|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
VII. ГИППИЙ МЕНЬШИЙ 12 страницаe – Похоже, что так, – отвечал он. – Далее, – сказал я, – что лучше: понятливость или тупость? – Понятливость. – А понятливость является ли способностью понимать быстро, в то время как тупость означает замедленное понимание? – Да. – А что неизмеримо прекраснее: обучить другого быстро и решительно или же медленно и постепенно? – Быстро, – отвечал он, – и решительно. – Далее, припоминать и запоминать лучше медленно и постепенно или решительно и быстро? 160 – Решительно и быстро, – отвечал он. – И находчивость является некоей стремительностью души, а вовсе не ее медлительностью? – Это правда. – Так не сводится ли все сказанное – об учителе грамматики, кифаристе или любом другом мастере – к тому, что наилучшим является самое быстрое, а не самое медленное? – Это так. b – Ну а при душевных поисках и размышлениях, думаю я, достойным похвалы оказывается не самый медлительный, с трудом соображающий и находящий решение человек, но тот, кто это решение усматривает быстрее и легче всех. – Да, это так, – сказал он. – И разве, Хармид, – спросил я, – все, что касается тела и души, не представляется нам более прекрасным, если ему свойственны стремительность и скорость, а не медлительность и осмотрительность? – Видимо, это так, – отвечал он. c – Следовательно, рассудительность не может быть осмотрительностью, и рассудительная жизнь – не осмотрительная, если верить этому рассуждению: ведь, согласно ему, рассудительная жизнь должна быть прекрасной. Нам показалось одно из двух: либо осторожные действия в жизни вообще менее прекрасны, либо только в очень немногих случаях более прекрасны, чем быстрые и решительные. Если же, мой друг, осторожные действия большей частью оказываются ничуть не прекраснее, чем напористые и быстрые, то рассудительность будет не более заключаться в осторожных действиях, чем в решительных и быстрых, – идет ли речь о походке, словах или о чем‑либо ином – d и осторожная жизнь не будет рассудительнее неосторожной, коль скоро мы предположили в нашем рассуждении, что рассудительность – это нечто прекрасное, быстрое же оказалось не менее прекрасным, чем медленное. – Мне кажется, Сократ, – сказал Хармид, – что ты молвил правду. – Итак, Хармид, – сказал я, – если ты вновь как следует вдумаешься в сказанное, бросив взгляд на самого себя, и представишь себе, каким именно делает тебя свойственная тебе рассудительность, то, взвесив все это, ты сможешь смело и точно определить, что же она собой представляет. e А он, чуть‑чуть помедлив, а затем вполне мужественно оценив себя, молвил: – Теперь мне кажется, что рассудительность делает человека стыдливым и скромным и что она то же самое, что стыдливость. – Пойдем дальше, – сказал я. – Ведь перед этим ты согласился, что рассудительность – это нечто прекрасное? – Конечно, – отвечал он. – Но разве люди рассудительные – это одновременно не хорошие люди? – Да, хорошие. – А разве может быть хорошим то, что не делает людей хорошими? – Конечно, нет. – Следовательно, рассудительность – это не только прекрасная, но и благая вещь. – Мне кажется, это так. 161 – Что ж, – продолжал я, – веришь ли ты, будто Гомер удачно изрек эти слова: Не подобает тому, кто в нужде, быть стыдливым[433]. – Верю. – Похоже, следовательно, что стыдливость – это благо и одновременно не благо? – Да, очевидно. – Но ведь рассудительность – это благо, если она делает хорошими, а не плохими тех, кому она присуща. – Да, мне кажется, дело обстоит именно так, как ты говоришь. b – Значит, рассудительность – это не стыдливость, коль скоро она – благо, стыдливость же оказывается не более благом, чем злом. – Мне, Сократ, – возразил он, – представляется все это верно сказанным. Однако как бы ты отнесся к такому мнению о рассудительности: только что я вспомнил, что слыхал от кого‑то, будто рассудительность – это [умение] «заниматься своим»[434]. Посмотри же, правильным ли тебе покажется изречение того, кто это сказал. А я на это: c – Ах ты, плут! Ведь ты слыхал это от нашего Крития или кого‑то другого из мудрецов! – Видно, – вмешался Критий, – это чьи‑то чужие слова: я их не произносил. – Но, мой Сократ, – возразил на это Хармид, – какая разница, от кого я это слыхал? – Никакой, – отвечал я. – Во всяком случае, рассмотреть надлежит не кто это сказал, но истинны эти слова или нет. – Это ты правильно говоришь, – молвил он. – Клянусь Зевсом! – воскликнул тут я. – Будет удивительно, если мы здесь к чему‑то придем: ведь слова эти напоминают загадку. d – Почему же? – спросил он. – Да потому, что тот, кто сказал, будто рассудительность – это умение «заниматься своим», подразумевал не то, что произнес вслух. Или, по‑твоему, когда учитель грамматики пишет либо читает, он ничем не занимается? – Нет, я думаю, наоборот, что он занимается чем‑то, – отвечал Хармид. – Так что же, тебе кажется, будто учитель грамматики пишет и читает лишь свое имя и лишь этому учит вас, мальчиков, или вы точно так же писали имена своих врагов, как и свои собственные и своих друзей? – Точно так же. e – Значит, занимаясь этим, вы делали много лишнего и не проявляли рассудительности? – Вовсе нет. – Но ведь вы занимались вовсе не «своим», если только читать и писать означает заниматься. – Ничего иного это не означает. – А лечить, мой друг, строить дома, ткать или вообще создавать с помощью какого‑либо искусства любые произведения этого искусства означает, по‑твоему, чем‑то заниматься? – Несомненно. – Но как тебе кажется, – спросил я, – правильно ли, если государство управляется законом, повелевающим каждому самому ткать и стирать себе плащ, тачать сапоги, и подобным же образом выделывать фляги, скребки и всю прочую утварь, а за чужие вещи не браться, но каждому производить и изготовлять только свое? 162 – Нет, мне не кажется это правильным. – Однако, – продолжал я, – если бы государство это жило рассудительно, оно жило бы правильно? – Как же иначе? – отвечал он. – Следовательно, – заключил я, – заниматься такими делами и подобным образом делать свое не означает быть рассудительным. – По‑видимому, не означает. – Следовательно, как я и утверждал недавно, похоже, что загадками говорил сказавший, будто рассудительность – это умение «заниматься своим»: ведь не был же он настолько прост. Или, быть может, Хармид, ты слыхал это от какого‑нибудь дурачка? b – Вовсе нет, – отвечал он, – ведь человек этот казался весьма даже мудрым. – Тогда, как мне думается, он скорее всего загадал загадку, поскольку трудно ведь догадаться, что это значит – «заниматься своим». – Может быть, – отозвался Хармид. – Что же это, однако, значило бы – «заниматься своим»? Ты не мог бы сказать? – Нет, клянусь Зевсом, я этого не знаю! Но, быть может, ничто не мешает такому предположению: тот, кто это сказал, и сам не знает, что он имел в виду. c И говоря это, он с усмешкой оглянулся на Крития. Что до Крития, то давно уже было видно, как он раздражен и как жаждет показать себя перед Хармидом и всеми остальными присутствующими. И раньше‑то он едва сдерживался, а тут совсем потерял над собою власть. Мне кажется, скорее всего я был прав, когда предположил, что именно от Крития слышал Хармид это объяснение рассудительности. А Хармид, не желая сам объяснить это, но стремясь услышать ответ от Крития, старался его подзадорить, делая вид, что тот опровергнут; d Критий же этого не стерпел, и мне показалось, что он гневается на Хармида, как обычно гневается поэт на актера, скверно истолковавшего его сочинение. Пристально посмотрев на Хармида, он бросил: – Ты так считаешь, Хармид? Значит, если ты не уразумел мысли того, кто сказал, что рассудительность – это умение «заниматься своим», то он и сам этого не разумеет? – Но, достойнейший мой Критий, – вмешался я, – нет ничего удивительного, если в своем возрасте он этого не разумеет; тебе же подобает это знать и по возрасту, и потому, что ты его воспитатель. e Если ты согласен, что рассудительность – именно то, о чем говорит Хармид, и принимаешь такое объяснение, я с гораздо большим удовольствием рассмотрю с тобою, правильно ли это сказано или нет. – Но я полностью согласен и принимаю его объяснение, – сказал Критий. – И прекрасно делаешь, – подтвердил я. – Скажи же мне: согласен ли ты с тем, что я сейчас спрашивал о мастерах, а именно что все они делают нечто? – Да, согласен. 163 – И тебе кажется, что они делают только свое дело или также и чужие дела? – И чужие также. – Значит, рассудительными бывают не только те, кто делают лишь свои дела? – Почему бы и нет? – отвечал Критий. – Я тоже так думаю, – сказал я. – Но смотри, чтобы это не задело того, кто, предположив, что рассудительность – это умение «заниматься своим», позже, ничтоже сумняшеся, признает, что могут быть рассудительными и те, кто занимаются чужими делами! b – Как это? – возразил он. – Признав, что рассудительными бывают люди, делающие чужие дела, я признал, будто ими бывают и те, кто занимаются чужими делами?! – Скажи мне, – возразил я, – разве не одно и то же ты называешь словами «делать» и «заниматься»?[435] – Нет, не одно и то же, – отвечал он. – Да и «трудиться» не означает «делать»[436]. Я перенял это у Гесиода, сказавшего, что никакой труд не может считаться зазорным[437]. Или, думаешь ты, если бы он называл словами «трудиться» и «заниматься» те дела, что ты сейчас перечислил, он решился бы сказать, что нет никакого позора в ремесле сапожника, торговца соленой рыбой или продажного развратника? c Не надо так думать, Сократ; я полагаю, что он считал «дело» чем‑то отличным от «труда» и «занятия». И дело оказывается иногда постыдным, если оно не связано с чем‑то прекрасным, труд же никогда и ни в коей мере не может быть позором: ведь Гесиод именует трудами то, что делается прекрасно и с пользой, а дела, подобные тем, называет делячеством и наживой. Нужно еще сказать, что собственными делами он считает лишь первые, а все вредные занятия относит к чужеродным. Так что надо думать, и Гесиод и любой другой разумный человек именуют рассудительным того, кто занимается собственным делом. d – Мой Критий, – сказал я, – едва лишь ты начал свою речь, как я уже уловил, что ты называешь то, что нам присуще и свойственно, «хорошим», а свершение хорошего именуешь «занятиями». Я ведь много раз слышал от Продика подобные различения имен[438]. И я предоставляю тебе распорядиться любым названием, как тебе это будет угодно; разъясни лишь, к чему именно относишь ты то имя, которое произносишь. Поэтому сейчас надо снова уточнить: стало быть, свершение, или творение (или как тебе еще угодно это именовать), хороших дел ты именуешь рассудительностью? e – Вот именно, – отвечал он. – Значит, тот, кто совершает дурные дела, не рассудителен, и рассудителен лишь тот, кто вершит хорошие? – А тебе, достойнейший мой, – возразил он, – разве не так это представляется? – Оставь это, – сказал я. – Ведь мы рассматриваем сейчас не мои представления, но твои нынешние высказывания. – Я утверждаю, – сказал он, – что тот, кто вершит не достойные, но дурные дела, не рассудителен, рассудителен же тот, кто вершит хорошие дела, а не плохие. Я ясно условился с тобой, что рассудительность – это свершение хороших дел. 164 – Вполне возможно, что ты и прав. Удивляет меня, – продолжал я, – лишь следующее: что же, ты считаешь, будто рассудительные люди не ведают того, что они рассудительны? – Нет, я этого не считаю, – возразил он. – Но разве ты не сказал совсем недавно, – продолжал я, – будто ничто не мешает мастерам, делающим чужие дела, быть все же рассудительными? – Да, – отвечал он, – я это говорил; ну и что же? – Ничего. Но скажи, не думаешь ли ты, что врач, делая кого‑то здоровым, приносит пользу и себе, и тому, кого он излечивает? b – Да, я так думаю. – Значит, тот, кто совершает подобное дело, занимается тем, чем должно? – Да. – А тот, кто занимается тем, что должно, разве не рассудителен? – Конечно, рассудителен. – И, разумеется, врачу необходимо знать, когда он лечит с пользой, а когда – нет? И ведь точно так же любому мастеру надо знать, будет ли польза от дела, которым он занимается, или же нет? – Быть может, и не надо. c – Значит, иногда, – сказал я, – врач сам не сознает, принес ли он пользу или причинил вред, когда что‑либо сделал? Хотя, когда он приносит пользу, он, по твоим словам, поступает рассудительно? Или ты не так сказал? – Именно так. – Следовательно, получается, что иногда, принося пользу, он поступает рассудительно и бывает рассудительным человеком, хотя и не осознает себя как такового? – Но этого, Сократ, – возразил он, – не может быть. И если ты считаешь, что из моих прежних утверждений необходимо следует такой вывод, то я скорее от них отступлюсь и не стану стыдиться признания, d что я был тогда не прав, чем соглашусь с тем, что рассудительный человек может не осознавать себя как такового. Мое утверждение состоит примерно в том, что рассудительность – это самопознание, и я вполне согласен с человеком, сделавшим подобную надпись в Дельфах[439]. Мне кажется, что она была сделана с той целью, чтобы служить приветствием бога, обращенным к входящим, вместо слова «здравствуй!»[440]. Сделавший ее, видно, считал обращение «здравствуй!» неправильным и советовал вместо того желать друг другу быть рассудительными. e Таким образом, бог приветствует входящих в святилище иначе, чем люди, – вот в чем заключался, на мой взгляд, замысел того, кто сделал надпись. И потому говорят, что всякому посетителю бог возвещает только одно: «Будь рассудителен!» Правда, в качестве прорицателя он выражается немного загадочно: ведь «Познай самого себя!» и «Будь рассудителен!» – это одно и то же, как следует из буквального значения этих слов и как считаю я сам. 165 Быть может, кто‑нибудь и сочтет, что дело обстоит иначе, как, я думаю, произошло и с теми, кто сочинил более поздние надписи: «Ничего сверх меры!» и «Не зарекайся – быть беде!»[441]Они полагали, что изречение «Познай самого себя!» – это совет, а не приветствие, обращенное богом к входящим; поэтому, стремясь приписать богу не менее полезные советы, они и начертали эти надписи. А говорю я это, Сократ, вот ради чего: все, что было сказано раньше, я отдаю на твое усмотрение; b быть может, ты сказал об этом нечто более правильное, быть может, и я, но нами не было сказано ничего достаточно ясного. Теперь же я желаю предоставить слово тебе, если ты не согласен, что рассудительность – это самопознание. – Но, мой Критий, – возразил я, – ты так нападаешь на меня, как будто я уже знаю то, о чем я тебя спрашиваю, и соглашаюсь с тобой, когда мне вздумается. Однако все обстоит иначе: я, наоборот, все время стремлюсь вместе с тобою выяснить поставленный мною вопрос, потому что сам я не знаю ответа. c А сказать, согласен ли я с тобою или нет, я хочу после того, как мы с тобой этот вопрос выясним. Потерпи же, пока мы его рассмотрим. – Так рассматривай же, – сказал он. – Вот я и рассматриваю, – отвечал я. – Ведь если рассудительность есть умение что‑либо познавать, ясно, что она представляет собою знание некоей вещи. Или ты не согласен? – Да, – отвечал он, – это знание самого себя. – Значит, и врачебное искусство есть знание того, что дает здоровье? – Несомненно. d – Итак, если ты спросишь меня: «Для чего нам пригодно врачебное искусство, коль скоро оно – наука о здоровье, и что оно совершает?» – я могу ответить, что оно приносит немалую пользу. Ведь оно доставляет нам здоровье – прекрасную вещь, если только ты это допускаешь. – Да, допускаю. – А если ты меня спросишь о строительстве – какое, согласно моему мнению, оно вершит дело, будучи. знанием того, как строить, – я отвечу, что оно строит дома; и точно так же я отвечу по поводу других искусств. e Поэтому, Критий, тебе следует, коль скоро ты утверждаешь, что рассудительность – это знание самого себя, уметь ответить на вопрос: будучи наукой о себе, что доставляет нам рассудительность прекрасного и достойного упоминания? Ну, отвечай же. – Но, Сократ, – возразил он, – ты неверно ведешь исследование. Ведь рассудительность не подобна другим знаниям, да и все остальные знания не подобны друг другу. Ты же исследуешь их так, как если бы они были друг другу подобны. Поэтому скажи мне, – продолжал он, – разве у счетного искусства или у геометрии есть произведения, 166 подобные жилищу, создаваемому искусством строительства, или плащу – творению ткацкого искусства, или многим другим таким творениям, кои можно указать для многих искусств? Можешь ли ты мне указать на подобные произведения первых двух названных мною искусств? Нет, ты не сможешь этого сделать! А я отвечал: – Ты прав. Но я могу тебе указать, к чему отличному от науки самой по себе относится каждая из этих наук[442]. Например, счетное искусство имеет дело с четными и нечетными числами и с вопросом о том, каково их количество само по себе и по отношению друг к другу. Не так ли? – Безусловно, так, – отвечал он. b – Но разве при этом чёт и нечет не являются чем‑то отличным от самого искусства счета? – Как же иначе? – Точно таким же образом и искусство взвешивания – это наука о более и менее тяжелом весе. Но тяжелое и легкое – это ведь нечто отличное от искусства взвешивания самого по себе. Ты согласен? – Конечно. – Скажи же, наукой о чем является рассудительность? Ведь, наверное, о том, что отлично от рассудительности самой по себе? – Вот в этом‑то и все дело, Сократ, – сказал он. – Ты в своих поисках пришел к тому, что отличает рассудительность от всех остальных знаний, но тем не менее продолжаешь отыскивать некое ее сходство с ними. c Однако это не так, все остальные науки имеют своим предметом нечто иное, а не самих себя, рассудительность же – единственная наука, имеющая своим предметом как другие науки, так и самое себя. И это вовсе для тебя не секрет. Однако, думаю я, ты делаешь то, что недавно еще за собой отрицал: ты пытаешься меня опровергнуть, пренебрегая самой сутью нашего рассуждения. – Как можешь ты думать, – возразил я, – если бы даже я тебя полностью опроверг, будто я это делаю ради чего‑то иного, а не ради того, о чем я и сам себя вопрошаю – каковы на этот счет мои взгляды – ибо опасаюсь, как бы от меня не укрылась какая‑то вещь, в знании коей я убежден, между тем как на самом деле ее не знаю. d И сейчас я утверждаю, что занят именно этим, и рассматриваю твое суждение главным образом ради себя, а может быть, и ради пользы других: или ты не считаешь, что это было бы общим благом почти всех людей, если бы стала очевидной суть каждой вещи? – Нет, напротив, Сократ, я думаю именно так. – А посему, – сказал я, – смело отвечай, мой милый, на вопрос, что тебе кажется правильным, и оставь заботу о том, будет ли опровергнут Критий или Сократ: внимательно вдумавшись в само рассуждение, посмотри, какой выход останется тому, кто окажется опровергнут. e – Что ж, – отвечал он, – я так и сделаю. Мне кажется, ты говоришь ладно. – Так скажи же, – подхватил я, – как ты судишь о рассудительности? – Итак, я утверждаю, – отвечал он, – что среди всех прочих знаний она единственная является наукой и о самой себе и о других науках. – Значит, – спросил я, – она является также наукой о невежестве, коль скоро она – наука о знании? – Несомненно, – отвечал он. 167 – Следовательно, один только рассудительный человек может познать самого себя и выявить, что именно он знает и что – нет, и точно так же он будет способен разглядеть других – что именно каждый из них знает и думает (если только он что‑то знает), а с другой стороны, что каждый знает по его собственному мнению, на самом же деле не знает. Никто другой всего этого не может. Таким образом, быть рассудительным и рассудительность и самопознание – все это означает не что иное, как способность знать, что именно ты знаешь и чего не знаешь. Ведь именно это ты утверждаешь? – Да, именно это, – отвечал он. b – Давай совершим третье жертвоприношение Зевсу Спасителю[443], – сказал я, – и, начав заново наше исследование, во‑первых, посмотрим, возможно или нет кому‑то знать о том, что мы знаем и чего мы не знаем, и знаем ли мы это или нет; затем, если это даже возможно знать, какая нам польза в таком знании? – Да, это следует рассмотреть, – отозвался он. – Так давай же, мой Критий, – предложил я, – посмотри, не окажешься ли ты здесь находчивее меня? Я ведь пребываю в полном недоумении. И сказать тебе. по какой причине? – Да, конечно, – отвечал он. c – Не сводится ли все это, – продолжал я, – к тому, что, как ты сейчас сказал, существует некая единая наука, предмет которой есть не что иное, как она сама и другие науки, причем она является также наукой и о невежестве? – Несомненно. – Посмотри же, мой друг, как странна та речь, что мы с тобой повели: ведь если ты рассмотришь тот же самый вопрос в других областях, ты увидишь, думаю я, насколько это невероятно. – Каким образом я это увижу и на каких примерах? d – А вот на каких. Представь себе, если угодно, что существует некое зрение, которое не имеет своим объектом то, что является объектом всех других зрений, но представляет собою видение лишь самого себя и других зрений, а также слепоты; при этом оно, будучи зрением, вовсе не различает цвета, но видит лишь себя и другие зрения. Думаешь ли ты, что нечто подобное существует? – Нет, клянусь Зевсом, ни в коей мере. – А как насчет слуха, который не слышит ни одного звука, но зато слышит сам себя и другие слышания, а также глухоту? – И этого не бывает. – Рассмотри же в целом все чувства – покажется ли тебе, что какое‑то из них является ощущением самого себя и других чувств, само же оно не ощущает ничего из того, что дано ощущать другим чувствам? e – Нет, мне это кажется невозможным. – А бывает ли, по‑твоему, какая‑то страсть, которая не направлена ни на одно из удовольствий, но лишь на самое себя и на другие страсти? – Конечно, нет. – Точно так же, думаю я, не бывает и желания, которое не желает ничего хорошего, но желает лишь самого себя и другие желания. – Конечно же не бывает. – А можешь ли ты назвать любовь, которая не была бы любовью к чему‑то прекрасному, но была бы направлена лишь на себя и на другие любовные страсти? – Нет, не могу, – отвечал он. 168 – Ну а можешь ли ты вообразить себе страх, который направлен на самого себя и на другие страхи, но не боится ничего ужасного? – Нет, я не представляю себе этого, – сказал он. – А мнение, направленное на другие мнения и на само себя, но не имеющее никакого мнения о том, что составляет предмет других мнений? – Ни в коем случае. – Но вот о науке, похоже, мы утверждаем, что ей свойственно, не имея никакого предмета изучения, быть наукой о себе самой и о других науках? – Да, мы это утверждаем. – Так разве это не странно, если даже это и обстоит таким образом? Не будем же настаивать на том, что этого не бывает, но попробуем разобраться еще раз – может быть, это возможно. b – Твои слова правильны. – Что же, скажем ли мы, что эта наука является наукой о чем‑то и в ней заложена некая потенция быть таковой? Ты с этим согласен? – Да, несомненно. – Ведь и о большем мы утверждаем, что оно обладает такого рода потенцией, которая позволяет ему быть большим, чем нечто другое? – Да. – А это другое разве не является меньшим, коль скоро большее – больше? – Это неизбежно. – Итак, если бы мы нашли некое большее, которое было бы больше [других] больших и самого себя, но другие большие не превышали бы ни одно из них, то ему вполне оказалось бы присущим быть больше самого себя и одновременно меньше? Или ты не согласен с этим? c – Напротив, я считаю это само собой разумеющимся, Сократ, – отвечал Критий. – Значит, если что‑либо является двойным по отношению к другим двойным величинам и к самому себе, то именно будучи половиной самого себя и других двойных величин, оно будет двойным как по отношению к самому себе, так и к ним. Ведь двойным оно может быть только по отношению к своей половине[444]. – Это верно. – Что‑нибудь более многочисленное по отношению к самому себе разве не будет одновременно менее многочисленным, более тяжелое – менее тяжелым, более старое – менее старым и так далее? d Какой бы потенцией оно в отношении самого себя ни обладало, разве не обретет оно ту сущность, к которой применялась данная потенция? Я имею в виду, например, следующее: слух, говорим мы, является слухом только по отношению к звуку. Не так ли? – Так. – Значит, если бы он слышал самого себя, то лишь в том случае, если бы обладал звуком: ведь в противном случае он не мог бы себя слышать. – Да, безусловно так. e – Ну а зрение, мой достойнейший друг, если оно видит само себя, ведь ему необходимо иметь окраску? Не может же зрение видеть нечто бесцветное. – Конечно, не может. – Ты видишь, Критий, что среди всех перечисленных примеров одни кажутся нам невозможными, другие же весьма сомнительными с точки зрения применения собственной потенции к самим себе. Что касается величины, множества и других подобных вещей, такое применение полностью исключается. Не так ли? – Несомненно. – А что до слуха, зрения, а также способности движения себя двигать, жары – себя сжигать и т. п., то кому‑то это внушает сомнение, а некоторым, быть может, и нет. 169 Здесь требуется, мой друг, великий человек, который сумел бы провести все эти различения и установить, точно ли ничто из сущего не имеет по своей природе собственной потенции, направленной на самое себя, а не на иное, или же одни вещи ее имеют, другие же – нет? И если окажется, что существуют вещи, потенция которых направлена на них самих, значит, к ним принадлежит и наука, кою мы именуем рассудительностью. Я не верю, что сам смогу в этом разобраться, а потому не буду настаивать, что возможно существование науки наук, b и не допущу также, даже если это в высшей степени вероятно, что такой наукой является рассудительность, раньше чем не исследую, приносит ли она нам в качестве таковой какую‑то пользу или нет. А что рассудительность есть нечто полезное и благое, я берусь предсказать заранее; ты же, сын Каллесхра, поскольку допустил, что рассудительность – это наука о науке, а также и о невежестве, покажи прежде всего, что сказанное мною сейчас возможно, а затем что рассудительность вдобавок еще и полезна: тем самым ты, быть может, меня убедишь в том, что твое определение рассудительности правильно. c Мне показалось, что Критий, услышав это и видя меня недоумевающим, под воздействием моего недоумения сам оказался в плену подобных же сомнений, как те, кто, видя перед собой зевающего человека, сами начинают зевать. А так как он привык к постоянному почету, то стыдился присутствующих и не желал признаться мне, что он не в состоянии разрешить ту задачу, которую я ему предложил; притом он не произносил ничего ясного, скрывая свое замешательство. Тогда я, чтобы рассуждение наше продвинулось вперед, сказал: d – Но, Критий, если тебе это по душе, давай сейчас договоримся, что возможно существование науки о науке, и снова посмотрим, так ли это на самом деле. Следовательно, если принять, что это в высшей степени вероятно, то насколько больше возможно благодаря этому знать, что именно кто‑то знает или чего он не знает? Ведь именно это мы называли самопознанием и рассудительностью, не так ли? – Да, конечно, – отвечал он, – так‑то и получается, мой Сократ: если кто обладает знанием, которое познает самое себя, то и сам он таков, как то, чем он обладает. e Подобно этому, если кто обладает скоростью, то он скор, если красотою – прекрасен, если же познанием, то он – познающий; когда же кто обладает познанием, познающим самое себя, то он тем самым будет познающим самого себя[445]. – Я не оспариваю. – возразил я, – того, что человек. обладающий тем, что само себя познает, может познать самого себя, но спрашиваю, неизбежно ли тот, кто этим свойством обладает, узнаёт, что он знает, а чего – нет? – Неизбежно, Сократ, ибо то и другое между собой тождественно. Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.027 сек.) |