|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Темирязев и другиеВ 1928-1929 годах в «Современных записках» были напечатаны два рассказа Б.Темирязева — «Домик на 5-ой Рождественской» и «Сны». Рассказы — оба из начальной эпохи революции — почти неизвестного до тех пор автора (впрочем, один его рассказ был до того отмечен на конкурсе «Звена») обратили на себя внимание и своими советскими сюжетами, и своей явной непохожестью на обычные произведения зарубежной литературы. В талантливости их автора не могло быть сомнения, и вместе с тем он не похож был на новичка в литературе. Пошли догадки о том, кто скрылся под псевдонимом «Темирязев». Когда в 1934 году в издательстве «Петрополис» в Берлине вышел большой роман, озаглавленный «Повесть о пустяках» (роман был частично из советской, частично из эмигрантской жизни, и речь в нем шла не о «пустяках», а о революции, — было в названии, как отметил один критик, дурное кокетство), рецензент «Современных записок» (А.Савельев) писал, вспоминая более ранние рассказы Темирязева, что «по содержанию, тону и словесной ткани» они «настолько отличались от произведений эмигрантской литературы, что в авторе заподозрили скрывшегося за псевдонимом талантливого советского писателя». Другой критик (М.К-р во «Встречах») увидел в Темирязеве овцу, рядящуюся в волчью шкуру, и писал: «Раскроешь эту книгу наугад — и быстро возвращаешься к заглавному листу: действительно ли, место издания — Берлин? не Москва ли? не Госиздат ли ее выпустил? Но затем, принявшись за чтение, быстро убеждаешься, что первое впечатление обманчиво, что "советского "в книге только и есть, что приемы и "приемчики"...» Приведя несколько образчиков таких советских технических приемов и упомянув о наличии в романе «монтажа в духе Дос Пассоса», критик «Встреч» спрашивал: «Откуда это? Эренбург, Федин, Олеша, Шкловский? Ясно во всяком случае, что это всё от литературы и еще точнее: от литературы советской. У Темирязева нет... политической тенденции... но "письмо "его, но фактура его романа сводится почти исключительно к использованию готовых клише советского изделия. Зачем понадобилась эта волчья шкура, довольно притом уже полинявшая?» Слиянность Темирязева с миром советской литературы эпохи нэпа отмечал и молодой критик и романист Юрий Фельзен в «Числах». Признавая
природную талантливость Темирязева и самостоятельность его подхода, он упрекал его в чрезмерном «изобретательстве», которое он, по собственному его признанию, ценит в художнике больше всего. В том, что Темирязев находился под влиянием советской литературы, действительно не могло быть сомнений. Не какого-нибудь отдельного писателя, а именно всей советской литературы 20-х годов в целом. Может быть, даже правильнее было говорить о влиянии тех писателей, которые повлияли на молодую советскую литературу, особенно Белого и Замятина (влияние Замятина чувствовалось очень явственно). Чувствовались и иностранные влияния, может быть, воспринятые непосредственно, а может быть, тоже шедшие через советскую литературу, — немецкого экспрессионизма, а в «Повести о пустяках» несомненно и Дос Пассоса. И был при этом в писаниях Темирязева какой-то неприятный душок, что-то «некрофильское», как отметил Савельев. Душок этот особенно сгустился в последнем и до сих пор целиком не изданном произведении Темирязева — романе «Тяжести», отрывки из которого печатались в журналах в 1935-1938 годах. Из всего напечатанного Темирязевым наиболее удачен был рассказ «Домик на 5-ой Рождественской», где страшные сцены революции даны на фоне «потерявшего реальность, неповторимо прекрасного Петербурга», увиденного глазами художника, — Петербурга развалин, ожидающего своего Пиранези. И рассказы и романы Темирязева характеризуются разорванной, многопланной композицией, без центральных персонажей, иногда с повествованием, развертывающимся в обратном порядке, и любовью к гротеску. Это чистейший сюрреализм. В коротких рассказах это получается у Темирязева довольно эффектно, в романах — и особенно в «Тяжестях», где читатель быстро теряет и нить рассказа, и представление о времени, и об отношениях между действующими лицами, которые в большом числе и появляются и исчезают, как марионетки, а иногда оказываются лишь пустыми именами, игрой авторского ума, — этот словесный collage довольно быстро приедается, не говоря о таких безвкусицах, как нарочито безграмотная, черносотенная речь, вложенная в уста генерал-майора Груздевича на новогоднем банкете в ресторане «Березка» и занимающая четыре страницы. В настоящее время стало общеизвестно, что под псевдонимом «Б.Темиря-зев» скрывался не какой-нибудь советский писатель, а талантливейший художник-портретист Юрий Анненков. Рецензент «Современных записок» неслучайно говорил о «гипертрофии зрительных восприятий» у Б.Темирязева. Новыми в литературе были и имена Т.Таманина и В.Корсака. Таманину (псевдоним Т.И.Манухиной, написавшей позднее книгу об Анне Кашинской) принадлежал роман «Отечество» (1933). Этот длинный аллегорический роман a these*, обнаруживавший сильную зависимость от Достоевского (тема революции дана в нем в духовном плане) и страдавший большими художественными недостатками, был интересен, как отмечала критика, как результат подлинного духовного опыта. В. В.Корсак начал с целой серии мемуарных книг, вышедших между 1927 и 1931 годами («Плен», «Забытые», «У Красных», «У Белых», «Великий исход»), в которых правдиво и хорошо описывал свое участие в Первой мировой войне, плен у немцев, гражданскую войну и исход из России. Книги эти были ценны и как человеческий документ, и как памятник эпохи. К ним примыкала еще одна, написанная уже в полубеллетристической форме, — «Под новыми звездами» (1933), о пребывании автора в Египте в начале * Для подтверждения мысли (франц.) — Ред.
1Я7
эмиграции. Но кроме того Корсаком между 1929 и 1939 годами было издано несколько полуавтобиографических романов из эмигрантской жизни («История одного контролера», «Юра» и др.). Посмертно вышли еще три его романа, тоже из зарубежной жизни: «Один», «Вдвоем» и «Со всеми вместе». Все эти романы читаются не без приятности и не без интереса, но настоящим романистом Корсак не был. Из более легкой литературы можно отметить роман Б.А. Суворина «Фазан» (1927) из дореволюционной жизни людей, «живущих вкусно, хотя несколько однообразно, от ресторана к ресторану, от "Медведя" к "Максиму", из "Славянского базара" на скачки, оттуда в "Мавританию", или в "Буфф", или в "Аквариум", или еще куда», как писал немного иронически М.А.Осор-гин. Тем не менее Осоргин, человек совершенно другого лагеря, говорил о романе Суворина, что он написан «очень хорошо, легко, приятно и занятно». Более высокого разбора небольшой и своеобразно написанный, без твердой фабулы и с разными лирическими отступлениями, роман И.Д. Сургу-чева «Ротонда» (1928), в котором действие развивается вокруг турне эмигрантской труппы лилипутов и происходит в Бельгии и во Франции. Сургу-чеву принадлежит также книга рассказов («Эмигрантские рассказы», 1927), в которую вошла и небольшая пьеса из ранней эмигрантской жизни «На реках Вавилонских», напечатанная первоначально в «Современных записках». Не совсем заслуженно прославившийся до революции как драматург только потому, что Московский Художественный театр поставил «в чеховских тонах» его пьесу «Осенние скрипки», Сургучев — писатель несомненно талантливый, напоминающий немного Куприна, но внутренне вульгарный. Вульгарность эта особенно проявилась в его публицистических и литературно-критических статьях (типичный образчик этой вульгарности — то, как он пишет о В.М.Зензинове в статье «Горький и дьявол» в тетради 46-й парижского «Возрождения», 1955). Во время войны Сургучев принадлежал к тем немногочисленным русским писателям во Франции, которые ориентировались целиком на немцев. Со времени войны он напечатал ряд рассказов, очерков и статей в парижском «Возрождении». Глава III МЛАДШИЕ ПРОЗАИКИ Набоков-Сирин Выше уже было сказано, что ранние стихи В.В.Набокова-Сирина52 не получили особенно высокой оценки у взыскательных критиков. Известность, а затем и слава пришли к нему, когда он перешел на прозу, да и то признание было не немедленным и не единогласным. Г.В.Адамович, погрешая против истины (вероятно, потому что он сам довольно поздно заметил Сирина), писал в «Последних новостях» в 1934 году: «О Сирине наша критика до сих пор ничего еще не сказала. Дело ограничилось лишь несколькими заметками "восклицательного" характера». Это было сказано по поводу «Камеры обскура», пятого романа Сирина, о котором тут же со свойственной ему капризностью Адамович писал, что это «блестяще-пустая, раздражающе-увлека-
тельная вещь» и что роман этот «значительно выше любого из прежних сирийских романов» (суждение, на редкость бьющее мимо цели; позднее Адамович из всех романов Сирина предпочитал «Отчаяние»). На самом деле о Сирине к этому времени было написано много. Его первый же роман «Машенька» (1926), оригинально задуманный и построенный, с неожиданной развязкой, был благосклонно, но без всяких «восклицаний», встречен критикой. О нем писали Ю.Айхенвальд в «Руле», М.Осоргин в «Современных записках», Г.Струве в «Возрождении» и др. Правда, Осоргин в каком-то смысле попал пальцем в небо, предсказывая Сирину будущее бытописателя эмиграции, но это другое дело. Второй роман Сирина — «Король, дама, валет» (1928) — действительно привлек недостаточно внимания, хотя это была вещь весьма замечательная и своеобразная, ни на что другое ни в тогдашней, ни в прежней русской литературе не похожая. Но все же о ней дал довольно длинный отзыв в «Современных записках» (XXXVII) М.Цет-лин. Упомянув о влиянии на Сирина немецкого экспрессионизма, он писал — отнюдь не в восклицательном тоне — о несомненности таланта и незаурядности литературных данных Сирина. Третий роман Сирина — «Защита Лужина» (1930) — во многом представлявший шаг вперед, вызвал уже много толков. Привлек он и внимание самого Адамовича — очевидно, потому что это был первый роман Сирина, напечатанный в «Современных записках», и Адамович отозвался на него, говоря об очередной книге журнала, и назвал его «выдуманным, надуманным». По поводу «новизны» Сирина, о которой уже все говорили, Адамович отметил, что это «новизна повествовательного мастерства, но не познавания жизни». Но это не значит, что вся зарубежная критика к этому времени уже отделывалась от Сирина так легко. «Защита Лужина» была более или менее единогласно признана тем романом, в котором Сирин по-настоящему нашел себя. И сейчас еще найдутся люди, которые считают этот роман лучшей вещью Сирина. О нем писали Б.К.Зайцев, В.Ф.Ходасевич, А.Л.Бем, М.Л.Слоним, А.Савельев и др. В связи с окончанием печатания «Защиты Лужина» в «Современных записках» и еще до выхода его отдельным изданием появились две большие критические статьи о творчестве Сирина в целом, которые никак нельзя отнести к «заметкам восклицательного характера»: автора настоящей книги и Н.Е.Андреева53. Обе содержали очень высокую оценку Сирина. Но были и отзывы резко отрицательные, которые тоже нельзя было подвести под определение Адамовича. Об одном из них едва ли мог он запамятовать. Это была статья его когда-то большого друга и соратника по «Цеху поэтов», а в эмиграции сотрудника по «Числам» — Георгия Иванова. Она появилась в № 1 «Чисел» и представляла собой сводный отзыв о трех первых романах и первой книге рассказов Сирина. Это был отзыв грубый по тону и резкий по существу, вызвавший суровую отповедь в ряде других органов, в том числе в далекой Сирину «Воле России». Подчеркивая, что в «Короле, даме, валете» «старательно скопирован средний немецкий образец», а в «Защите Лужина» — французский и что, поскольку оригиналы хороши, «и копия, право, недурна», Иванов сосредоточил свой огонь на «Машеньке» и книге рассказов «Возвращение Чорба», о которых он писал: «...В этих книгах до конца, как на ладони, раскрывается вся писательская суть Сирина. "Машенька" и "Возвращение Чорба " написаны до счастливо
52 В дальнейшем в этой главе мы будем, говоря о довоенном периоде, для краткости называть его Сириным, хотя он и не употребляет больше этого немного претенциозного псевдонима. Но во-первых, этот псевдоним слишком сросся с ним в представлении его читателей и особенно поклонников, а во-вторых, так писали о нем тогдашние критики, которых придется цитировать.
53 Глеб Струве, «Творчество Сирина», «Россия и славянство» (Париж), 17 мая 1930 года; Николай Андреев, «Сирин», «Новь», третий сборник произведений и статей молодежи ко «Дню русской культуры» (Ревель), октябрь 1930 года.
найденной Сириным идеи перелицовывать на удивление соотечественникам "наилучшие заграничные образцы", и писательская его природа, не замаскированная заимствованной у других стилистикой, обнажена в этих книгах во всей своей отталкивающей непривлекательности. В "Машеньке "ив "Возвращении Чорба " даны первые опыты Сирина в прозе и его стихи. И по этим опытам мы сразу же видим, что автор "Защиты Лужина", заинтриговавший нас... своей мнимой духовной жизнью, — ничуть не сложен, напротив, чрезвычайно "простая и целостная натура ". Это знакомый нам от века тип способного, хлесткого пошляка-журналиста, "владеющего пером" и на страх и удивление обывателю, которого он презирает и которого он есть плоть от плоти, "закручивает " сюжет "с женщиной", выворачивает тему, "как перчатку", сыплет дешевыми афоризмами и бесконечно доволен» * Сирин дальше сравнивался с кинематографическим самозванцем, с графом, втирающимся в высшее общество, но, несмотря на безукоризненный фрак, «благородные» манеры и длинное генеалогическое дерево, остающимся «самозванцем, кухаркиным сыном, черной костью, смердом». Иванов прибавлял, что не всегда такие графы разоблачаются и что он не знает, что будет с Сириным: «Критика наша убога, публика невзыскательна, да и "не тем интересуется ". А у Сирина большой напор, большие имитаторские способности, большая, должно быть, самоуверенность...». За Иванова, за его право говорить, что думает и как хочет, заступилась в «Числах» же З.Н.Гиппиус (формально она была, конечно, права), которая мимоходом назвала Сирина писателем «посредственным» (позднее она, однако, признала его «талантом», но таким, которому «нечего сказать»). Но к 1934 году никто уже (кроме, может быть, того же Иванова) не смотрел на Сирина ни как на «самозванца», ни как на «посредственного» писателя. Многие им восхищались (между прочим, эмигрировавший в 1931 году Е.И.Замятин сразу же объявил Сирина самым большим приобретением эмигрантской литературы), почти все ему удивлялись. В дальнейшем и Адамович имел право сказать о себе (в 1938 году), что он не всегда говорил о Сирине с одобрением, но всегда с удивлением. Его отзывы о Сирине после 1934 года пестрят такими выражениями, как «замечательный писатель, оригинальнейшее явление», «талант подлинный, несомненный, абсолютно очевидный», «исключительный, несравненный талант»; но эти характеристики почти неизменно сопровождаются очень существенными оговорками. В чем почти вся критика сходилась в отношении Сирина, это именно в удивлении перед его «замечательным», «бесспорным», «оригинальным» писательским талантом, а также в признании его «нерусскости». Удивляла, даже поражала прежде всего плодовитость Сирина, та легкость, с которой он «пек» роман за романом. Между 1930 годом, когда вышло отдельное издание «Защиты Лужина» (переведенной вскоре на французский язык), и 1940 годом, когда Сирин покинул Европу, чтобы вскоре почти перестать быть русским писателем (и стать американским), им было напечатано шесть романов, ряд рассказов и две пьесы, из которых одна была поставлена в Париже. Вот в хронологическом порядке их появления эти шесть романов: «Соглядатай» (1930; 1938), «Подвиг» (1932), «Камера обскура» (1932; 1934), «Отчаяние» * Грамматическая несогласованность в последней фразе — на ответственности Г.Иванова или корректора «Чисел».— Г.С.
(1934; 1936), «Приглашение на казнь» (1935; 1938), «Дар» (1937-1938, 1952)54. В последней книге «Современных записок» (1940, LXX) появилось начало нового романа Сирина — «Solus rex», который обещал быть политической сатирой. Еще одна глава этого романа была напечатана в виде отдельного рассказа («Ultima Thule») во время войны в «Новом журнале». Роман не был закончен, но возможно, что частично замысел его был позднее воплощен автором в его американском романе «Bend Sinister» (1947). Пьесы Сирина — «Событие» (1938) и «Изобретение Вальса» (1938), напечатанные в «Русских записках», отдельно не издавались. Из ранних рассказов, напечатанных в газетах и журналах, большая часть осталась неизданной, лишь немногие вошли в книгу «Возвращение Чорба» (1930). После этого двенадцать рассказов было включено в одну книгу с коротким и очень интересным романом «Соглядатай», за восемь лет до того напечатанным в «Современных записках» (сюда вошел один из лучших и наиболее характерных рассказов Сирина — «Пильграм»). Перед войной готовилась еще одна книга рассказов, куда должен был войти напечатанный в «Современных записках» рассказ «Весна в Фиальте», но издание это не осуществилось. В предвоенные годы Сириным было напечатано в «Современных записках» и «Русских записках» несколько интересных рассказов («Посещение музея», «Истребление тиранов», «Лик» и др.). Но, помимо творческой плодовитости и легкости, удивляло в Сирине и необыкновенное мастерство, виртуозное обращение со словом и органический дар композиции. По поводу одного вечера в Париже, на котором Сирин читал свои вещи, М.А.Адданов писал в «Последних новостях» о «беспрерывном потоке самых неожиданных формальных, стилистических, психологических, художественных находок», а осторожный Адамович говорил, что «удивляет и пленяет не стиль, не умение прекрасно писать о чем угодно, а слияние автора с предметом, способность высекать огонь отовсюду, дар найти свою, ничью другую, а именно свою тему и как-то так ее вывернуть, обглодать, выжать, что, кажется, больше ничего из нее уж и извлечь было невозможно» («Последние новости», 7-Х-1937). Это сказано хорошо и метко, хотя умение Сирина писать «о чем угодно» можно было бы поставить под сомнение. Во всяком случае, чем больше критика отдавала себе отчет в блеске сирийского таланта, в его единственности, его непохожести ни на одного из его предшественников в русской литературе, тем больше возникало «сомнений», тем больше говорилось (довольно неопределенно) о чем-то «неблагополучном» в этом исключительном таланте. Впрочем, по поводу «непохожести»: многие, в том числе Адамович и Бицилли, находили у Сирина сходство с Гоголем, а Бицилли по поводу «Приглашения на казнь», в котором он видел «возрождение аллегории» (так называлась его статья в кн. 61-й «Современных записок»), устанавливал происхождение Сирина от Салтыкова-Щедрина55! В более ранних вещах Сирина М.О.Цетлин усматривал 54 Будущему исследователю творчества Набокова, которому «Дар» может показаться если не ключом 55 Слабым местом П.М.Бицилли, показавшего себя критиком не только широко начитанным, но и
влияние Бунина (что, может быть, и верно в отношении самых ранних рассказов и описательной части «Машеньки») и Леонида Андреева (что весьма сомнительно). Но странным образом почти никто не отметил (исключением был автор этой книги), сколь многим был Сирин обязан Андрею Белому (это особенно относится к «Приглашению на казнь», где, правда, это влияние идет в плане пародийном, — элементу пародии в творчестве Сирина — как в его поэзии, так и в прозе — вообще не было уделено должного внимания, между тем как именно в этом элементе, может быть, кроется ключ ко многому в его творчестве). Немало говорилось и о влиянии на Сирина современной иностранной литературы: Пруста, с которым обща у Сирина тема памяти56, Кафки (по-кафковски звучит очень уж многое в «Приглашении на казнь»), немецких экспрессионистов, Жироду, Селина. «Нерус-скость» Набокова усиленно подчеркивалась — вот несколько типичных выдержек из критических статей о Сирине: «Оба романа Сирина ("Король, дама, валет" и "Защита Лужина")... настолько вне большого русла русской литературы, так чужды русских литературных влияний, что критики невольно ищут влияний иностранных...» (М.Цетлин, 1930). «Его последний роман ("Камера обскура")... утверждает взгляд на Сирина как на писателя эмиграции, не только почти совершенно оторванного от живых российских вопросов, но и стоящего вне прямых влияний русской классической литературы» (М. Осоргин, 1934). «Все наши традиции в нем обрываются...» (Т.Адамович, 1934). Менее категоричны были авторы двух наиболее пространных критических этюдов о Сирине — Г.П.Струве и Н.Е.Андреев. Первый писал: «Неоднократно указывалось на "нерусскость" Сирина. Мне это указание представляется неверным в общей форме. У Сирина есть "нерусские черты" — вернее, черты, не свойственные русской литературе, взятой в целом». Второй говорил о синтезе у Сирина «русских настроений с западноевропейской формой». Когда дело доходило до формулирования того, в чем состояла «нерусскость» Сирина, то указывалось прежде всего на его нерусские темы. Но это было и не так уж существенно и лишь отчасти верно. Из девяти довоенных романов Сирина только два — «Король, дама, валет» и «Камера обскура» — целиком нерусские, и по месту действия и по персонажам. В «Машеньке» действие происходит наполовину в русском пансионе в Берлине, наполовину — в плане вспоминательном — в русской деревне под Петербургом. В «Защите Лужина» главное действующее лицо и многие окружающие его — русские, и прошлый план романа тоже русский. То же можно сказать о «Даре» и отчасти о «Подвиге». В «Соглядатае» все персонажи русские в русскоэмигрантской среде. Русский элемент налицо и в «Отчаянии». «Приглашение на казнь» происходит в мире нереальном, но неслучайно некоторые персонажи в нем снабжены русскими именами и отчествами. Из двух пьес Сирина одна написана о русской эмиграции. То же можно сказать и о многих его рассказах. Нерусскость Сирина во всяком случае коренится не в изображаемой им жизни, не в его персонажах (в последних очень много характернейших, зорко подмеченных русских черточек, пусть гротескно, карикатурно изображенных). Указывалось также на необыкновенное композиционное мастерство Сирина, на формальную «слаженность» его романов как на нерусскую черту. Здесь 56 Об этом много верных и тонких замечаний в статье М.Кантора «Бремя памяти» во «Встречах» (1934, № 3).
было больше правды. Автор настоящей книги в уже цитированной статье подчеркивал, что Сирин легко и непринужденно играет своими темами, «причудливо и прихотливо выворачивая и поворачивая свои сюжеты», что «в каждом ходе его сюжетных комбинаций, в каждом выкрутасе его словесных узоров чувствуется творческая, направляющая и оформляющая воля автора», что романы и рассказы Сирина «построением напоминают шахматную игру, в них есть закономерность шахматных ходов и причудливость шахматных комбинаций. Комбинационная радость несомненно входит немаловажной составной частью в творчество Сирина»57. В другой статье по поводу «Соглядатая» — вещи, на которой хорошо можно проследить «технику» Сирина, — автор настоящей книги называл писательские приемы Сирина приемами фокусника58. Позднее эту мысль развил В.Ф.Ходасевич в очень интересной статье о Сирине, где он писал: «При тщательном рассмотрении Сирин оказывается по преимуществу художником формы, писательского приема... Сирин не только не маскирует, не прячет своих приемов, как чаще всего поступают все и в чем Достоевский, например, достиг поразительного совершенства, — но напротив: Сирин сам их выставляет наружу, как фокусник, который, поразив зрителя, тут же показывает лабораторию своих чудес. Тут, мне кажется, ключ ко всему Сирину. Его произведения населены не только действующими лицами, но и бесчисленным множеством приемов, которые, точно эльфы или гномы, снуя между персонажами, производят огромную работу: пилят, режут, приколачивают, малюют... Они строят мир произведения и сами оказываются его неустранимо важными персонажами. Сирин их потому не прячет, что одна из главных задач его — именно показать, как живут и работают приемы»^. Ходасевич не подчеркивал нерусскости этой черты Сирина, но во всяком случае ясно было, что она не в традиции и духе русской классической литературы (возвести ее можно было бы, пожалуй, лишь к Белому и его советским ученикам). И все же суть дела была в другом. В уже цитированной статье автора этой книги в «России и славянстве» мы читаем: «У него (Сирина) отсутствует, в частности, столь характерная для русской литературы любовь к человеку». Правильнее, может быть, было сказать, что в его романах просто нет живых людей, что он их не видит. Это было несомненно так в «Короле, даме, валете», где ключевой темой были манекены. Но казалось, что в «Защите Лужина» он вышел на путь большей человечности, что сам Лужин, этот шахматный вундеркинд и маньяк-однодум, выводит автора из круга нелюбви к человеку, что «в судьбе душевно и духовно беззащитного урода и морального недоноска Лужина есть что-то подлинно и патетически человеческое». Но это оказалось обманчиво — Сирин вернулся в свой заколдованный круг, и не только в героях, но и почти во всех персонажах его позднейших романов и рассказов есть что-то ущербленное, что-то от моральных уродов и недоносков, а приемы продолжают играть ту же важную роль. У персонажей Сирина просто «нет души». Это в конце концов и было увидено теми, кто чувствовал, что какое-то «неблагополучие» завелось, как червоточина, в этом несравненном по блеску таланте. Это именно имел в 57 Цит. статья в «России и славянстве». 58 Статья эта была напечатана по-французски: «Les romans-escamotage de Vladimir Sirine», «Le Mois», 59 «Возрождение», 13 февраля 1937 года. Перепечатано в книге Ходасевича «Литературные статьи и
виду Б.К.Зайцев, когда он писал, что Сирин — писатель, у которого «нет Бога, а может быть, и дьявола». Вот несколько характерных цитат из позднейших писаний о Сирине, по преимуществу писателей парижских, которые, призывая литературу к «человечности», чувствовали особенное отталкивание от Сирина: «... утомительное изобилие физиологической жизненности поражает прежде всего... Все чрезвычайно сочно и красочно и как-то жирно. Но за этим разлившимся вдаль и вширь половодьем — пустота, не бездна, а пустота, плоская пустота, как мель, страшная именно отсутствием глубины. Как будто бы Сирин пишет не для того, чтобы назвать и сотворить жизнь, а в силу какой-то физиологической потребности... Темное косноязычие иных поэтов все-таки ближе к настоящему серьезному делу литературы, чем несомненная блистательная удача Сирина» (В.Варшавский о «Подвиге», 1933)60. «Душно, странно и холодно в прозе Сирина» (Г.Адамович по поводу «Камеры обскуры», 1934). «Людям Сирина недостает души... Мертвый мир... Ему (Сирину) будто ни до чего нет дела. Он сам себя питает, сам в себя обращен» (Он же об «Отчаянии», 1935). «Чувство внутреннего измерения, внутренний мир человека и мира лежат вне восприятия Сирина... Резко обостренное "трехмерное"зрение Сирина раздражающе скользит мимо существа человека... Волшебство, увлекательное, блестящее, но не магия... Пусто становится от внутренней опустошенности — нет, не героев, самого автора» (Ю. Терапиано по поводу «Камеры обскуры», 1934). «Редко приходилось читать в последние годы вещь столь ужасную по внутренней своей тональности, леденящую и притом правдивую» (Г.Адамович в 1938 году по поводу рассказа «Лик», за который он был готов поставить Сирину «пять с плюсом»). «Согласен на какие угодно лестные, даже лестнейшие эпитеты, — но ищу того, что на моем, на нашем языке называется жизнью» (Г.Адамович по поводу «Посещения музея», 1939). Эти отзывы приводятся здесь не для того, чтобы их опровергать или к ним присоединяться. Они, может быть, свидетельствуют об однобоком подходе, о несправедливых требованиях, но они ясно показывают, чего для многих недоставало в Сирине. Дальнейшее творчество Сирина показало, что выйти на путь «человечности» он был не в состоянии — для этого в нем должен был произойти какой-то коренной внутренний переворот (на возможность в будущем такого «гоголевского» переворота намекнул однажды Г.В.Адамович, при всех своих капризных противоречиях и оговорках сказавший много верного и тонкого о Сирине)61. Всего яснее это становится при чтении его последнего произведения, написанного по-русски, — автобиогра- 60 Позднее Варшавский как будто переменил свое мнение о Сирине: ср. его статью в «Опытах», 61 Как далек В.В.Набоков от такого переворота, свидетельствует его небольшая английская книга
фии «Другие берега» (1954)62. Останавливаться на ней подробно мы здесь не можем. Скажем только, что здесь, как только Набоков пробует выйти в область человеческих чувств, он впадает в совершенно нестерпимую, не свойственную ему слащавую сентиментальность (напоминающую, правда, некоторые ранние его стихи). Кроме того здесь, в рассказе о невыдуманной, действительной жизни на фоне трагического периода русской истории с полной силой сказался феноменальный эгоцентризм Набокова, временами граничащий с дурным вкусом, как часто граничит с дурным вкусом его пристрастие к каламбурам, в оправдание которого напрасно ссылаться на Шекспира. Творчество Набокова-Сирина еще ждет своего исследователя. В современной русской литературе он действительно, как сказал Адамович, «оригинальнейшее явление». Большой талант его вне всякого сомнения. Но пружины этого таланта еще не были по-настоящему разобраны и вскрыты. В основе этого поразительно блестящего, чуть что не ослепительного таланта лежит комбинация виртуозного владения словом с болезненно-острым зрительным восприятием и необыкновенно цепкой памятью, в результате чего получается какое-то таинственное, почти что жуткое слияние процесса восприятия с процессом запечатле-ния. Два критика, не слишком благожелательных к Набокову-Сирину (Адамович и Терапиано), отметили, что, читая его, испытываешь «почти физическое удовольствие». Вместе с тем, основоположная тема Набокова, тесно связанная с его эгоцентризмом, — тема творчества. На это, кажется, первый указал В.Ф.Ходасевич в уже цитированной статье. Тема эта для Набокова — трагическая (и в «Отчаянии», например, она дана в плане убийства), ибо она связана с темой неполноценности. Свою статью Ходасевич заканчивал указанием на то, что «художник (и, говоря конкретнее, писатель) нигде не показан им (Сириным) прямо, а всегда под маской: шахматиста, коммерсанта и т.д.». Находя этому уважительные причины, Ходасевич выражал уверенность, что «Сирин, обладающий великим запасом язвительных наблюдений, когда-нибудь даст себе волю и одарит нас безжалостным сатирическим изображением писателя. Такое изображение было бы вполне естественным моментом в развитии основной темы, которой он одержим». Писателя Сирин изобразил в напечатанном после того романе «Дар», где стихи Годунова-Чердынцева пародируют собственные стихи Сирина, тогда как за своей подписью он иногда в эти годы печатал стихи с таинственной пометой «Из Ф.Г.Ч.», что расшифровывается как «Из Ф.Годунова-Чердынцева». Вот почему в творчестве Набокова-Сирина «Дар» может занять центральное место. Правда, роман оказался не совсем тем, на что надеялся Ходасевич: герой едва ли подан в нем «безжалостно сатирически», а с другой стороны, в нем большую роль играет сатирически препарированная биография Чернышевского, которую пишет герой. И все же несравненный пародийный дар Сирина, его разительная переимчивость нигде не сказались с такой силой. Чего стоят одни пародии на рецензии о книгах Годунова-Чердынцева! С 1940 года, переехав в Америку, В.В.Набоков стал американским писателем. Американцы иногда говорят о нем как о втором Конраде. Но Конрад никогда не был польским писателем, прежде чем стать английским. По-английски им написаны, кроме уже упомянутой автобиографии и книги о Гоголе, романы «The Real Life of Sebastian Knight» (1941) и «Bend Sinister» (1947), несколько стихотворений и довольно много переводов с русского; ряд очерков, объединенных фигурой комически изображенного русского профессора в американском университете, Тимофея Пнина, вышедших отдель- 62 Эта автобиография была первоначально написана по-английски и вышла в 1950 году под названием «Conclusive Evidence». Русская версия ее не есть просто автоперевод английского текста на русский язык: автор писал ее наново по-русски.
1Q4
ным изданием; романы «Lolita» (1955), который он сам перевел на русский язык, «Ada, or Ardor: a family chronicle» (1969), и еще несколько романов и сборников рассказов. Разбор английского творчества Набокова не входит в наши задачи, но отметим, что, став американским писателем, Набоков не ушел целиком от русских тем: герой его первого английского романа Себастьян Найт — полурусский, полуангличанин, и Россия все время присутствует в романе (второй роман напоминает «Приглашение на казнь», и действие его происходит в нереальной, выдуманной стране). Берберова Рядом с блестящим, всегда неожиданным, всегда удивляющим Сири-ным другие молодые зарубежные прозаики могут показаться пресными. Но те, кому сирийская пряность претила (а мы видели, что таких было немало), находили многих из его современников более «питательными». Нина Берберова обратила на себя внимание еще в 20-х годах своими стихами, стихотворными переводами и рассказами. Первый ее роман — «Последние и первые» (1930) — был встречен почти единодушными похвалами критики. Его приветствовали как превосходное начало литературного пути, отмечая, что в романе не хватает еще знания жизни, что в нем слишком многое — стиль, язык, общая напряженно-нервная атмосфера — навеяно Достоевским. Но это была едва ли не первая крупная вещь, вышедшая из-под пера молодого писателя на тему эмигрантской жизни, с эмигрантской проблематикой, с попыткой вывести нового, «положительного» героя. Интересен был общий замысел романа (сюжет строился вокруг проповеди переселения работающих на парижских заводах русских на землю на юге Франции), удачны были многие персонажи, прекрасны отдельные страницы (например, описание населенного нищими русскими дома). В каком-то смысле «Последние и первые» были романом a these*, и в этом, пожалуй, был их главный недостаток (один из критиков упрекал Берберову позднее в том, что она вообще в своих романах слишком много приносила в жертву заданию). Рядом с романом выигрывали поэтому более или менее одновременно задуманные и написанные рассказы из жизни той же эмигрантской рабочей среды под общим названием «Бианкурские праздники». Эти рассказы, писавшиеся Берберовой на протяжении 30-х годов и печатавшиеся в «Последних новостях», никогда, к сожалению, изданы не были: они бы того заслуживали. Второй роман Берберовой, «Повелительница» (1932), преследовал менее честолюбивые цели, но был в целом удачнее, в нем было больше стилистического единства. В.В.Вейдле говорил о нем как об отклонении в сторону от Достоевского, о повороте к «хорошо расчищенным классическим садам французского романа». Что-то французское было во всем строе, во всей атмосфере этого романа, как и в его офранцуженной русской героине, Лене Шиловской, противостоящей совершенно русскому Саше, ее партнеру в любовном поединке. Сама героиня, которая дала роману название (тема романа — ее и Саши любовь), удалась автору хуже, чем некоторые второстепенные персонажи. Любовь была темой и третьего романа Берберовой, первоначально названного ею «Книга о счастье», но потом переименованного в «Без заката» (1938). Роман этот, после обещания, содержавшегося в первых двух, скорее разочаровывал. Может быть, прав был один критик, который писал, что Берберову «тянет писать на тезу, доказывать, а не рассказывать»: оптимистический тон романа оказался надуманным, счастье героини — навязанным ей. * Для подтверждения мысли (франц.) — Ред.
В общем Берберовой, пожалуй, лучше удавались более короткие повести и рассказы. Часть написанных ею между 1934 и 1942 годами коротких вещей была опубликована уже после войны в книге «Облегчение участи. Шесть повестей» (1949). Сюда входят отзывающаяся Достоевским повесть «Лакей и девка» (1937) и прекрасно написанный, немного романтический рассказ «Роканваль. Хроника одного замка» (1936). После войны Берберова напечатала в нью-йоркском «Новом журнале» роман «Мыс Бурь». Ей принадлежат также две художественные биографии русских композиторов: «Чайковский» (1936) и «Бородин» (1938), а также французская книга о Блоке и его времени (1947). «Чайковский» был переведен на иностранные языки. В 1950 году Н.Н.Берберова переехала в США и поселилась в Нью-Йорке. Газданов Гайто Газданов начал печататься в конце 20-х годов. Из больших журналов первым, напечатавшим его рассказы (в 1927-1928 годах), была «Воля России». С 1931 года он из года в год печатался в «Современных записках», где было напечатано восемь его рассказов и отрывки из романов. Печатался он также в «Числах», «Встречах», альманахах «Круг» и т.д. В отличие от Набокова и Берберовой стихов он не писал (или во всяком случае не печатая) — это первый из молодых чистый прозаик. Первый роман Газданова — «Вечер у Клэр» — вышел в 1930 году и был весьма благосклонно принят критикой, которая сейчас же, однако, отметила большое влияние на Газданова — Пруста (о влиянии Пруста говорилось, впрочем, и в связи с Набоковым). Небольшой роман Газданова, который надо во всяком случае назвать интересным и в общем удачным дебютом, был мало похож на монументальное создание Пруста. Общего между ними было лишь то, что «Вечер у Клэр» можно тоже назвать «путешествием в глубь памяти», да еще, пожалуй, некоторое сходство в построении фраз. Но уже сами размеры этого «путешествия» делали «Вечер у Клэр» не похожим на «Поиски утраченного времени». Один из рецензентов так вкратце резюмировал содержание романа Газданова: «Лежа рядом с Клэр, не очень уже молодой и не очень уже обольстительной женщиной, герой газдановского романа, впервые и наконец добившийся обладания ею, вспоминает всю свою жизнь и весь путь своей многолетней любви. Перед читателем проходят отец и мать газдановского героя, еще ребенка, его товарищи по корпусу, его умный и неудачливый, но очень удачно показанный дядя Виталий, его школьные учителя, его соседи по бронепоезду, солдаты и офицеры Добровольческой армии, — и перед всеми этими фигурами, придавая им какое-то единство живого и необходимого фона, проходит Клэр, воображаемая и живая» (Н.Оцуп в «Числах»). Клэр должна была давать роману единство, но, как правильно отмечал Оцуп, сам ее образ раздваивался — на воображаемый и действительный. «Вечер у Клэр» едва ли можно было назвать романом в традиционном понимании этого слова. В отличие от Берберовой, а тем более от Набокова, вымысла в нем не чувствовалось. Но в этом отношении Газданов не был одинок — он шел в широком русле европейского романа, все более тяготевшего к исповеди или к документу. Во втором романе Газданова — «История одного путешествия» (1938) — нет и того единства, которое придают первому фигура Клэр и нить памяти, на которую герой нижет бусы своего повествования. «История одного путешествия» написана в третьем лице (впрочем, героя, Володю, нетрудно
отождествить с автором), но повествовательный стержень в романе отсутствует: это, собственно, ряд отдельных рассказов, связанных лишь тем, что все рассказанное в них видел или знал Володя. В некоторых из дальнейших романов («Новые дороги», «Призрак Александра Вольфа», «Возвращение Будды», «Пилигримы» — все они опубликованы уже после войны) Газданов охотно возвращался к повествованию в первом лице, но композиция его романов стала крепче, состав их разнообразнее, персонажи зажили более обособленной от рассказчика жизнью. В романах Газданова много разнородных элементов: элементы психологического романа соседствуют с элементами романа полицейского, авантюрный роман сплетается со светским (один критик отметил, что у Газданова почти всегда имеются в романе богатые, красивые, благородные и привлекательные иностранцы, которые как-то противопоставляются русским эмигрантам), и тут же длинные и часто малоудачные философские рассуждения. Если Набоков вообще почти свободен от русских влияний, если на Берберовой (в ее первом романе и в таких вещах, как «История Маши Мимозовой» и «Лакей и девка») отразилось влияние Достоевского, то Газданов чаще всего тянется писать под Толстого. Романы его большей частью не выдержаны. Так, например, «Призрак Александра Вольфа» (о котором очень лестно отзывалась критика и который был переведен на английский язык), начатый Газдановым интересно и оригинально, вскоре разочаровывает: автор как-то быстро выдыхается. Беда Газданова в том, что, хотя люди у него и живые, а не марионетки и манекены, как у Набокова, они малоинтересны. А так как композицией романа Газданов по-настоящему не овладел, рассказы его лучше, чем романы. Критика почти всегда лестно отзывалась о словесной ткани писаний Газданова, об их языке, но надо сказать, что ему в этом отношении далеко не только до виртуозного блеска Набокова, но и до выразительной точности Берберовой. Его длинные, небрежно построенные периоды часто раздражают, его язык как-то лишен костяка. Попадаются у него (и притом в такой поздней вещи, как «История одного путешествия») такие ляпсусы, как «бе-жащих» («глуховатым звуком волн, бежащих вдоль его крутого борта»). Яновский В.С.Яновский принадлежит к тому же поколению, что Газданов. Это то поколение, которое было юношами, когда разразилась революция, и юношами приняло участие в гражданской войне. С окончанием гражданской войны часть этого поколения оказалась выброшенной за границу. Из него не очень многие пошли в литературу, но те, кто пошел, оказались мало или совершенно не связаны с Белым движением, в котором приняли участие. За границей они чувствовали себя выбитыми из колеи людьми без места. Эта неприкаянность очень чувствуется в их писаниях. Первый роман В.С.Яновского — «Колесо» (1930) — был выпущен издательством «Новые писатели», основанным с целью помощи молодым, начинающим писателям63. После того Яновским было до войны издано еще два 63 Редактором и руководителем издательства был М.А.Осоргин. Объявляя о своей цели, издательство писало: «Общеизвестно, что, по условиям зарубежного книжного рынка, писателям, еще не составившим себе литературного имени и не обладающим личными средствами, почти невозможно издавать свои произведения. Неохотно печатают их также и существующие за рубежом журналы, отдающие предпочтение писательским именам. Между тем уже достаточно остро стоит вопрос о "молодой смене", о том, чтобы новые таланты могли себя проявить, имели поощрение и выступили на суд литературной критики и читателей... Никаких ограничений со стороны политической или в смысле литературной школы редакция издательства не устанавливает». Первой вещью, выпущенной издательством, был роман Ивана Болдырева (псевдоним И.А.Шкотга) «Мальчики и девочки», второй — «Колесо» Яновского. Издательство просуществовало недолго.
романа — «Мир» (1932) и «Любовь вторая» (1935), а отрывки из третьего — «Портативное бессмертие» — были напечатаны в 1938-1939 годах в «Русских записках»64. Кроме того, Яновским был напечатан ряд рассказов в «Современных записках» и других журналах. После войны еще один роман («Американский опыт») появился в «Новом журнале». Яновский — медик по образованию, окончил Парижский университет, а с 1942 года проживает в США. Первая крупная вещь Яновского, повесть «Колесо», написана на русскую тему, о детях улицы, детях «страшных лет» революции. В «Мире» и «Любви второй» — тема уже эмигрантская, а «Портативное бессмертие», наиболее характерная и зрелая вещь Яновского, рисует жизнь парижских низов вообще, захватывая и эмиграцию. «Американский опыт» написан на фоне нью-йоркской жизни, герой его из белого становится негром. Рассказы Яновского по большей части на эмигрантские темы. После Набокова, Берберовой и Газданова Яновский кажется грубым. Физиологический натурализм его шокирует читателя. Его называли подражателем Арцыбашева, но это не совсем верно. Он во многом характерен для своего поколения, для своего времени. Аналогичные явления можно найти и во французском и в американском романе 30-х годов. О романе Яновского «Мир» рецензент «Чисел», прозрачно подписавшийся «Н.О-ъ», писал: «Для того, чтобы наполнить книгу таким количеством удушливо-зловонных описаний, нужно было не замечать в мире ничего или почти ничего другого. Человек у Яновского — существо до последней степени нечистоплотное и мелко несчастное. Он живет в зловонной яме, гадко и цинично предается порокам, но своим подленьким существованием как будто хочет вывести на чистую воду всех других людей». Автор рецензии прибавлял, что при этом роман «вызывает — не отвращение к миру, а жалость к автору», а заканчивал так: «Пропитанная всеми запахами "черной лестницы", книга эта все же интереснее многих аккуратно и впустую написанных романов» («Числа», VI, стр. 263-264). А Г.В.Адамович, спрашивая в «Современных записках» (LII), что происходит в «Мире» Яновского, отвечал: «Все герои Яновского терзаются, развратничают и разговаривают на высокие темы». И прибавлял тоже: «Книга неискусная, но серьезная». В последующих романах Яновского тоже было много терзаний и разговоров на высокие темы, много серьезности и искренности. Был эмоциональный напор, был «вкус к боли и страданию», как выразился один критик. При всем его грубом натурализме, при всех его грехах против русского языка (и гораздо более грубых и более многочисленных, чем ляпсусы Газданова), у Яновского была какая-то подлинная сила, вещи его больше задевали, чем более гладкие, более вылощенные романы Газданова. За зловонным миром Яновского чувствовалось порывание — и временами даже прорыв — в мир светлый и чистый. В «Любви второй» он взял трудную тему религиозного экстаза и преображения и с ней не справился. В «Портативном бессмертии» — лучшей, хотя и неровной вещи Яновского, в которой хорошо передана трагическая атмосфера предвоенных лет и прекрасно описано парижское «дно», — тема преображения, просветления жизни проходит через весь роман. Правда, и тут Яновский не справился со своей положительной темой и с символическим планом романа — отрицательный гротеск удался ему лучше — но в серьезности замысла отказать ему нельзя. У Яновского есть что 64 В интересах точности надо сказать, что «Колесо» и «Любовь вторую» автор называл не романами, а повестями.
сказать, но надлежащей формы, своего стиля он так и не нашел. Почти на каждом шагу у него срывы, а «Американский опыт» и вообще надо признать неудачей. 5. Фельзен Вот выдержки из трех отзывов трех разных критиков о трех романах Юрия Фельзена в их хронологической последовательности: «...Книга Фельзена несомненно заслуживает внимания. Думается, что она его найдет, и читатель... проскучает над страницами Фельзена не зря. Книга Фельзена скучна как беллетристика и интересна как литературный эксперимент» (Ал.Новик в «Современных записках» об «Обмане»)65. «...Роман "Счастье "не написан для тех, кто ищет легкого и приятного отдыха. Фельзен требует от читателя усилия и внимания, это писатель для медленного чтения» (Ю.Терапиано в «Числах» о «Счастье»). «...Книгу Фельзена читать нелегко, но она несомненно заслуживает быть прочитанной» (А.Савельев в «Современных записках» о «Письмах о Лермонтове»). А вот что уже после смерти Фельзена писал Г.В.Адамович в книге «Одиночество и свобода»: «Книги Фельзена писаны "для немногих"... Нет в этих книгах почти ничего, что могло бы читателей захватить и увлечь». Критика была единодушной в признании писаний Фельзена «трудными» и «скучными», требующими читательского усилия, но и заслуживающими читательского внимания. Столь же единодушна была она, объявив Фельзена русским «прустианцем». Влияние Пруста на Фельзена было несомненно, как и его преклонение перед Прустом (у него есть интересная заметка «О Прусте и Джойсе»). Но, может быть, было бы правильнее говорить (что и делал в одной рецензии М.О.Цетлин) об общем влиянии того метода в новейшей европейской литературе, который обозначается словами «поток сознания» (stream of consciousness) и «внутренний монолог» (monologue interieur) и который связывается с именем не только Пруста, но и Джойса, Вирджинии Вулф, Валери Ларбо и других новейших европейских писателей. Все три известных мне романа Фельзена — «Обман» (1930), «Счастье» (1932) и «Письма о Лермонтове» (1935)66 — написаны в форме либо дневника, либо полудневника и полуписем, обращенных от «я» романа к некой Леле, трудно и тяжело любимой им женщине, и представляют по форме вариант «внутреннего монолога». Но если критики сходились в определении особенностей книг Фельзена, то они не совсем были согласны в оценке результата, которого он достигал выбором своей манеры. Так, Терапиано, ставя выбранную 65 Подпись эта попадается под несколькими интересными рецензиями в «Современных записках», 66 Отрывок из романа с весьма характерным названием «Повторение пройденного» был напечатан
Фельзеном форму в связь с общим чувством «неблагополучия» в современной литературе, с недоверием к традиционным формам, писал: «Блестящие романы и повести, формальные удачи нас не удовлетворяют... Продолжать традицию сейчас — признак известного рода нечувствия» и вместе с тем видел у Фельзена иные, чем у Пруста, мотивы «смотренья в себя», а именно — «русское влеченье к сути вещей, углубление в себя, но с тем, чтоб в конечном счете за пределы себя выйти»67. С другой стороны, А.Новик находил, что в «Обмане» Фельзену как раз не удалось избежать «литературности», что роман интересен именно как «литературный эксперимент», что в нем основное — «метод»: попытка освободиться от привычных литературных форм. Но цель эта не достигается: «... книга написана с упорной и страстной добросовестностью, и каждое ее слово не имеет иного назначения, чем освободить ритм и смысл написанного от всякой "литературности". Но происходит обратное... напрасно торопится Юрий Фельзен, выбирая, примеривая и выискивая самые "верные" слова, напрасно загромождает свою повесть отступлениями, бесполезными психологическими деталями и признаками, полагаясь на их сочиненную непосредственность, — воображаемый герой его задыхается в разреженном литературном воздухе»6*. Все три романа Фельзена читаются, в сущности, как один. В них тот же «я», та же Леля, много тех же второстепенных персонажей, связанных с Лелей или с героем, или с ними обоими. Этот нескончаемый роман, который плетется, как кружево, из мелких деталей, весь развивается во внутреннем плане, без всякого внешнего действия: как правильно сказал по поводу «Обмана» тот же А.Новик, «эта книга очищена от всех признаков зависимости от реальной жизни», хотя в ней и изображена русская эмигрантская среда. Отдельные рассказы Фельзена, печатавшиеся в «Современных записках», «Числах» и других журналах, тоже можно себе представить частями того же бесконечно тянущегося (многие сказали бы: нудного) романа. У Фельзена была страсть «дополнять», уточнять, искать максимально верного и точного выражения мысли или чувства, их оттенков, нюансов (отсюда его нагромождения прилагательных, его длинные, неуклюже построенные периоды, в которых придаточные и вводные предложения цепляются одно за другое, — тут у него несомненное сходство с Прустом). Об этой его особенности хорошо сказал Адамович: «Писал он почти непрерывно, карандашом, на каких-то скомканных листах, которые вынимал из кармана, писал в кафе, на улице, в метро, без устали, перечеркивая, исправляя, сокращая, дополняя. В особенности, дополняя. Ему все казалось, что не все он сказал...»69. Тема романов Фельзена — любовь и ревность, вернее — кропотливый анализ со стороны «я» его любви к Леле (любви, как сказал Савельев, «абсолютно неподвижной, лишенной всякой динамичности») и всех их отношений, настойчивое копанье в себе, сопровождаемое философскими размышлениями о любви и ревности и попутными рассуждениями (часто интересными и глубокими) о самых различных материях, о литературе, искусстве и пр. (в «Письмах о Лермонтове» довольно много речи о Лермонтове, с прозой 67 Рецензия на «Счастье» («Числа», 1933, VII-VIII, стр. 268). 68 Рецензия на «Обман» («Совр. записки», 1931, XLVI, стр. 500). 69 Г.Адамович, «Одиночество и свобода», стр. 293.
которого сближал романы Фельзена Ю.К.Терапиано, но Лермонтов в них все же сбоку-припеку, и название может многих читателей ввести в заблуждение). В фельзеновском герое-рассказчике чувствуется, как правильно отметил А. Савельев, «самоуслаждение собственной зоркостью, ясностью, настойчивой любознательностью». Недаром в «Счастье» он говорит о себе: «Я постепенно убеждаюсь, что мое призвание... воссоздавать эти будто бы ненужные любовные мелочи и неторопливо из них выводить предположительные, но невыдуманные обобщения: у меня... благоприятное, редкое сочетание женского чутья на все неуловимое и ускользающее и хладнокровно-осторожной, отчетливо-ясной мужской головы». Эта самохарактеристика в какой-то мере приложима к Фельзену-писа-телю, и потому его скучные, тягучие, на редкость однотонные романы-дневники читаются с интересом. Писатель с «необщим выражением» и внутренне честный. И писатель, в отличие от Яновского, нашедший свой стиль. Фельзен погиб во время войны, при обстоятельствах до сих пор невыясненных: не то в немецком концентрационном лагере, не то при попытке бежать из оккупированной Франции в Швейцарию — во всяком случае, как одна из русских жертв национал-социалистов. Сам он был, по-видимому, немецкого происхождения. Шаршун Как-то в одном из своих отзывов о «Числах» Г.В.Адамович написал, что Фельзен и Шаршун, которые показались ему самыми интересными писателями в данном номере «Чисел», не попали бы в «Современные записки». В отношении Фельзена он оказался плохим пророком, в отношении Шаршуна был прав. Между ними несомненно было много общего, и каждый из них считал другого одним из самых замечательных писателей Зарубежья (в анкете «Новой газеты» Фельзен не обинуясь назвал Шаршуна, тогда известного еще только отрывками из своих романов «Долголиков» и «Путь правый», самым значительным явлением зарубежной литературы). Сергей Шаршун, если не ошибаемся, — художник, живший в Париже еще до революции. На литературном Монпарнасе он стал известен еще в 20-х годах, но более широкую известность приобрел лишь с появлением отрывков из его трех романов — «Долголиков», «Путь правый» и «Герой интереснее романа». Первые два из них вышли в 1934 году, причем «Долголиков» был напечатан на машинке. Третий роман остался ненапечатанным. Собственно говоря, это один и тот же роман, хотя в «Долголикове» и в «Герое интереснее романа» герой называется Долголиковым или просго Д., а в «Пути правом» — Самоедовым. Как-то в «Числах» Шаршун объявил себя и большинство своих современников среди зарубежных писателей «магическими реалистами», пользуясь формулой французского критика Эдмонда Жалу, определившего роль «магического реализма» как «отыскание в реальности того, что есть в ней странного, лирического и даже фантастического, — тех элементов, благодаря которым повседневная жизнь становится доступной: поэтическим, сюрреалистическим и даже символическим преображениям». Под эту формулу, конечно, легко подвести многое в новейшей литературе. Подходят под нее и Фельзен с Шаршуном. Но у Шаршуна, в его стремлении к «дневниковой» литературе (хотя его романы и написаны в третьем лице), искусство гораздо чаще вытесняется сырым материалом жизни. Кроме того, у него больше невнятицы (Адамович раз назвал его «Долголикова» «плохо переваренным Белым» — с Белым роднило Шаршуна и увлечение антропософией).
7. Георгий Песков Называя «магических реалистов» среди зарубежных писателей младшего поколения, Шаршун не упомянул о писателе, к которому эта кличка в каком-то смысле подходила больше всего, — о Георгии Пескове. Под этим игривым псевдонимом (если его расшифровать, то получается перевод имени Жорж Санд, причем фамилию надо читать по-немецки) скрывалась женщина, г-жа Дейша. К Георгию Пескову в передовых литературных кругах отношение было, по-видимому, несколько пренебрежительное: ни в «Числах», ни во «Встречах» имя его ни разу не было упомянуто, и о нем не было речи в послевоенных разговорах о «незамеченном поколении». Отчасти это, может быть, объясняется тем, что Песков стоял в стороне от парижских литературных кругов. Сейчас этот любопытный писатель незаслуженно забыт™. Георгий Песков выпустил всего одну книгу рассказов — «Памяти твоей» (1930), в которую вошли рассказы, написанные между 1925 и 1927 годами. Один из них был напечатан в «Современных записках», другие — в газетах. После 1930 года рассказы Пескова продолжали появляться в «Последних новостях», а одна довольно длинная вещь — «Злая вечность» — была напечатана в 1932 году в двух номерах «Современных записок». С середины 30-х годов имя Пескова исчезло из литературы, но автор, насколько известно, до сих пор живет под Парижем; уход его из литературы был добровольным и сознательным актом, продиктованным, по-видимому, религиозными мотивами. О единственной книге Пескова в зарубежной печати появилось несколько благожелательных отзывов (К.И.Зайцева в «России и славянстве», Ф.А.Степуна в «Современных записках» и др.), но все же этот автор не обратил на себя внимания, которого заслуживал. Ф.А.Степун писал, что в сущности все рассказы Пескова об одном и том же, что «молодой автор... одержим своей темой». Главную тему Пескова Степун при этом определял как «раздвоенность» и уточнял: «встреча внутреннего раздвоения с тем страшным раздвоением русской души, имя которому — большевицкая революция». Слово «одержим», может быть, не совсем подходит к Пескову — для этого Песков пишет слишком спокойно, уравновешенно. И, хотя революция присутствует как фон во многих его рассказах, он не ограничивается революционной тематикой. Сила лучших рассказов Пескова — например, рассказа «Покупательница»71 — как раз в той спокойной уравновешенности, с которой рассказывается о вещах таинственных и жутких. Главная тема Пескова — таинственное в мире, присутствие в нем непостижимых простым разумом злых и добрых сил. Это роднит Пескова с Гоголем (но стиль его, простой, деловитый, не похож вовсе на гоголевский), а также с Достоевским и Гофманом. Ф.А.Степун писал: «...Связанный с Достоевским внутренний мир Пескова мог бы быть глубже сообщен читателю, если бы форма рассказов была заострена теми методами видения и высказывания, которые мы связываем с именем Андрея Белого». Но, может быть, именно в сочетании реалистического метода (в описаниях, в диалоге) с оккультными, потусторонними мотивами — главная сила Пес- 70 Впрочем, в изданную недавно Издательством имени Чехова, под редакцией В.А.Александровой, 71 Этот рассказ, между прочим, был включен известным английским писателем Сомерсетом
кова; тем более, что Песков отнюдь не грешит излишним реализмом описаний, и сквозь быт у него всегда просвечивает тайна. Есть у Пескова, как указал Степун, рассказы подлинно религиозные, такие, как «Памяти твоей» и «Валькирия», написанные с большой художественной убедительностью: Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.034 сек.) |