ведь им так ненавистно все то, что хоть издали походит на «мирную революцию» 1). Но так как «крайние» стремле­ния, опирающиеся лишь на «глупость» и на «бессмысленную случай­ность», имеют все данные для того, чтобы оставаться неосуществлен­ными, то гг. Фальки еще и поэтому должны «разочаровываться» при первом же столкновении с жизнью. «Разочаровавшись», они начинают посылать по адресу «толпы» любезности в роде тех, о которых дают понятие вышеприведенные отрывки из стихотворений Каспровича. Они презирают «большинство» не меньше, чем доктор Стокман. Однако, в их нападках на него уже нет и уже не может быть наивности, свой­ственной нападкам доктора Стокмана. Они имели случай узнать то, что было неизвестно Стокману, и они поняли, что никому нельзя оставать-

1) Как это всем известно, значительная часть наших декадентов несколько лет тому назад примкнула к нашему рабочему движению, войдя в ту ее фракцию, которая казалась ей самой «левой»: г. Минский был редактором «Новой Жизни»; Бальмонт объявил себя на это время кузнецом, кующим стих на столбцах той же газеты, и т. д. Всем известно также, что эти господа внесли в названную фрак­цию свойственные им буржуазные идеологические предрассудки. Фракция эта до сих пор еще не вполне отделалась ни от «пролетариев» этого калибра, ни от столь характерной для них псевдореволюционной тактики. Но к чести ее надо сказать, что она уже сделала несколько важных шагов в направлении к разрыву с ними. Что касается, собственно, нашего автора, то, как видно из напечатанного в «Речи» (от 1 сентября 1909 г.) фельетона под названием «Отрывок из биографии Кнута Гамсуна», он тоже увлекался «крайним» учением: сочувствовал анархистам. Стало быть, он не составляет исключения из указанного мною общего правила. Кнут Гамсун не всегда был «пролетарием умственного труда». Было время, когда он служил приказчиком (в Гьевике, в Норвегии). Подобное промежуточное обще­ственное положение больше всего способствует политическим и всяким другим ко­лебаниям между буржуазией и пролетариатом.

ся равнодушным к современному рабочему движению, а нужно или решительно перейти на его сторону, или столь же решительно восстать претив него. Само собой понятно, что в качестве разочарованных они могут сделать только этот последний выбор.

III

Если после всего сказанного мы вернемся к пьесе «У царских врат», то мы без труда увидим, откуда взялись «свободные мысли» Ивара Карено. Они представляют собою отрицательный идеологический про­дукт борьбы классов в современном капиталистическом обществе. При этом, разумеется, не следует предполагать, что каждый, отдельно взя­тый представитель интересующего нас здесь общественного слоя пере­живает оба указанные фазиса личного развития. Нет, я дал общую схему, далеко не всегда приложимую к каждому отдельному случаю. Так, например, далеко не всегда случается, что человек начинает со­чувствием рабочему движению, чтобы кончить презрением и ненавистью к нему. Очень часто, — и, вероятно, чаще всего, — современный проле­тарий умственного труда не переживает по отношению к пролетариату ни положительных, ни отрицательных сердечных увлечений, а холодно и спокойно усваивает с самой ранней юности все средние ходячие предрассудки буржуазии на его счет. Говоря это, я имею в виду соб­ственно западного пролетария умственного труда. Иногда же бы­вает, что он сразу проникается отрицательным настроением «разоча­рованных». Тогда он сразу начинает тем, чем кончил Каспрович: ожесточенными диатрибами по адресу «завистливой» рабочей «толпы». Можно думать, что в лице Ивара Карено Кнут Гамсун выводит перед нами именно одного из таких обличителей современного пролета­риата. Во всем, что говорит Карено, нет ни малейшего намека на какие бы то ни было прежние симпатии его к рабочему движению. В своей сознательной жизни он как будто всегда был его страстным ненавистником. Правда, Карено — гражданин такой страны, в которой современная борьба классов не достигла еще значительной степени интенсивности. Но это не изменяет дела по существу. Его страна не застрахована от умственного влияния передовых капиталистических стран. Притом же почти невероятная нелепость его конечной цели («истребление рабочих») может быть отнесена именно на счет эконо­мической неразвитости его родины. Он думает, что машины будут про­изводить и без рабочих. Эта нелепая утопия не могла бы возникнуть

ни в одной из стран, далеко ушедших вперед по пути капиталистиче­ского развития и машинного производства: слишком уж очевидно там, что успехи техники не только не суживают роль пролетариата в со­временном производительном процессе, но, напротив, все больше и больше расширяют ее. Совершенно то же объяснение приходится дать и некоторым другим несообразностям пьесы «У царских врат»: их не было бы, если бы эта, — точнее сказать: подобная этой, — пьеса по­явилась в литературе одной из более развитых капиталистических стран. В доказательство сошлюсь на отношение профессора Гиллинга к Ивару Карено.

Этот либеральный профессор во что бы то ни стало хочет излечить молодого писателя от его ненависти к рабочим. Сам он стоит на точке зрения современной английской философии («весь мир живет ею и все мыслители в нее верят», говорит он Карено), на точке зрения «Спен­сера и Милля — этих обновителей нашей мысли». В духе Спенсера и Милля он и хочет повлиять на Карено, который, с своей стороны, выступив в поход против рабочего класса, считает необходимым сокру­шить «современную английскую философию». Нервен, бывший това­рищ и единомышленник Карено, изменивший своим взглядам вслед­ствие интриг Гиллинга, так характеризует этого последнего:

«Он не особенно занимателен, нет. Нападает на Гегеля, на поли­тику «правых» и учение о Святой Троице и выступает на защиту жен­ского вопроса, всеобщего избирательного права и Стюарта Милля. Вот он и весь! Либерал в серой шляпе и без грубых ошибок» (стр. 36—37).

Но разве же «либерал в серой шляпе и без грубых ошибок» может считаться в настоящее время выразителем и защитником освободитель­ных стремлений пролетариата? Конечно, нет! А если нет, то почему же Карено и его единомышленники ведут такую жестокую теоретиче­скую борьбу с этим несчастным либералом? Вероятно, потому, что сами еще не знают хорошенько, каких именно мыслителей нужно считать теоретиками современного пролетариата. А такое незнание опять воз­можно только там, где современное рабочее движение еще мало раз­вито. Ошибка, делаемая Карено и его единомышленниками под неоспо­римым влиянием Кнута Гамсуна, просто-напросто смешна. Но эта смешная ошибка свидетельствует об экономической отсталости той страны, в которой она была сделана.

Далее «либерал в серой шляпе и без грубых ошибок» с таким увле­чением отстаивает «современную английскую философию» «... совре­менный пролетариат, что не отступает даже перед интригами. Он при

чимает все меры для того, чтобы не давать хода людям, разделяющим образ мыслей Карено, ни в литературе, ни в университете. Нервен прямо говорит, что профессор Гиллинг помешал бы ему получить звание доктора и стипендию, если бы он не отказался от своих взглядов, то­ждественных со взглядами Карено. Самого Карено Гиллинг отечески убеждает быть благоразумнее. «Философия вовсе не отрицает остро­умия, — говорит он. — но что она безусловно запрещает, это — неумест­ные шутки. Бросьте писать ваши статьи, Карено. Я советую вам подо<-ждать с этим и дать созреть и проясниться вашим взглядам. С годами приходит и мудрость» (стр. 19—20). Заметьте, что для либерального профессора мудрость, приходящая с годами, заключается; не только в уважении к «современной английской философии», но и в защите интересов рабочего класса. По словам Карено, «наш собственный про­фессор Гиллинг посвятил много таланта и силы, сражаясь за рабочий вопрос» 1). И, как видно, сам Гиллинг думает, что этому вопросу им посвящено не мало таланта и силы. Приведя ту мысль Карено, что вы­сокие хлебные пошлины нужны для того, чтобы уморить голодом ра­бочего, «который должен погибнуть», он спрашивает его: «разве вы ничего не читали, что мы все писали по этому вопросу?» (стр. 21). Далее оказывается, что «одним только» Гиллингом по этому вопросу написано «около шести мелких и крупных произведений» (стр. 21). Это тоже в высшей степени характерно. «Либерал в серой шляпе» со­всем не одинок в своей защите рабочего класса. Рядом с ним те же интересы защищают многие другие. Кто же эти другие? Профессор Гиллинг говорит кратко — «все мы». Но из хода пьесы видно, что этим «мы» имя легион. К ним принадлежит все, что имеет некоторое зна­чение и влияние в так называемом обществе.

Вот почему Карено думает, что сочинение, в котором он советует «истребить» рабочий класс, будет встречено нападками и бранью. И вот почему книгопродавец побоялся издать это сочинение, когда Ка­рено не захотел переделать его в духе, желательном для профес­сора Гиллинга. Недаром Гиллинг советовал ему «немножко пере­смотреть эту работу».

Словом, пьеса Кнута Гамсуна переносит нас как будто на луну: такой удивительный вид приняли в ней наши земные отношения. Карено думает, что никакое правительство, никакой парламент, никакая газета не пропустят ничего враждебного рабочим. Это — смешное утвержде-

1) Я уже сказал, что г. Я. Данилин плохо перевел эту пьесу. Но мысль Ка­рено здесь все-таки совершенно понятна.

ние; но это смешное утверждение становится понятным, если мы по­верим тому, что на родине Карено все сколько-нибудь влиятельные члены «общества» страстно и упорно защищают не только «современ­ную английскую философию», но и пролетариат. И не только страстно и упорно. Надо прибавить к этому, что интересы «современной англий­ской философии» и пролетариата защищаются в этом «обществе», как видно, уже с давних пор. Я думаю так потому, что единодушная борьба за интересы рабочих («современную английскую философию» можно, пожалуй, оставить в стороне) изображается у Гамсуна, как нечто тра­диционное в обществе, окружающем Карено, — как нечто такое, для исполнения чего достаточно одной привычки, и что в своем влиянии на умы уже приобрело прочность предрассудка. Только потому люди, не сочувствующие этой борьбе, — Карено, Иервен и их немногочисленные единомышленники, — и представляются людьми свободной мысли и ради­кальными новаторами. Но где же находится эта Аркадия? В вообра­жении Кнута Гамсуна: в современном цивилизованном мире для нее места нет и быть не может. Ведь это же мир капиталистический или становящийся капиталистическим, мир, основанный на эксплуатации производителей обладателями средств производства, — мир более или менее обостренной борьбы классов. В таком мире решительно невоз­можна та идиллия, на которую так недвусмысленно намекает нам пьеса «У царских врат». Эксплуататоры никогда не отличались забот­ливостью по отношению к эксплуатируемым. И нужна чрезвычайно богатая фантазия в соединении с полной беззаботностью насчет об­щественной жизни, чтобы вообразить, будто эксплуататоры, — хотя бы они и носили серые шляпы и увлекались «современной английской фи­лософией», — могут в своей нежной заботливости об эксплуатируемых дойти до такой крайности, которая заставит их забыть правила нравственности и сделает их интриганами. Людей, обладающих такой богатой фантазией, очень немного. На всех же остальных эта сторона пьесы Гамсуна должна производить совершенно нехудожествен­ное впечатление выдуманности, несоответствия с правдой. Такое же нехудожественное впечатление должен производить и характер Карено. Заставляя своего героя сообщать нам, что его предок был финн, Гам­сун как будто делает попытку сделать вероятным для нас его непо­корство. Но вопрос совсем не в непокорстве. Непокорные люди могут быть везде, и для того, чтобы мы поверили в непокорство Карено, нам нет никакой надобности знать, что в его жилах течет кровь «ма­ленького непокорного народа». Вопрос в том, какой характер приняло

непокорство Ивара Карено. А этот характер опять производит впе­чатление чего-то вымышленного, не соответствующего правде.

Мы уже знаем, что Карено исполнен самоотвержения. Если он за­бывает о своей жене, к которой он на самом деле очень привязан, то это происходит единственно оттого, что он весь поглощен своей идеей. В поле его зрения нет места для людей и предметов, не имеющих пря­мого отношения к той цели, которую он себе поставил. Вот почему он так запускает свои материальные дела, что ему приходится принимать у себя судебного пристава. И даже тогда, когда суровая проза жизни очень настоятельно напоминает ему о себе, даже тогда, когда он прихо­дит к ясному сознанию крайней затруднительности своего положения, — он не обнаруживает ни малейшей склонности к компромиссу. Напрасно либерал в серой шляпе, профессор Гиллинг, поет пред ним свои песни влюбленной (по прихоти Гамсуна) в пролетариат сирены. Карено оста­ется непоколебимым. Только тогда, когда он открывает измену жены, и когда у него является желание вернуть себе ее любовь, он делает по­пытку вести себя иначе. «Я могу изменить кое-что в моей книге, — го­ворит он. — Я перерешил. Заключительная глава, о либерализме, вызвала протест профессора Гиллинга. Хорошо, я вычеркну ее, она вовсе не так обязательна. Я вычеркну также кое-какие резкие места. И после этого останется еще большая книга. (Грубо). Я переделаю книгу» (стр. 113—114). Но он скоро убеждается в полной безнадежности своей попытки. «Я опять передумал, — кричит он, стоя перед дверью, веду­щей в уже опустевшую комнату его жены. — Элина, я этого не мог. Ты можешь говорить, что хочешь. Я не переделаю. Ты слышишь? Я не в состоянии» (стр. 118). Это, поистине, редкая и достойная всякого уважения преданность идее. Но какой идее? Мы уже знаем: идее истре­бления рабочего класса, идее человеконенавистничества. Карено обна­руживает замечательно хорошее качество, стремясь к замечательно дурной и вдобавок еще к совершенно нелепой цели. И это противоречие больше всего вредит художественному достоинству пьесы. Рескин очень глубоко замечает: «девушка может петь о потерянной любви, но скряга не может петь о потерянных деньгах». Гамсун как будто задался целью показать, что это не так. Он сделал попытку изобразить в свете идеа­лизации то, что поддается идеализации еще меньше, нежели чувство скряги, потерявшего свои деньги. Неудивительно, что вместо драмы у него получилось тут особого рода слезливая комедия, производящая впечатление колоссальной литературной ошибки.

Я не скажу, чтобы характер, подобный характеру Карено, был

совсем немыслим. Я легко могу представить себе, что при подходящих обстоятельствах Ницше повел бы себя совершенно так же, как Ивар Карено. Но Ницше был исключением и притом, — это необходимо по­мнить, — п а т о л о г и ч e с к и м исключением. Психически больные люди здесь в счет не идут, а что касается здоровых, то они обнаруживают великое самоотвержение лишь под влиянием великих идей. Идея «истре­бления» пролетариата не может вдохнуть самоотвержение уже по одному тому, что сама она порождена чувством прямо-противополож­ным самоотвержению: доведенным до нелепой крайности эгоизмом экс­плуататоров. Да и нет никакой надобности человеконенавистнику в са­моотвержении. Чтобы вредить людям, вполне достаточно эгоизма. Это, кажется, очень хорошо понял Пшибышевский. И нельзя не признать, что в характере, например, Эрика Фалька гораздо больше художествен­ной правды, нежели в характере Ивара Карено. Впрочем, эти слова не точно выражают мою мысль. В характере Карено художественная правда совсем отсутствует. Поэтому надо сказать: Пшибышевский по­нял, что человеконенавистникам достаточно эгоизма, и потому его Эрик Фальк так же правдив в художественном смысле, как лжив в том же смысле Ивар Карено. Насколько я знаю, наша критика не обратила никакого внимания на указанное мною обстоятельство. Почему это? Или это — тоже знамение времени?

IV

Этот последний вопрос я ставлю потому, что сама пьеса «У цар­ских врат» должна быть рассматриваема, как несомненное знамение нашего времени. Она была бы невозможна в прежнее время, например, в эпоху старого романтизма, с которым романтизм нашей эпохи имеет очень много общего. Вспомните, как писали романтики старого вре­мени. Шелли взывал к своему народу:

Британцы, зачем вы волочите плуг
Для лордов, что в тесный замкнули вас круг?
Зачем вы готовите пышные платья
Тиранам, которые шлют вам проклятья?
Зачем бережете вы, жалко стеня,
От первого дня до последнего дня,
Шершней беззастенчивых, пот ваш сосущих,


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.02 сек.)