|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Написал д-р Дезидерий Прокопович
К а т о б л е п (черный буйвол с головой борова, волочащейся по земле и прикрепленной к плечам тонкой, длинной и дряблой, как пустая кишка, шеей). Никто, Антоний, никогда не видел моих глаз, а если кто и видел, так те погибли. Стоит мне приподнять веки — мои розовые и пухлые веки, — и ты тотчас умрешь. А н т о н и й. Ох! ох!.. этот... а... а! Однако... если бы я пожелал увидеть эти глаза? Ну да, его чудовищная глупость привлекает меня! я дрожу!.. О! что-то непреодолимое тянет меня в глубины, полные ужаса! Г. Флобер. Искушение св. Антония[57] С эфиром я свел знакомство в связи с операцией, которую мне делали семи лет от роду. Засыпая, я услышал какой-то особенный ритм — казалось, он пронизывал собою все. Тот же ритм звучал в эфирных состояниях и потом. Полагаю, происхождение его таково: эфир чрезвычайно обостряет слух (это длится еще несколько часов после эфиризации), вследствие чего до сознания доходит пульсация крови в ушах. Казалось, я умер и лечу в межзвездном пространстве: оно напоминало темно-синие обои, усыпанные мерцающими золотыми звездочками. И все дрожало в том особом ритме. Я подумал с иронией: «Они меня там, на Земле, оперируют и не знают, что я умер». Мне на миг подняли маску с эфиром; я увидел свою детскую комнату, себя, лежащего на столе, и подумал: «Я умер, я в аду, где же черти? может, за изголовьем?» И сел, чтобы обернуться назад. Мне надели маску, и трое докторов с трудом, силой опять уложили меня на мой детский столик, служивший операционным столом. Из дальнейших видений смутно припоминаю словно бы какой-то райский сад. Жара. Два голых, красноватых, толстых, «заплывших жиром» человека объедаются виноградом. Нечто тропическое, богатое, чувственное и омерзительное. Очнувшись от наркоза, я с радостным изумлением удостоверился, что жив. Растроганный и счастливый, я ощупывал предметы, желая убедиться, что они существуют, что они твердые и «я вернулся в реальность». В четырнадцать лет, когда я усыплял эфиром насекомых, мне захотелось снова попробовать наркотик. Пропитав платок эфиром, я прикладывал его к носу и глубоко вдыхал. Было лето. Я сидел на залитом солнцем холме среди хлебов. Через мгновение я услышал тот же ритм; все было таким, как прежде, но при этом — каким-то иным, похожим на то, что было т о г д а. И тут произошла самая поразительная вещь, какую я когда-либо пережил под эфиром и которую потом напрасно надеялся пережить вновь. Я видел поля вокруг, пригорок, солнце — но не я это видел: м о е «я» и с ч е з л о, о с т а л о с ь б е з л и ч н о е с о з н а н и е. Вскоре я разработал весьма логически последовательную пантеистическую систему, в которой над состоянием индивидуальной самости возвышалось с в е р х л и ч н о с т н о е с о з н а т е л ь н о е б ы т и е. С тех пор я прибегал к эфиру все чаще. Это достигло пика, когда я был учеником восьмого класса. Вечерами я любил прохаживаться по мрачным кварталам варшавского Повислья с платком под носом и фляжкой эфира в кармане. Эфир никогда не давал мне и следа эйфории: он вызывал только ощущение странности и навевал угрюмость. В те дни я пребывал в глубокой тревоге и отчаянии (как нередко бывает в ранней юности) и искал способ забыть о себе и своем несчастье — то в учебе (учился я почти беспрерывно), то в наркозе. Во мне сформировалась своего рода «seconde personnalité narcotique»[58]. В нормальном состояния наше время складывается из отрезков бодрствования, вечер мы сшиваем с утром, а сновидения для нас — нечто неясное, маргинальное. В те времена для меня существовала еще и другая, внутренне непрерывная жизнь — под наркозом, и порой эта жизнь жестко требовала продолжения. Подобным образом «порядочная» женщина не думает об эротике или думает с отвращением. Но ведь время от времени она должна дать выход своей энергии. Как? Об этом знают ее любовники. В обычном состоянии я помнил (и помню) лишь о ничтожной доле глубоких и сильных наркотических впечатлений, но достаточно было пару раз глубоко вдохнуть воздух сквозь платок, пропитанный эфиром, и через несколько секунд я уже был где-то не здесь, а там. Я сразу узнавал это состояние, словно повторно переживая нечто в его развитии. Вот то немногое, что сохранилось в моем нормальном сознании: время словно замедляет ход, тянется неимоверно долго — хотя прошло всего несколько секунд. Пространство тоже гигантски расширяется: мост Понятовского произвел на меня впечатление чего-то бесконечно огромного. Благодаря эфиру я начал понимать символистскую поэзию. Любой фонарь, трещина в панели тротуара, пробегающая собака, — все было символично, необходимо и ужасно важно, имело бесконечно глубокий смысл. Все было и прекрасно и страшно; какой-нибудь холмик с осенними деревьями, просто ночь оставляли неизгладимое ощущение несказанного величия и трагической красоты — как «Улялюм» Эдгара По. Эта символичность, красота и необходимость, то, что все разворачивается подобно великолепной симфонии, — похоже на восприятие действительности на ранней стадии шизофрении. Кажется, что обретена способность предвидения. Думаю: «Там кто-то идет». Оборачиваюсь — и действительно, замечаю прохожего. Полагаю, это можно объяснить следующим образом: ты прохожего слышишь, но до сознания доходит не звук шагов, а лишь соответствующее суждение: «Кто-то идет». Отсюда иллюзия «пророчества». Фонтаны чувств и мыслей заливают сознание — жизнь кажется чашей, из которой льется через край. Помню, я сказал себе тогда: «Любая минута достойна Шекспира». А потом подступает такой жуткий, мертвящий ужас — его невозможно забыть, — такое «космическое» одиночество, какое переживает, пожалуй, только самоубийца и о котором, похоже, никто никогда не приносил вестей, ибо знают его лишь те, кто уходит. Эти состояния предшествуют обмороку, вызванному избытком наркотика. В одну из таких минут я подумал: «Если б я запомнил то, что сейчас чувствую, я уже никогда не смог бы смеяться». Мои мысли и впечатления имели отношение к метафизике: действительность я воспринимал как неустанную, напряженную борьбу Бога с Небытием. Гармонию и покой я видел как равновесие мощных сражающихся друг с другом сил. Вещь психологически любопытная: в то время я был пантеистом — деистом мне предстояло стать лет через пятнадцать, однако под эфиром я был, а скорее — бывал именно деистом. Говорю: бывал, поскольку иногда мне казалось, что Ничто одолело Бога. Помню, как-то раз именно в таком состоянии я услышал, как в бедном жилище рабочего бабушка успокаивала маленького внука. Я был глубоко взволнован и подумал: «Ведь Бога нет, загробной жизни нет, стало быть, на том свете не будет награды для этой старушки, но и на этом ее не будет — пока внучок отблагодарит, бабка помрет. И все-таки она его голубит. Вот истинная, бескорыстная любовь». Так вновь одерживал победу Бог. Я ясно видел Его бытие. Выстраивал безупречные умозаключения, которые это доказывали. Однажды я записал их, прочел на трезвую голову — полный вздор. Только раз мне случилось сочинить под эфиром недурное стихотворение: Нет, я никогда, никогда не забуду Светлую Силу великого чуда: Море Силы, и я в нем плыву. — Бог со мной говорил наяву. Солнц океаны... Бездна лучистая... Свете пресветлый... ясность искристая!.. — Ибо мой Бог был тогда со мной. Как-то я очнулся от эфирного обморока и вдруг ощутил близкое — ближе, чем небеса, присутствие чего-то, что опекает меня и ведет по жизни. Ощутил с такой ясностью, что пал на колени, заливаясь слезами и восклицая: «Боже — воистину Ты есть!» Полагаю, этот напряженный дуализм: Бог — Ничто, и битва между ними, полем которой казался весь мир, — быть может, не что иное, как проекция на метафизику внутренних, органических процессов: борьбы тела с ядом-эфиром. И еще одно. Меня в то время мучила мысль, которую св. Василий Великий сформулировал так: «Мне неведома женщина, но я не девица». Эфир не только не давал успокоения, но напротив, мысль эта под влиянием наркотика становилась еще более ужасной, невыносимой. Никогда я не ощущал горя полного одиночества так же, как тогда. Когда я познал женщину, интенсивность эфирных впечатлений ослабла. Сила метафизического прорыва к Богу уже не была так трагична, моменты полноты не были столь исчерпывающими, а ужас одиночества — таким абсолютным. Постепенно я перестал употреблять эфир; не чувствуя столь резкой потребности в бегстве от себя, я не жаждал этой ужасной метаморфозы сознания, и если семнадцатилетним мальчишкой я принимал эфир каждые две-три недели, то теперь — став взрослым мужчиной — не делал этого уже по нескольку лет, причем не прилагая особого усилия воли. Как мог, я изложил все, что помню об эфирных состояниях, однако странность их от описания ускользает. Ну да не вести же пропаганду эфира. Поэтому я покажу вредоносность эфира, стремясь убедить в ней себя и других с той же страстью, с какой новобрачные стараются всерьез проникнуться уверенностью в том, что действительно хотят быть и будут верны друг другу. Думаю, что главное очарование — и в то же время глубочайший вред — наркотика, даже столь неприятного и не дающего эйфории (по крайней мере, мне), как эфир, в том, что он оскверняет храм души. Так святотатец разбивает священный сосуд и извлекает беззащитного Бога, которого не вправе касаться такие руки и видеть такие глаза; он упивается видом поверженного Бога и тем, что коснулся Его, а потом уничтожает. Точно так же и наркотик — он вторгается в глубины подсознания, где дремлют и растут мысли и чувства, которым лишь гораздо позже, в пору их зрелости, предстояло проникнуть в сознание. Происходит нечто, напоминающее аборт: незрелый, еще уродливый эмбрион вытащен на свет. Так, скажем, было у меня с деизмом. Выходит, благодаря наркотику мы постигаем свои глубины, но не в надлежащее время, а насильственно. Думаю, это губительно сказывается на подсознании, и его преждевременно раскрытые творения никогда уже не разовьются столь гармонично, как это имело бы место без вмешательства наркотика. Показательно вот что: мысли кажутся интересными, только пока ты под наркозом. Эфир — лжец, причем он лжет недолго. Подчеркиваю: эфир не дает ни эйфории, ни забвения действительных душевных страданий, но напротив — усиливает их, а позже, после отрезвления, приходит очень неприятное похмелье. Я заметил также, что эфир скверно действует на легкие: почти всегда после эфиризации, рано или поздно, через несколько (до десяти) дней, у меня начиналась сильная простуда с температурой, так что приходилось укладываться в постель, иной раз недели на две. Наконец, сам запах эфира отвратителен, и он выдает эфиромана за несколько шагов, причем даже на другой день после приема. А случится и так, что упавшим в обморок займется полиция или скорая помощь, и начнут мнимому «несостоявшемуся самоубийце» промывать желудок. Я, правда, не знаю наркотика, который вызывал бы столь же сильные метафизические впечатления, однако они быстро проходят, а расплачиваешься за них здоровьем. На самом деле, такие вещи всегда желанны, но уединенная прогулка в горах тоже может дать мощные метафизические впечатления, причем они гораздо лучше удерживаются сознанием, чем краденые переживания и натужные экстазы наркомана. Пейотль Теперь мне предстоит задание особенно трудное: не быть превратно понятым, что очень даже возможно при той исключительной позиции, которую мне придется занять относительно пейотля. Меня могут заподозрить в том, что, смешав с грязью три вышеописанных яда, я тщусь доказать, будто единственно достоин употребления именно этот, четвертый, и что я уберегся от трех пороков, предавшись четвертому. Люди весьма скептически настроены в этом смысле, и отчасти они правы. При помощи пейотля я на долгое время (около полутора лет) совершенно перестал пить и вообще больше уже не вернулся к тем дозам алкоголя, которые потреблял прежде — перед решительным отказом от спиртного и прочих ядов, спорадически принимаемых в основном ради рисовальных экспериментов (эвкодал, гармин или синтетический банистерин Мерка, либо — что то же — так называемое «я-йо», эфир и мескалин — полученный синтетически один из пяти компонентов пейотля), и в этот период я часто сталкивался с высказываниями, выражавшими сомнение в том, что я покончил с питием и прочими процедурами, в порочном пристрастии к коим меня самым несправедливым образом подозревали, — мне говорили так: «Выходит, ты бросил пить, чтобы впасть в злостный пейотлизм», либо: «Хо-хо, вот, значит, как — из огня да в полымя» и т. д. и т. п. Так вот, прежде всего: во всем мире запойных пейотлистов практически нет. Есть, говорят, в Мексике редкие, исключительные дегенераты, которые беспрерывно жуют так называемые «mescal-buttons»[59], то есть кусочки сушеного пейотля. Это последнее отребье среди гибнущих — увы — племен красной расы, очень малочисленное и, очевидно, столь предрасположенное к упадку, что даже пейотль, привыкнуть к которому невероятно трудно, они сумели обратить в порок. Не буду повторять то, что всякий может найти в специальной научной литературе, начиная с труда д-ра Александра Руйе «Peyotl, la plante qui fait les yeux émerveillés»[60] до последних изысканий проф. Курта Берингера, посвященных синтетическому мескалину Мерка, под названием «Meskalinrausch»[61]. Расскажу лишь о собственных опытах с пейотлем, каковой считаю абсолютно безвредным при спорадическом употреблении. Пейотль к тому же, помимо небывалых зрительных впечатлений, позволяет столь глубоко проникнуть в скрытые пласты психики и так отбивает охоту ко всяким прочим наркотикам, прежде всего к алкоголю, что ввиду почти абсолютной невозможности привыкания к нему его следовало бы применять во всех санаториях, где лечат разного рода наркоманов. В доказательство невозможности привыкания к пейотлю отмечу только, что мексиканские индейцы, употребляющие это растение, которому они поклоняются как Божеству Света, на протяжении тысячелетий принимают его не иначе, как во время религиозных празднеств; вместе со сбором кактуса в пустыне — а поход длится порой несколько недель — празднества продолжаются неполных два месяца, причем у почитателей пейотля не обнаруживается никаких дурных последствий, как это имеет место, например, у перуанских поклонников коки, жевание которой ведет к самому обычному кокаинизму и деградации, как моральной, так и физической. Естественно, с тех пор как я прослышал о пейотле и видениях, им вызываемых, моей мечтой стало испробовать чудесное зелье. Увы, в Европе оно считалось столь великой редкостью, что у меня никогда не было надежды удостоиться этой благодати. Рассказ о видениях я, конечно, считал преувеличенным, как всякий, кто, не имея понятия о пейотле, воспринимает рассказы даже тех, кто лично пережил несравненные минуты и собственными глазами видел иной мир, несоизмеримый с нашей действительностью, — их слушают с недоверием и даже в глубине души подозревая уже не в преувеличении, но попросту в обмане. Следует добавить, что о «нравственно очищающем» действии «священного» (во всяком случае, для индейцев) растения я не знал ничего и, кроме брошюрки «Поклонники св. кактуса», ничего о нем не читал. Все, что произошло потом, было для меня сюрпризом прямо-таки волшебным. Совершенно неожиданно я стал обладателем максимальной порции пейотля — семи пилюль величиной с горошину: их передал мне г-н Проспер Шмурло, за что я до конца дней своих буду питать к нему ничем не выразимую благодарность. Надо отметить: это был оригинальный мексиканский пейотль из небольшого запаса д-ра Осты, председателя Международного общества метапсихических исследований. Препараты, что я впоследствии получал от д-ра Руйе, были получены из кактусов, выращенных, кажется, на Лазурном Берегу, и не идут ни в какое сравнение с тем пейотлем по части способности вызывать видения, а отрицательными последствиями значительно его превосходят. Я был очень занят и не мог принять таинственное снадобье в тот же день, а потому и прожил двадцать четыре часа в нервном напряжении, граничащем с горячкой — тем более что г-н Шмурло вкратце рассказал мне о своих видениях, не слишком, впрочем, их перехваливая. Но даже его рассказ представлялся мне легким «приукрашиванием». Известны гиперболы при пересказе сновидений людьми, ничего общего не имеющими с настоящим бахвальством, — припертые к стенке, люди эти иной раз отказываются от многих значащих деталей. А сон, для некоторых, есть нечто, не имеющее ничего общего с жизненной реальностью. Иное утверждает Фрейд: для него даже изменения, вносимые в сны при пересказе, есть выражение сущностных отношений, властвующих над подсознанием. Я утверждаю, что то же применимо и к пейотлевым видениям: они могут показать человеку то, что он старательно пытается скрыть от самого себя. Свои видения я опишу с максимальной точностью, а вещи слишком личные полностью опущу, вместо того чтоб их искажать. Первую дозу, две пилюли, я принял в шесть вечера. Поскольку мне не приходилось ничего читать о симптомах, вызываемых пейотлем, вся картина явления была абсолютно чистой, без малейшего самовнушения. Примерно через полчаса после первой дозы, перед тем как принять вторую, я испытал чувство легкого возбуждения, как после двух рюмок водки или малой порции кокаина. Я счел это проявлением нервозности, вызванной ожиданием предстоящих видений. Как оказалось позже, то был уже пейотлевый симптом. Я все время мучился опасением, что меня вырвет — боялся утратить драгоценный препарат, прежде чем он успеет всосаться в кровь. К счастью, этого не произошло. Можно сказать, я преодолел тошноту усилием воли, из страха, что зря пропадет единственная, последняя доза пейотля, которая совершенно случайно стала моим достоянием. Я плотно занавесил окна — свет начал меня слегка раздражать — и прохаживался по комнате, чувствуя приятное отупение и легкость.. Усталость после трех портретных сеансов как рукой сняло. В 6.50 принимаю третью дозу и ложусь на кровать, опасаясь тошноты. Самочувствие странное. Безрезультатно жду видений и от скуки, не из потребности, закуриваю. Но после пары затяжек с отвращением бросаю сигарету. С этой минуты и до пяти пополудни следующего дня я не курил, не прилагая к тому ни малейших усилий, испытывая к табаку отвращение, смешанное с презрением. В 7.20 я поднялся уже с некоторым трудом и принял последнюю, седьмую, пилюлю. Апатия и уныние. Пульс ослабленный, редкий — с обычных восьмидесяти с чем-то упал до семидесяти. Самочувствие все хуже, зрачки расширены. Выпив чашку кофе, лежу. Когда пытаюсь встать, чувствую себя довольно скверно: головокружение, дурнота и странное ощущение — словно тело не вполне тождественно себе и слегка расслаблено. Должен заметить, что почти никогда (может, пару раз, да и то очень слабо) у меня не случалось так называемых «гипнагогов», то есть предсонных видений при закрытых глазах, что, кстати, у очень многих людей — явление нередкое, почти обыденное. А тут я чувствую что-то вроде оживления фантазии, но видениями этого назвать еще не могу. Плоские картины — нечто наподобие гипнагогических грез. Вихревые движения как бы из тонких проволочек, светлых на темном фоне, иногда с радужным отливом. Поначалу плоские — понемногу они стали обретать третье измерение, раскручиваясь в черном пространстве то ко мне, то от меня: вместо обычного плоского фона, который виден при закрытых глазах, возникает пространство глубокое и динамичное — даже тогда, когда вихри на нем вовсе не видны: оно таково неведомым образом, само по себе, хотя в нем ничего не меняется. Явление это столь тонко и неуловимо, что пока оно длится, его трудно проанализировать, а потом трудно воссоздать это парадоксальное состояние в памяти: знаешь, что так было, и все тут, — ничего больше об этом сказать невозможно. Гипнагогические образы усиливаются, но я все еще не считаю их видениями в подлинном смысле слова, в том смысле, которого я на самом-то деле не знаю — но воображаю, что это должно быть нечто совершенно иное, более реальное. 8.20 — Возникают все более отчетливые образы, однако почти бесцветные, едва проступающие на черном фоне. Это напоминает проявление недоэкспонированных фотопластинок и размытые отпечатки с них. Вот кто-то в широкополой шляпе черного бархата наклоняется с итальянского балкона и обращается с речью к толпе внизу. Откуда я знаю, что балкон и т а л ь я н с к и й, не могу понять, но знаю — и этого достаточно. Вообще характерная вещь при пейотлевых видениях — тот факт, что некий таинственный голос, раздающийся словно из каких-то «подвалов души», подсказывает значение зрительных образов, дополняет их тем, чего в самих образах нет и следа. Впрочем, это явление было у меня только в начале гипнагогов, а потом иногда почти в разгар действия препарата д-ра Руйе, а препарат этот, как я уже отмечал, действовал гораздо слабее. Тогда, особенно в начале сеанса, у меня появлялось странное ощущение, будто я знаю о том, что вижу, и такое, чего, собственно говоря, не вижу, но тем не менее мог бы точно это описать, как если бы видел в действительности. Это один из тех эффектов пейотля, которые чрезвычайно трудно выразить словами, а еще труднее объяснить читателю, о чем именно идет речь. Подобным образом обстоит дело и с психопатическими состояниями при употреблении чистого мескалина — их я опишу позднее. Пейотлевые ощущения и н а и б о л е е с т р а н н ы е зрительные образы (ибо иные вполне реалистичны) так же трудно реконструировать, как некоторые сны, где неведомо о чем идет речь, неведомо что происходит, сны, которых даже приблизительно не выразить никакими словами, но при этом, особенно сразу после пробуждения — как бы чувственно, — ты совершенно точно представляешь их содержание. Образы удивительно переплетены с мускульными впечатлениями, ощущениями внутренних органов — так возникает целое, необычайно тонкое по общему настрою; его невозможно прояснить, оно ускользает от всякого анализа и рассыпается в прах, в хаос неопределенности, едва приложишь хоть минимальное усилие к тому, чтоб его осмыслить. Вообще между обычными гипнагогами, сном и пейотлевыми видениями есть тесная связь — и тут и там символически обработан тот же самый подсознательный материал. Однако для пейотлевого транса отличительны четыре явственные стадии, которые почти у всех одинаковы; кроме того пейотль дает характерное и специфическое богатство видений: художественная, декоративная сторона вещей обретает, как правило, черты сходства с великими стилями искусства прошедших эпох. В этом заключена тайна, которую я не могу постигнуть до сих пор, но относительно которой выскажу позднее кое-какие — довольно, впрочем, фантастические — предположения. Догадки эти возникли во время самого транса, когда я, буквально ошеломленный обилием и великолепием видений, одурманенный не столько психически, сколько зрительно, пытался как-то объяснить самому себе, почему вижу именно это, а не что-то иное. Однако моя гипотеза скорее констатирует специфику пейотлевого видения, но не объясняет его сути, да и сомневаюсь, чтобы эта суть когда-либо могла быть исследована. Физиология и токсикология будут тут совершенно бессильны — до крайних пределов нашего бытия, а психология сможет лишь теоретически уяснить связь явлений, но никогда не объяснит их происхождения и сущности. Самочувствие несколько улучшилось, но когда я встал, чтобы ответить на телефонный звонок, то почувствовал себя довольно «глупо». По контуру мебели и дверей видны светящиеся красные и фиолетовые ободки, но это меня не радует и не удивляет. В ту же минуту, заблудившись во дворе и войдя через черный ход, в прихожей с неожиданной стороны появляется г-н Шмурло в пелерине. Впечатление утрировано — испытываю легкий ужас, как если бы увидел привидение, но это быстро проходит, — снова ложусь, чувствую себя хуже. Пульс падает с семидесяти трех до шестидесяти с небольшим, он опять очень слаб, нитевиден. У меня такое чувство, будто мне хочется умереть, я говорю об этом господину Шмурло, который меня заверяет, что эти неприятные субъективные реакции совершенно не опасны. Появляются призраки зверей, морские чудовища, потом какой-то словно бы знакомый мне бородач. Я еще не считаю всего этого подлинными видениями — жду какого-то чуда и «упрекаю пейотль», что он дает слишком уж мало ценой чересчур неприятных физических ощущений. Если это и есть те самые пресловутые видения, то я предпочел бы ничего не принимать, а сидеть в эту минуту за хорошим ужином, вместо того чтоб испытывать позывы к рвоте и падение пульса до степени, достаточной, кажется, лишь для того, чтоб не окочуриться. На фоне усилившихся гипнагогов время от времени перемещаются цветные полосы — красные, фиолетовые, синие, лимонно-желтые. Они — словно в иной плоскости, чем видимые фигуры, — немного ближе и относятся к «иному видимому миру». Я наконец решительно ощущаю невероятное оживление фантазии, но пока еще не вижу ничего такого уж необычайного. Когда открываю глаза — а надо заметить, редко видишь что-либо при открытых глазах — мир почти нормален. Только некая легкая деформация, притом с а м о г о п р о с т р а н с т в а, а н е п р е д м е т о в, и некоторая «странность действительности», слабо напоминающая состояние отравления кокаином. Но если алкоголь и кокаин можно причислить к ядам р е а л и с т и ч е с к и м — они заставляют воспринимать мир интенсивнее, не создавая настроения жуткой странности, — то пейотль я назвал бы наркотиком метафизическим, рождающим чувство странности Бытия, которое в обычном состоянии мы переживаем неимоверно редко — в минуты одиночества в горах, поздней ночью, в периоды сильного умственного переутомления, иногда глядя на вещи особенно прекрасные или слушая музыку, если только это не просто метафизически-художественное впечатление, производное от непосредственного постижения Чистой Формы произведения искусства. Но тут чувство это имеет иной характер: не ужас перед странностью бытия, а скорее мягкое оправдание ее метафизической н е о б х о д и м о с т и. 9.30 — Желание забыть о реальности. Разговор между г-ном Шмурло и моей женой — хоть и приглушенный — утомляет меня. Когда г-н Шмурло тихо наклонился надо мной, чтобы проверить, расширены ли мои зрачки, я вдруг увидел его лицо прямо перед собой, и он показался мне похожим на какое-то странное чудище, — я почти оттолкнул его от себя. Все, что творилось до сих пор, происходило как бы на фоне какого-то занавеса. Только после, приняв пейотль несколько раз, я узнал об этом. Такое явление повторялось всегда, но тогда я еще не знал, что занавес поднимется. Наконец это произошло. А началось все с маленькой золотой статуэтки фавноподобного Вельзевула! Откуда мне было известно, что передо мной Вельзевул, не знаю и никогда не узнаю. Таинственный голос произносил названия картин, о смысле которых — будь я в нормальном состоянии — мне никогда бы не догадаться. Но — я забыл: первое ощущение того, ч т о э т о у ж е в и д е н и е, родилось à propos[62] картинки, которая возникла после ч е р е д ы т р а н с ф о р м а ц и й из проволочных вихрей, постоянно повторявшихся в перерывах между призраками чудовищ. Проволочки начали сливаться в предметы: из них возникли плюмажи, которые превратились в деревья. Среди них, также при полной непрерывности претворения одних форм в другие (длившегося с этих пор до конца сеанса), возникли стилизованные страусы из проволочек, теперь уже явственно радужных на темном фоне. Страусы превратились в плезиозавров, и неподвижная картина с минуту оставалась в принципе неизменной. Шеи плезиозавров колыхались над каким-то прудом, а вокруг качались страусохвостые кустарники. Я громко сказал: «Кажется, наконец первое видение». И начал диктовать своей жене содержание некоторых картин, чтобы запомнить их посреди той страшной зрительной неразберихи, которая тогда началась и длилась 11 (одиннадцать!) часов кряду с короткими перерывами, когда я открывал глаза, чтобы отдохнуть, перекусить или что-нибудь нарисовать. Итак, возвращаясь к Вельзевулу: завеса вдруг разорвалась: «le grand rideau du peyotl c’est déchiré»[63] (непременно по-французски), и из темноты выплыло первое реальное видение. Уже не какие-нибудь там гипнагоги, не какие-то плоскостные картинки и иллюзии: это б ы л а новая действительность. И к тому же чувство, что теперь я отдан на гнев и милость наркотика и что я ни делай, мне не удержать того потока странных событий, который впереди. Разве что сидеть всю ночь с открытыми глазами. Но и это, как я убедился позднее, не слишком бы помогло, поскольку если всмотреться в обыденную действительность, то она тоже деформируется и притом столь ужасающим образом, что с облегчением возвращаешься в «мир закрытых глаз», ибо именно закрытые глаза дают некоторую, хоть и неполную уверенность в том, что этот мир нереален. Впрочем, и это обманчиво. Правы индейцы, когда утверждают, что если недостойный осмелится вкусить пейотля, не очистившись прежде от своих грехов, его может постигнуть страшная кара. Не следовало этого делать, но именно за несколько дней до пейотлевого праздника я напился и вдобавок принял проклятое «коко». «Так поди же — попляши!» Поначалу как будто ничего. Но что творилось потом! Не все я могу описать — не только из-за самого себя, но и из-за читателей. А я хочу, чтоб эту книгу могли читать все. Не знаю только, сумею ли «перелить» в читающего эти слова — всю красоту и весь ужас того, что я видел. Вымысел в романе — одно дело, а действительность — нечто совсем иное. С вымыслом не церемонятся — можно «крыть во всю прыть», и всегда будет мало. По крайней мере, я так считаю — ибо есть люди, которым не по душе интенсивность стиля в литературе: абиссинским сукам, живьем зажаренным на вертелах и поливаемым соком я-йо, они предпочитают молочную кашку. Но мне кажется, что каждый должен писать со всей интенсивностью, на какую он способен, причем как в у т о н ч е н н о с т и, так и в жестокости. Я отнюдь не утверждаю, что «дурной язык» (bad language в английском смысле: вульгарный, свинский и грубый) является условием хорошей литературы. Одни должны писать так, другие могут этим способом не пользоваться. Речь идет о напряжении качеств как ангельских, так и дьявольских, — а этого-то как раз и не хватает нашей литературе. Ах, довольно отступлений — для меня-то в отступлениях иногда весь смак романа, а вот некоторые и их тоже не любят; впрочем, все зависит, конечно, от интеллектуального уровня. Итак, Вельзевул... Никогда не забуду того адского впечатления, когда, будучи в совершенно здравом уме (если я не смотрел на реальный мир, не было и следа жуткой странности, того, что Руйе именует «étrangeté de la réalité»[64]) и ясно отдавая себе отчет в том, что у меня крепко закрыты глаза, я внезапно увидел в каком-нибудь метре от себя маленькую скульптуру из чистого золота (я прямо-таки ощутил ее тяжесть), столь проработанную в деталях, так тщательно выточенную и вы — passez mois l’expression grotesque[65] — печенную (так некоторые художники обозначают «вылизанность»), что казалось, будто это произведение какого-нибудь и впрямь вельзевулейшего оминиатюренного Донателло не от мира сего или какого-то европеизированного китайца, всю жизнь потратившего на то, чтоб изваять эту единственную вещь. Чудо свершилось. «Я это вижу, вижу», — повторял я мысленно. Сколько длилось мгновение счастья (ведь первые «разы» всегда лучше всего, об этом и говорить нечего: потом случаются вещи крупнее, мощнее, все развито, завершено, но это уже не то — вкус первого раза неповторим) — не знаю. Но впоследствии я убедился, как обманчива оценка длительности пейотлевых видений. Я назвал это на «языке пейотля» — «разбуханием времени». Следует заметить, что пейотль, вызывая желание облечь в слова то, что выразить невозможно, создает понятийные неологизмы, присущие только ему, и подчиняет синтаксис предложений своим чудовищным измерениям невероятности (отличное выражение, я буду его использовать именно в этом смысле, пускай хоть сто профессоров повесятся на собственных кишках, — язык живая вещь, а если бы его всегда считали мумией и думали, что в нем ничего нельзя менять, хорошо же выглядели бы литература, поэзия и даже сама эта жизнь, обожаемая и треклятая). А может, эта жажда создания новых смысловых комбинаций и есть тот самый «шизофренический сдвиг» («Schisophrenische Verschiebung»), о котором пишет Берингер в связи с мескалином Мерка. (Мерк — однако, адское имечко для тех, кто знался с белыми ядами. À propos — экстракт пейотля — черно-коричнево-зеленый, как асфальт, смешанный с гусиными экскрементами, — на вкус омерзителен: горький, острый и к тому же тошнотворный.) Похоже, под воздействием пейотля даже субъекты пикнического типа испытывают легкий мозговой вывих в направлении шизофренической психоструктуры — что же говорить о настоящих «шизиках». Но об этом позднее — в связи с мескалином. И вдруг («о чудо из чудес!» — как воскликнул бы поэт) — Вельзевул ожил, не перестав при этом быть мертвым золотым Вельзевулом; он улыбался, стрелял глазами и даже вертел головой. Несмотря на это, я хорошо знал: то, что я вижу перед собой, — всего лишь кусок чистого золота. В пейотлевых видениях выступают три рода объектов: мертвые, мертвые о ж и в л е н н ы е и живые существа. Живые делятся на реальные и фантастические — реальные могут быть: 1. известными, простыми, 2. комбинированными, составленными из известных элементов в сочетаниях, не соответствующих действительности. Фантастическим созданиям попросту «претят» (как пишут, но, увы, никогда не говорят) всякие попытки их адекватно описать: их постигаешь только в момент видения, да и то не слишком. Едва они исчезают из пейотлевой реальности, никакая сила не может их воссоздать. Впредь я попробую хоть как-то обозначать, к какой из категорий они могут относиться. Кто этого типа созданий не видел, тот никогда не сумеет их воспроизвести. В довершение всего — эта прямо-таки дьявольская проработка деталей исполнения! Пейотлевая действительность похожа на нашу, если за ней наблюдать в микроскоп — разумеется, лишь в смысле точности «отделки». Поле зрения поначалу невелико — видения начинаются примерно посреди него. Но если долго не открывать глаза, поле расширяется и иногда даже почти «схватывает» запейотленного, окружая его со всех сторон, подобно обычной действительности, и давая удивительный специфический эффект — как будто видишь спиной. При этом следует отметить (непременно), что пейотлевое поле зрения равно отчетливо во всякой точке своего пространства: в нем нет резкости в фокусе и нарастающего рассеяния к периферии — все оно имеет резкость ближайшего соседства к фокусу при обычном взгляде. Кроме того, я должен подчеркнуть: описанное здесь составляет, быть может, 1/2000 (одну двухтысячную) долю всех видений той незабываемой ночи. Почти все, чего я не записал во время самого транса, безвозвратно погибло в безумном нагромождении образов, постоянно меняющихся и переходящих один в другой неуловимо и как бы невзначай, при невероятных контрастах образов между собой. Я вижу большое здание красного кирпича, обращенное ко мне торцом. Из каждого кирпича вырастает какое-то диковинное, карикатурное лицо. Лица становятся все ужасней, и вот уже целое здание встопорщилось компанией, напоминающей маскароны собора Нотр-Дам в Париже. Чудовищный Негр — его череп растет и раскрывается. Вижу внутренность мозга — на нем возникают язвы, пожирающие его с безумной скоростью. Многолетний процесс промелькнул за несколько секунд. Из гнойников вырываются снопы искр, и в одно мгновение весь мозг и голова Негра сгорают в цветных фонтанах пламени, подобно пиротехническим составам. Призраки все более неприятны. Но пока я не чувствую никакого страха. Все происходит в присутствии моей жены и г-на Шмурло, так что, несмотря на странность переживаний, я чувствую себя в относительной безопасности. Сердечные симптомы проходят, как и позывы к рвоте и слабость. Г-н Шмурло утверждает, что во время пейотлевого транса очень легко суггестивно передать образы даже тем людям, которые вообще не поддаются гипнозу. Всякие попытки загипнотизировать меня и навязать мне какие-либо представления и действия в нормальном состоянии всегда были безрезультатны. Я с большим интересом соглашаюсь на предложение г-на Шмурло, который говорит мне, чтобы я в воображении перенесся в Аид. Я моментально вижу подземелье, освещенное в глубине пурпурным сиянием. У потолка скопление черно-зеленых буйволиных морд с огромными рогами: головы буйволиные, а рога — как у итальянских волов. Из этих морд постепенно вырастают громадные лягушачьи лапы, свисающие почти до земли. Они то дико брыкаются, как бы сотрясаемые электрическим током, то опять втягиваются в морды под потолком, словно состоят из протоплазмы. Г-н Шмурло для разнообразия предлагает дно океана. Видение возникает немедленно — это у меня-то, который сроду, даже при максимуме доброй воли, не мог поддаться и минимальному образному внушению; самое большее — после запрета, внушенного лучшими гипнотизерами, — я не мог открыть глаза или вынужден был произносить одно и то же слово в ответ на все вопросы. Я в толще зеленоватой воды. Вижу над собой тень акулы, а потом саму акулу, проплывающую прямо над моей головой, — брюхо ее обращено ко мне, она шевелит верхней челюстью. Реальность и детальность видения несравненно бо́льшая, чем в действительности и в фантазии. Если то, что я вижу, есть синтез и переработка образов, виденных пусть не наяву, но в кино или в каких-нибудь атласах, то чем объяснить неслыханную отчетливость пейотлевого видения, его трехмерную конкретность в сравнении с всегда очень летучими, нестойкими образами памяти и их комбинациями, которые никогда не удается усилить воображением сверх определенной степени реальности. Слева темные скалы, покрытые красными актиниями и полипами. У основания скал сражение черных головоногих моллюсков. 10.00 — Вялость и оцепенение. Некоторая «пространственная деформация» при открытых глазах. Борьба вещей бессмысленных и не поддающихся определению. Ряд пышных покоев — они превращаются в подземный цирк. Странные скоты заполняют ложи. Смешанное — человечески-животное — общество в качестве публики. Ложи превращаются в ванны, объединенные с какими-то диковинными писсуарами в мексиканском, ацтекском стиле. Иногда ощущение двухслойности видения: в глубине картины в основном черно-белые, на их фоне наискось проплывают полосы гниловато-красного и грязно-лимонно-желтого цвета. Преобладают сухопутные и морские чудовища и страшные людские морды. Жирафы, чьи шеи и головы превращаются в змей, вырастающих из жирафоподобных корпусов. Баран с носом фламинго — со свисающей розовой кишочкой. Из барана повыползли очковые змеи — вообще он весь расползся на массу змей. Тюлень на пляже — морской пейзаж, совершенно реалистический, залитый солнцем. Морда тюленя превращается в «лицо» птицы чомги из отряда поганок (кстати, как говорят о птицах? — морда, физиономия, рожа — все кажется неподходящим), у нее на лбу вырастают черные хохолки. После чего из этого птицеватого тюленя в результате непрерывной череды превращений получается испанец, словно с картины Веласкеса, в шляпе с огромными черными перьями. Все видения — в «натуральную» величину или чуть меньше. Первое видение «бробдингнагично» — как д-р Руйе именует увеличенные картины в противоположность «лилипутическим», миниатюрных размеров. Огромная «безымянная пасть». (Слова и предложения в кавычках дословно цитируются по протоколу сеанса, который я сам вел в промежутках между видениями[66]. Эти промежутки я, пожалуй, устраивал сам, открывая глаза, поскольку боялся, что в скоплении призраков забудутся те, что мне особенно важны.) Пасть так огромна, что не вмещается в поле зрения. Она лопается и рвется в клочья. Разрез земли, но поставленный вертикально. Вижу слои самых разных цветов и неслыханно буйную, словно тропическую, растительность. Снова борьба «беспредметных монстров» — я тщетно пытаюсь запомнить их ежеминутно меняющиеся формы. Они машинообразные, но живые. Поршни, цилиндры, род карикатур на механизмы и локомотивы, слитые воедино с чудовищными насекомыми наподобие кузнечиков, саранчи и богомолов. Машины, поросшие волосами. Гигантские стальные цилиндры вращаются с огромной скоростью, кое-где они заросли невероятно нежной рыжеватой меховой шубкой. Машины все внушительнее, они превращаются в чудовищной величины турбины, которые таинственный голос называет: «мотор центра мира». Скорость вращения просто непостижимая. Непонятно, почему, несмотря на скорость, я вижу все так отчетливо. Мне хочется, чтобы турбина мира замедлила ход. Появляются изящные маленькие тормоза из того же чудесно нежного рыжего меха, и гигантские стальные валы под действием трения о них постепенно замедляют ход, так что я могу детально разглядеть их удивительно простой и при этом могучий механизм. Это «бробдингнаги» размеров чуть ли не астрономических. Не могу понять, с какого же расстояния я их наблюдаю. Появляется горный вулканический пейзаж. Я смотрю на него словно из аэроплана. Кратеры изрыгают красный огонь, не дающий света. Их края изгибаются и выкручиваются, и вдруг я вижу, что это вообще не вулканы и не кратеры, а колоссальные рыбины, торчащие вверх головами. Теперь они зеленые, их красные пасти чмокают и чавкают, а выпученные глаза так и зыркают во все стороны. Вообще, глаза, глядящие со всех сторон, — отличительная черта пейотлевых видений, взгляды так сатанински усилены, что никакие глаза никаких земных созданий, даже при высочайшей интенсивности самых диких страстей или умственного напряжения, не могут сравниться с ними по силе экспрессии. Целая гамма чувств, от самых тонких до самых чудовищных, но как же дико усиленная. Пластичность выражения — от ангельских ликов до ужасающих морд — доведена до крайних пределов возможного. Пейотлевые глаза, кажется, лопаются от невообразимого накала чувств и мыслей, сконденсированных в них, как в каких-то адских пилюлях. Это уже не мертвые шарики, вся экспрессия которых — помимо того, что они крутятся и вращаются, — зависит только от обрамления и его метаморфоз; сквозь вековую условность мы будто видим психическую реальность таинственной, непостижимой личности. Это поистине «зеркала души» — адские зеркала, которыми нас обольщает демон пейотля, внушая нам, что и в жизни возможно познать чужую психику, слиться с ней воедино во вспышке некой немыслимой любви, когда тело и дух действительно составят абсолютное единство, пусть даже ценой самоуничтожения. Хороша при этом звенящая тишина видений, рождаемых ацтекским Богом Света, — тишина, усиленная небывалой чередой событий, уплывающих перед нами в небытие в объятиях этой тишины. Однако небытие это не абсолютно. После пейотлевого транса остается нечто неуничтожимое — нечто высшее создано в нас этим потоком видений, почти все из которых обладают глубиной сокрытого в них символизма вещей наивысших, конечных. И пускай никто не думает, будто бы я восхваляю новый наркотик, отрекаясь от прежних, подобных ему, но низших по действию. Это вещи качественно различные по духовному масштабу, а не только по самой ценности зрительных образов, не говоря уж о том, что они являют собой некоторый непосредственный способ увидеть себя и свое предназначение, давая при однократном приеме указание пути в далеких просторах будущего. А о привыкании, в том смысле, как к прочим ядам, нет и речи: пейотль не дает физической, скотской эйфории, благодаря которой те «белые гадалки» постепенно втягивают человека в свой запретный рай, уничтожая волю и обесценивая жизнь и реальный мир. Пейотль физически неприятен в своем действии: за исключением кратких периодов довольно слабого «блаженства», к нему не возникает ни малейшего «плотского» влечения. Зато психически, но не в форме иллюзии или минутного обмана зрения, он дает неизмеримо много, притом — похоже — лишь в первый раз либо при очень редком его употреблении. Первые видения и ясновидения при последующих попытках уже никогда не повторялись с первоначальной силой. Я сам принимал пейотль несколько раз — и с каждым разом видения были все слабее, а визийное действие, раскрывавшее мне глаза на самого себя, при следующих попытках почти исчезало, подлинной же наркотической тяги я не чувствовал никогда. Впрочем, что касается первых двух пунктов, многое зависело от качества самого препарата. Но с самого первого раза мне никогда не хотелось пейотля так, как иногда — алкоголя или, увы, почти всю жизнь — никотина. Быть может, на основании того, что я до сих пор описал, можно усомниться во всей этой превозносимой мною «моральной» ценности пейотля. Ведь, в конце концов, то, что некто узрел комбинацию жука-богомола и локомотива, сражающегося с ершом для чистки лампы, который каким-то чудом огиппопотамлен, — еще ничего не говорит о его способности к нравственному совершенствованию. Я постараюсь пояснить это несколько позже. Пока же опишу другие видения. Боюсь только, читателю это скоро надоест, как когда-то и мне: часов в пять утра я уже умолял неведомые силы о том, чтобы они развеяли в моем измученном мозгу этот безжалостный хоровод чудищ и чудовищных событий. Г-н Шмурло ставит на мне опыты по ясновидению. Он спрашивает, чем в эту минуту занят д-р Тадеуш Соколовский. Я тут же вижу Соколовского: он опирается о камин, на котором стоят узорчатые китайские вазы. Перед ним, склонившись вперед на стуле, сидит женщина, лица которой я не вижу. Шмурло звонит Соколовскому — оказалось, он стоял, опираясь о пианино, и беседовал с сидевшей перед ним на стуле кузиной. Действительность, но с некоторым вариативным отклонением, — подобная действительности, непосредственно увиденной открытыми глазами и деформированной наложением на нее внутреннего видения. Когда г-н Шмурло уходит, у меня разгорается аппетит — весь день я почти ничего не ел, соблюдая правила приема «священного зелья». Встаю, принимаюсь за салат. Но ощущаю такую лень, а движения мои так медленны, что на то, чтоб съесть несколько помидоров, уходит чуть ли не полчаса. Развалившись в кресле, жую медленно, как корова; закрываю глаза и почти в тот же миг вижу берег озера, покрытый тропической растительностью[67]. Я знаю: это Африка. На берегу появляются негритянки, начинается купание. Посреди густой чащи вырастает изваяние божества в форме остроконечной башни с опоясывающим орнаментом. Изваяние вращает глазами, негритянки плещутся в грязно-голубой воде. Я вижу все это и в то же время превосходно отдаю себе отчет в том, что сижу в кресле в собственной комнате и жую помидоры. Это чувство «здравости ума» и одновременности несоизмеримых миров — есть одно из величайших наслаждений пейотлевого транса. Опять ложусь. На фоне безымянных монстров появляется огромный офицерский летчицкий шлем диаметром метра в четыре. Шлем уменьшается в размерах, и под ним совершенно реалистически, в желтом свете, обозначается смеющееся лицо полковника авиации г-на Б., который стоит в своей кожаной куртке в трех шагах от меня. Он смеется и отдает какие-то приказы. Тут ясновидение «дало осечку» — увы, г-н Б. в это время делал нечто совершенно иное. Дальнейшие попытки увидеть кого-нибудь из знакомых при помощи самовнушения вообще не соответствовали действительности, невзирая на безупречный реализм образов. По большей части я видел знакомых лежащими в постели. Но после проверки оказалось, что увиденные мною детали не соответствовали фактическому положению вещей. Дальше я буду почти дословно цитировать протокол, который сам вел в промежутках между видениями. Итак, на фоне диких беспорядочных сплетений «чего-то неизвестного» появился великолепный пляж. По пляжу вдоль моря едет маленький негритенок на двухколесном — не велосипеде, а на этаком древнем драндулете с одним огромным колесом и одним маленьким колесиком. Негритенок превращается в смешного господина с бородкой. На коленях он везет множество игрушек, которые постепенно превращаются в прекрасно выполненные ацтекские скульптуры. Фигурки начинают карабкаться вверх по веревочным лесенкам, тараща на меня глаза. При этом они комично вертят головами, оборачиваясь ко мне. Я их вижу сзади. То ли по причине того, что я принял пейотль в состоянии «недостойном», то ли потому, что слишком часто силой заставлял себя видеть некоторые вещи, видения часто были жуткими, с преобладанием всевозможных пресмыкающихся и эротических комбинаций, фантастичностью своей превосходящих все, что было создано на эту тему мировым искусством. Я не могу — дабы ненароком не оскорбить приличий — вдаваться в детальный анализ этих видений. Люблю и н о г д а посмотреть на ужасы, но пейотль превзошел тут все мои ожидания. Одной той ночи хватит с меня на всю жизнь. Мне кажется, фантазия у меня достаточно развита, но если бы я жил тысячу лет и каждую ночь заставлял себя воображать самые дикие вещи, какие только мог, я не выдумал бы и миллионной доли того, что увидел в ту летнюю ночь. Я лишь обозначу увиденное, не вдаваясь в детальные описания. Обращаю внимание на то, что под воздействием пейотля возникает тяга к языковым неологизмам. Один мой друг, в речевом отношении самый что ни на есть нормальный человек, так определил во время транса свои видения, будучи не в силах совладать с их странностью, превосходящий всякие обычные комбинации слов: «Симфоровые пайтракалы и коньдзел в трикрутных порделянсах». Он родил множество подобных формулировок как-то ночью, когда лежал один в окружении призраков. Мне запомнилось только это. Так что же удивительного, если я, и в нормальном состоянии проявляющий такие склонности, тоже время от времени принужден был сотворить какое-нибудь словечко, силясь распутать и расчленить тот адский вихрь созданий, который сыпался на меня всю ночь из жерла пейотлевой преисподней. Вижу ряд женских половых органов сверхъестественной величины: из них вываливаются потроха и извивающиеся черви. Под конец выскакивает зеленый эмбрион размером с сенбернара и с неописуемой радостью кувыркается. Чудной красоты море, освещенное каким-то гиперсолнцем. Сбоку «полосатые» — черно-бело-оранжевые — чудища, трущиеся друг о друга, — что-то вроде акул. Потом я вижу их в разрезе: как будто кто-то у меня на глазах рассек гигантские акуловидные зельцы невыразимой красоты. С головокружительной скоростью крутят задом муравьеды. А вот ехидны — среди них невероятно милый грызун вроде белого степного тушканчика, покрытый шерсткой, состоящей из д в а ж д ы разветвленных волосков. Несмотря на мелькание, вижу все с микроскопической четкостью. Госпожа З. — очень красивая женщина — предстает передо мной безумно деформированной, как на моих портретах — в композициях, выполненных под действием наркотиков; невзирая на это, она не потеряла ничего из своей красоты. Чудо непостижимое. Притом она еще лукаво подмигивает, что на фоне общего искажения лица дает чрезвычайно комичный эффект. 12.10 — Пульс семьдесят два. «Разбухание времени» достигает степени невозможного. Я проживаю целые недели за несколько минут. Индийские скульптуры из золотистого металла, инкрустированные дорогими камнями чудесных цветов, оживают и движутся в изысканных танцах, каждое па которых исполнено художественной логики. Это целые танцевальные композиции — ничего подобного мне бы не выдумать в нормальном состоянии. Дьявольские метаморфозы стилизованных морд и звериных пастей, завершившиеся В е л и к и м З м е и н ы м Г н е з д о м: многие километры пространства, кишащие змеями самых удивительных расцветок — зелеными, желтыми, синими, красными. Змеи слипаются по нескольку штук, превращаясь в фантастические чудовища. «Лягушачья праматерия» — куча чего-то лягушиного с бородавками, как у жаб, дышит, переливается волнами — из нее таращатся лягушачьи глаза и, как из расплавленной магмы, возникают застывающие на миг лягушачьи формы. Моя жена от усталости уже не могла вести записи и решила лечь поспать на диване в моей комнате — из опасения, как бы со мной чего не случилось, поскольку пульс временами был еще слаб. Когда я вглядывался в ее лицо, с ним происходили чудовищные деформации, причем остальное поле зрения оставалось совершенно неизменным. Ее закрытые глаза непомерно увеличивались, наконец веки лопались, обнажая глаза величиной с куриное яйцо, жутко выпученные, как у чудовищных рептилий, которых я видел, когда смыкал веки. Нос задрался, рот расширился, и на месте спящего лица образовалось нечто вроде страшной карнавальной маски — живой, корчащей ужасные гримасы. Кофейник, стоявший в другом углу комнаты, ожил. Выпустил, как каракатица, белые щупальца — они тянутся ко мне и извиваются в воздухе. Из двух черных трещин на белой эмали возникли глаза, которые вглядывались в меня с каким-то немыслимым упорством, грозно и обволакивающе. Я предпочел опустить веки — действительность, видимая при этом, все же была не столь убедительно реальна, как трансформирующиеся подлинные предметы. Вижу локоть с прицепленным к нему геральдическим щитом. Появляется рука человеко-ящера — живая, но похожая на китайское «cloisonné»[68] желтого и голубого цвета. Рука покрыта множеством прозрачных ракообразных монстриков, полностью ее обесцветивших. Зеленые змеилища на коричневом фоне постепенно переходят в китайских драконов, стилизованных, но живых. «У меня было такое впечатление, будто прошло много дней, а ведь пролетело всего четверть часа. Что можно понять за такое краткое время?» 12.30 — Превозмогая великую лень, рисую карандашом на маленьких листках обычной бумаги. Пересиливаю себя, чтобы осталось несколько рисунков с маркой «пейотль» для друзей, коллекционирующих самые «дикие» мои изделия. Рисунки весьма скромные, но на них — нечто наподобие того, что было в видениях. Исполнение тоже иное, чем обычно, и некоторая непредсказуемость того, что намереваешься рисовать. Рука движется автоматически, чего я не испытывал под действием ни одного из известных мне до сих пор наркотиков[69]. Но жаль времени на рисование, когда видишь такое. «Как проработаны змеи! Стилизация и цвет. Жемчужные танки ассирийских царей». Часто прерываю видения, чтобы записать. Столько гибнет в этом вихре. Портрет Юлиуша Коссака работы Зиммлера, висящий на стене напротив, ожил, вышел из рамы и движется. Возвращаюсь в тот мир. «Обилие цветных гадов чудовищно. Высшая («метафизическая») акробатика хамелеонов. Как они только не погибнут от этих пируэтов». Заметна некая наивность, но мир видений так убедителен, что простительна даже известная идиотизация от невероятных явлений, которые наблюдаешь. «Опухляки на мозге. Подвижные массы фарфоровых рептилий. Снова вижу полковника Б. — огромная куча ж и д к и х с в и н е й вылилась из его левого глаза, который при этом чудовищно деформировался. Театральная сцена — на ней и с к у с с т в е н н ы е чудовища. Отвратное свинорыло в зеленой конфедератке с перышком». Немного водки, «чтобы протрезветь». Полное презрение к сигаретам. Водка была безвкусна, как вода. Попытаюсь не писать, а получше вжиться в этот мир. На пробу гашу лампу. Не могу удержаться и записываю: «Разрезы рептильных механизмов (конечно, это только часть). Высестрение сдвоенных акул на водных балбесовьях». 1.19 — Вторая серия рисунков. Рычу от смеха. Рисунки довольно юморные, а подписи под ними — того более. К сожалению, цитировать их невозможно. «Брожу по комнате, поедаю сладости. Карикатурный рисунок, изображающий моих родственников». Проверить, чем они были заняты. На секунду закрываю глаза. Вижу крупного зверя за обломками скорлупы. Какая-то волосатая гиперскотина, которая мечется среди скорлуп недобитого яйца размером в несколько метров. Звери чередою н е п р е р ы в н ы х изменений, à l a f o u r c h e t t e[70], превращаются в людей. 1.28 — «Гашу лампу и решаю ничего не записывать. Не могу. Века прошли, а на часах всего 1.37. Все началось с большевиков (Троцкий) и их метаморфоз. Гипергениталии канкрозных цветов, потом не поддающиеся описанию эротические сцены, а затем — картина, на которой символически представлено наслаждение в образе сражающихся страшилищ раковатых и голубых цветов. Иногда мигающие кобальтовые глаза на каких-то прутиках. Кончилось все гадами. 1.40 — Пульс шестьдесят восемь. Странное впечатление, будто записывает не моя рука, а какой-то посторонний предмет, которым я непонятно как манипулирую на расстоянии. Закрываю глаза при включенной лампе. Праматерия со змеями. Началось со сцены с Макбетом с б о к у и с н и з у, в безумном усилении. Исполинская сестра милосердия в разрезе с ужасными потрохами, вид снизу. Слегка хочется курить, но удерживает таинственный внутренний голос. Вглядываюсь в висящий над кроватью детский портрет моей жены работы Войцеха Коссака. Портрет улыбается, глаза его двигаются, но на меня взглянуть он не хочет. К а к н а д о е л и г а д ы! Тюлени в море, густом, как смола. Целые серии бронзово-зеленых барельефов, представляющих пейотлевые сцены,— исполнение высокохудожественное. Монастырь, залитый лунным светом, нашпигованный змеями, вид со стороны моря, над которым я парю. Ужасающий живой женский орган, инкрустированный скалами. В него бьет фиолетовая молния, и весь монастырь обращается в руины. 1.52 — Похоже, видения ослабевают. Я умылся как обычно, б е з о с о б о г о труда, и лег в постель. Приступ веселья. Меня преследует песня (впрочем, мне неизвестная): «Kagda ja pierestanu kuszat' pamidory!» 2.05 — Века прошли. Целые горы, миры, табуны видений. С л и ш к о м м н о г о г а д о в. Последнее: пещера, сделанная из свиней. Я внутри огромной движущейся свиньи, составленной из с в и н о о б р а з н ы х плиток. Стили в искусстве и архитектуре созданы наркотиками. Китайцы должны были знать пейотль. Все драконы, вся Индия отсюда. Художники — посвященные. Eine allgemeine Peyotltheorie[71] — панпейотлизм[72]. Музыка из граммофона внизу мешает серьезности видений. Не закурить ли? Иногда появляются пляшущие красные и синие бумажные фигурки. 2.15 — Вижу Августа Замойского — озмеенного (в том смысле, что он постепенно превращается в клубок желтых змей в черную полоску). Потом он же — в реалистическом виде, спящий на правом брюхобоку под красным стеганым одеялом. Болит голова. Стеклянные видения криминального свойства. Гипержулье. Стеклянные преступники в японских масках крадутся к загородной вилле господ С. и искушают идти вместе с ними. Разумеется, я возмущенно отвергаю предложение. Начальные сцены фантастического театра развеиваются. Вижу Алькор — двойную звезду из Большой Медведицы, которую я наблюдал в подзорную трубу. Огромное увеличение. Я знаю: звезды, составляющие Алькор, имеют период вращения сто шестьдесят лет. Но тут они вращаются очень быстро. 2.30 — Вижу мозг сумасшедшего, но похожий не на мозг, а скорее на огромную печенку. На нем возникают булькающие гнойные нарывы. Из каждого то и дело вылезает нечто вроде черничины и смотрит: это, собственно говоря, глазок. Мозг этот в когтях у зеленого птеродактиля (крылатый ящер — прапредок птиц), чья голова по шею погружена в мякоть. Он когтями выжимает лопающиеся нарывы. 2.35 — Гигантский храм из красного камня. Колонны высотой тысячи по две метров на фоне серого неба. Внизу черные пылинки на ступенях красной лестницы — человечество в полном составе. Окружающие горы превратились в чудовищные живые потроха из розового прозрачного камня. Они по нескольку сот метров в длину. Из них прямо мне в лицо брызжет лиловая жидкость. Осязательных галлюцинаций нет и в помине. 2.45 — Ем булку с маслом. Дикий, зверский аппетит. Выглядываю за занавеску. Уже почти светло. Каменный дом напротив производит тягостное впечатление. Казалось, реальности нет. Или, по крайней мере, она ограничивалась пространством комнаты. А ведь придется вернуться в реальный мир, масштаб которого действует угнетающе. Вижу супругов С., спящих. Снова видения миниатюрных мордашек. Думаю, Януш Котарбинский, судя по его композициям, больше почерпнул бы из этого мира, чем, например, Рафал Мальчевский или я. Но в эту минуту я вообще преисполнен безумным, сильнейшим презрением к реалистической живописи, почти физическим к ней отвращением — как, впрочем, и к о в с е м у т а к н а з ы в а е м о м у н о в о м у и с к у с с т в у. Только великие стили древности симпатичны мне в эту минуту или — самое большее — примитив: остальное искусство кажется дешевкой, не достойной существования. 2.53 — «Ужасающие потроха, из которых низвергаются потоки цветных жидкостей». 2.58 — «Процессия со слонами и жемчужным (то есть сделанным из жемчуга) верблюдом в черной маске. Великолепные пропорции. Безумный реализм. За фантастическими внутренностями подглядывают и ощупывают их глаза на длинных стеблях». Интересный факт — в видениях выступают скульптура и архитектура — искусства, безусловно мне чуждые по причине отсутствия у меня чувства третьего измерения. В нормальном сознании я не сумел бы сделать и простейшего скульптурного или архитектурного эскиза (как-то пробовал ваять, а однажды — сделал проект памятника: вышло нечто смехотворное; лучше мне удавались архитектурные наброски, но они также отличались отсутствием изобретательности и абсолютной неконструктивностью), в видениях же передо мной предстают великолепно скомпонованные постройки, притом не только здания древних стилей, но и словно бы некая архитектура будущего — комбинации сегодняшнего, чудовищного, по-моему, стиля коробок с элементами прежнего искусства. 3.00 — «Человечек, похожий на Мицинского, летит на Луну; его приключения. Упал на парашюте с дряблой головой. Качели эльфов. (Комический номер.) Ороговелые гениталии царицы Савской в астральном музее. (Наблюдаю это с какой-то безумной высоты. Пропорции гигантские.)» 3.05 — Я сказал: «Довольно видений», — и погасил лампу. Не помогло. Пошли видения трупно-эротические. (Номер macabre[73].) Череп, который стал жидким и стек по выпяченному животу. Это было так омерзительно, что я поскорей включил лампу. Эротический дождь из юбкообразных цветов. Смеющийся бородач в стиле Валуа, стиснутый меж огромных воловьих морд. 3.10 — Аид в моем представлении. (Я подумал: тот Аид мне внушил Шмурло — теперь я увижу свой собственный.) Это была серо-желтая пещера с выходом в пустыню того же цвета. В пещере светло. Адская скука картины ужасает меня до сих пор. Справа группой толпятся робкие желтые скелеты, слева у свода эльфы хлопают крыльями, как летучие мыши, они тоже серо-желтые, звероподобные, как в «Капричос» Гойи. Записал «панпейотлистское» замечание: «Гойя наверняка знал пейотль». 3.30 — Мучительные видения. Битва кентавров переходит в сражение фантастических гениталий. Необходимость отказа от наркотиков, даже в форме эксперимента или ради целей рисования. Своего рода житейское «просветление». Духовный уровень этого состояния, безусловно, превосходит все, что было в прошлом. Несмотря на чудовищность видений, показывающих мне мои собственные ошибки в ужасающем виде, я чувствую, что нахожусь в высшем духовном измерении, и у меня такое впечатление, что это состояние продлится. Гигантский череп, по которому снуют красные «крабы преступлений». Они что-то выжирают из язв на черепе. После чего отползают во тьму, боком, по-крабьи, словно от чего-то бегут. Окуропачивание ястреба. Чудесно мудрые, ястребино-человечьи глаза поглупели, размножились и в птичьих головках упорхнули за дугообразный горизонт. 3.45 — Фараон, похожий на меня. Процессии и тотемные обряды — отчасти ястребино-рептильные. На огромном подносе несут гиперзмееястреба. Он улетает в облике звериных духов. Гады в половом сплетении. Безумные извращения игуан — представленные совершенно реалистически. 3.50 — Реалистический номер. Источник посреди пустыни и змеи в нем. Е щ е о д и н в а р и а н т в и д е н и я: в с е т о т ж е п е ч е н о ч н ы й м о з г с у м а с ш е д ш е г о. Змеящееся птеродактилеватое чудище хлебает мозг, погрузив в него голову, вот оно вынуло голову и издевательски на меня посмотрело. У него гребень, как у динозавра, и желтые, фосфорически светящиеся глаза. Оно иронически осклабилось окровавленною мордой. Половая бездна с волосатым «блондином»-гиппопотамом. Там — ужасные глаза. Череп покрывается сажей, среди сажи — стыдливый топазовый глазок. Это никотин. Полчерепа отделяется. Из глазной впадины выползает змея радужной расцветки и пялится на меня черными глазками. Она покрыта перышками колибри. Это алкоголь. Снова отделяется полчерепа и покрывается необычайно нежным белым пухом. В пухе прячутся голубые женские глаза — умнющие, чудной красоты. Снизу вырастает маленькая ручка из белой замши с черными кошачьими коготками. Эта ручка то натягивает, то ослабляет белые вожжи, которые тянутся мне на загривок, но без осязательных ощущений. Это кокаин. 3.58 — Встопорщенные чистые понятия, ощетинившиеся шипами. Из понятий этих — вместо истины (что стояла рядом, н а р о ч и т о отвернувшись, в облике бронзовой женщины с выпяченным задом) — выходит странная зверюга и превращается в дикую свинью. 4.05 — Рождение алмазного щегла. Радужная такса разлетелась фейерверком черно-розовых мотыльков на согнутых розовых прутиках. Снова египетские и ассирийские процессии. Невольница укрылась за колонной. Из этого позже рождается целая история дворцовой интриги в картинках, затем погрязшая в мерзких сальных потрохах. 4.10 — Передо мной предстали в образах все мои пороки и ошибки. Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.016 сек.) |