АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Единственный выход 6 страница

Читайте также:
  1. IX. Карашар — Джунгария 1 страница
  2. IX. Карашар — Джунгария 2 страница
  3. IX. Карашар — Джунгария 3 страница
  4. IX. Карашар — Джунгария 4 страница
  5. IX. Карашар — Джунгария 5 страница
  6. IX. Карашар — Джунгария 6 страница
  7. IX. Карашар — Джунгария 7 страница
  8. IX. Карашар — Джунгария 8 страница
  9. IX. Карашар — Джунгария 9 страница
  10. Августа 1981 года 1 страница
  11. Августа 1981 года 2 страница
  12. Августа 1981 года 3 страница

Таким образом, метафизическое беспокойство является источником любой религии, метафизики и искусства — об этом последнем паскудстве не стану говорить, разве что в последнем из приложений в самом конце системы. В религии мы имеем дело с конструкцией чувственных состояний, выраженных символами, причем состояний, являющихся мешаниной житейских и метафизических чувств: в философии же, или, как я предпочитаю называть ее — в Общей Онтологии, — с конструкцией понятий, берущих свое начало в этих чувствах, и, наконец, в искусстве — с конструкцией форм, непосредственно выражающих принцип единства во множестве, наиболее фундаментальный principium существования. Однако в религии имеет место гипостаз ощущений — затем, чтобы под видом человеческих, в сущности, более чем человеческих личностно воплощенных божеств, иметь возможность безнаказанно, но зато и без истинного удовольствия, общаться со страшной тайной Бытия. Ибо то единственное, что мы знаем непосредственно и в чьем образе мы можем представить руководство всего, чего угодно, — мы сами; вот почему в конце концов мы представляем божество в личностной оболочке. Оно — властелин мира, созданный по образу и подобию древних правителей земли и даже...

Вытаращив глаза, Русталка с невыразимой мукой вслушивалась в металлически «чеканные» слова Изидора; в ней все больше и больше «usugubliałas» потребность заполучить его интеллект в свою собственность: «оглупить и конфисковать», как говорил Марцелий, считавший, что в этом и состоит основная роль женщины в жизни мужчины. Нет, это не было оглуплением, скорее это было освобождением прекрасной машины от отвратительной, бесплодной, онанистской, безнадежной работы и обращением ее к живым источникам жизни, в союзе с которыми все, даже самое плохое, превращается в совершенное, исполненное высочайшего полета счастье. Разве без глубокой веры в конечный смысл всего на свете, в будущую жизнь и бессмертие выдержала бы она все эти четыре года мучительного сожительства с очумелым алкоголиком и кокаинистом, каким и был Марцелий, впрочем, каким-то чудом он был также и сотрудником Пэ-Зэ-Пэпа, невероятным трусом, но сумевшим так обуздать свой смертельный, парализующий, прямо-таки пердячий страх перед всем, начиная с тараканов и клопов и кончая газовыми бомбами и тяжелыми гранатами, что стал способен к действиям, беспримерной смелостью своей превосходившим даже самые дикие поступки пресловутых «отважных людей». (Только не в состоянии максимальных доз: тогда его охватывала тяжелая апатия и реакции становились абсолютно неадекватными.) Совместная жизнь пылала в воспоминании насыщенными темными красками тмутмутараканских и джевглидских ковров, в реальности же она была страшно мучительной: как будто постоянно находишься в одной комнате с вырвавшейся из клетки злобной пьяной обезьяной, которая того и гляди откусит нос, ухо, а то и выцарапает глаза или выгрызет пупок.

2.4

Пьяный в стельку и накокаинившийся до превосходивших алкогольное опьянение высших этажей какой-то устремленной вверх черной башни человечьих судеб (что-то вроде «водонапорной башни», Сухаревой Башни или Bloody Tower), шел он к их «семейному гнездышку». По сторонам мелькал пейзаж, как будто пролетал мимо окон мчащегося «на всех парах» поезда. Судьбы были размазаны по всему давно минувшему прошлому. Будущее стало свободным — он, как и хотел, мог забыться, он был один — мог забыться, создавая наконец истинную живопись — единственную в мире, абсолютно чистую форму без абстрактности кубистического ступора и без футуристической разнузданности чувств. Истинная живопись — сколько же очарования было в этом понятии, окончательно потерянном в последние десятилетия первой половины XX века. Марцелий считал себя чуть ли не единственным во всем мире художником-живописцем, именно тем живописцем, в котором вся мировая живопись (разумеется, чисто художественная, формальная) нашла свое высшее выражение и завершение. Он, конечно, жутко раздувал свое значение, как, впрочем, и все художники, но что-то в его мегаломанском трепе было настоящим. Ведь это было время умирания живописного искусства на всем европейском пространстве, не говоря уже о других частях света, и было совсем нетрудно быть первым. Быть гребешком, венчающим столь величественное некогда явление, как живопись, — действительно великое в своем роде дело. И при этом иметь то, ради чего действительно стоило каким-то оригинальным образом разрушить свой организм и умереть, что по тем временам, даже в мире иллюзий и галлюцинаций, было «изрядной» редкостью. А перестать писать картины он не мог: иногда для такого шага надо иметь характера больше, чем может показаться заурядному простачку.

В те времена каждый, кто когда-нибудь втирал свиной щетиной цветное месиво в абсорбирующее или гладкое полотно, считал себя, конечно, величайшим живописцем. Да, так было, потому что критика была глупа и такой же воспитала публику; что было — не вернется, и нечего болтать об этой большой фабрике фальшивых ценностей. Однако в художественных измерениях живописи (тех формальных измерениях, о которых в Польше ничего не знали ни публика, ни 95 процентов критиков и знатоков, ни 75 процентов самих живописцев — в массе, не дифференцированной на а) реалистов, б) чувственников-настроенцев и в) формистов) даже быть последним — «тово стоить», как говорила кухарка Вендзеевских, хотя это уже никого не касалось и практически никем не могло быть ни прочувствовано, ни теоретически осмыслено.

В том, что писал Шукальский, было много разумного, но программный отказ от выработки естественного стиля и программная же «опора на народное искусство» никому особо не помогли. А если все так критиковать и сетовать на новое искусство и на теории, возникшие в его время, даже на те, которые старались охватить одной системой и старую и новую живопись, то надо самим заиметь свою дефиницию искусства и эстетическую систему. А у кого их нет, тот и права не имеет разглагольствовать: сначала — позитивная система, а уж после — нытье. У нас же все наоборот, причем до системы часто дело не доходит вовсе.

Марцелий à pas de loup[151] приближался к домику Вендзеевских (Смогожевичей). Хаос путаных мыслей бушевал в его основательно прококаиненной башке. Действительность разбухала, как мир де Ситтера, и становилась все ужасней за горизонтом, на который был направлен данный сегмент сознания. Монстры собирались на флангах, готовясь к решающему штурму.

— Вот и посмотрим, что значит дружба; и он увидит, да и я погляжу — вот оно, первое испытание, — бубнил он, и удивительная бессветная ясность разливалась по всему миру, придавая ему вплоть до самых границ вечнобесконечности характер абсолютного в своем совершенстве произведения искусства.

— Если бы такой могла быть моя последняя картина, — прошептал Марцелий чуть ли не со слезами на глазах, когда вступал на лестницу.

Собственно говоря, как женщина Русталка была для него «отрезанным ломтем» — он больше не желал ее, впрочем, у него уже была другая, нравившаяся ему гораздо больше; он был удовлетворен и почти что счастлив в более упаднической атмосфере, без безнадежных попыток бедной панны Идейко, происходившей из столь славной фамилии, «поднять» его. И все-таки боль, почти что половая, прошила его ядра и нижнюю часть живота в тот момент, когда он позвонил в дверь типичного пригородного чиновничьего домика, который был «их» домом. Единственный друг и сильнее всех остальных связанная с его творчеством любовница как одна «супружеская пара» (о, какое гадкое слово!) — «пара, застывшая в опаре» — он чувствовал вкус и запах этого сочетания в носу и во рту. Тем более что Марцелий ощущал это вдвойне телесно: еще детьми они с Изидором поставили снобистский гомосексуальный опыт à la парочка «Оскар Уайльд — лорд Альфред Дуглас» — тогда они были подростками, но это на всю жизнь отучило их от блуждания не по своим дорогам.

Именно в тот момент, когда Изидор начинал вторую фразу о Боге как о картинке, созданной, вообще-то говоря, по образу личности вообще, а в частностях — по образу и подобию властителя земного, начиная от сельского старосты вплоть до императора, плюс непостижимый атрибут актуальной бесконечности во всем, в столовую прямо с верандочки вошел Кизер — пылающий, рассеянный, прекрасный, как какой-нибудь дьявольский архангел или архангельский дьявол. Светлорыжие «кудри», взвихренные над немного нахмуренным лбом мудреца, и блеск голубых глаз, как отражение неба в мутной глинистой луже, плюс рот, скошенный чисто субстанциальной болью без примеси даже тени земных беспокойств, являли сатанинский контраст чернявой с прожидью шизоидальной красоте Изидора, подчеркнутой толстыми стеклами китайских очков. Все это дополняло быкастое сложение и пружинистая легкость поистине мощных движений: вестимо дело, когда-то эта (ЕС) ломала стальные прутья и поднимала одной рукой двести кило. Сегодня — это уже развалина в начальной стадии. Атмосфера накалилась, и все стрелки внутренних регулирующих инструментов рванулись с места сразу на несколько делений вверх. Марцелий приветствовал обоих как старых хороших знакомых — и только. Между тем все их будущее зависело от этих послеполуденных часов. Перечеркнуть то, что было, они не могли, поэтому им следовало иначе расположиться в духовном пространстве — но смогут ли?

— Мы как раз говорили о Боге, — сказал Изидор, пожимая руку Марцелия, который с неведомым ему до той поры благоговением поцеловал свою до недавнего времени собственность — прекрасную руку Русталки — с благоговением чуть ли не погребальным. В определенном смысле замужняя женщина — это труп, ровно в той степени, в какой она хорошая жена, то есть насколько она проникается формами этого института (например, собственническим инстинктом) и духовно преображает себя в соответствии с ними. Но в этом случае к супружеской трупности Русталки прибавилась еще одна, более глубокая и более личная, непосредственно связанная с Марцелием. Именно эта, обедавшая с кем-то другим (пусть даже с его другом), живая женщина была воплощенным гробом всех его чувств и артистических переживаний последних трех-четырех лет. Он совершенно банально высосал ее — как вампир, но, несмотря ни на что, до сих пор любил ее по-своему, «по-вампирьи», и был искренне благодарен ей за те бесценные сокровища, которые она, сама о том не ведая, отдала ему. А она так и не поняла, как ужасно эксплуатировали ее в духовном плане в эти краткодлинные четыре года. Об этом знает Изя Вендзеевский, но он не расскажет никому, а тем более ей — из-за амбиций (ложных — с настоящими амбициями туго!) и из-за деликатности. Да и то, что было ему известно, знал он лишь потому, что сам Марцелий систематически откровенничал с ним в продолжение всего их романа, особенно детально описывая как раз эти самые вампиризации — большие артистические отсосы и маленькие ежедневные посасывания. Не зря Изидор называл его «Сысоем Великим» или «психическим альфонсом». Вот так-то — все это были вещи бесценные, но о том потом.

Изидор успел полюбить Русталку по свинским рассказам Марцелия, целый год оттягивавшего их знакомство. «Ты слишком честен, чтобы встать между нами, но ты не устоишь. Зачем подвергать опасности себя и нас? Что у тебя за мания — всегда стоять на защите интересов каких-нибудь псевдо- и непсевдоугнетенных. Ты вот что знай: в рабстве и даже в муке некоторые человеческие типы осуществляются полнее, а оказавшись под защитой, они обращаются против своего защитника, который возжелал бы увести их от их истинного призвания. Как-то раз мне случилось вступиться за женщину, которую прямо на улице бил любовник. Знаешь, чем все кончилось? Оба набросились на меня — едва ноги унес».

— Прекрасно выглядишь, Талюня, — сказал Марцелий, принимаясь за кофе и ликеры. — Позволь, мы с твоей женой будем и дальше на «ты», — обратился он к Изидору, — а то комедия, — продолжал он с наигранной бесшабашностью, но голос его дрожал как будто где-то под загрудинной костью. — Это внесло бы натянутость в наши и без того запутанные отношения, — добавил он после минуты так называемого «неловкого молчания».

Новая комбинация была не из приятных. Пока шли приготовления, венчание, свадьба и тому подобные «событьица» и «происшествьица», все было хорошо. А теперь? Психическое одиночество вдруг стало Марцелию в тягость. Нина Дайвель, с которой он начал «новую жизнь» сразу же после того, как Русталка отдалась (духовно) Изе, — это было уже «не то». Духовно отдавая единственную духовно близкую ему особу духовно лучшему другу, он думал, что и в дальнейшем сможет духовно пользоваться ею, ведя полуэротическую-полудуховную жизнь с Ниной, которая уже давно и очень нравилась ему. «Однако» вышло совершенно иначе. Шутить с духом то же, что и с телом, — не так просто: «духовно пользоваться», то есть вампирить Русталку, не удастся без хотя бы минимальных половых отклонений — таков закон джунглей и белого, а впрочем, и цветного человека тоже. (Отступление: психические различия между расами есть результат разного отношения представителей разных рас к течению времени, главным образом — к скорости, с которой оно истекает, разного ощущения его текучести вообще и деления, соотношения ночи и дня, деления суток и т. п., почти все остальное — функция данного отношения) — Кизер-Буцевич понял это с первого взгляда на Русталку: она была закована в броню, но этой броней было не ее чувство к Изидору, не его чувство к ней, не его «защита», а супружество само по себе — «Heirat an und für sich» — взаимная сверхчувственная собственность двух людей, собственность домашняя, дружеская, частная и общественная, можно сказать, метафизическая сущность этого института и в то же время — скрытая в нем отрава и погибель — погибель во времени в каждом конкретном случае и погибель общая, которая должна была вызвать разрушение самого этого института по мере социального совершенствования человека. Этот «дикий» институт был хорош для людоедов-тотемистов[152], для демократов даже, но не для будущего человечества и даже не для отдельных из ныне существующих элементов — пар.

— Вот, значит, как оно все изменилось, — сказал Кизер на фоне молчания обоих «хозяев». Даже на тему этого несчастного «ты» Изя не проронил ни слова. «Вот, значит, как, — подумал Марцелий, — они хотят полностью изолироваться. Ладно, не будем мешать им в новой жизни. Как только спадет вода и покажутся мели и камни, я беспрепятственно пройду на другой берег взаимопонимания, а пока — подождем». Он пил чудесный кофе и лимобананасовый (лимобананасы = созданная Бербанком комбинация ананаса с бананом + лимон) ликер. Они смотрели друг на друга, как волки на людей. Вся эта троица, несмотря на их, казалось бы, высокие психические напряжения и высокое положение во вселенской иерархии Единичных Сущностей самих по себе, то есть живых созданий, производила прямо-таки зверское впечатление. Понятийная оболочка была тонкой, точно лак на железной кровати или на картине, а иногда она, казалось, становилась тоньше масляного пятна на воде. Чувственные животные состояния сопрягались друг с другом независимо от мысли, как руки и ноги спокойно ведущих застольную беседу благовоспитанных и уважаемых («respectable») особ. О чем бы они ни говорили, здесь не было места проявлению воли, а всему предстояло быть таким, каким оно и должно быть, как захотят их потроха, все это соматическое и столь часто психически, верней «духовно», несимпатичное свинство. «Духи» безучастно присматривались друг к другу, что там каждый вытворяет в потенциальных, едва обозначенных телодвижениях, и тело смеялось над духом, считая его наваждением, ибо даже в качестве психической действительности этот последний был лишь надстройкой, возведенной только из ощущения телесного единства.

Другими словами: первичное ощущение (ощущением я попросту называю «непосредственность данности») единства личности — это только ощущение единства внутрителесных качеств (внутренней тактильности) = восприятий внутренних органов и мускулатуры. Из этого внешне убогого, жалкого начала благодаря усложнению и добавлению новых качеств (зрительных, например, в общем — качеств «дальнего действия», слуховых и т. д.) лишь на фоне воспоминаний и фантастических представлений возникает та как бы таинственная в высшем измерении, независимая и ни к чему не сводимая сущность, которую мы затем называем духом с большой и с маленькой буквы «Д». Только само непосредственно данное единство первично и несводимо, но оно опять-таки должно существовать как единство чего-то, а не само по себе как таковое, т. е. как чистое единство — единство личности, сами же качества, вернее, их комплексы являются сущностями несамостоятельными: первое без этих последних представить невозможно. Зато можно применить к математическим и числовым величинам: тройка или пятерка по той же самой причине являются единствами во множестве: их элементы — единицы, если бы они не представляли целого, т. е. определенных единств, они были бы в итоге не тройками, пятерками и т. д., а отдельными (disparat — может, раздельными?) единицами = единствами без связи. Но хватит, кому все это нужно? — таковы или примерно таковы были мысли Изидора, вызванные приходом Марцелия.

До этой минуты он никогда так остро не осознавал одиночество и абсолютную непроницаемость множества личностей и каждой из них в отдельности. Две личности рядом друг с другом, даже более того: два врага, бьющихся не на живот, а на смерть, а не просто пара любовников или друзей — всегда производят впечатление чего-то замкнутого, некоего синтеза целого, в котором не ощущается та ничем не пробиваемая стена, отделяющая личность в ее бытии от остального мира. Втроем, а вернее, в таком сочетании: он, Русталка и Марцелий, они образовали не простую сумму трех (ЕСм), а совершенно новую систему. Изидор взаправду понял страшную истину ограниченности Единичной Сущности; увидел эти два тела, которые будто из неких безмерных психических далей подавали друг другу знаки, он сорвался в бездну одиночества. Что по сравнению с ней одиночество земли во вселенной и отсутствие уверенности в том, есть на других планетах живые создания или нет!

— Послушайте — давайте не будем кривить душой, — неожиданно начал Изя. — Дружба и любовь столь бесценны, что мы не сделаем глупости, скрывая свои чувства и губя то, что есть в нас, в наших взаимоотношениях. И хотя ваша любовь отжила, не исчезла ваша значимость друг для друга, а точнее — не сердись, Марцелий, — значимость Русталки для тебя. Я точно знаю, что ты — одинокий, заблудившийся в нашем житейском пространстве творец чистых форм — не можешь для нее, женщины с положительными жизненными ценностями, быть тем, а точнее — эквивалентом того, чем была для тебя она. Счастье, что ты не уничтожил ее до конца и еще столько души осталось у нее для меня, — резко он начал, так же резко и оборвал и сидел какой-то весь трупный, поникнув «мудрой» головой.

Его мудрость казалась откровенно досадной именно в минуту, когда естественны были бы клубок борющихся тел и револьверные выстрелы. Странное дело: те двое слушали его душевные излияния исключительно брезгливо. У обоих создалось впечатление, что Изидор грубо сорвал с них человеческие одежки и спарил их друг с другом себе на забаву: все происходило как бы в другом измерении, но вместе с тем дело обстояло именно так, а не иначе — и оба чувствовали это. И это неожиданно сблизило их, вернуло отношениям былую фамильярность, запятнав, однако, уже достигнутую определенную чистоту и неприкосновенность их постизидоровских отношений. Какой ужас! Было что-то неслыханно бестактное в том, как он ни с того ни с сего чувственно вляпался в этот комплекс. Марцелию просто захотелось встать на защиту своей бывшей любовницы, точно перед каким грубым наскоком. Да, этот отъявленный грубиян под почти вульгарными формами скрывал залежи нерастраченной нежности. Но так ли все было на самом деле? Не показалось ли все это? Может, и так — посмотрим, что будет. «В сущности, ничего не известно», как говорил тот самый генерал (речь о нем уже шла) и был прав, а после добавил: «Вон те говорят хо-хо и тово-этово, а я говорю: бред!»

Марцелия жутко коробило от фамильярности друга, несмотря на привязанность к нему. Ситуация была щекотливой, она «глумливо отвергала» любое решение. А может, ведомый каким-то темным инстинктом, Изидор нарочно хотел поставить вопрос так, чтобы замуровать все возможные выходы в будущее? Психические, разумеется, ибо физика была здесь безвозвратно, жестоко исчерпана. Остались после нее только болезненные призраки горького послевкусия и печали да немного воспоминаний о действительно интенсивных удовольствиях. Те минуты, когда Русталка сидела за спиной Марцелия, а он, напичканный первосортными наркотиками (йа-йо, т. е. гармином, или банистерином, «добрым старым» (?) коко, «mescal-buttons» и, разумеется, старой доброй обезьяной водкой), рисовал, как в трансе, машинально — э т о б ы л о ч т о - т о. Он никому не разрешал смотреть на свое произведение, пока шла работа. У одной лишь Русталки было это право, причем не только право, но и обязанность. Из неведомых пространств и времен тек через нее в темную душу Марцелия поток формальных концепций, который затем, поляризуясь в его своеобразной запутанной психологии, конкретизировался в невозможные в смысле жизненного и предметного содержания композиции — но об этом позже. Такие вечеринки «на благо искусства» должны были происходить с позволения Изидора и действительно происходили.

По краям ситуации настроение постепенно становилось все более филигранным, внутри же шла жестокая битва самцов не за эту к о н к р е т н у ю ж е н щ и н у, а за ее абстрактную идею. Так затянулся тот духовный узел, который сделал возможными творческие вечеринки Марцелия с дальнейшей вампиризацией Русталки. Так устроил сам Изидор, выстроив с помощью ложно понимаемого благородства этот духовный супружеский треугольник. В голове у Марцелия ползала фраза (составленная из каких-то кроваво-мясистых букв), которую некогда изрек покинутый любовницей композитор Яслоцкий (Дмитрий), когда провожал его домой после какой-то оргии. Фраза банальная, как примерчики из прописи по каллиграфии, и все же: «Ведь au fond все думают только о том, как бы друг дружку облапить... взгляни на этих людей». Марцелий взглянул, потом они вместе разглядывали лица толпы, мерцавшей под разноцветьем уличных фонарей. Точно, впечатление именно такое. Освобожденный от пут целесообразности, инстинкт размножения эгоистически пожирал то, чему должен был служить. Метафизически (в смысле охвата всего возможного бытия) закон существования вида = множества подобных созданий и его сохранения благодаря смерти составляющих его индивидов — это закон того же сущностного ряда, что и закон сознательной живой твари создания как конечного элемента существования, но рассматриваемый под углом деформации социального гиперразвития, он становился какой-то жутью. Нет, существование вообще было и остается чем-то жутким по своей сути, и здесь бессильны социальные фикции, стремящиеся сотворить из него иллюзорный рай.

Те, кто утверждает, будто эротические отношения не так уж и важны, как правило, врут, лишены темперамента или нашли ту идеальную комбинацию, которая снимает эту проблему, в соответствии с принципом, что луна важнее, ибо «днем и так видно». Да, высвободить половой инстинкт как таковой, без того чтоб устроить ему преграду из созданных в результате его удовлетворения ситуаций, — значит, получить в итоге эротический кошмар современной городской жизни. Неудовлетворенный инстинкт корежит характеры самым невероятным образом и порождает, правда, в определенные периоды жизни, все извращения и преступления, даже моральные преступления — впрочем, уголовно ненаказуемые. Что же такого особо умного можно сказать на данную тему? Был один такой, сказавший, что все идет от ненасытности, нормальный человек просто полапает разок-другой-третий — и порядок, «...а ты всегда видишь в этом что-то сверхъестественное — celui qui a bien mangé, bien dormi et bien forniqué n’a pas besoin de metaphysique[153]. Стало модным пренебрегать метафизической глубиной эротизма, а между тем известно, что больше всего зла так называемым «людишкам» причиняют «verdrängte Komplexen»[154]. Более того — отдельные субъекты до изнеможения рекламируют себя и свой гомосексуализм, истинных-то педиков на самом деле мало: не каждый способен из снобизма или ради каких-то иных целей — карьерных, научных (исследовательских!), самоистязательских, наконец, или же просто faute de mieux[155] стать педерастом. Нет — метафизическая чудовищность эротизма (самого по себе, а не возникших из него жизненных осложнений, последствий) пока еще недостаточно исследована, а самое главное — нет пока точного анализа психологического извращения и даже, скажем откровенно, самого что ни на есть обычного полового акта.

Это — те бездны, в которых более всего раскрывается человек, причем — перед самим собой. Эти сферы считаются слишком простыми, чтобы задумываться над ними (просто неприлично), копаться во всем этом, якобы несущественном, «животном», считается дурным тоном, вот почему так мало людей, знающих себя. Эти гениальные психологи, все о других знающие и готовые перед каждым в любую минуту высыпать целые вороха «плохих новостей о нем самом», часто совершенно не знают, кто они сами для себя, причем не только на фоне семьи, класса, народа, человечества, эпохи и метафизики, а просто в самых что ни на есть наиповседневнейших проявлениях, от умывания и бритья до столь презираемого ими облапыванья, в котором человек (не в любви, а как раз в лапанье) сам пред собою наг и голышом духовно внедряется в другого, подобно тому, как его всемогущий половой потрох творит свое дело физически. В этом можно было бы разобраться, если бы не нежелание анализировать соответствующие состояния, в которых сам себе (как и в ощущениях) не соврешь.

Вот так и сидели наши врунишки, и каждый кичился перед собой и другими наиутробнейшим из утробных своих содержаний, но не знали они о себе самого главного, потому что такое знание дается трудно, требует работы над собой и наблюдения за самыми неприятными комбинациями своих ощущений. Без него спокойнее. Но эти вещи когда-нибудь да вылезут наружу, и вот тогда случится внезапная беда — не внешнего порядка, как кирпич на голову, а из тех, которые проистекают из бездарного переживания первых, что часто бывает хуже.

Что ж, кичись, кичись, дурак. —

Ждет могила, грязь и мрак, —

мурлыкал Марцелий, не разжимая прекрасных зубов, а в голове (наверняка именно там она была у него локализована) крутилась композиция углем, которая должна была оправдать сегодняшнее его падение. Ибо сегодняшний день был падением, против которого не было никакого средства — ни хорошего, ни плохого. Как это обычно бывало, перед ним по серому фону разлетелись какие-то массы нереальных форм, а в ту формальную схему, которая как бы потенциально заключала «векторные напряжения» отдельных частей, ввалилось, как труп убитого зверя, все «потустороннее», т. е. нежизненное, формальное содержание «произведения», замороженное в прыжке над пропастью невыразимого в этой сфере отсутствия вопросов и ответов, где можно было бы ответить на вопрос одного теософа (Литимбриона): «Ну ладно, а из чего с д е л а н ы воспоминания?»

Ему вдруг вспомнился страшный случай двенадцатилетней давности, когда он не мог вытащить из горящего дома последние сбережения: сломался ключ от большого стола, а когда он начал рубить, его уже окружило пламя и стал душить дым. Минута, когда он вылетел из дома, оторвавшись от проклятой «праотеческой» мебели, — великий момент титанического поступка, хоть он и опалил себе лицо (чуть было не лишился глаза) и икры. Он мужественно перенес потерю, хотя долгие месяцы был вынужден бороться с беспокойством в часы утренней бессонницы. До сих пор была еще жива ценность той «бесценной» потери — вернее, не ее самой, а того, как удачно он преодолел ее. Это было нечто — из этого несчастья Марцелий вытащил горы драгоценной руды в чисто художественных измерениях — то был ярко пламенеющий внутри его существа негасимый огонь, неисчерпаемый кладезь пламенных сил, превращавшихся в произвольные выкрутасы в сфере чистого искусства. Сделать из расставания с Русталкой негативную исходную базу — вот была бы задача что называется «изрядная». Из ряда изрядных — промелькнуло у него во взвихренной кокаином внутренней темноте воспоминание о «Демоне» Врубеля. Картина была нутряная, не «чисто формальная», но все-таки в с в о е м р о д е хорошая: была в ней идеальная гармония средств с достигнутой целью, было жизненное содержание: до одурения уставшее от себя самого, воплощенное в прекрасном, закованное зло бессильно металось в непреодолимых узах личностной ограниченности, входя своим неизбежным трагизмом в зрителя при первом же взгляде на эту картину.

Марцелий понял одну из основных истин, до той поры ему неведомую. Вот она: зло было скучным по своей сути из-за неограниченности своего развития — если сущность чего-либо понимать как максимальную его разнузданность-в-себе. В проявлениях малой интенсивности зло еще обладало мнимым разнообразием. Дальше разливалась зловредная скука абсолютной ненасытности злом, пробивание башкой нерушимой стены. Только добро велико и могущественно в своих максимально интенсивных проявлениях, зато при недоразвитости изначальных ценностей оно бесконечно скучно и жалко. Но так ли все на самом деле? Не подтягиваю ли я здесь реальность к неким красивеньким шаблончикам с навязанными эквивалентами и притворной симметрией? Но что делать, придется говорить — молчание душит. Долой любые шаблоны — если быть, то таким же естественным, как мистер Хайд из новеллы Р. Л. С. Запрограммированная естественность подразумевает искусственность. Он начал углубляться в обычную безвыходную сложность, состоящую в интеркаляции (вставке) между данными элементами сжатого психического противоречия (например, соединенные в одном чувстве стыд и любовь, направленные на одного и того же человека) все новых мелких разновидностей этих чувств и их комбинаций с другими вплоть до полного внутреннего расстройства, практически на грани безумия. Только кокаин мог дать пикнику такого масштаба, как Марцелий, столь замечательно шизоидальные темы.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.008 сек.)