|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Федеральное государственное бюджетное образовательное 22 страницаопыт прошлого не есть своего рода мост, разрешающий нам возвратиться к овеществленному прошлому. Эта особенность о ностальгии была хорошо выражена Лоуэнталем в его наблюдении: «То, о чем мы ностальгируем, не является прошлым, каким оно было, или даже тем прошлым, которого нам жаль, но только условием его бывшего бытия»43. Это «бывшее бытие» является чистой категорией различия, воплощающей в себе дистинкцию истористского и постмодернистского опытного познания прошлого. Дальнейшее подтверждение этого утверждения о ностальгическом различии может быть найдено в topoi et in arcadia ego* и пасторали, которые в западной истории в течение долгого времени были выражением социальной или коллективной ностальгии. Нас должно насторожить относительно этих topoi то, что они полностью и преднамеренно не содержат исторического содержания; как таковые они были чистым проявлением различия и поэтому идеально подходили для выражения ностальгии. Неудивительно тогда, что с появлением историзма эти старые topoi ностальгии тихо, но внезапно исчезли из западного культурного репертуара44. Историзм дал западному человеку воплощенное, овеществленное прошлое. И, делая это, он поглотил феномен различия, выраженный в традиционном topoi ностальгии, до настоящего времени материализовавшим прошлое. Ностальгия, как отношение к прошлому, стала подозрительной, так как ее сопротивление овеществлению прошлого казалось странным и даже подвергало опасности историческую истину. Как возможна историческая истина, если не существует прошлого «исторического» объекта, относительно которого формулируется указанная истина? Отсюда, например, жестокое осуждение ностальгии * «быть найдено в topoi et in arcadia ego» - топос и Аркадия, понимаемые в идиллической поэзии как спокойное место, счастливая пастушеская страна. 7 глава Лэшем: для него ностальгирующий человек есть просто «неизлечимый сентименталист, боящийся будущего» и не меньше «боящийся оказаться лицом к лицу с истиной прошлого»45. Ясно, что это - историст-ский приговор ностальгии. Эта склонность объективировать прошлое инспиру-ется любовью историзма к прошлому, имеющему установленные и четко сформулированные контуры, которыми типично обладают физические объекты. Исто-ристское прошлое есть прошлое «ясное и отчетливое», и поэтому историст прежде всего заинтересован теми особенностями прошлого, которые выражают или определяют эту ясность и отчетливость. Истористское исто-риописание является наукой установлений границ и дис-тинкций между передним планом (важное) и задним фоном (незначительное). Дистинкция и различие для историзма являются прежде всего дистинкцией и различием в пределах самого прошлого. Ностальгическое различие, однако, является первостепенным различием между прошлым и настоящим, и это провоцирует одновременное таяние ясных линий и контуров, проектируемых историзмом на прошлое: различия в границах самого прошлого уступают место различиям между прошлым и настоящим. На уровне опытного познания нашего личного прошлого это явление было описано Дэвисом следующим способом: «В течение эволюционного перехода от юности к взрослой жизни на обычном самолете ежедневной жизни, неприятностей, неуверенности и ощущения странности настоящего и будущего конституируется фигура юности, в то время как основание составлено из знакомых и приятных людей, мест и тождеств с прошлым. "Без действительного изменения вещи" (и, таким образом, экономии чьих-то самообвинений в искажении или фальсификации), ностальгическая реакция инвертирует перспективу: нежно сотканное прошлое памяти, которое появляется просто фоном, внезапно возникающим как фигура, в то время как резко гравированный силуэт текущих тревог исчезает в осно- 7 глава вании»46. Это может объяснить ассоциации своего рода неким стоическим, устойчивым порядком, которые часто мобилизуются ностальгией и где ностальгически желаемое прошлое, кажется, так заметно отличается от непредсказуемых превратностей настоящего. Ностальгическое прошлое в значительной степени - молчаливое и неподвижное прошлое, неприветливое к ясным и полным силы паттернам исторической эволюции, которые всегда считает приятным обнаружить в прошлом историст. Ностальгическое прошлое предпочитает задний фон, стабильность и структуры стабильности за счет изменений и того, что разрешает нарративизация. Следовательно, интерес постмодернистского историо-писания лежит в области незначащего содержания исторических событий или, точнее, в том, что осуждено историзмом как незначащее и пустое. Следовательно, так же, в первом приближении, наличие удивительного соединения в постмодернистском историописании структурализма и озабоченности очевидно бессмысленно и избыточно: оба имеют общее происхождение в эмансипации заднего фона исторических исследований от их переднего плана. В вышесказанном я постепенно двигался от рассуждений о ностальгическом опыте нашего персонального прошлого к области историбписания времен и мест, лежащих вне такового. Мой тезис состоял в том, что возможен исторический опыт прошлого вне или прежде нашего персонального прошлого. Два близко связанных возражения могут быть сформулированы против этого расширения диапазона ностальгического исторического опыта. Во-первых, можно сказать, что «прошлое, которое является объектом ностальгии, должно некоторым способом быть лично познанным в опыте прошлым»47: никто не чувствует ностальгического желания пережить детство другого человека. Во-вторых, можно возразить, что ностальгия никогда не может быть моделью для исторического опыта, т. к. не возможен никакой опыт прошлого, нос- тальгический или любой другой Опыт; данное возражение показывает, что он - неизбежно предмет настоящего, следовательно, опыт прошлого исключен самым значением слова опыт. Но это возражение путает понятия «опыт чего-то» и «опыт в чем-то»: конечно, весь опыт имеет место в настоящем, но из этого не обязательно следует (если не сделаны некоторые дополнительные семантические условия), что из-за данного бесспорного факта невероятна возможность опыта чего-то (опыта прошлого). Полагая это, наш мнимый возражающий мог бы теперь указать, что объект исто-риописания, самое большее - это свидетельство, которое прошлое нам оставило, но не само прошлое непосредственно. Следовательно, понятие ностальгического опыта прошлого путает опыт свидетельства с опытом свидетельства чего-то. Все же, как люди, имеющие некоторое персональное знакомство с феноменом ностальгии, признаем, что эта дистинкция свидетельства и свидетельства чего-то не работает в случае исследования ностальгии. Например, ностальгия, очевидно, не имеет никакого отношения к выводам, сделанным на основании свидетельства; она действительно есть опыт прошлого - не больше и не меньше. Ввиду этого обсуждения природы ностальгии, воображаемый оппонент мог бы теперь пожелать допустить, что мы можем, хотя и в слегка искаженном смысле слова, ностальгически переживать опыт прошлого в смысле повторного опытного переживания тех же самых чувств, которые, как мы знаем, находятся в отдаленной части нашего личного прошлого. В той степени, в которой ностальгия действительно успешна в «копировании» (или в «возрождении») этих старых чувств, можно было бы говорить об опыте прошлого. Оба возражения имеют общее - они сводят диапазон потенциального ностальгического опыта к прошлому, которое мы уже прежде познали в опыте (во времена, когда оно было настоящим). Это положение далее может быть разъяснено принятием во внимание оче- 7 глава видного параллелизма ностальгии и памяти. Разве не ностальгическая память вложена в связанные с ностальгией особые эмоции? И действительно, память сводит нас с картиной, прямо подобной той, с которой мы столкнулись в предыдущем параграфе.'Никто не возразил бы против утверждения, что мы помним что-то из нашего детства. С другой стороны, мы не можем со всей ответственностью сказать, что мы помним взятие Бастилии. Мы можем сказать, что знаем, что Бастилия была взята 14 июля 1789 г., или, что мы «помним» этот факт, поскольку соответствующее утверждение указывает - этот факт отложен в нашей памяти, но так как мы не присутствовали в тот момент непосредственно, мы не можем сказать в надлежащем смысле этого слова, что мы помним взятие Бастилии. Поэтому в этом контексте заслуживало бы внимания строго различать память и память о чем-то. Последнее просто синонимично со знанием о чем-то, в то время как то, что известно, является или событием в прошлом, или фактом, который мы узнали о прошлом. Но в обоих случаях память о чем-то испытывает недостаток ассоциаций с опытом и чувствованием, которые, несомненно, являются частью памяти в прежнем смысле. Так как ностальгия только что была определена как память, инвестированная чувствами, ностальгия семантически связана с памятью, а не с памятью о чем-то. Если, далее, вместе с памятью ностальгия остается строго запертой в пределах узких границ опыта нашего личного прошлого, то следует вывод, что ностальгия является неподходящей моделью для опытного познания прошлого историком. Против этих двух возражений может быть указано, во-первых, что было бы донкихотством отрицать слишком явную ностальгию в случае, например, очарованности Петрарки или Гельдерина классической стариной, в идеализации Росином или Виллье-ле-Дюком средневековья, или в возвеличивании Мишле великой Революции (к которой я коротко еще вернусь)48. Чувство но- стальгической тоски по исторической эпохе, на многие столетия отстоящей от нашего рождения, - довольно обычное явление и для историков, и неисториков. И нельзя забывать, что работа Броделя «Mediterranee», которая часто расценивается как самое высокое достижение историописания двадцатого века, начинается с открыто ностальгической декларации: «J'ai passione-ment aime la Mediterranee»*. Далее будет замечено: если возражения, сформулированные выше против ностальгического опыта прошлого приняты, то трудно избежать заключения, что вообще никакой опыт прошлого (ностальгический или другой) невозможен. И это, конечно, подразумевало бы наиболее антиинтуитиви-стскую характеристику такой самообучаемой эмпирической дисциплины, как историописание. Все же можно говорить, что беспристрастный взгляд на ностальгию неуклонно требует, чтобы мы отклонили как простое заблуждение убеждение в аутентичности, которое обычно сопровождает ностальгический опыт далекого прошлого. Действительно, это сопротивление ностальгическому опыту отдаленного прошлого, конечно, уместно, если мы принимаем истористскую (или позитивистскую) объективацию прошлого. Если прошлое рассматривается как объект (или тотальность объектов), хотя и очень сложный, то этот объект (или объекты) неизбежно принадлежит прошлому, и тогда историческое свидетельство есть единственно верный, но неутешительный кандидат на роль объекта исторического опыта. Когда Гадамер говорит, как мы видели в начале этой главы, что исторический опыт является большой заброшенной темой в исторической теории, то это, несомненно, имеет свое объяснение: с истористской или позитивистской (или даже с конструктивистской или нарра-тивистской) точки зрения, понятие исторического * «J'ai passionement aime la Mediterranee» Средиземноморье. - я страстно люблю 7 глава опыта с трудом обретает смысл (если вообще может его обрести). Однако, если ностальгический опыт прошлого понят как опыт различия (а не прошлого объекта, находящегося на другой стороне различия между прошлым и настоящим), мы получаем другую картину. Исторический опыт, как опыт различия, обходится без истористского или позитивистского постулата о понимании прошлого как своего рода установленного объекта, что навсегда помещает его, как это ни парадоксально, вне границ нашего потенциального опыта, и поэтому экспериментальное знание о нем является sui generis невозможным. Именно такой урок преподан нам поэмой Ленау: ностальгическое воспоминание в ней - это подлинное вхождение в прошлое, позволяющее получить подлинный опыт нашего персонального прошлого, и все же оно не предполагает, что прошлое вновь тем или иным способом сделалось настоящим (как это может быть при современном факсимиле прошлого). Напротив, весь интерес к ностальгическому опыту прошлого определяется тем фактом, что ностальгия не есть «пере-продумывание прошлого». И если это верно, то наше личное, ностальгически запомненное прошлое не отличается категорически от прошлого, которое является или коллективным прошлым, или просто прошлым нескольких столетий, или тем и другим одновременно. Ностальгия не суггестивна для истористского или позитивистского понимания прошлого «как такового» и материализации прошлого в странный вид объектов, являющихся частью инвентаря мира, предшествующего нашему. В самом деле, для историста или позитивиста ностальгический опыт прошлого есть необъяснимая тайна, поэтому тот вид опыта, который возникает в ее результате, обязательно будет расценен ими как заблуждение. Но ностальгический опыт прошлого - не та проблема, которую мы должны пробовать объяснить с помощью истористских или позитивистских предположений об отношении между про- шлым и настоящим: это - данная величина, которую необходимо исследовать в максимально возможной степени для того, чтобы углубить наше понимание прошлого. Говоря по-другому, мы должны избегать попыток приспособить ностальгический опыт прошлого к ис-тористской или позитивистской концепции прошлого: в этом случае феномен ностальгического воспоминания прошлого только запутывает все дело. Ценность ностальгии состоит именно в том, что она эффективно проблематизирует истористские и позитивистские положения и тем самым расширяет диапазон потенциального исторического опыта способом, который до настоящего времени был просто невообразим. Короче говоря, как только мы отказались от историзма и позитивизма и стали рассматривать исторический опыт с точки зрения опыта ностальгического различия, исчезли все непреодолимые препятствия для существования понятия исторического опыта отдаленного и коллективного прошлого. Именно здесь виден вклад понятия ностальгии в историческую мысль. Если оно последовательно очищено от ассоциаций с сентиментализмом и ложной идеализацией (то есть материализацией) прошлого, то оно будет наиболее полезным и долгожданным инструментом разъяснения нашего понимания прошлого и того, как мы переживаем его в опыте. В рамках матрицы ностальгического опыта прошлого мы можем далее развивать теорию подобий и различий между историзмом и постмодернизмом. Действительно, когда историзм отклонил а-историческое рационалистическое натурфилософское мировоззрение семнадцатого столетия, то это отклонение, главным образом, мотивировалось четким пониманием различия между историческими периодами. В своей так называемой «Ideenllehre»* Гумбольдт доказывал, что каждый исторический период обладает своей собственной исторической идеей, которая воплощает его отличия от «Ideenllehre» Гумбольдта» - учение об идеях. 7 глава \ других периодов. Однако, если мы руководствуемся матрицей ностальгического опыта прошлого, то получается, что истбризм стремился овеществить каждый из этих исторических периодов и на этом основании представить их в качестве объектов исторического опыта49. Можно вспомнить здесь известное положении Ранке: «Но я утверждаю, что каждая эпоха угодна Богу, и ее недостатки совсем не в том, что происходит от него, но в том, что свойственно ее собственному существованию (подчеркнуто мною. - ФА), ее самости»50. В силу этой тенденции овеществлять прошлое, истористская историческая практика время от времени предлагала интеллектуальную ментальность, весьма тесно примыкающую к позитивистской51. Парадокс философии истории, состоящий в том, что она очень сильно зависит от концепции различия, но, однако, отказывается предоставлять различию роль, которую оно должно играть, может, по крайней мере, частично, быть объяснен исто-ристским идеалом Universalgeschichte («Универсальной истории»), который существовал в истористской исторической мысли в течение практически всего девятнадцатого столетия. Universalgeschichte рассматривался как контекст контекстов, в пределах которых могли быть объединены все элементы прошлого и определено их логическое или историческое место. Как таковой Universalgeschichte имел двойную функцию. Во-первых, он определял фиксацию логического или исторического места всех исторических элементов и поэтому функционировал как постоянное приглашение овеществить прошлое. Во-вторых, Universalgeschichte действительно воплощал все релевантные различия между историческими периодами - в том числе между настоящим и прошлым; это дало запоздалый толчок к приданию феномену различия статуса божественности, что не имело никакого значения для исторической практики вообще. Universalgeschichle, таким образом, стал складом, в котором парадоксы и несообразности историзма могли быть удобно выведены из поля зрения так,что они больше не могли препятствовать истористской исторической теории и практике. С точки зрения истористского овеществления прошлого постмодернистский опыт ностальгического различия будет расценен или как опыт реальности нереального, или как опыт нереальности реального. Для историста ностальгический опыт прошлого должен, следовательно, обладать атмосферой мистики и почти религиозным откровением. Кажется, это действительно имеет место, когда мы видим, как историст типа Фредерика Мейнеке обсуждает ностальгический опыт прошлого. Мейнеке цитирует пассаж из гетев-ского «Dichtung und Wahrheit»*, в котором поэт описывает опыт прошлого, который полностью совпадает с тем, что мы говорили здесь о ностальгическом опыте прошлого. Обращаясь к наиболее интенсивному опыту прошлого, который он пережил при посещении Страсбурского собора и, в том же самом 1774 году, почтенный дом старого патрицианского семейства, Гете пишет: «Чувство, которое сокрушало меня все более и более, так, что я едва успевал выразить его, было переживание опыта прошлого и настоящего как одного: опыт, который принес в настоящее что-то призрачное. Это чувство выражено во многих из моих больших и малых работ и уже удовлетворительно разработано в поэзии, хотя оно должно было казаться столь же необъяснимым и возможно даже столь же неприятным каждый раз, когда проявляло себя непосредственно в жизни» (перевод мой. - ФА)52. Очевидно, что опыт единства прошлого и настоящего, зафиксированный Гете, есть опыт различия между прошлым и настоящим, который может быть переживаем только в этом мгновенном союзе (мы отметили это чуть выше). Историст Мейнеке глубоко поражен историческим опытом Гете: «Сердце перестает биться после чтения этих * «из гетевского "Dichtung und Wahrheit"» - имеется в виду работа Гете «Поэзия и правда из моей жизни». 7 глава \ действительно самых замечательных слов». И он продолжает повторять, что замечание Гете действительно приводит нас к «самым глубоким проблемам историзма»53. Однако собственное разъяснение Мейнеке исторического опыта Гете парадигматично для историзма и для его недостатков. Так, по мнению Мейнеке, единство прошлого и настоящего, испытанное Гете, «вознесло поэта к более высокой атмосфере, находясь в которой, он теперь летает над всеми историческими эпохами» (перевод мой. - ФА)54. Можно увидеть в анализе Мейнеке проверенное временем исто-ристское желание спроектировать различия между прошлым и настоящим на масштаб Universalge-schichte. Единство прошлого и настоящего, в котором существует опыт их различия друг от друга, теперь рассматривается с трансисторической перспективы, и ее конкретность нейтрализована в бесконечных ин-сайтах исследователя. То, что отличает опыт переживания прошлого Гете от такового же у историста, а именно заметное положение в нем настоящего, вновь понижено до положения заднего фона из-за обращения Мейнеке к трансисторическому измерению Universalgeschichte. Будет полезно сравнить анализ Мейнеке с исследованиями Хейзинги, другого профессионального историста, а именно с тем, что он отнес к историческому чувству. Мы увидим, что Хейзинга ближе примыкает к постмодернистскому представлению об историческом опыте, чем Мейнеке. Например, Хейзинга явно подчеркивает роль настоящего в историческом чувстве, когда противопоставляет последнее той потере исторического субъекта в прошлом, которое традиционно ассоциируется с доктриной Nacherleben*55. Вместо этого Хейзинга считает, что историческое чувство должно быть сравнено с нашим пониманием музыки. Наиболее подходит для этого характеристика музыки, * «доктриной Nacherleben» - послепереживания. данная Леви-Строссом как «инструмента для уничтожения времени»56. Мелодию только тогда слышат или понимают, когда все различия в звуке и его подаче слышатся вместе в едином движении, что аналогично ностальгическому опыту переживания прошлого. Историческое чувство, продолжает Хейзинга, не есть «эстетическое удовольствие, религиозная эмоция, страх природы, метафизическое просветление: и все же оно - фигура из этого ряда». Оно может быть вызвано «строчкой из документа или хроники, печатью, несколькими нотами старой песни»57. Это - мгновенный головокружительный опыт внезапного исчезновения трещины между настоящим и прошлым, опыт, в котором прошлое в течение краткого мгновения показывает себя так, «как оно есть или было». Но это «каконо есть» не равно истористскому wie es eigenthch gewesen*, но есть прошлое, инвестируемое различием. Последнее, важное утверждение разъяснено Хейзин-гой, когда он пишет, что объект исторического чувства не есть нечто, что автор книги сам в своей книге поместил в отдаленное прошлое. Напротив, как признает Хейзинга, историк настоящего «приносит его автору; это - его ответ писательскому [то есть авторскому] запросу» (выделено мною. - ФА.)58. Скажу еще раз, чувство полной аутентичности, которое сопровождает исторический опыт и историческое чувство, не есть опыт события или объекта в прошлом, подобно тому, как мы можем переживать опыт объектов, данных нам в ежедневной жизни, но опыт, в котором и прошлое, и настоящее имеют свои роли. Хейзинга в действительности предлагает здесь то, что мы называем постмодернистским представлением об историческом опыте59. Наиболее известны размышления Гете и Хейзинги об отчетливо эпизодическом характере исторического опыта. Воспоминания и Гете, и Хейзинги об историчес- * «не равно истористскому wie es eigenthch gewesen» - как это было на самом деле. 7 глава ком чувстве предлагают ощущение внезапного потрясения саморазоблачением прошлого. Ностальгия еще раз может здесь помочь, если мы хотим развить результаты этого эпизодического характера исторического опыта. Мы должны заметить, что события в нашей персональной истории, которые могут вызывать ностальгическую тоску, но только редко и, конечно, необязательно, относятся к типу событий, который имеет большое значение в истории нашей жизни. Таким образом, мы можем ностальгически создавать некоторую атмосферу в особый определенный момент в нашем родительском доме или на празднике с нашим семейством; но у нас редко возникнут ностальгические воспоминания о сдаче экзаменов или о движении в карьере. И все же события последнего вида составляют нарративную историю нашей жизни и образуют пункты нашего curriculum vitae или мемуаров пожилого государственного деятеля. Последовательность нарратива может гарантировать самый легкий доступ к прошлому, но это затеняет подлинность нашего опыта прошлого. То, что было сделано и принято нарративно, больше не подходит для исторического опыта. Два вывода могут быть сделаны из этого тезиса об эпизодическом характере исторического опыта. Во-первых, поскольку историописание желает остаться настолько истинным, насколько это возможно для эпизодического характера исторического опыта, оно обязательно повторит на уровне исторической репрезентации черты фрагментированности, непредвиденности и изолированности. Без сомнения, микроистории, история ментальностей и Alltagsgeschichte, с их интересом к незначительным деталям ежедневной жизни, лучше всего удовлетворяют этим требованиям в пределах постмодернистской историографии. И это не простой антикварианизм. Так, «фетишистское присвоение объектов», которое Банн рассматривает как характеристику антикварианизма, предполагает, что прошлое дано нам в форме автономных объектов, и это отражает скорее истористскую тенденцию овеществлять прошлое, чем постмодернистское предпочтение неуловимого различия между прошлым и настоящим60. Во-вторых, матрица ностальгии может дать нам знание того, что упущено в рассуждениях Поля Рикера и Дэвида Карра об историческом наррати-ве. Согласно Рикеру и Карру, вся наша жизнь и вся история проникнута нарративом61. Их доказательство состоит в том, что все наши действия и все наши рассуждения, предшествующие действию, имеют место в полностью нарративизированном мире. Тем не менее оппозиция, которую мы наблюдали секунду назад между изолированным событием, ставшим объектом исторического опыта, и последовательностью нарра-тива, указывает, что правило нарратива не универсально. Существует установка по отношению к прошлому, которая не только свободна, но даже и недружелюбна по отношению к нарративу. Последнее утверждение может быть разъяснено изучением позиции Мишле. Мишле одновременно величайший нарративист и наиболее ностальгический из всех историков девятнадцатого века - и, возможно, даже среди всех современных историков. Он «"revit", "refait" et "souffre" la Revolution»62 в наррации ее истории, и поэтому внес в нарратив больше, чем любой другой историк, так как изобрел собственные способы «возрождения» и «воспевания» этой наиболее величественной части французской истории. Для распознавания ностальгической тоски Мишле по Французской революции достаточно прочитать предисловие 1847 года, где он изображает себя сидящим на продуваемой ветрами поверхности Марсова поля и размышляет об энтузиазме и почти религиозном пыле революционных праздников, происходивших здесь пятьдесятью семью годами прежде: «Вы живы!., я чувствую это каждый раз, когда в это время года мой учитель предоставляет меня самому себе, когда работа тяжело давит на меня, когда летняя высокая температура становится невыносимой... 7 глава Тогда я иду к Марсову полю, к этому единственному памятнику, который оставила Революция... Империя имеет свою колонну и почти приспособила для одной себя Триумфальную Арку; Королевство имеет свой Лувр, Дом Инвалидов; феодальный собор все еще имеет свой трон в Нотр-Дам; даже римляне имеют термы Цезаря. И только Революция имеет в качестве своего памятника... пустоту...» (перевод мой. - ФА.)63. Вся горечь и сладость ностальгической тоски навсегда утерянного прошлого присутствуют здесь. И почти каждая страница «Histoire de la Revolution Francaise» свидетельствует о глубоком понимании Мишле «различия» между непрочным настоящим и теми великолепными днями Великой революции, которые он так хотел бы пережить и возродить как часть его собственной жизни. Но это - нереализуемое стремление, как он сам понимает в те самые моменты, когда вплотную приближается к нему: «Я потерял моего отца, с которым я провел всю мою жизнь, в течение сорока восьми лет. Когда это случилось, я осмотрелся вокруг, я был в другом месте, я торопливо закончил эту работу, о которой мечтал в течение такого долгого времени. Я стоял под Бастилией, я брал крепость, я поместил на ее башни бессмертный флаг... Это снизошло на меня неожиданно, подобно пуле, выпущенной с Бастилии» (перевод мой. - Ф.Л.)64. Именно в тот момент, когда прошлое стало почти столь же реальным, как «balle la Bastille», оно превратилось в настоящее; будучи ближе к «восстановлению» прошлого, чем когда-либо прежде, он вновь отброшен в опустошение настоящего. В соответствии с тем, что только что было сказано об эпизодическом характере ностальгического опыта прошлого, можно ожидать, что Мишле будет чувствовать соблазн уступить идее исключить Революцию из величественного потока его нарратива о французской истории. В блестящем анализе исторических работ Мишле Гос-сман недавно показал, что это ожидание было верным. Для Мишле, согласно Госсману, нарративное прошлое, в сущности, содержит множество препятствий, которые должны быть преодолены (сквозь столетия) прежде, чем Революция могла фактически материализоваться. В результате Революция - в течение которой эти препятствия ео ipso медленно побеждались - сама по себе оказывалась вне доступного нарративному описанию прошлого и больше не являлась частью цепи событий, которые составляют французскую историю. Французская революция, этот объект ностальгической тоски Мишле, таким образом, стала изолирована от нарративного хода французской истории65. Более того, Мишле сам хорошо понимал, что этот подход преобразовал Революцию в исторический феномен разного порядка. Обсуждая «fete de federation», который был для Мишле самой высшей точкой Революции, он восклицает: «Странная vita nuova начинается для Франции, чрезвычайно духовная, и она преобразовывает всю Революцию в своего рода мечту, иногда изнасилованную, иногда ужасную... Она не принимает в расчет место и время»66. Революция принимает здесь черты возвышенного события, одновременно красивого и ужасающего, находящегося вне пространства и времени, а следовательно, вне области того, о чем может быть рассказано, и отдельно от важнейшей цепи событий, воплощающей последовательность нарративно описанного прошлого. Таким образом, в ностальгических опытах переживания революционного прошлого у Мишле оказались преодолены пространство и время. Эпистемология Эпистемология традиционно исследует проблему того, как, по словам Рорти, «язык вербует мир», и, следовательно, того, при каких условиях можно получить надежное и объективное знание. Если мы знаем, как слова формально относятся к вещам, то мы обладаем знанием наиболее общего критерия надеж- Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.008 сек.) |