|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Одномерное общество Новые формы контроляКомфортабельная, свободная от ограничений, разумная, демократическая зависимость господствует в развитой индустриальной цивилизации—символе технического прогресса. Что могло бы быть на деле рациональнее, чем подавление индивидуальности при механизации общественно необходимых, но требующих для своего осуществления больших затрат мероприятий; чем концентрация индивидуальных усилий в более действенные и продуктивные их объединения; чем регулирование свободной конкуренции между различными хорошо развитыми экономическими субъектами; чем уменьшение прерогатив и национальных суверенных прав, которые мешают международной организации использования ресурсов? То, что этот технический порядок принес с собой политическую и духовную унификацию, является печальным и все же многообещающим достижением. Права и свободы, которые были на ранних ступенях индустриального общества жизненно важными факторами, утратили свое значение на более высокой ступени; при этом они потеряли свой традиционный разумный базис и содержание. Свобода мысли, выступлений и совести были — подобно свободному хозяйству, чьей поддержкой и защитой они являлись,— по существу, критическими идеями, призванными заменить устаревшую материальную и духовную культуру более продуктивной и рациональной. Однажды институционализированные, эти права и свободы разделили судьбу общества, чьей интегрирующей составной частью они были. Успех ликвидирует свои предпосылки. В той мере, в какой свобода бедности, конкретная субстанция любой свободы, становится реальной возможностью, свободы, которые принадлежали низшей ступени производительности, теряют свое былое содержание. Независимость мышления, автономия, право на политическую оппозицию в настоящее время лишены своей основной критической функции в обществе, которое, кажется, все более может удовлетворить потребности индивидов при помощи способа, которым оно организовано. Такое общество вправе требовать, чтобы его принципы и институты были восприняты, и может ограничивать оппозицию в дискуссии требованием альтернативной политической практики внутри status quo. В этом случае недостаточно выяснить, достигается ли растущее удовлетворение потребностей посредством авторитарной или неавторитарной системы. В условиях растущего уровня жизни несогласие с системой как таковой является общественно бессмысленным, тем более когда оно влечет за собой ощутимые хозяйственные и политические убытки и угрожает спокойному развитию целого. По меньшей мере в общих чертах речь здесь идет о жизненных потребностях, и, кажется, нет никаких причин для того, чтобы производство и распределение товаров и услуг принимало форму соревнования между индивидуальными свободами. С самого начала свобода предпринимательства была отнюдь не благом. В качестве свободы работать или умирать с голоду она означала для подавляющего большинства населения мучения, незащищенность и страх. Если бы индивид не был больше вынужден выступать на рынке свободным экономическим субъектом, то исчезновение этого вида свободы было бы одним из величайших достижений цивилизации. Процесс механизации и стандартизации мог бы высвободить индивидуальную энергию для еще неизведанного царства свободы по ту сторону царства необходимости. Внутренняя структура человеческого бытия была бы изменена; индивид был бы освобожден от чужих потребностей и возможностей, которые навязывает ему мир труда. Индивид был бы свободен стать независимым от жизни, которая сделалась бы его собственной. Если бы производственный аппарат был организован и направлен на удовлетворение жизненных потребностей, то он мог бы быть чрезвычайно централизованным; такого рода контроль не мешал бы индивидуальной автономии, а содействовал ей. Такое положение является целью в рамках того, на что способна развитая индустриальная цивилизация, «целью» технологической рациональности. Однако фактически действует противоположная тенденция: аппарат предъявляет к рабочему и свободному времени, к материальной и духовной культуре как экономические, так и политические требования своей защиты и экспансии. Вследствие способа, каким оно организовало свой технологический базис, современное индустриальное общество движется к тоталитарности. Ибо тоталитарность является не только террористической политической унификацией, но и террористической технико-экономической унификацией, которая действует, манипулируя потребностями при помощи насущных интересов. Так оно предотвращает возникновение действенной оппозиции целому. Тоталитаризму способствуют не только особая форма правления или партийное господство, но и особая система производства и распределения, которая вполне уживается с «плюрализмом» партий, газет, «управляющих сил» и т.п. Политическая власть сегодня устанавливается при помощи власти над механизированным процессом и технической организацией производства. Правительства развитых и развивающихся индустриальных обществ могут держаться у власти и защищать ее только тогда, когда им удается организовать, мобилизовать и эксплуатировать предоставленную в распоряжение индустриальной цивилизации техническую, научную и механическую производительность. И эта производительность заставляет общество возвыситься над всеми частными или групповыми интересами. Жестокий факт, что физическая (только физическая?) сила машины превосходят силу индивида или любой группы индивидов, делает машину в любом обществе, чья организация основана на организации машинного процесса, действеннейшим политическим Современная индустриальная цивилизация доказывает, что она достигла ступени, на которой «свободное общество» не может более определяться в традиционных понятиях экономических, политических и духовных свобод; не потому, что эти свободы перестали быть значимыми, а потому, что они должны оставаться значимыми, даже будучи ограниченными в традиционных формах. Новым возможностям общества должны соответствовать новые способы их осуществления. Такие новые способы можно обрисовать только в негативных понятиях, так как они сводятся к отрицанию господствующих. Так, экономическая свобода означала бы свободу от экономики — от контроля экономических сил и отношений, от ежедневной борьбы за существование, от того, что нужно зарабатывать себе на пропитание. Политическая свобода означала бы освобождение индивидов от политики, над которой они не осуществляют действенного контроля. Соответственно духовная свобода означала бы обновление сознания, которое сейчас сформировано средствами массовой информации и воспитанием, ликвидацию «общественного мнения» вместе с его создателями. Нереалистичное звучание этих утверждений указывает не на их утопичный характер, а на мощь сил, которые стоят на пути их воплощения в жизнь. Самая действенная форма борьбы против освобождения заключается в формировании таких материальных и духовных потребностей людей, которые увековечивают устаревшие формы борьбы за существование. Интенсивность, удовлетворение и сам характер человеческих потребностей, которые превышают биологический уровень, постоянно определяются заранее. Будет ли возможность что-либо сделать, или разрешить чем-либо пользоваться, или овладеть, или что-либо разрушить, или запретить определена как потребность или нет, зависит от того, может ли она рассматриваться как желательная и необходимая для господствующих общественных институтов и интересов или нет. В этом смысле человеческие потребности историчны, и в той мере, в какой общество требует репрессивного развития индивида, его потребности и желания их удовлетворить уступают масштабам критики, которая не считается с этими потребностями. Мы в состоянии различать истинные и ложные потребности. Ложными являются те, которые навязаны индивиду частными общественными силами, заинтересованными в его подавлении: это те потребности, которые увековечивают тяжелый труд, агрессивность, нищету и несправедливость. Их удовлетворение может быть для индивида чрезвычайно отрадным, но эта радость не должна поддерживаться и охраняться, если она служит препятствием развитию способности осознать болезнь целого и шансам вылечить эту болезнь. Результат удовлетворения таких потребностей является эйфорией в несчастье. Большинство из господствующих потребностей — отдыхать, развлекаться, вести себя и потреблять в соответствии с рекламой, ненавидеть и любить то, что ненавидят и любят другие,— принадлежат к этому набору ложных потребностей. У таких потребностей есть общественное содержание и общественная функция, которые детерминируются внешними силами и не контролируются индивидом; развитие и удовлетворение этих потребностей гетерономны самому индивиду. Все равно, сколько таких потребностей стало потребностями самого индивида и сколько их репродуцируется и укрепляется условиями его существования; все равно, насколько он индентифицирует себя с ними и воспроизводит себя вновь при их удовлетворении,— они остаются тем, чем были с самого начала,— продуктами общества, чьи господствующие интересы требуют подавления индивида. Преобладание репрессивных потребностей является свершившимся фактом, который покорно принимается в незнании и подавленности, но который должен быть устранен в интересах удовлетворенного индивида, а также всех тех, чья нищета является ценой его удовлетворения. Единственными потребностями, которые имеют неограниченное право на удовлетворение, являются витальные потребности — питание, одежда и жилье на доступном культурном уровне. Удовлетворение этих потребностей есть предварительное условие для удовлетворения всех потребностей: как несублимированных, так и сублимированных. Для любого сознания и совести, для любого опыта, который во взглядах на правду и ложь воспринимает господствующий общественный интерес не как высший закон мышления и поведения, универсум обыденных потребностей и их удовлетворения является сомнительным фактом. Эти понятия целиком историчны, исторична и их объективность. Суждение о потребностях и их удовлетворении включает в себя при данных условиях оценки, которые относятся к оптимальному развитию индивида, всех индивидов при оптимальном использовании материальных и духовных ресурсов, которыми располагает человек. Эти ресурсы измеримы. «Истинность» и «ложность» потребностей обозначают объективные условия в той мере, в какой всеобщее удовлетворение жизненных потребностей и, кроме того, все большее преодоление тяжелого труда и бедности являются общепринятыми масштабами. Но в качестве исторических масштабов они меняются не только в сфере развития, они могут определяться при противопоставлении их господствующим масштабам. Какой суд может требовать для себя право решения этого вопроса? В конце концов индивиды должны сами ответить на вопрос: что является истинными, а что — ложными потребностями, т. е. дать, поскольку и если они свободны, свой собственный ответ. Пока им мешают быть автономными, пока ими (вплоть до их побуждений) манипулируют, пока их обучают, ответ на этот вопрос не может рассматриваться как их собственный. Поэтому никакой суд не может законным образом присвоить себе право определять, какие потребности должны развиваться и удовлетворяться. Любое решение такого суда должно быть отвергнуто, несмотря на то что тем самым ликвидируется вопрос: как могут люди, которые становятся объектом все более действенного и результативного контроля, произвести «из самих себя» условия своей свободы. Чем рациональнее, производительнее, техничнее и тотальнее становится управление обществом, тем невообразимее те средства, которыми управляемые индивиды могли бы сломать свое рабство и взять в свои руки собственное освобождение. Однако возникает парадоксальная и вызывающая недоумение мысль спроецировать разум на все общество, несмотря на то что его порядочность может оспариваться и что оно делает эту мысль посмешищем, в то время как своих собственных членов оно низводит до объектов тотального управления. Освобождение целиком зависит от осознания рабства, и процесс этого осознания постоянно затрудняется господством потребностей и их удовлетворения, которые в большой степени стали потребностями и удовлетворением самого индивида. Процесс все время заменяет одну систему другой; оптимальная цель — это замена ложных потребностей истинными, отказ от репрессивного удовлетворения. Характерной чертой развитого индустриального общества является то, что оно оставляет действующими и те потребности, которые требуют освобождения — освобождения и от того, что терпимо, выгодно и удобно; в то же время оно «щедро» поддерживает и оправдывает разрушительную силу и функцию подавления общества. При этом социальный контроль навязывает господствующую потребность в производстве и потреблении ненужных вещей; потребность в отупляющей работе, где она в действительности больше не нужна, потребность в разнообразных видах разрядки, которые смягчают и продлевают это отупление; потребность сохранять такие обманчивые свободы, как свободная конкуренция при фиксированных ценах, свободная пресса, которая сама для себя является цензурой, свободный выбор товаров и мелких принадлежностей к ним при принципиальном потребительском принуждении. Под пятой репрессивного целого свобода способна превращаться в мощный инструмент господства. Пространство, в котором индивид может сделать свой выбор, не является решающим фактором для определения степени свободы такого выбора и того, что выбирается индивидом. Критерий свободного выбора никогда не может быть абсолютным, он полностью относителен. Свободные выборы господ не ликвидируют господ или рабов. Свободны выбор среди широкого разнообразия товаров и услуг не означает свободы, если эти товары и услуги поддерживают социальный контроль над жизнью, трудом и страхом, т. е. отчуждением. И спонтанное воспроизводство навязанных индивидам потребностей не создает автономии, оно только подтверждает действенность контроля. Когда мы говорим о его глубине и действенности, мы наталкиваемся на возражение, что слишком переоцениваем штампующую силу средств массовой коммуникации и что люди полностью осознают и удовлетворяют потребности, которые им сейчас навязывают. Это возражение неуместно. Предформирование начинается не с массового производства теле- и радиоприемников, а с централизации контроля над ними. Люди вступают в эту стадию в качестве досконально изученных потребителей; решающее отличие состоит в изменении противоположности (или конфликта) между данным и возможным, между удовлетворенными и неудовлетворенными потребностями. Здесь так называемое выравнивание классовых различий проявляет свою идеологическую функцию. Когда рабочий и его шеф смотрят одну и ту же телепередачу и посещают одни и те же места отдыха, когда машинистку судят так же строго, как и дочь ее работодателя, когда негр имеет «кадиллак», когда они читают одну и ту же газету, то ассимиляция указывает не на исчезновение классов, а на масштабы, в которых порабощенное население участвует в удовлетворении потребностей, служащих сохранению существующего положения вещей. Конечно, в наиболее развитых сферах современного общества превращение общественных потребностей в индивидуальные настолько эффективно, что различие между ними лишь чисто теоретическое. Можно ли, действительно, увидеть различие между средствами массовой информации как инструментом информации и развлечения и как средством манипуляции и обучения? Между автомобилем как чем-то обременительным и как удобной вещью? Между серостью и уютом функциональной архитектуры? Между трудом на национальную оборону и трудом на пользу концерна? Между личным удовольствием и коммерческой и политической выгодой повышения рождаемости? Мы вновь оказываемся перед тревожнейшим аспектом развитой индустриальной цивилизации: рациональным характером ее иррациональности. Ее производительность и мощность, ее способность повышать комфорт, превращать расточительство в потребность, а разрушение в строительство; масштаб, в котором эта цивилизация превращает предметный мир в продолжение духа человеческого, делают сомнительным само понятие отчуждения. Люди узнают себя в своих товарах: в своем автомобиле, своем приемнике «Hi-Fi», своем кухонном комбайне. Механизм, привязывающий индивида к его обществу, изменился, и социальный контроль закрепился в новых потребностях, которые он сам породил. Господствующие формы социального контроля являются технологическими в новом смысле. Правда, техническая структура и действенность производственного и деструктивного аппарата в течение всего Нового времени были главными средствами порабощения населения в рамках данного общественного разделения труда. Далее такая интеграция постоянно сопровождалась очевидными формами принуждения: лишение возможности поддерживать свою жизнь, судебные санкции, полиция, вооруженные силы. Но это лишь частности. На современном этапе технологический контроль выступает в качестве воплощения разума даже на пользу всем социальным группам и интересам в том смысле, что любое противоречие кажется иррациональным, а любое сопротивление — невозможным. Следовательно, неудивительно, что социальный контроль в прогрессивнейших сферах этой цивилизации настолько интроецирован, что индивидуальный протест задыхается уже в зародыше. Духовное и эмоциональное сопротивление тому, чтобы «участвовать», кажется невротическим и бессильным. Это социально-психологический аспект политического явления, которым характеризуется современный период: исчезновения исторических сил, которые могли бы представлять на предшествующих ступенях развития индустриального общества возможность новых форм существования. Вероятно, что термин «интроекция» больше не описывает тот способ, которым индивид порождает себя и увековечивает организованный его обществом внешний контроль. Интроекция представляет собой ряд относительно спонтанных процессов, посредством которых самость (Я) переносит «внешнее» во «внутреннее». Таким образом, интроекция предполагает существование внутреннего измерения, которое отличается от внешних и даже является им антагонистичным — индивидуальным, независимым от общественного мнения и общественного поведения4. Идея внутренней свободы обретает здесь свою реальность: она обозначает личностное пространство, где человек может стать и оставаться «самим собой». 4 Изменение функций семьи играет здесь решающую роль; ее социализирующие функции все больше переходят к внешним группам и средствам массовой информации.
Сегодня это личностное пространство захвачено технологической реальностью. Массовое производство и распределение требуют всего индивида, и индустриальная психология давно уже не ограничивается фабрикой. Многообразные процессы интроекции уже отработаны до почти механических реакций... Результатом их является не приспособление, а мимезис: непосредственная идентификация индивида со своим обществом как целым. Эта непосредственная, автоматическая идентификация, характерная для примитивных форм сообщества, по-новому выступает в высокоиндустриальной цивилизации; ее новая «непосредственность», правда, является продуктом организации научного управления предприятием. В этом процессе отсекается «внутреннее» измерение, в котором может победить оппозиция против основ status quo. Процесс утраты измерения, в котором сосредоточена сила негативного мышления — критическая сила разума, является идеологическим подобием материального процесса, когда развитое индустриальное общество заставляет оппозицию молчать и изменяет ее в приемлемом для себя направлении. Сила прогресса подчиняет разум реальным фактам и превращает его в инструмент порождения все больших и больших фактов, соответствующих данному образу жизни. Мощь системы делает индивида неспособным осознать то, что не существует фактов, которые не выражали бы репрессивной власти целого. Когда индивиды обретают себя в вещах, их окружающих, то не индивиды предписывают законы вещам, они сами начинают подчиняться законам, диктуемым этими вещами, законам не физическим, а социальным. Я уже указал на то, что использование понятия отчуждения сомнительно, когда индивиды идентифицируют себя со своим существованием, обеспечивающим им развитие и удовлетворение. Эта идентификация не простая видимость, а действительность. Но эта действительность подготавливает и более высокую ступень отчуждения. Она является абсолютно объективной; отчужденный субъект соединяется со своим отчужденным существованием. Существует лишь одно измерение, оно распространено повсеместно и выступает в разных формах. Достижения прогресса, даже идеологические обвинения представляют как свое оправдание: перед их судом «ложное сознание» рациональности этих достижений становится истинным сознанием. Такой результат развития идеологии не является, однако, ее концом. Наоборот, в определенном смысле развития индустриальная культура идеологичнее, чем ее предшественница, поскольку сегодня идеология внедряется в сам процесс производства. 5 Сформулированное в более резкой форме, это предложение обнаруживает политические аспекты господствующей техологической рациональности. 5 A d о г п о Т. Prismen, Kulturkritik und Gesellschaft. Frankfurt, 1955. S. 24 f. 134
Производственная сфера, товары и услуги, которые она производит, «предлагают» (или внедряют) социальную систему как целое. Средствам общественного транспорта и массовой коммуникации, предметам ширпотреба — жилью, питанию, одежде, достижениям индустрии развлечений и информации, перед которыми невозможно устоять, сопутствует целый арсенал предписываемых отношений и привычек, духовных и эмоциональных реакций, которые более или менее приемлемо связывают потребителей с производителями и таким образом с целым. Товары поглощают людей и манипулируют ими; они производят ложное сознание, которое невосприимчиво к собственной лжи. Товары становятся доступными все большему числу членов общественных классов, и идущая с ними рука об руку индоктринация перестает быть рекламой, она становится стилем жизни, причем он намного лучше, чем был раньше, и поэтому она препятствует качественному изменению. Так возникает образец одномерного мышления и поведения, в котором идеи, стремления и цели, трансцендирующие согласно своему содержанию существующий универсум языка и действия, либо отбрасываются, либо редуцируются до понятий этого универсума. Они по-новому определяются рациональностью данной системы и ее количественными показателями. Эту тенденцию можно сравнить с развитием научного метода: с операционализмом в естественных науках и бихевиоризмом — в социальных. Его основной чертой является всеобъемлющий эмпиризм в области разработки частных понятий; его смысл ограничивается исполнением частных операций и частично поведением. Операциональная точка зрения хорошо видна при анализе понятия «длина» П. Бриджмэном: «Мы четко сознаем, что понимаем под «длиной», когда хотим сказать, какой длины первый встречный объект, и физикам помимо этого ничего не нужно. Чтобы определить длину объекта, мы должны провести определенные физические операции. Понятие длины установлено, когда установлены операции, которыми она измеряется, т. е. понятие длины содержит лишь ряд операций, которыми определяется длина. Вообще мы подразумеваем под каким-либо понятием лишь ряд операций; понятие равнозначно соответствующему ряду операций»6. Бриджмэн в общих чертах рассмотрел далеко идущие последствия этого образа мышления для общества: «Принятие операциональной точки зрения включает в себя гораздо больше, чем простое ограничение смысла, в котором мы разумеем «понятие»; оно предполагает скорее далеко идущее изменение всех наших мыслительных привычек в том смысле, что мы впредь отказываемся использовать в качестве инструментов нашего мышления понятия, о которых не можем дать себе достаточного отчета, как об операциях»7. 6 Bridgman P. Logic of Modern Physics. N. Y., 1928. P. 25. С той поры операциональное учение было уточнено и изменено. Бриджмэн сам расширил понятие «операция» таким образом, что оно теперь включает и операции ученого с «бумагой и карандашом». Главным импульсом остается «желательность» того, чтобы операции с карандашом и бумагой осуществляли контакт — пусть даже непрямой — с инструментальными операциями. 7 Ibid. P. 3.
Прогнозы Бриджмэна оправдались. Новый образ мышления является сегодня господствующей тенденцией в философии, психологии, социологии и других областях. Многие из самых «неудобных» для всех понятий отброшены при помощи доказательства невозможности дать о них отчет как об операции или поведении. Радикальный эмпирический подход предоставляет таким способом методологическое оправдание ограничения сферы духа интеллектуалами — позитивизм, отрицая трансцендирующие элементы разума, придает академическое подобие требуемому общественному поведению. Более серьезным «далеко идущее изменение всех наших мыслительных привычек» представляется вне академической сферы. Оно служит уравниванию наших помыслов и целей с помыслами и целями, предписываемыми системой, и элиминации тех из них, которые ей не подходят. Власть такой одномерной реальности не означает, что господствует материализм и приходит конец духовной, метафизической и художественной сферам деятельности. Напротив, предлагается разное: и подобное «Всеобщему богослужению этой недели», и «Почему бы Вам не попробовать обратиться к богу?», и дзен, и экзистенциализм и т. п. Но такие формы протеста и трансценденции больше не противоречат status quo и не являются негативными. Они скорее суть тождественные части практического бихевиоризма, его безвредное отрицание, и быстро превращаются в здоровую часть status quo. Одномерное мышление систематически поддерживается политиками и поставщиками массовой информации. Их языковой универсум полон гипотез, которые сами себя подтверждают и которые, непрестанно и монополистически повторяемые, становятся гипнотическими дефинициями и стереотипами. Например, «свобода» — это институт, функционирующий в странах свободного мира; другие трансцендируемые виды свободы — ex definitionе — или анархизм, или коммунизм, или пропаганда. «Социалистическими» являются все виды вмешательства в частное предпринимательство, которые идут не со стороны свободного хозяйства (или через правительственные соглашения), а как всеобщее страхование на случай болезни, или охрана природы от слишком решительной коммерциализации, или создание общественных служб, контролирующих частный бизнес. Эта тоталитарная логика свершившихся фактов имеет своего восточного близнеца. Там есть свобода введенного коммунистическим режимом образа жизни, и все другие трансцендируемые виды свободы являются или капиталистическими, или ревизионистскими, или левосектантскими. В обоих лагерях неоперациональные помыслы не устраняются из поведения и не разрушаются. Движение мысли задерживается барьерами, которые выступают в качестве границ своего разума. Такое ограничение мышления, собственно, не является чем-то новым. Растущий современный рационализм как в своей спекулятивной, так и в эмпирической форме обнажает противоречие между экзистенциальным, критическим радикализмом в научном и философском методе, с одной стороны, и некритическим радикализмом в действиях против существующих функционирующих общественных институтов — с другой. Так, декартовское ego cogitans должно было оставить нетронутыми «большие общественные тела», а Гоббс высказывал мысль, что «настоящее постоянно должно предпочитаться, сохраняться и считаться самым лучшим». Кант был согласен с Локком в том, что революция оправдана лишь тогда, когда ей удается организовать целое и предотвратить упадок. Таким представлениям, однако, постоянно противоречили явная нищета и несправедливость «больших общественных тел» и действенный, более или менее осознанный мятеж против них. Возникли общественные отношения, которые вызвали и допустили действительный отказ от такого положения; имелось как частное, так и политическое измерение, в котором этот отказ мог развиваться в активную оппозицию, сознающую свою силу и действительность своих целей. При постоянном отсечении обществом этого измерения самоограничение мышления принимает все более обширный характер. Взаимосвязь между научно-философскими и общественными процессами, между теоретическим и практическим разумом осуществляется за спиной ученых и философов. Общество препятствует целому ряду видов оппозиционного поведения; при этом присущие им понятия становятся иллюзорными или бессмысленными. Историческая трансценденция выступает в качестве метафизической трансценденции, неприемлемой для науки и научного мышления. Практикуемая в основном как «мыслительная привычка», операционная и бихевиористская точка зрения становится точкой зрения данного универсума языка и действия, потребностей и стремлений. «Хитрость разума» работает в интересах существующей власти. Необходимость употребления рациональных и бихевиористских понятий направляется против усилий освободить мышление и поведение, для подавления альтернатив данной действительности. Теоретический и практический разум, академический и социальный бихевиоризм соединяются на общей основе — на основе развитого общества, которое превращает научный и технический прогресс в инструмент господства. Прогресс — не нейтральное понятие, он движется к определенным целям, и эти цели обусловлены возможностями улучшить человеческое положение. Развитое индустриальное общество приближается к стадии, где дальнейший прогресс потребует радикального ниспровержения господствующего направления и организации соответствующего развития. Эта стадия достижима, если материальное производство (включая и необходимые услуги) будет автоматизировано до такой степени, что удовлетворялись бы все жизненные потребности, а необходимое рабочее время уменьшилось бы до ничтожной доли. С этого момента технический прогресс трансцендировал бы царство необходимости, в котором он служил инструментом господства и эксплуатации, что ограничивало его рациональность; техника была бы подчинена свободной игре способностей в борьбе за примирение природы и общества. Такое положение рассматривается в марксовом понятии «перемена труда». Выражение «умиротворение бытия» кажется более подходящим для обозначения исторической альтернативы миру, который вследствие международного конфликта, трансформирующего и тормозящего развитие противоречий внутри данного общества,— развивается на грани войны, угрожающей человечеству. «Умиротворение бытия» означает, что борьба людей с людьми и природой развертывается в условиях, где соревнующиеся друг с другом потребности, желания и стремления больше не организуются описанными выше силами, заинтересованными в господстве и ограниченности — в организации, увековечивающей разрушительные формы этой борьбы. Современная борьба против этой исторической альтернативы находит надежный массовый фундамент в угнетенном населении и свою идеологию в узкой ориентации мышления и поведения на данный универсум фактов. Усиленный достижениями науки и техники, оправданный своей растущей производительностью, status quo пренебрегает любой трансценденциеи. Противопоставленное возможности умиротворения на основе своих технических и духовных достижений, зрелое индустриальное общество противится этой альтернативе. Операционализм в теории и практике становится теорией и практикой ограничения. Благодаря его очевидной динамике это общество полностью является статической системой жизни: оно постоянно воспроизводится в своей подавляющей производительности и удобной унификации. Ограничение технического прогресса идет рука об руку с его ростом в данном направлении. Несмотря на политические путы, накладываемые на людей существующим положением вещей, оно всеми силами против любой альтернативы, и тем сильнее, чем выше развитие техники, способной создать условия для примирения. Самые развитые сферы индустриального общества обнаруживают обе эти черты: тенденцию к совершенствованию технологической рациональности и активные усилия удержать эту тенденцию в рамках существующих институтов. В этом заключается внутреннее противоречие этой цивилизации; иррациональный элемент ее рациональности. Это доказательство ее достижения. Индустриальное общество, присваивающее себе науку и технику, перестраивается для более действенного господства над человеком и природой, для становящегося все более эффективным использования своих ресурсов. Оно делается иррациональным к тому моменту, когда результаты усилий открывают новые измерения для человеческой самореализации. Организация для мира отличается от организации для войны; институты, которые служили борьбе за существование, не могут служить умиротворению существования. Жизнь как цель качественно отличается от жизни как средства. Такой качественно новый способ существования не может рассматриваться как простой побочный продукт экономических и политических изменений, более или менее спонтанного влияния новых институтов, которые создают необходимые предпосылки. Качественное изменение включает также изменение технического базиса, на котором покоится это общество,— базиса, позволяющего существовать экономическим и политическим институтам, при помощи которых «вторая природа человека» закрепляется, превращаясь в агрессивный административный орган. Средства индустриализации являются политическими средствами, и как таковые они заранее решают вопрос о возможностях и границах разума и свободы. Разумеется, труд должен предшествовать сокращению труда, а индустриализация — развитию человеческих потребностей и их удовлетворению. Но так как свобода зависит от преодоления чуждой необходимости, осуществление этой свободы зависит от средств преодоления. Самая высокая производительность труда может применяться для увековечения труда, и самая мощная индустриализация может служить ограничению потребностей и манипуляции ими. Когда достигнут такой уровень, господство распространяется — под маской изобилия и свободы — на все сферы частного и общественного бытия, интегрирует всю действующую оппозицию и поглощает все альтернативы. Технологическая рациональность обнаруживает свой политический характер, при этом она становится «большой телегой» господства и порождает поистине тоталитарный универсум, в котором общество и природа, дух и тело находятся в состоянии постоянной мобилизации на защиту этого универсума. Заключение Развитое индустриальное общество изменяет соотношение между рациональным и иррациональным. На фоне фантастических и безрассудных аспектов его рациональности сфера иррационального становится на место действительно рационального — идей, которые могли бы «возвысить жизнь до искусства». Если существующее общество управляет каждой своей коммуникацией и усиливает или ослабляет свое воздействие в соответствии с общественными требованиями, то, вероятно, ценности, которые чужды этим требованиям, не имеют другой среды, в которой они могли бы существовать и развиваться, кроме «ненормальной» среды поэзии. Эстетическое измерение еще сохраняет свою свободу выражения, которая делает писателей и художников способными называть людей и вещи своими именами — давать имя по-иному невыразимому. Истинное лицо нашего времени проглядывает в романах Сэмюэла Беккета, его действительная история описана в пьесе Рольфа Хохута «Заместитель». В действительности, оправдывающей все, кроме преступления против ее духа, больше здравого рассудка, нежели силы воображения. Сила воображения отрекается от этой действительности, превосходящей ее. Аушвиц все еще продолжает жить, но не в воспоминании, а скорее в разнообразных поступках людей — космических полетах, управляемых ракетах,<...>уютных электронных фабриках — чистых, гигиеничных и с клумбами цветов, ядовитом газе, который в действительности совсем не вреден людям, тайне, в которую мы все посвящены. Так выглядит структура, в которой нашли свое место великие достижения человека в науке, медицине и технике; обещания спасти и улучшить жизнь являются единственной надеждой. Сознательная игра с наличными возможностями, способность действовать с чистой совестью, contra naturam экспериментировать над вещами и людьми, превращать иллюзии в действительность и выдумку в правду свидетельствуют о масштабе, в каком сила воображения стала инструментом прогресса. Инструментом, которым, разумеется, как и другими инструментами, в существующих обществах методично злоупотребляют. Становясь лидером политики и определяя ее стиль, сила воображения, присутствующая в речах, превосходит Алису в Стране чудес и превращает смысл в бессмыслицу, а бессмыслицу в смысл. Прежде антагонистические сферы объединяются на технической и политической почве — магия и наука, жизнь и смерть, радость и беда. Красота обнаруживает свой террор на атомных фабриках, стоящих на видных местах, а лаборатории становятся «парками индустрии» с симпатичными окрестностями. Civil Defence Headquarters рекламирует бункер против ядерных осадков, весь выстланный коврами, с креслами, телевизором и настольными играми, «спроектированный как комбинированное помещение для семьи в мирное время и как семейный бункер против ядерных осадков во время войны». Если ужас таких представлений не проникает в сознание, если все это воспринимается как само собой разумеющееся, то это происходит потому, что эти достижения являются, во-первых, в контексте существующего порядка полностью рациональными и, во-вторых, символами человеческой предприимчивости и власти, выходящих за традиционные границы фантазии. Уродливое слияние эстетики и действительности опровергает философские системы, противопоставляющие «поэтическое» воображение научному и эмпирическому разуму. Технический прогресс сопровождается как растущей рационализацией, так и воплощением в действительность воображаемого. Архетипы страха и радости, войны и мира теряют свой катастрофический характер. Их проявление в повседневной жизни индивидов не есть больше проявление иррациональных сил: их современные эрзац-боги — это элементы их технического господства и подчинения. Суживая и таким образом преодолевая романтическое пространство фантазии, общество заставило ее оправдывать свои надежды на новой почве, где ее картины преобразовываются в исторически реальные возможности и проекты. Преобразование это может быть таким же плохим и искаженным, как общество, которое его проводит. Отделенная от сферы материального производства и материальных потребностей, фантазия была простой игрой, непригодной в царстве необходимости и обязанной своим существованием только фантастической логике и фантастической правде. Когда технический прогресс устраняет образы фантазии своей собственной логикой и правдой, он уменьшает способности духа. Но он также уменьшает и пропасть между фантазией и наукой. Обе эти антагонистические способности начинают зависеть друг от друга на общей почве, созданной техническим прогрессом. Не является ли вся эта игра фантазии перед лицом производительности развитой индустриальной цивилизации игрой с техническими возможностями, которые можно проверить на предмет того, насколько широко они могут реализовываться? Романтическая идея «науки воображения», кажется, приобретает постоянно возникающий эмпирический аспект. Научный, рациональный характер фантазии давно признан в математике, в гипотезах и экспериментах естественных наук. Он равным образом признается в психоанализе, который теоретически основывается на принятии идеи специфической рациональности иррационального; понятая фантазия становится терапевтической силой. Но можно идти гораздо дальше лечения неврозов. Не поэт, а ученый обрисовал эту перспективу: «Широкий материалистический психоанализ... может помочь нам вылечиться от наших представлений или по меньшей мере ограничить их власть. Поэтому можно надеяться... сделать фантазию приятной, другими словами, наделить воображение чистой совестью, чтобы придать ей полностью все средства выражения, все материальные образы, возникающие в естественных снах, в нормальной «сонной» деятельности. Сделать фантазию приятной, дать ей полное воплощение — значит лишь помочь ей в ее действительной функции психического импульса и побуждения»8. 8 Bachelard G. Le materialisme rationnel. Paris, 1953. P. 18.
Фантазия не остается невосприимчивой к процессу овеществления. Мы находимся во власти наших образов и страдаем под ней. Это понимал Фрейд и его последователи. Однако «наделение фантазии всеми средствами выражения» было бы движением вспять. Изуродованные в своем воображении индивиды были бы заорганизованы и ущемлены еще больше, чем сейчас. Такое освобождение было бы неослабевающим страхом — не катастрофой культуры, а свободной игрой ее регрессивных тенденций. Рациональной является та фантазия, которая может стать a priori, она стремится перестроить производственный аппарат и реорганизовать его адекватно умиротворенному существованию, жизни без страха. И это никогда не может быть фантазией тех, кто одержим образами господства и смерти. Освобождение фантазии, дающее ей все средства выражения, предполагает подавление многого, что сейчас является свободным, и увековечивает репрессивное общество. И такая перемена — дело не психологии и этики,, а политики в том смысле, в каком это понятие уже использовалось. Это практика, внутри которой развиваются, формируются, поддерживаются и изменяются основные общественные институты. Это практика индивидов, независимо от того, как они организованы. Тогда нужно еще раз пристально рассмотреть вопрос: как могут управляемые индивиды, сделавшие свое искажение своей собственной свободой и удовлетворением и таким образом продуцирующие их в увеличивающихся масштабах, освободиться от самих себя, как от господ? Как возможен разрыв порочного круга? Парадоксальным кажется не то, что представление о новых общественных институтах становится наибольшей трудностью при попытке ответить на этот вопрос. Существующие общества сами собираются изменить основные институты в аспекте возросшего планирования или уже сделали это. Так как рост и использование всех наших ресурсов для всестороннего удовлетворения жизненных потребностей является предварительным условием умиротворения, то оно несовместимо с господством партийных интересов, стоящих на пути достижения этих целей. Качественное изменение зависит от того, что предполагается предпринять ради блага целого против этих интересов, и свободное и разумное общество может возникнуть только на этом базисе. Институты, на примере которых можно рассмотреть этот вопрос, сопротивляются традиционному включению в авторитарные и демократические, централизованные и либеральные формы правления. Сегодня оппозиция борется против центрального планирования от имени либеральной демократии, отказывающей в идеологической поддержке репрессивным интересам. Цель истинного самоопределения индивидов зависит от действенного социального контроля над производством и распределением жизненно необходимых товаров (определяемых достигнутым уровнем материальной и духовной культуры). При этом технологическая рациональность, освобожденная от своих эксплуататорских черт, является для всех единственным масштабом и ориентиром в планировании и развитии наличных ресурсов. Самоопределение при производстве и распределении жизненно важных товаров и услуг было бы расточительным. Работа, с которой надо справиться, является технической работой, и как подлинно техническая, она ведет к уменьшению тяжелого физического и умственного труда. В этой сфере централизованный контроль будет рациональным, если он начнет создавать предварительные условия для осмысленного самоопределения. Тогда оно воплотится в действительность в своей собственной сфере — решениях, затрагивающих вопросы производства и распределения экономических излишков, и в индивидуальном существовании. В каждом случае сочетание централизованного авторитета и прямой демократии уступает место бесконечным преобразованиям в зависимости от степени их развития. Самоопределение будет реальным в той мере, в какой масса растворится в индивидах, освобожденных от всякой пропаганды, муштры и манипуляции, способных распознать и понимать факты и оценивать альтернативы. Другими словами, общество было бы разумно и свободно в той мере, в какой оно организовано, поддерживается и воспроизводится существенно новым историческим субъектом. На современном этапе развития индустриального общества и материальная и культурная системы отрицают эти требования. Власть и производительность этой системы, прочная сублимация духа в факте, мышления в требуемом поведении, желания в реальности противодействуют возникновению нового субъекта. Они также противодействуют пониманию того, что замена господствующего контроля над процессом производства «контролем снизу» предвещает качественное изменение. Это представление было и остается там, где рабочие были и остаются живым отрицанием и обвинением существующего общества. Однако там, где этот класс встал на защиту господствующего образа жизни, его путь к контролю над ним только удлинился бы. И все-таки налицо все факты, подтверждающие правильность критической теории данного общества и его развития: растущая иррациональность целого, расточительство и ограничение производительности, потребность в агрессивной экспансии, постоянная угроза войны, обострившаяся эксплуатация, бесчеловечность. Все это указывает на историческую альтернативу: плановое использование ресурсов для удовлетворения жизненных потребностей при минимуме затрат на тяжелый труд, превращение свободного времени в действительно свободное, умиротворение борьбы за существование. Но факты и альтернативы лежат как обломки, которые не могут соединиться, как мир немых объектов без субъекта, без практики, которая двинула бы эти объекты в новом направлении. Диалектическая теория не опровергается этим, но она не может предложить никакого лекарства. Она не может быть позитивной. Правда, диалектическое представление трансцендирует данные факты, осмысливая их. Только в этом заключается признак его истины. Оно определяет историческую возможность, а равно и необходимость, но путь их осуществления лежит в области практики, соответствующей теории, а на сегодняшний день такого соответствия нет. Безнадежность сквозит в теоретических и эмпирических основаниях диалектического представления. Человеческая действительность — это история, в которой противоречия не разрешаются сами собой. Конфликт между ультрасовременным, наемным господством, с одной стороны, и его достижениями, направленными на самоопределение и умиротворение, с другой, становится столь вопиющим, что невозможно его отрицать. Но в дальнейшее он может стать легко управляемым и продуктивным, ибо с ростом технического порабощения природы растет и порабощение человека человеком. А такое порабощение уменьшает свободу, являющуюся необходимой предпосылкой умиротворения. Здесь заключена свобода мышления в том смысле, что оно может быть свободным в контролируемом мире — в виде осознания его репрессивной продуктивности и в качестве абсолютной потребности вырваться из этого целого. Но эта потребность не господствует там, где она могла бы стать движущей силой общественной практики, причиной качественного изменения. Без такой материальной основы это обостренное осознание остается бессильным. Безразлично, как может заявить о себе иррациональный характер целого и вместе с ним необходимость изменения,— познанной необходимости никогда не хватало, чтобы осмыслить возможные альтернативы. В сравнении с производительностью современной организации жизни все ее альтернативы кажутся утопией. И познанная необходимость, и осознание отвратительного положения недостаточны на той ступени, где достижения науки и уровень производства устранили утопические черты альтернатив, где скорее утопична существующая действительность, чем ее противоположность. Значит ли это, что критическая теория общества несостоятельна и уступает свое место эмпирической социологии, которая, будучи лишена теоретической основы и руководствуясь одной лишь методологией, становится жертвой неверных выводов, сделанных на основе имеющейся конкретики, и которая, таким образом, выполняет свое идеологическое предназначение, одновременно провозглашая исключение каких бы то ни было оценочных суждений? Или диалектическое понимание вновь подтверждает свою истинность, осознавая это положение, как положение общества, которое оно изучает? Ответ напрашивается сам, если рассматривать критическую теорию в самом слабом ее пункте — с точки зрения ее неспособности указать освободительные тенденции внутри существующего общества. Когда возникает критическая теория общества, она начинает конфронтацию с реально существующими (объективными и субъективными) силами в обществе, которое развивается в направлении образования более разумных и свободных институтов (или может быть направлено по этому пути) за счет упразднения уже имеющихся, но препятствующих прогрессу. Они и были эмпирической почвой, на которой возникли теория и идея освобождения имманентных возможностей — заблокированных и искаженных производительности, способностей и потребностей. Не открыв эти силы, критика общества еще могла бы быть действенной и рациональной, но она уже не в состоянии превратить свою рациональность в понятия общественной практики. Что из этого следует? Что «освобождение имманентных возможностей» не является более выражением исторической альтернативы. Сдерживаемыми возможностями развитого индустриального общества являются: развитие производительных сил в увеличивающемся масштабе, расширение овладения природой, растущее удовлетворение потребностей все большего числа людей, создание новых потребностей и способностей. Но эти возможности постепенно осуществляются при помощи средств и институтов с растущим освободительным потенциалом, и этот процесс наносит ущерб и средствам и целям. Средства производительности и прогресса, организованные в тоталитарную систему, определяют не только свое сегодняшнее, но и завтрашнее положение. На своей самой высокой ступени господство функционирует в качестве управления, и в сверхразвитых областях массового потребления управляемая жизнь становится хорошей жизнью целого, для защиты которого объединяются даже противоречия. Это чистая форма господства. И наоборот, его отрицание выступает как чистая форма отрицания. Содержание его сводится к абстрактному требованию отмены господства — единственному действительно революционному требованию и результату, который подтвердил бы достижения индустриальной цивилизации. Перед лицом окончательного ответа на вопрос о существовании данной системы это отрицание выступает в политически бессильной форме «абсолютного отказа» — отказа, кажущегося тем неразумнее, чем более существующая система развивает свою производительность и облегчает бремя жизни. По словам Мориса Бланше: «То, от чего мы отказываемся, не лишено ни цены, ни значения. Именно поэтому необходим отказ. Существует разум, который нас больше не устраивает; существует проявление мудрости, которое приводит нас в ужас; существует требование согласиться и примириться. Прорыв произошел. Мы ведем себя искренне, и эта искренность больше не переносит соучастия»9. 9 e Refus. 14 juillet. Oktober. N. 2. Paris, 1958.
Но если абстрактный характер отказа является результатом тотального овеществления, то должна еще быть и конкретная основа для такого отказа, ибо овеществление есть лишь кажимость. Происходящее именно на этой основе слияние противоположностей при всей его относительности должно быть поэтому иллюзорным и не способным ни устранить противоречия между растущей производительностью и ее репрессивным применением, ни удовлетворить насущной потребности разрешить это противоречие. Но борьба за разрешение противоречия переросла традиционные формы. Тоталитарные тенденции одномерного общества делают бесполезными обычные средства и пути протеста, а порой и довольно опасными, так как они основываются на иллюзии народного суверенитета. Эта иллюзия содержит долю истины: народ, ранее бывший ферментом общественного изменения, «призван» стать ферментом общественной сплоченности. Более всего этому идеалу отвечает, наряду с перераспределением богатства и равноправием классов, характерное для развитого индустриального общества расслоение. Под консервативным основным слоем народа находится, однако, субстрат опальных и изгоев: это эксплуатируемые и преследуемые других рас и цветов кожи, безработные и калеки. Они существуют вне демократических процессов; их жизнь реальнее и непосредственнее всего нуждается в уничтожении невыносимых отношений и институтов. Но при этом революционна их оппозиция, но не их сознание. Их оппозиция проникает в систему извне и потому не отклоняется этой системой; она является элементарной силой, не соблюдающей правил игры и начинающей свою игру. Когда они собираются в толпы и выходят на улицу без оружия и охраны с требованием элементарнейших гражданских прав, знайте, что они противостоят собакам, камням, бомбам, тюрьмам, концлагерям, самой смерти. Их сила питает любую политическую демонстрацию в защиту жертв закона и порядка. Тот факт, что они начинают отказываться играть в нашу игру, является признаком начала конца этого периода. Ничто не свидетельствует о том, что это будет хороший конец. Экономические и технические мощности нашего общества достаточно велики, чтобы пойти на уступки и переговоры с обделенными, его вооруженные силы достаточно обучены и оснащены, чтобы справиться с кризисной ситуацией. Но призрак вновь здесь — внутри и снаружи развитого общества. Легко напрашивается историческая параллель с варварами, угрожающими империи цивилизации, она предвосхищает положение вещей; второй период варварства мог сам быть продолжающей существование империей цивилизации. Но есть надежда, что исторические крайности — самое развитое сознание человечества и его самая эксплуатируемая сила — снова совпадут в этот период. Но это не более чем надежда. Критическая теория общества не обладает понятиями, которые могли бы перебросить мост между сегодняшим днем и будущим; поэтому она ничего не обещает, а тем более успеха, оставаясь негативной теорией. Но она хочет сохранить верность тем, кто без всякой надежды посвятил и посвящает свою жизнь Великому Отказу. В начале фашистской эры Вальтер Беньямин писал: «Только ради лишенных надежды дана она нам».
Ч. Миллс. Высокая теория* * Текст представляет собой вторую главу кн.: М il I s С. W. The Sociological Imagination. N. Y., 1959 (Перевод М. Кисселя.) Впервые опубликован в кн.: Структурно-функциональный анализ в современной социологии. Вып. 1. М., 1968. С. 395—424.
Рассмотрим пример высокой теории1взятый из «Социальной системы» Толкотта Парсонса — по распространенному убеждению, чрезвычайно важной книги, написанной наиболее выдающимся представителем этого стиля. «Элемент общепризнанной символической системы, который служит в качестве критерия или стандарта для выбора из альтернатив ориентации, внутренне присущих определенной ситуации, может быть назван ценностью... Но от этого аспекта мотивационной ориентации, принадлежащего целостности действия, необходимо, учитывая роль символических систем, отличать аспект ценностной ориентации. Этот аспект касается не значения ожидаемого деятелем положения вещей в смысле этого баланса удовлетворенности — неудовлетворенности, но содержания самих селективных стандартов. Понятие ценностных ориентации есть, таким образом, логический термин для выражения одного из центральных аспектов расчленения культурных традиций в системе действия. Из выведения нормативной ориентации и роли ценностей в действии, как это сделано выше, следует, что все ценности включают то, что можно назвать социальной отнесенностью. Системе действия внутренне присуще то, что действие «нормативно ориентировано». Это вытекает, как было показано, из понятия ожиданий в теории действия, особенно в «активной» фазе, в которой деятель преследует цели. Ожидания в сочетании с «двойной случайностью» процесса взаимодействия, как это было названо, создают кардинальную проблему порядка. В то же время можно различать два аспекта этой проблемы: порядок в символических системах, который делает возможной коммуникацию, и порядок во взаимном отношении мотивационной ориентации и нормативного аспекта ожиданий — «гоббсову проблему» порядка. Проблема порядка и тем самым природы интеграции стабильных систем социального взаимодействия, т. е. социальной структуры, сосредоточивается на интеграции мотиваций деятелей и нормативных стандартов культуры, которые в нашем контексте межличностным образом интегрируют систему действия между личностями. Эти стандарты... являются формами стандартной ценностной ориентации и как таковые составляют особенно важную часть культурной традиции социальной системы»2. Возможно, некоторые читатели теперь возымеют желание обратиться к следующей главе. Высокая теория — соединение и разложение понятий — вполне достойна рассмотрения. Правда, она не содержит столь важного результата, как «методологическое запрещение», которое должно быть подвергнуто исследованию в следующей главе, так как ее влияние как особого стиля работы имеет ограниченное распространение. Дело в том, что понять ее нелегко, и я подозреваю, что она, возможно, вообще не будет вполне понятна. Это, конечно, охраняющее преимущество, но это недостаток, поскольку ее торжественное провозглашение имело цель воздействовать на рабочие приемы социологов. Не ради шутки, но оставаясь в пределах фактов, мы должны допустить, что ее результаты влияют на социологов в одном или нескольких из следующий направлений. По крайней мере для некоторых из тех, кто утверждает, что понимает ее идеи, и кому она нравится,— это одно из важнейших достижений во всей истории общественной науки. Для многих из тех, кто претендует на ее понимание, но кому она не нравится,— это образец не относящейся к делу неуклюжей тяжеловесности (такие люди редки, потому что неприязнь и нетерпение мешают разобраться в этой головоломке). Для тех, кто не претендует на понимание, но кому эта теория очень нравится, а таких много,— это чудесный лабиринт, привлекательный именно благодаря часто встречающемуся великолепному отсутствию смысла. Те же, кто не претендует на понимание этой доктрины, и кому она не нравится,— если они сохранят мужество придерживаться своих убеждений — поймут, что на самом деле король-то голый. Конечно, есть много и таких, которые изменяют свои взгляды, и еще больше тех, кто остается терпеливо нейтральным, ожидая увидеть профессиональные результаты, если они будут. И хотя это, возможно, ужасная мысль, многие социологи даже не знают о ней, разве что понаслышке. Все это поднимает мучительный вопрос об интеллигибельности. Этот вопрос, конечно, выходит за рамки высокой теории, но ее приверженцы так глубоко заняты этим, что, я боюсь, мы действительно должны спросить: не является ли высокая теория просто путаным набором слов или же в конце концов в ней что-то есть? Ответ, я думаю, таков: кое-что там есть, спрятанное столь глубоко, что его нельзя достать, но кое-что все же высказано. Итак, вопрос приобретает следующий вид: после того как все препятствия, мешающие уяснению смысла, устранены из высокой теории и все понятное становится доступным, то о чем там, собственно, говорится? Есть только один путь ответить на этот вопрос: мы должны «перевести» один из характерных образцов этого стиля мышления и затем рассмотреть этот «перевод». Я уже наметил выбор примера. Хочу только пояснить, что не собираюсь здесь оценивать работу Парсонса в целом. Если я буду ссылаться на другие его сочинения, то только для того, чтобы разъяснить наиболее экономным образом некоторые моменты, содержащиеся в этом одном томе. Переводя содержание «Социальной системы» на английский, я не претендую на то, что мой перевод превосходен, но лишь на то, что ни один явный оттенок смысла не утрачен. Перевод, я утверждаю, содержит все, что можно понять в этой книге. Прежде всего я попытаюсь отделить высказывания о чем-либо от определений слов и отношений между словами. И то и другое важно; смешать эти аспекты означало бы нанести роковой ущерб ясности. Чтобы сделать очевидным то, что необходимо, я сначала «переведу» несколько отрывков, а затем предложу два сокращенных «перевода» всей книги в целом. «Переведем» образец, цитированный в начале этой главы: «Люди часто признают некоторые стандарты и ожидают этого друг от друга. В той мере, в какой они это делают, их общество может быть упорядоченным» (конец «перевода»). Парсонс пишет: «Существует двойная структура этого «связывания». Во-первых, посредством интериоризации стандарта, причем соответствие с ним имеет тенденцию приобрести личностное, экспрессивное и (или) инструментальное значение для «Я». Во-вторых, структурирование реакций другого на действия «Я» в качестве санкций есть функция его соответствия данному стандарту. Поэтому соответствие как прямой способ удовлетворения его собственных потребностей-установок имеет тенденцию совпадать с соответствием как условием выбора благоприятных и избегания неблагоприятных реакций других. Поскольку в отношении к действиям множества деятелей соответствие стандарту ценностной ориентации отвечает обоим этим критериям, т. е. с точки зрения любого данного деятеля внутри системы это одновременно и способ удовлетворения его собственных потребностей-установок и условие «оптимизации» реакций других значимых деятелей, постольку этот стандарт, можно сказать, «институционализирован». Ценностный стандарт в этом смысле всегда институционализирован к отношениям между действиями. Поэтому всегда есть два аспекта системы ожиданий, которая складывается по отношению к системе ценностей. С одной стороны, есть ожидания, которые затрагивают и частично устанавливают стандарты поведения деятеля, «Я», который берется как точка отсчета; это его ролевые ожидания. С другой стороны, с его точки зрения, имеется ряд ожиданий, относящихся к случайно вероятным реакциям других,— это можно назвать санкциями, которые в свою очередь можно подразделить на позитивные и негативные в зависимости от того, переживаются ли они субъектом как способствующие удовлетворению или мешающие удовлетворению его ролевых ожиданий. Отношение между ролевыми ожиданиями и санкциями явным образом взаимно: то, что для «Я» санкции, для другого — ролевые ожидания и наоборот. Роль, таким образом,— это один из секторов системы ценностной ориентации деятеля, организуемый вокруг ожиданий в их отношении к специфическому контексту взаимодействия, т. е. связанный с особым рядом ценностных стандартов, которые управляют взаимодействием с одним (или более) «другим» деятелем, играющим соответствующие дополнительные роли. Эти «другие» не обязательно должны быть определенной группой индивидов, но могут включать любого «другого», если он вступает в особенное дополнительное отношение взаимодействия с «Я», которое предполагает взаимность ожиданий, относящихся к общим стандартам ценностной ориентации. Институционализация ряда ролевых ожиданий и соответствующих санкций есть, конечно, вопрос степени. Эта степень — функция двух рядов переменных: с одной стороны, тех, которые воздействуют на действительное принятие стандартов ценностных ориентации, с другой — тех, которые определяют мотивационную ориентацию или приверженность к удовлетворению соответствующих ожиданий. Как мы увидели, разнообразные факторы могут оказать влияние на степень институционализации через каждый из этих каналов. Полярной противоположностью полной институционализации является, однако, «аномия», отсутствие структурной дополнительности в процессе взаимодействия, или, что то же самое, полная ломка нормативного порядка в обоих смыслах. Но это крайнее понятие, которое никогда не описывает какую-либо конкретную социальную систему. Точно так же как имеются степени институционализации, имеются и степени «аномии». Одна из них есть оборотная сторона другой. Институтом будет называться комплекс институционализированных ролевых интеграторов, который имеет стратегическое структурное значение в данной социальной системе. Институт следует рассматривать как единицу более высокого порядка в социальной структуре, чем роль, и действительно, он составлен из множества взаимозависимых ролевых форм или их компонентов»3. Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.026 сек.) |