|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Предпосылки генезиса самостиТеперь рассмотрим детально, каким образом возникает самость. Мы должны отметить некоторые предпосылки ее генезиса. Прежде всего наблюдается общение жестами между животными, предполагающее некую кооперативную деятельность. Здесь начало действия одного есть стимул для другого откликнуться определенным образом, и начало этого отклика становится опять-таки стимулом для первого — приспособить свое действие к последующему отклику. Такова подготовка к завершенному действию, и в конечном счете она приводит к такому поведению, которое есть результат этой подготовки. Общение жестами тем не менее не сопровождается соотнесением индивида, животного, организма с самим собой. Оно не действует таким образом, чтобы добиваться отклика от самой (производящей жест) формы, хотя перед нами здесь такое поведение, которое соотносится с поведением других. Мы видели, однако, что есть определенные жесты, которые воздействуют на данный организм так же, как они воздействуют на другие организмы, и могут, следовательно, пробуждать в организме отклики того же самого свойства, что и отклики, пробужденные в другом. Итак, мы имеем здесь ситуацию, в которой индивид может по крайней мере пробуждать отклики в самом себе и отвечать на эти отклики при условии, что социальные стимулы оказывают на индивида воздействие, подобное тому, какое они оказывают на другого. Именно это и предполагается, например, в языке; в противном случае язык как значимый символ исчез бы, поскольку для индивида смысл того, что он говорит, оставался бы недоступным. Другой набор предпосылочных факторов генезиса самости представлен в таких деятельностях, как игра в соревнование. У первобытных народов, как я сказал, признание необходимости различать самость и организм явствует из представлений о так называемом двойнике: индивид обладает некоторой самостью, подобной вещи (thing-like), которая испытывает воздействие со стороны индивида, когда он оказывает воздействие на других людей, и которая отличается от организма как такового тем, что может покидать тело и возвращаться в него. Это основа представления о душе как некоторой обособленной сущности. /В детях мы встречаем нечто такое, что соответствует этому двойнику, а именно незримых, воображаемых товарищей, которых множество детей производит в своем собственном сознании. Онц организуют, таким образом, те отклики, которые они вызывают в других людях и также вызывают в самих себе. Разумеется, это играние с каким-нибудь воображаемым товарищем есть лишь особенно любопытная фаза обычной игры. Игра в этом смысле, особенно та стадия, которая предшествует организованным соревнованиям, есть игра во что-то. Ребенок играет в то, что он — мать, учитель, полицейский, т.е., как мы говорим, здесь имеет место принятие различных ролей. Мы встречаем нечто подобное в игре животных, когда кошка играет со своими котятами или собаки — друг с другом. Две собаки, играющие друг с другом, станут нападать и защищаться в процессе, который, если он будет до конца реализован, примет форму настоящей драки. Здесь налицо некая комбинация откликов, регулирующая глубину укуса. Но в этой ситуации мы не видим, чтобы собаки принимали определенную роль — в том смысле, в каком дети сознательно принимают роль другого. Эта тенденция, присущая детям, есть то, с чем мы работаем в детском саду, где принимаемые ребенком роли становятся основой обучения. Когда ребенок принимает какую-то роль, он имеет в себе самом те стимулы, которые вызывают этот особый отклик или группу откликов. Он может, разумеется, убегать, когда его гонят, как поступает собака, или же повернуться и дать сдачи, точно так же, как поступает в своей игре собака. Но это не то же самое, что играние во что-нибудь. Дети собираются, чтобы «поиграть в индейцев». Это значит, что ребенок обладает определенным набором стимулов, которые вызывают в нем те отклики, которые они должны вызывать в других и которые соответствуют «индейцу». В.игровой период ребенок пользуется своими собственными откликами на эти стимулы, которые он использует для построения самости. Отклик, который он склонен производить в ответ на эти стимулы, организует их. Он играет в то, например, что предлагает себе какую-нибудь вещь и покупает ее; он дает себе письмо и забирает его обратно; он обращается к себе как родитель, как учитель; он задерживает себя как полицейский. Он обладает некоторым набором стимулов, которые вызывают в нем самом отклики того же свойства, что и отклики других. Он принимает эту игру откликов и организует их в некое целое. Такова простейшая форма инобытия (being another) самости. Она предполагает некую временную конфигурацию (situation). Ребенок говорит нечто в каком-то одном лице, отвечает в другом, затем его отклик в другом лице становится стимулом для него же в первом лице, и, таким образом, общение продолжается. В нем и в его alter ego, которое отвечает ему, возникает некая организованная структура, и они продолжают начатое между ними общение жестами. Если мы сопоставим игру с ситуацией, имеющей место в организованном соревновании, мы заметим, что существенным различием между ними является тот факт, что ребенок, который участвует в каком-либо соревновании, должен быть готов принять установку любого другого участника этого соревнования и что эти различные роли должны находиться в определенной взаимосвязи друг с другом. В случае простейшего соревнования, вроде пряток, все, за исключением одного прячущегося, выступают в роли ищущего. Если ребенок играет в первом смысле, он просто продолжает играть и в этом случае не приходит ни к какой элементарной организации. На этой ранней стадии он переходит от одной роли к другой так, как ему заблагорассудится. Но в соревновании, в которое вовлечено определенное число индивидов, ребенок, принимающий какую-нибудь роль, должен быть готов принять роль любого другого игрока. В бейсболе он встречает 9 (ролей), и в его собственной позиции должны заключаться все остальные. Он должен знать, что собирается делать каждый другой игрок, чтобы исполнять свою собственную роль. Он должен принять все эти роли. Все они не должны присутствовать в сознании в одно и то же время, но в определенные моменты в его собственной установке должны быть налицо установки 3 или 4 других индивидов, таких, как тот, кто собирается бросать мяч, кто собирается ловить его, и т.д. Эти установки должны в некоторой степени присутствовать в его собственной организации. Итак, в соревновании налицо некий набор откликов, подобных другим, организованным так, чтобы установки одного (индивида), вызывали соответствующие установки другого. Этой организации придается форма правил соревнования. Дети проявляют большой интерес к правилам. Не сходя с места, они изобретают правила для того, чтобы выпутаться из затруднений. Часть удовольствия, доставленного соревнованием, состоит именно в изобретении таких правил. Правила, далее, являются неким набором откликов, которые вызывает какая-то особая установка. Вы можете требовать от других какого-то определенного отклика, если вы принимаете какую-то определенную установку. Эти отклики равным образом присутствуют и в вас самих. Здесь вы получаете некий организованный набор откликов, подобный тому, что я описал, который несколько более усложнен, чем роли, встречающиеся в игре. В игре налицо просто некий набор откликов, которые следуют друг за другом в неопределенном порядке. О ребенке на этой стадии мы говорим, что у него еще нет полностью развитой самости. Ребенок откликается достаточно разумным образом на непосредственные стимулы, достигающие его, но они не организованы. Он не организует свою жизнь,— чего мы от него хотели бы,— как некое целое. Здесь имеется просто набор откликов игрового типа. Ребенок реагирует на определенный стимул, и его реакция есть та, которая вызывается и в других, но он еще не является какой-то целостной самостью. В своем соревновании он должен иметь некую организацию этих ролей; в противном случае он не сможет участвовать в этом соревновании. Соревнование представляет собой переход в жизни ребенка от стадии принятия роли других в игре к стадии организованной роли, которая существенна для самосознания в полном смысле слова. Дж. Мид. Азия1 1 Mead Q. The I and the Me // Mead Q. Mind, Seii and Society Chicago, 1934. P. 152—164. (Перевод А. Гараджи). Мы говорили о социальных условиях возникновения самости как объекта. В дополнение к языку мы встретили еще две иллюстрации, одну в игре (play), другую — в соревновании (game), и я хочу подытожить и расширить свои взгляды на эти проблемы. Я высказался о них применительно к детям. Конечно, мы можем обратиться и к установке более примитивных народов, из которых выросла наша цивилизация. Яркую иллюстрацию игры в ее отличии от соревнования можно встретить в мифах и разнообразных играх, устраиваемых примитивными народами, особенно на религиозных празднествах-маскарадах. Чистую игровую установку, которую мы обнаруживаем у маленьких детей, здесь не встретить, поскольку участники — взрослые, и взаимосвязь этих игровых шествий с тем, что они обозначают и истолковывают, несомненно, в большей или меньшей степени осознается даже наиболее примитивными народами. В процессе истолкования подобных ритуалов налицо такая организация игры, которую, вероятно, можно сопоставить с той, что имеет место в детском саду в играх маленьких детей, где они выстраиваются в определенный набор с определенной структурой или внутренней взаимосвязью. По крайней мере нечто подобное можно найти в игре примитивных народов. Этот тип деятельности можно встретить, конечно, не в повседневной жизни людей в их отношении к окружающим их объектам — там мы имеем более или менее определенно развитое самосознание,— но в их установках по отношению к окружающим их силам, природе, от которой они зависят, которая неясна и ненадежна,— вот там мы имеем куда более примитивный отклик. Этот отклик находит свое выражение в принятии роли другого, игровом представлении своих богов и своих героев, совершении определенных обрядов, которые являются репрезентацией предполагаемых деяний этих индивидов. Разумеется, такой процесс развивается в более или менее определенную технику и оказывается под контролем; и все же мы можем сказать, что он вырос из ситуаций, схожих с теми, в которых маленькие дети играют в родителей, учителей — индивидуальностей с неясными очертаниями, которые их окружают, воздействуют на них и от которых они зависят. Это именно те индивидуальности, которые они принимают, роли, которые они играют, и в этой мере контролируют развитие своей собственной индивидуальности. Этот результат — как раз то, на что нацелена работа детского сада. Он берет характеры этих разнообразных неясных существ и ставит их в такое организованное социальное отношение друг к другу, которое позволяет им формировать характер маленького ребенка. Само введение организации извне предполагает отсутствие организации в детском сознании этого периода. С таким положением маленького ребенка и примитивных народов контрастирует соревнование как таковое. Коренное различие между соревнованием и игрой состоит в том, что в первом ребенку необходимо иметь установку всех других вовлеченных в это соревнование индивидов. Установки других игроков, усваиваемые участником соревнования, организуются в своего рода единство, и эта организация как раз и контролирует отклик данного индивида. В качестве иллюстрации приводился игрок в бейсбол. Каждое из его собственных действий (acts) определяется усвоением им действий (actions) других участников этого соревнования. Все, что он делает, контролируется тем обстоятельством, что он представляет собой одновременно любого из игроков этой команды постольку по крайней мере, поскольку эти установки воздействуют на его собственный конкретный отклик. Мы получаем тогда такого «другого», который есть организация установок всех тех, кто вовлечен в один и тот же процесс. Организованное сообщество (социальную группу), которое обеспечивает индивиду единство его самости, можно назвать обобщенным другим. Установка обобщенного другого есть установка всего сообщества1.
1 И неодушевленные объекты не в меньшей степени, чем человеческие организмы, обладают возможностью образовывать части обобщенного и организованного — полностью социализированного — другого для любого данного челове ческого индивида постольку, поскольку он откликается на эти объекты социальным образом (посредством механизма мышления, интерналнзованного общения жестами). Любая вещь — любой объект или набор объектов, одушевленных или неодушевленных, человеческих или животных, или просто материальных, в направлении которых он действует или на которые он (социально) откликается,— есть некий элемент, в котором для него (раскрывается) обобщенный другой. Принимая установки последнего по отношению к себе, индивид начинает осознавать себя в качестве объекта, или индивида, и, таким образом, развивает самость или индивидуальность. Так, например, культ в своей примитивной форме есть просто социальное воплощение взаимоотношения между данной социальной группой (сообществом) и ее физическим окружением — организованное социальное средство, принятое индивидуальными членами этой группы (сообщества) для вступления в социальные отношения с этим окружением или (в некотором смысле) для поддержания общения с ним. Это окружение, таким образом, становится частью всеобъемлющего обобщенного другого для каждого из индивидуальных членов данной социальной группы (сообщества).
Так, например, такая социальная группа, как бейсбольная команда, выступает в качестве обобщенного другого постольку, поскольку она проникает как организованный процесс или социальная деятельность — в сознание (experience) любого из своих индивидуальных членов. Для развития данным человеческим индивидом самости в наиболее полном смысле слова ему недостаточно просто принять установки других человеческих индивидов по отношению к нему и друг к другу внутри человеческого социального процесса, вводя этот социальный процесс как целое в свое индивидуальное сознание лишь в этой форме. Он должен также, таким же точно образом, каким принимает установки других индивидов по отношению к себе и друг к другу, принять их установки по отношению к разным фазам или аспектам общей социальной деятельности или набору социальных предприятий, куда в качестве членов организованного сообщества или социальной группы все они вовлечены. Затем он должен, обобщая эти индивидуальные установки самого этого организованного сообщества (социальной группы) в целом, действовать в направлении разнообразных социальных проектов, которые оно осуществляет в любой данный момент, или же в направлении различных более широких фаз всеобщего социального процесса, который составляет его жизнь и специфическими проявлениями которого эти проекты являются. Это введение крупномасштабных деятельностей любого данного социального целого или организованного сообщества в эмпирическую (experiential) сферу любого из индивидов, вовлеченных или включенных в это целое, является, иными словами, существенным основанием и предпосылкой наиболее полного развития самости этого индивида: лишь поскольку он принимает установки организованной социальной группы, к которой он принадлежит, по отношению к организованной кооперативной социальной деятельности или набору таких деятельностей, в которые эта группа как таковая вовлечена, постольку он развивает завершенную самость или обладает самостью такого уровня развития, какого ему удалось достичь. Но, с другой стороны, сложные кооперативные процессы деятельности и институциональное функционирование организованного человеческого общества также возможны лишь постольку, поскольку каждый вовлеченный в них или принадлежащий к этому обществу индивид может принять всеобщие установки всех других подобных индивидов по отношению к этим процессам, деятельностям и институциональному функционированию, а также и к организованному социальному целому устанавливающихся при этом эмпирических отношений и взаимодействий (experiential relations and interactions) и может соответствующим образом направлять свое собственное поведение. Именно в форме обобщенного другого социальный процесс влияет на поведение вовлеченных в него и поддерживающих его индивидов, т. е. сообщество осуществляет контроль над поведением своих индивидуальных членов, ибо как раз в этой форме социальный процесс (сообщество) проникает в качестве определяющего фактора в мышление индивида. В абстрактном мышлении индивид принимает установку обобщенного другого2 по отношению к себе безотносительно к ее выражению в любых других конкретных индивидах; в конкретном же мышлении он принимает эту установку постольку, поскольку она выражается в установках по отношению к его поведению тех других индивидов, вместе с которыми он вовлечен в данную социальную ситуацию или данное социальное действие. Но лишь принимая установку обобщенного другого по отношению к себе тем или иным из этих способов, он только и может мыслить вообще; ибо только так мышление — или интернализованное общение жестами, составляющее мышление,— может иметь место. И лишь благодаря принятию индивидами установки или установок обобщенного другого по отношению к ним становится возможным существование универсума дискурса как той системы общепринятых или социальных смыслов, которую в качестве своего контекста предполагает мышление. 2 Мы сказали, что внутреннее общение индивида с самим собой посредством слов или значимых жестов — общение, составляющее процесс или деятельность мышления,— поддерживается индивидом с точки зрения обобщенного другого И чем абстрактнее это общение, тем абстрактнее становится мышление, тем дальше отодвигается обобщенный другой от всякой взаимосвязи с конкретными индивидами. Как раз применительно к абстрактному мышлению в особенности следует сказать, что упомянутое общение поддерживается индивидом скорее с обобщенным другим, чем с какими-либо конкретными индивидами. Так, например, абстрактные понятия суть такие понятия, которые формулируются в терминах установок всей социальной группы (сообщества) в целом. Они формулируются на основе осознания индивидом установок обобщенного другого по отношению к ним как результат принятия им этих установок обобщенного другого и последующего отклика на них. И, таким образом, абстрактные высказывания формулируются в таком виде, который может воспринять любой другой — любой другой разумный индивид.
Самосознательный человеческий индивид, далее, принимает или допускает организованные социальные установки данной социальной группы (или сообщества, или какой-то их части), к которой он принадлежит, по отношению к социальным проблемам разного рода, с которыми сталкивается эта группа или сообщество в любой данный момент и которые возникают в связи с различными социальными проектами или организованным кооперативными предприятиями, в которые вовлечена эта группа (сообщество) как таковая. И в качестве индивидуального участника этих социальных проектов или кооперативных предприятий он соответствующим образом управляет своим поведением. В политике, например, индивид отождествляет себя с целой политической партией и принимает организованные установки всей этой партии по отношению к остальной части социального сообщества и по отношению к проблемам, с которыми сталкивается партия в данной социальной ситуации; он, следовательно, реагирует или откликается в терминах организованных установок партии как некоего целого. Так он вступает в особую конфигурацию социальных отношений со всеми другими индивидами, которые принадлежат к этой партии; и таким же образом он вступает в различные иные специфические конфигурации социальных отношений с различными классами индивидов, и индивиды каждого из этих классов являются другими членами какой-то из особых организованных подгрупп (определяемых в социально-функциональных терминах), членом которых он сам является в рамках всего данного общества или социального сообщества. В наиболее высокоразвитых, организованных и сложных человеческих социальных сообществах — тех, которые развиты цивилизованным человеком.— эти различные социально-функциональные классы или подгруппы индивидов, к которым принадлежит каждый данный индивид (и другие индивидуальные члены, с которыми он, таким образом, вступает в некую особую конфигурацию социальных отношений), распадаются на два вида. Некоторые из них представляют собой конкретные социальные классы или подгруппы, как, например, политические партии, клубы, корпорации, которые все действительно являются функциональными социальными единицами, в рамках которых их индивидуальные члены непосредственно соотнесены друг с другом. Другие представляют собой абстрактные социальные классы или подгруппы, такие, как класс должников и класс кредиторов, в рамках которых их индивидуальные члены соотнесены друг с другом лишь более или менее опосредованно и которые лишь более или менее опосредованно функционируют в качестве социальных единиц, но которые предоставляют неограниченные возможности для расширения, разветвлений и обобщения социальных отношений между всеми индивидуальными членами данного сообщества как организованного и объединенного целого. Членство данного индивида в нескольких из этих социальных классов или подгрупп делает возможным его вступление в определенные социальные отношения (какими бы опосредованными они ни были) с почти бесконечным числом других индивидов, которые также принадлежат к тем или иным из этих социальных классов или подгрупп (или включаются в них), пересекающих функциональные демаркационные линии, которые отделяют различные человеческие социальные сообщества одно от другого, и включающих индивидуальных членов из нескольких (в иных случаях — из всех) таких сообществ. Из этих абстрактных социальных классов или подгрупп человеческих индивидов наиболее обширным является, конечно же, тот, который определяется логическим универсумом дискурса (или системой универсально значимых символов), обусловленным участием (participation) и коммуникативным взаимодействием индивидов. Ибо из всех подобных классов или подгрупп это именно тот (класс), который претендует на наибольшее число индивидуальных членов и позволяет наибольшему вообразимому числу индивидов вступить в некий род социального отношения (каким бы ни было оно опосредованным и абстрактным) друг с другом — отношения, вырастающего из универсального функционирования жестов как значимых символов во всеобщем человеческом социальном процессе коммуникации. Я указал далее, что процесс полного развития самости проходит две большие стадии. На первой из этих стадий самость индивида конституируется просто организацией отдельных установок других индивидов по отношению к нему самому и друг к другу в рамках специфических социальных действий, в которых он вместе с ними участвует. Лишь на второй стадии процесса полного развития самости она конституируется организацией не только этих отдельных установок, но также и социальных установок обобщенного другого или социальной группы, к которой он принадлежит, как некоего целого. Эти социальные или групповые установки привносятся в сферу непосредственного опыта (experience) индивида и в качестве элементов включаются в структуру или конституцию его самости — таким же образом, как и установки отдельных других индивидов. И индивид достигает их, ему удается принять их посредством дальнейшей организации, а затем обобщения установок отдельных других индивидов в терминах их организованных социальных значений или импликаций. Таким образом, самость достигает своего полного развития посредством организации этих индивидуальных установок других в организованные социальные или групповые установки, становясь тем самым индивидуальным отражением всеобщей систематической модели социального или группового поведения, в которое она вовлечена наряду со всеми другими,— модели, которая как некое целое проникает в опыт (experience) индивида в терминах этих организованных групповых установок, которые посредством механизма своей центральной нервной системы он принимает в себя, точно так же, как принимает он индивидуальные установки других. Соревнование обладает определенной логикой, так что становится возможной подобная организация самости: налицо четко определенная цель, которая должна быть достигнута; все действия различных индивидов соотнесены друг с другом с учетом этой цели таким образом, что они не вступают в конфликт; человек не вступает в конфликт с самим собой, придерживаясь установки другого игрока команды. Если кто-то придерживается установки индивида, бросающего мяч, то у него может возникнуть отклик, выражающийся в ловле мяча. Они соотнесены таким образом, что преследуют цель самой игры. Они соотнесены между собою унитарным, органическим образом. Итак, мы имеем определенное единство, вводимое в организацию других самостей, когда достигаем такой стадии, как стадия соревнования в ее отличии от ситуации игры, где имеется простое следование одной роли аа другой,— ситуации, которая, конечно же, является характерной чертой собственной индивидуальности ребенка. Ребенок — это нечто одно в один момент времени и нечто совершенно иное в другой, и то, чем он является в один момент, не определяет того, чем он является в другой момент. В этом и очарование и непоследовательность детства. Вы не можете рассчитывать на ребенка; вы не можете исходить из того, будто то, что он делает теперь, должно определять то, что он будет делать в любой последующий момент времени. Он не организован в некое целое. У ребенка нет никакого определенного характера, никакой определенной индивидуальности. Итак, соревнование есть иллюстрация ситуации, в которой вырастает организованная индивидуальность. Поскольку ребенок принимает установку другого и позволяет этой установке другого определять, что он совершит в следующий момент, с учетом какой-то общей цели, постольку он становится органическим членом общества. Он принимает мораль этого общества и становится значимым его членом. Он принадлежит к нему постольку, поскольку позволяет установке другого, которую он принимает, контролировать свое собственное непосредственное выражение (отклик). Здесь предполагается какой-то организованный процесс. Конечно, то, что выражается в соревновании, продолжает непрерывно выражаться в социальной жизни ребенка, но этот более масштабный процесс выходит за пределы непосредственного опыта самого ребенка. Значение соревнования в том, что оно полностью заключено в рамки собственного опыта ребенка, а значение современного нашего типа образования — в том, что оно проникает так далеко, как это только возможно, внутрь этой области. Различные установки, которые принимает ребенок, организованы таким образом, что осуществляют совершенно определенный контроль над его откликом. В соревновании мы получаем организованного другого, обобщенного другого, который обнаруживается в самой природе ребенка и находит свое выражение в его непосредственном опыте. И как раз эта организованная деятельность в рамках собственной природы ребенка, контролирующая конкретный отклик, объединяет и выстраивает его самость. То, что происходит в соревновании, постоянно происходит и в жизни ребенка. Он принимает установки окружающих его людей, особенно роли тех, которые в определенном смысле контролируют его и от которых он зависит. Первоначально он постигает функцию этого процесса абстрактным образом. Он в буквальном (real) смысле переходит из игры в соревнование. Он должен играть в соревнование (to play the game). Мораль соревнования завладевает им крепче, чем более объемлющая мораль общества в целом. Ребенок переходит в соревнование, и это соревнование выражает некую социальную ситуацию, в которую он может погрузиться всецело; ее мораль завладевает им крепче, чем мораль семьи, к которой он принадлежит, или сообщества, в котором он живет. Здесь встречаются социальные организации самого разного типа; некоторые из них достаточно устойчивы, другие мимолетны, и в них ребенок играет в какую-то разновидность социального соревнования. Это тот период, когда он любит «принадлежать», и он постоянно попадает в разнообразные организации, которые возникают и исчезают. Он становится чем-то (a something), что может функционировать внутри организованного целого и, таким образом, нацеливается на самоопределение своего взаимоотношения с группой, к которой он принадлежит. Этот процесс — поразительная стадия в развитии морали ребенка. Он превращает его в самостоятельного члена сообщества, к которому он принадлежит. Таков вопрос, в котором возникает индивидуальность. Я говорил о нем как о процессе, в котором ребенок принимает роль другого: существенным фактором здесь является использование языка. Язык основывается главным образом на голосовом жесте, с помощью которого в любом сообществе осуществляются различные кооперативные деятельности. Язык в своем значимом смысле есть такой голосовой жест, который имеет тенденцию пробуждать в (говорящем) индивиде ту установку, которую он пробуждает в других; именно это совершенствование (perfecting) самости таким жестом, опосредующим социальные деятельности, и дает начало процессу принятия роли другого. Возможно, последняя формулировка несколько неудачна, поскольку заставляет думать о какой-то актерской установке, которая в действительности сложнее той, что заключается в нашем личном опыте. В этом смысле она не описывает то, что я имею в виду, адекватно. Наиболее определенно мы наблюдаем этот процесс—в его примитивной форме — в таких ситуациях, когда играющий ребенок принимает различные роли. Здесь уже сам факт того, что он собирается, к примеру, заплатить (понарошку), вызывает в нем установку лица, которое получает деньги; сам процесс стимулирует в нем отклики, соответствующие деятельности другого вовлеченного (в данную операцию) лица. Индивид дает самому себе стимул к такому отклику, который он вызывает в другом лице, затем действует, откликаясь — в некоторой степени — на эту ситуацию. В игре ребенок определенно разыгрывает ту роль, которую он сам пробудил в себе. Именно это и обеспечивает наличие какого-то совершенно определенного (смыслового) содержания (content) в индивиде, который отвечает на стимул, воздействующий на него так же, как он воздействует на любого другого. Это содержание другого, которое проникает в чью-либо индивидуальность, является в данном индивиде тем откликом, который его жест вызывает в этом другом. Мы можем проиллюстрировать нашу основную концепцию ссылкой на понятие собственности. Если мы говорим: «Это моя собственность, и я буду ею распоряжаться», подобное утверждение вызывает некий набор откликов,' который должен быть одинаковым в любом сообществе, в котором существует собственность. Это предполагает какую-то организованную установку в отношении собственности, которая является общей для всех членов сообщества. Индивид должен иметь вполне определенную установку контроля над своей собственностью и уважения к собственности других. Эти установки (как организованные наборы откликов) должны иметься у всех, чтобы, когда кто-либо произносит нечто подобное, он вызывал бы в себе отклик других. Он вызывает отклик того, кого я назвал обобщенным другим. Общество делает возможным именно такие общие отклики, такие организованные установки в отношении того, что мы зовем собственностью, религиозными культами, процессом образования и семейными отношениями. Конечно, чем шире сообщество, тем более определенно универсальными должны быть эти вещи. В любом случае должен присутствовать некий определенный набор откликов, которые можно назвать абстрактными и которые могут принадлежать весьма значительной по численности группе. Сама по себе собственность является чрезвычайно абстрактным понятием. Она есть то, чем сам индивид может распоряжаться и чем не может распоряжаться, никто другой. Эта установка отличается от установки собаки по отношению к своей кости. Собака не принимает установки другой собаки. Человек, говорящий: «Это моя собственность», принимает установку другого лица. Человек заявляет о своих правах потому, что способен принять установку, которой обладает в отношении собственности любой другой член группы, пробуждая, таким образом, в себе самом установку других. Организованную самость выстраивает организация установок, которые являются общими для всех членов группы. Индивид (person) является индивидуальностью (personality) постольку, поскольку принадлежит к какому-то сообществу, поскольку перенимает в своем собственном поведении установления этого сообщества. Он принимает его язык как средство, благодаря которому обретает свою индивидуальность, а затем — в процессе принятия различных ролей, которыми снабжают его все другие,— он в конце концов обретает установку членов этого сообщества. Такова — в определенном смысле — структура человеческой индивидуальности. Налицо определенные общие отклики, которыми каждый индивид обладает по отношению к определенным общим объектам, и поскольку эти общие отклики пробуждаются в индивиде, когда он воздействует на других индивидов, постольку он пробуждает свою собственную самость. Таким образом, структура, на которой зиждется самость, есть этот общий для всех отклик, ибо индивид, чтобы обладать самостью, должен быть членом какого-то сообщества. Такие отклики являются абстрактными установками, но они составляют как раз то, что мы зовем характером человека. Они снабжают его тем, что мы называем его принципами — установки всех членов общества по отношению к тому, что является ценностями этого общества. Он ставит себя на место обобщенного другого, который представляет собой организованные отклики всех членов группы. Именно это и направляет поведение, контролируемое принципами, и индивид, который обладает подобной организованной группой откликов, есть человек, о котором мы говорим, что у него есть характер — в моральном смысле слова. Таким образом, именно определенная структура установок и выстраивает самость как нечто, отличное от какой-то группы привычек. Все мы обладаем определенными набором привычек, таких, например, как какие-то особенные интонации, которые человек может использовать в своей речи. Перед нами здесь набор привычек голосового выражения, которыми индивид обладает, но о которых он ничего не знает. Наборы привычек такого рода, которыми мы обладаем, не имеют для нас никакого значения; мы не слышим интонаций своей речи, которые слышат другие, если, конечно, не уделяем им особого внимания. Привычки эмоционального выражения, относящиеся к нашей речи, имеют тот же характер. Мы можем знать, например, что выразились забавно, но детали процесса не доходят до наших сознательных самостей. Имеются целые пучки подобных привычек, которые не проникают в сознательную самость, но способствуют формированию того, что зовется самостью бессознательной. В конечном счете то, что мы подразумеваем под самосознанием, есть пробуждение в нас той группы установок, которую мы пробуждаем в других, особенно когда это какой-то важный набор откликов, которые являются определяющими для членов сообщества. Не следует путать или смешивать сознание в обычном смысле с самосознанием. Сознание в распространенном смысле есть просто нечто, имеющее отношение к сфере опыта; самосознание же относится к способности вызывать в нас самих какой-то набор определенных откликов, которыми обладают другие члены группы. Сознание и самосознание находятся на разных уровнях. Человек один, к счастью или несчастью, имеет доступ к своей зубной боли, но не это мы подразумеваем под самосознанием. Итак, я выделил то, что назвал структурами, на которых строится самость, так сказать, остов самости. Конечно, мы состоим не только из того, что является общим для всех: каждая самость отличается от каждой другой; но чтобы мы вообще могли быть членами какого-либо сообщества, должна существовать именно такая общая структура, какую я обрисовал. Но мы не можем быть самими собой, если не являемся также членами, в которых присутствует совокупность установок, контролирующих установки всех. Мы не можем обладать никакими правами, если не обладаем общими установками. Именно то, что мы приобрели в качестве самосознательных лиц, и делает нас такими членами общества, а также дарит нам самости. Самости могут существовать лишь в определенных отношениях к другим самостям. Нельзя провести никакой четкой грани между нашими собственными самостями и самостями других, потому что наши собственные самости существуют и вступают как таковые в наше сознание лишь постольку, поскольку также существуют и вступают в наше сознание самости других. Индивид обладает самостью лишь в отношении к самостям других членов своей социальной группы. И структура его самости выражает или отражает всеобщую повседневную модель его социальной группы, к которой он принадлежит, точно так же, как это делает структура самости любого другого индивида, принадлежащего к этой социальной группе. Дж. Мид. Психология лунитивного правосудия 1 1 Mead G. The Psychology of Punitive Justice // The Amer. Journ. of Sociology. 1918. XX11I. P. 517. 602 {Перевод Т. Новиковой). Изучение, с одной стороны, инстинктов, а с другой — моторного характера человеческого поведения дало нам картину человеческой природы, отличающуюся от той, что давалась предшествующему поколению догматическим учением о душе и интеллектуалистской психологией. Инстинкты даже низших животных форм утратили в наших представлениях свою жесткость. Выяснилось, что они способны видоизменяться под воздействием опыта, что природа животного — не пучок инстинктов, но некая организация, внутри которой эти врожденные привычки функционируют с целью исполнения определенных сложных действий — действий, которые во многих случаях являются результатом работы видоизменивших друг друга инстинктов. Поразительную иллюстрацию этого можно найти в игре, особенно среди молодых животных форм, в которой враждебный инстинкт видоизменяется и сдерживается другими, преобладающими в социальной жизни животных инстинктами. Кроме того, и забота, которой родители окружают детеныша, допускает черты враждебности, не достигающие, однако, своего полного выражения в нападении и уничтожении, обычно предполагающихся в инстинкте, из которого они вырастают. Но это слияние и взаимодействие столь расходящихся инстинктивных действий не есть процесс попеременного господства то одного, то другого инстинкта. Игра и родительская забота могут быть и, как правило, бывают таким комплексом, в рамках которого подавление одной тенденции другими проникло в саму структуру природы животного и даже, по-видимому, его врожденной нервной организации. Другую иллюстрацию подобного слияния расходящихся инстинктов можно найти в утонченном ритуале ухаживания за самкой у птиц. В основе этого типа организации инстинктивного поведения лежит социальная жизнь, в рамках которой необходима кооперация различных индивидов и, следовательно, непрерывное приспособление откликов к меняющимся установкам животных, участвующих в корпоративных действиях. Именно этот корпус организованных инстинктивных реакций друг на друга и составляет социальную природу этих форм, и именно из социальной природы такого рода, представленной в поведении низших форм, и развивается наша человеческая природа. Тщательный анализ этого [процесса] все еще находится на стадии разработки, но ряд его наиболее приметных признаков выделяется с достаточной ясностью для того, чтобы они были прокомментированы. Мы обнаруживаем две противостоящие группы инстинктов: те, которые мы назвали враждебными, и те, которые могут быть названы дружественными, а это большей частью — сочетания родительских и половых инстинктов. Значение стадного (herding) инстинкта, лежащего в основе их всех, все еще весьма неясно, если не сказать сомнительно. Мы обнаруживаем, что индивиды приспосабливаются друг к другу в общих социальных процессах, но часто при этом вступают друг с другом в конфликт; что выражение этой индивидуальной враждебности внутри социального действия как целого относится в первую очередь к деструктивному враждебному типу, видоизмененному и оформленному организованной социальной реакцией; что там, где это видоизменение и контроль прерываются, как, например, в соперничестве между самцами в стаде или стае, враждебный инстинкт может проявиться в своей исконной неистовости. Если мы обратимся к человеческой природе, развившейся из социальной природы низших животных, мы найдем — в дополнение к организации социального поведения, на которую я указал,— значительное усовершенствование процесса приспособления индивидов друг к другу. Это усовершенствование жеста, если воспользоваться вундтовским обобщенным термином, достигает точки своего наибольшего развития в языке. Язык же изначально был определенной установкой — взглядом, движением тела и его частей,— указывающей на наступающее социальное действие, к которому другие индивиды должны приспособить свое поведение. Он становится языком в более узком смысле, когда начинает выступать как общепринятая речь в любой ее форме, т. е. когда своим жестом индивид обращается настолько же к себе, насколько и к другим вовлеченным в действие индивидам. Его речь является их речью. Он может обращаться к себе при помощи их жестов и, таким образом, представлять себе всю социальную ситуацию, в которую он вовлечен, в целом, так что социальным оказывается не только его поведение, но и сознание. Именно из этого поведения и этого сознания и вырастает человеческое общество. Человеческий характер придает ему тот факт, что индивид при помощи языка обращается к себе в роли других членов группы и, таким образом, осознает и учитывает их в своем собственном поведении. Но хотя эта стадия эволюции и является, возможно, наиболее критической в развитии человека, она в конце концов есть только усовершенствование социального поведения низших форм. Самосознательное поведение есть только экспонента, возводящая потенциальные усложнения групповой деятельности в более высокую степень. Она не меняет характера социальной природы, которая лишь совершенствуется и усложняется; не меняет она и принципов ее организации. Человеческое поведение все еще остается организацией инстинктов, которые оказали друг на друга взаимное воздействие. Из таких фундаментальных инстинктов, как инстинкты пола, родительства и враждебности, возник некий организованный тип социального поведения — поведение индивида внутри группы. Нападение на других индивидов группы видоизменилось и смягчилось таким образом, что индивид начал самоутверждаться, противопоставляя себя другим, в игре, в ухаживании, в заботе о потомстве, в определенных общих установках нападения и защиты, без попыток уничтожения индивида, подвергающегося нападению. Если воспользоваться общепринятой терминологией, мы можем объяснить эти видоизменения процессом проб и ошибок в рамках эволюции, продуктом которой является социальная форма. Из враждебного инстинкта выросло поведение, видоизмененное социальными инстинктами, которые служили для ограничения поведения, порождаемого инстинктами пола, родительства и взаимных защиты и нападения. Функцией враждебного инстинкта было обеспечение такой реакции, при помощи которой индивид самоутверждался внутри социального процесса, видоизменяя таким образом этот процесс, в то время как и сам враждебный инстинкт видоизменяется pro tanto2. 2 Тем самым (лат.). — Прим. перев.
Результат — появление новых индивидов, определенных типов половых и игровых партнеров, родительских и детских форм, партнеров в защите и борьбе. Если это утверждение индивида внутри социального процесса ограничивает и сдерживает социальное действие в различных аспектах, оно ведет также и к некоему видоизмененному социальному отклику с новым оперативным пространством, не существовавшим для невидоизмененных инстинктов. Источник этих высших комплексов социального поведения внезапно предстает перед нашими глазами, когда в результате какого-то нарушения организации социального действия, под действием вспышки страстей, совершается преступление как прямой результат самоутверждения в половых отношениях, семье или других комплексах групповых откликов. Невидоизмененное самоутверждение в этих условиях означает уничтожение подвергшегося нападению индивида. Когда же благодаря экспоненте самосознания усложнения социального поведения возводятся в п-ую степень, когда индивид своими жестами настолько же обращается к себе, насколько и к другим, когда в роли другого он может откликаться на свой собственный стимул, весь диапазон возможных деятельностей включается в сферу социального поведения. Un subut оказывается в группах с различными свойствами. Размер группы, к которой он может принадлежать, ограничен лишь его способностями сотрудничать с ее членами. Теперь общий контроль над процессом добычи пищи поднимает древние инстинкты с уровня механического отклика на биологически детерминированные стимулы и включает их в сферу самосознательной регуляции в рамках более широкой групповой деятельности. И эти различные группировки умножают случаи индивидуальных противостояний. Здесь инстинкт враждебности вновь становится методом самоутверждения, но пока противостояния самосознательны, процесс обратного приспособления и оформления враждебных установок более широким социальным процессом остается в принципе тем же, хотя иногда долгого пути проб и ошибок можно избежать, сократив расстояние при помощи символизма языка. В то же время осознание себя через осознание других ответственно и за более глубокое чувство враждебности — враждебности членов группы к тем, кто ей противопоставлен или даже просто находится за ее пределами. Эта враждебность опирается на всю внутреннюю организацию группы. Она обеспечивает наиболее благоприятные условия чувству групповой сплоченности потому, что в общем нападении на общего врага стираются индивидуальные различия. Но в развитии этой групповой враждебности мы обнаруживаем тот факт, что это самоутверждение с попыткой уничтожения врага отступает перед более широким социальным целым, внутри которого располагаются конфликтующие группы. Враждебное самоутверждение переходит в функциональные деятельности в рамках нового типа поведения, как это имело место в игре даже среди низших животных. Индивид осознает себя не через покорение другого, а через различение функции. Дело не в том, что существующие враждебные реакции сами преобразуются, а в том, что индивид, осознающий себя благодаря противопоставлению врагу, находит другие возможные линии поведения, устраняющие непосредственные стимулы к уничтожению врага. Так, завоеватель, осознававший свою власть над жизнью и смертью пленника, обнаруживал его экономическую ценность и, следовательно, некую новую установку для себя, которая устраняла чувство враждебности и открывала путь к такому экономическому развитию, которое в конечном счете ставило обоих на почву общего гражданства. Именно в той степени, в какой противостояние раскрывает более широкое и глубокое взаимоотношение, в рамках которого враждебные индивиды пробуждают в себе невраждебные реакции, и сами враждебные реакции оказываются видоизмененными в некий тип самоутверждения, пропорционального самоутверждению тех, кто был врагами, пока в конце концов эти противостояния не становятся компенсирующими друг друга деятельностями различных индивидов в рамках нового социального поведения. Другими словами, враждебный инстинкт обладает функцией утверждения социальной самости, когда эта самость возникает в эволюции человеческого поведения. Человек, достигший экономического, правового или любого иного социального триумфа, не ощущает побуждения к физическому уничтожению своего противника, и в конечном счете уже одно только чувство надежности своего социального положения может отнять у стимула к нападению всю его силу. Отсюда мораль (подчеркивание этого в пору широкого демократического движения в разгар мировой войны совершенно оправдано): прогресс состоит в осознании более широкого социального целого, внутри которого враждебные установки переходят в самоутверждение, которое уже не деструктивно, но функционально. Нижеследующие страницы посвящены обсуждению враждебной установки, особенно ее проявления в пунитивном правосудии. Цель разбирательства в уголовном суде состоит в доказательстве того, что ответчик совершил или не совершил определенное действие; что (если ответчик совершил это действие) оно попадает в такой-то разряд преступлений или проступков, как это определяется сводом законов, и что как следствие он должен подвергнуться такому-то наказанию. Эта процедура предполагает, что осуждение и наказание являются исполнением правосудия, а также что это идет на благо обществу, т. е. является как справедливым, так и целесообразным, хотя здесь и не предполагается, что в каждом конкретном случае определение законного (legal) возмездия преступнику за его преступление приводит к какому-то непосредственному социальному благу, которое перевесит непосредственное социальное зло, могущее быть результатом его осуждения и заключения для него, его семьи и самого общества. Явное несоответствие законного правосудия и социального блага в одном конкретном случае рассматривает в своей пьесе «Правосудие» Голсуорси. В то же время широко распространена вера в то, что без этого законного правосудия со всеми его ошибками и разрушительными последствиями само общество было бы невозможно. В основании общественного мнения лежат оба этих стандарта уголовного правосудия: воздаяние и предупреждение. Справедливо, что преступник должен страдать пропорционально совершенному им злу. Но справедливо и то, что преступник должен страдать столько и таким образом, чтобы его наказание удержало бы его и других от совершения подобного проступка в будущем. В истории наблюдается явное смещение акцента с одного из этих стандартов на другой. В средние века, когда залы суда были преддвериями камер пыток, акцент приходился на тщательное выравнивание меры страдания в соответствии с характером проступка. В своем великом эпосе Данте спроецировал эту камеру пыток как исполнение правосудия на небесные сферы и создал произведение, исполненное теми величественными искажениями и возвеличиванием первобытной человеческой мести, которые средневековые сердце и воображение воспринимали как бессмертие. Но даже тогда не существовало никакой соразмерности между страданиями в виде возмездия и злом, за которое преступник считался ответственным. В конечном счете он страдал до тех пор, пока не будут удовлетворены возмущенные чувства потерпевшего, или его родственников и друзей, или общества, или рассерженного Бога. Чтобы удовлетворить последнего, не хватило бы и вечности, тогда как милосердная смерть в конечном счете уносила от взыскательного общества жертву, платившую за свое прегрешение — зуб за зуб — своей агонией. Не существует соразмерности между прегрешением и страданием, но она существует в общих чертах между прегрешением и количеством и качеством страдания, которые удовлетворят тех, кто чувствует себя обиженным; однако в нашем общем нравственном сознании утвердилось суждение, что удовлетворение от страдания преступника не имеет законного (legitimate) места в процессе определения его наказания. Даже в его сублимированной форме, в качестве какого-то аспекта праведного негодования, мы признаем его законность только в пределах возмущения преступлением и его осуждения, но никак не при воздаянии за совершенное зло. Естественно поэтому, что при измерении наказания акцент должен был сместиться с возмездия на предотвращение преступления, ибо между тяжестью наказания и страхом, который оно внушает, существует примерное количественное соотношение. Это смещение акцента на стандарт целесообразности при определении тяжести наказания не означает, что возмездие не является больше оправданием наказания в общественном сознании или правовой теории, поскольку, как бы ни было целесообразно карать преступления заслуженными наказаниями на благо обществу, оправдание причинения страдания вообще содержится в допущении, что преступник должен обществу страдание в виде возмездия; этот долг общество может взыскать в той форме и мере, которые представляются ему наиболее целесообразными. Это любопытное сочетание понятий возмещающего страдания, которое есть оправдание наказания, но не может быть стандартом количества и степени наказания, и социальной целесообразности, которая не может быть оправданием самого наказания, но является стандартом количества и характера причиняемого наказания,— это сочетание, очевидно, еще не вся история. Если бы возмездие было единственным оправданием наказания, тогда трудно поверить, что наказание само собой не исчезло бы, когда общество пришло бы к пониманию того, что любая возможная теория наказания не может возводиться на фундаменте возмездия или на него опираться (особенно если мы признаем, что система наказаний, присуждаемых с учетом их устрашающего воздействия, не только весьма неадекватно работает в плане сдерживания преступлений, но и сохраняет нетронутым целый преступный класс). Эта другая часть истории, в которой не фигурируют ни возмездие, ни социальная целесообразность, проявляется в напускной торжественности уголовного судопроизводства, в величии закона, в предполагаемых непредвзятости и беспристрастии правосудия. Эти характеристики не включаются ни в понятие возмездия, ни в понятие устрашения. Закон Линча есть сама сущность возмездия, и он вдохновляется мрачной уверенностью в том, что подобное безотлагательное правосудие поразит ужасом сердца предполагаемых преступников; и закон «Линча лишен торжественности и величия, он является каким угодно, но только не беспристрастным и непредвзятым. Эти характеристики присущи не первобытным импульсам, из которых выросло пунитивное правосудие, и не осторожному благоразумию, с которым общество обдумывает, как защитить свои блага, но судебному институту, который теоретически основывается в своих действиях на правилах, а не импульсах, и правосудие которого непременно должно исполняться, пусть даже небеса падут на землю. Каковы тогда те ценности, которые обосновываются и поддерживаются законами пунитивного правосудия? Наиболее очевидная ценность — теоретически беспристрастное навязывание общей воли. Эта процедура обеспечивает признание и защиту индивида в интересах общего блага и общей же волей. Признавая закон и свою зависимость от него, индивид оказывается заодно с обществом, и уже сама эта установка предполагает признание им своей обязанности подчиняться закону и поддерживать исходящее от него принуждение. Понятый подобным образом общий закон (общее право) есть утверждение гражданства. Однако допускать, что сам закон и установки людей по отношению к нему могут существовать in abstracto, было бы серьезной ошибкой. Серьезной ошибкой потому, что слишком часто именно уважения к закону как закону мы требуем от членов общества, в то время как способны сравнительно индифферентно наблюдать изъяны как в конкретных законах, так и в их применении. И не только ошибкой, но и фундаментальным заблуждением, поскольку все эмоциональные установки,— а эмоциональными установками являются даже уважение к закону и чувство ответственности,— возникают в качестве откликов на конкретные импульсы. Мы уважаем не законы вообще, но конкретные ценности, которые охраняют законы общества. У нас нет никакого чувства ответственности как такового, у нас есть эмоциональное признание обязанностей, которые приносит с собой наше положение в обществе. И этим импульсы и эмоциональные реакции не являются менее конкретными из-за того, что они организованы в определенные сложные обычаи таким образом, что какой-нибудь легкий, но подходящий стимул приводит весь комплекс импульсов в действие. Человек, отстаивающий какое-то в принципе внешне незначительное право, отстаивает целый корпус аналогичных прав, сохраняемых в целости огромным комплексом социальных обычаев. Его эмоциональная установка, казалось бы, несоразмерная с непосредственным поводом, соответствует всем тем социальным благам, на которые в организованном корпусе обычаев направлены различные импульсы. Но мы не можем также допустить, что наши эмоции, раз они отвечают на конкретные импульсы, являются поэтому обязательно эгоистичными или эгоцентричными. Немалая доля импульсов, присущих человеческому индивиду, имеет непосредственное отношение к благу других. От эгоизма уводит не кантовский путь эмоционального отклика на абстрактное всеобщее, но признание подлинно социального характера человеческой природы. Важный момент этого иллюзорного уважения к абстрактному закону явлен в нашей установке зависимости от закона и его принуждения защищать наши блага и блага других, интересы которых мы отождествляем со своими собственными. Угроза атаки на эти ценности ставит нас в защитную позицию, и, поскольку эта защита в значительной степени доверяется действию законов данной страны, мы обретаем уважение к законам, пропорциональное тем благам, которые они защищают. Но существует и другая установка, более легко пробуждаемая в этих условиях, которая, я думаю, в значительной степени ответственна за наше уважение к закону как закону. Я имею в виду установку враждебности по отношению к нарушителю закона как врагу того общества, к которому мы принадлежим. В этой позиции мы защищаем эту социальную структуру против врага со всем воодушевлением, которое может вызвать угроза нашим собственным интересам. Средоточием наших интересов является не детальное функционирование закона по определению посягательств на права и их должной охраны, но задержание и наказание личного врага, который есть также враг общественный. Закон — оплот наших интересов, и враждебная процедура, направленная против врага, пробуждает чувство преданности, обязанное тем средствам, которые предоставляются в наше распоряжение для удовлетворения враждебного импульса. Закон стал оружием для сокрушения того, кто посягнул на наши кошельки, наши добрые имена, а то и на наши жизни. Мы ощущаем по отношению к нему то же, что ощущаем по отношению к полицейскому, спасшему нас от злодейского покушения. Уважение к закону есть оборотная сторона нашей ненависти к преступнику-агрессору. Далее, судебная процедура, после того как обвиняемый в преступлении человек задерживается и привлекается к суду, подчеркивает эту эмоциональную установку. Государственный обвинитель добивается осуждения. В этом правительственном служащем пострадавшее лицо и общество признает своего героя. Юридическое сражение сменяет физическую борьбу, которая привела к аресту. Пробуждаемые эмоции — это эмоции сражения. Беспристрастие суда, восседающего в качестве верховного арбитра,— это беспристрастие посредника между двумя соперничающими партиями. Мы исходим из того, что каждая из соперничающих партий сделает все, что в ее силах, для достижения победы, и это налагает на них, точнее, на государственного обвинителя обязанность добиваться скорее вердикта в пользу своей стороны, чем такого исхода, который отвечал бы интересам всех заинтересованных сторон. Учение, утверждающее, что жестокое принуждение закона в этой форме служит интересам всех заинтересованных сторон, не имеет никакого отношения к тому, что я стараюсь выделить: эмоциональная установка пострадавшего индивида и еще одной стороны судебного разбирательства — общества — по отношению к закону есть установка, порожденная неким враждебным предприятием, в котором закон стал весомым оружием защиты и нападения3. 3 Я ссылаюсь здесь на уголовный закон и его принуждение не только потому, что уважение к закону и величие закона относятся почти всецело к уголовному правосудию, но также и потому, что весьма значительная часть, возможно наиболее значительная, судопроизводства гражданского закона принимается и осуществляется с намерением определить и выправить, отладить социальные ситуации, оставив в стороне враждебные установки, которые характеризуют уголовную процедуру. Стороны гражданского судопроизводства принадлежат к одной и той же группе и продолжают принадлежать к этой группе независимо от вынесенного решения. Проигравшая сторона не отмечается никаким клеймом. Наша эмоциональная установка по отношению к этому корпусу закона есть установка заинтересованности, осуждения или одобрения в зависимости от неудачи или успеха в выполнении им своей социальной функции. Это не тот институт, который должно уважать даже при самых сокрушительных его неудачах. Напротив, в этих случаях его должно изменить. В наших чувствах его не ограждает никакой ореол величия. Он может быть действительным или нет и как таковой вызывает удовлетворение или неудовлетворение и заинтересованность в его реформе, пропорционально затронутым социальным ценностям.
Имеется и другое эмоциональное содержание, заключенное в этом уважении к закону как закону, которое, возможно, обладает значением, сопоставимым со значением первого. Я имею в виду неизбежное клеймо, запечатляемое на преступнике. Отвращение к преступности проявляется в чувстве сплоченности с группой, чувстве гражданственности, которое, с одной стороны, исключает тех, кто нарушил законы группы, и с другой — подавляет стремление к совершению преступных действий в самом гражданине. Именно эта эмоциональная реакция на поведение, исключающее из общества, и придает моральным табу группы такую выразительность. Величие закона есть величие ангела-привратника с огненным мечом, который может отсечь человека от его мира. Величие закона есть господство группы над индивидом, и атрибутика уголовного закона служит не только для того, чтобы изгонять из группы мятежного индивида, но также и для того, чтобы пробудить в законопослушных членах общества сдерживающие тенденции, которые делают для них мятеж просто невозможным. Формулировка этих сдерживающих тенденций есть основание уголовного закона. Эмоциональное содержание, которое их сопровождает, составляет изрядную долю уважения к закону как закону. В обоих этих элементах нашего уважения к закону как закону — в уважении к общему орудию защиты от врага нас самих и общества и нападения на этого врага, а также в уважении к этому корпусу устоявшегося обычая, который отождествляет нас с обществом в целом и одновременно исключает тех, кто нарушает его предписания, мы признаем конкретные импульсы — импульсы нападения на врага нас самих и в то же время общества и импульсы сдерживания и подавления, благодаря которым мы ощущаем общую волю в тождестве запрета и исключения. Они суть конкретные импульсы, которые одновременно отождествляют нас с преобладающим социальным целым и в то же время ставят нас на уровень любого другого члена группы и таким образом, основывают те теоретические беспристрастность и непредвзятость пунитивного правосудия, которые в немалой степени ответственны за наше чувство преданности и уважения (к закону). Именно из всеобщности, присущей чувству общего действия, вытекающего из этих импульсов, и вырастают институты закона, а также регулятивного и репрессивного правосудия. Хотя эти импульсы конкретны по отношению к своему непосредственному объекту, т.е. преступнику, ценности, которые враждебная установка по отношению к преступнику защищает либо в обществе, либо в нас самих, постигаются негативно и абстрактно. Мы определяем цену благ, которые защищаются процедурой, направленной против преступника, инстинктивно и в терминах этой враждебной процедуры. Эти блага — не только какие-то материальные предметы, они включают и более высокие ценности самоуважения, появляющегося тогда, когда не допускают безнаказанного попрания прав индивида, повергают врага группы, отстаивают заповеди группы и ее институтов от посягательств. И во всем этом наши спины обращены к тому, что мы защищаем, а наши лица — к реальному или потенциальному врагу. Эти блага считаются ценными потому, что мы готовы сражаться и даже в определенных ситуациях умереть за них; но их внутренняя ценность не утверждается и не рассматривается в юридическом судопроизводстве. Приобретаемые таким образом ценности — не потребительные, но жертвенные ценности. Для множества людей их страна становится бесконечно дорогой, потому что они чувствуют себя готовыми сражаться и умереть за нее, когда пробуждается общий импульс нападения на общего врага, и все-таки в своей повседневной жизни они могут быть предателями тех социальных ценностей, ради защиты которых они кладут свои головы, потому что отсутствовала такая социальная ситуация, в которой эти ценности проникли бы в их сознание. Трудно соразмерить готовность человека обмануть свою страну в уплате законных налогов и его готовность сражаться и умереть за ту же самую страну. Эти реакции вытекают из различных наборов импульсов и приводят к оценкам, которые, как кажется, не имеют друг с другом ничего общего. Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.018 сек.) |