|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
VII. ГИППИЙ МЕНЬШИЙ 13 страница170 – Возможно, – сказал я, – но боюсь, что я остаюсь все тем же: я снова не понимаю, что это одно и то же – сознавать свое знание и знать, чего именно кто‑то не знает. – Что ты хочешь этим сказать? – переспросил он. – А вот что: знание, будучи знанием лишь себя самого, способно ли различать нечто большее, чем то, что одно из двух – это знание, а другое – незнание? – Нет, только это. – Но разве это одно и то же – знание и незнание в области здоровья и знание и незнание в области справедливости? b – Ни в коей мере. – Ведь одно дело, полагаю я, это врачебное знание, другое – знание государственное и еще другое – знание само по себе? – Как же иначе? – Значит, если кто не сведущ вдобавок в области здоровья и справедливости, но познает лишь само знание. имея знание только о том, что он знает нечто и обладает неким знанием, то он естественно познает и самого себя и других. Так ты считаешь? – Да. c – Но каким образом с помощью этого знания будет он знать, что именно он познает? Ведь законы здоровья он познает с помощью врачебного искусства, а не рассудительности, законы гармонии – не благодаря рассудительности, а благодаря искусству музыки, правила домостроительства – тоже не с помощью рассудительности, но благодаря искусству зодчества, и так же обстоит дело во всем остальном. Разве нет? – По‑видимому, так. – Каким же образом рассудительность, если она лишь наука наук, узнает, что она познаёт то, что относится к здоровью или же к зодчеству? – Да, это для нее невозможно. – Значит, тот, кто не знает эти предметы, будет лишь знать, что он знающий, но не узнает, что именно ему дано знать. d – Это похоже на правду. – Итак, рассудительность и умение быть рассудительным – это не способность знать, что именно ты знаешь или чего не знаешь, но, как видно, лишь способность знать вообще, что ты – знающий или незнающий. – Возможно. – И значит, такой человек не сможет испытать того, кто утверждает, что знает нечто, и выяснить, знает он это самое или нет: он сможет, по‑видимому, только понять, что тот обладает неким знанием, но выявить, знанием чего именно, – в этом рассудительность не сможет ему помочь. – Очевидно, нет. e – И, следовательно, невозможно будет отличить человека, делающего вид, что он врач, но на самом деле врачом не являющегося, от истинного врача и точно так же других знающих людей – от невежд. Это можно увидеть на следующем примере. Разве не так поступит рассудительный или какой бы то ни было другой человек, если захочет распознать истинного врача и самозванца: он не станет беседовать с ним о врачебном искусстве, ибо, как мы сказали, врач не смыслит ни в чем, кроме здоровья и болезней. Не правда ли? – Да, так. – О знании же он ничего не ведает – мы ведь отдали знание на откуп рассудительности. – Да. – И о врачебном искусстве, следовательно, человек, умеющий лечить, ничего не знает, поскольку врачебное искусство – это знание. 171 – Это верно. – А что врач обладает неким знанием, это рассудительный человек распознает. Но так как необходимо испробовать, какого оно рода, должен он все‑таки посмотреть, о чем это знание? Ведь любое знание определяется не только тем, что оно есть знание, но и тем, каково оно и о чем? – Да, именно этим. – И врачебное искусство определяется как отличное от других познаний тем, что оно есть знание здоровья и болезней. – Да. b – Так разве тот, кто стремится разобраться во врачебном искусстве, не должен прежде всего разобраться, в чем именно оно состоит? А до того, что находится за его пределами, ему не должно быть ни малейшего дела. – Да, не должно. – Следовательно, тот, кто правильно разбирается, будет рассматривать врача – насколько он способен лечить – в отношении к здоровью и болезням. – Это естественно. – Разве не будет он смотреть за тем, чтобы все сказанное или сделанное в этой области было сказано или сделано правильно? – Это необходимо. c – А не владея врачебным искусством, мог бы кто‑нибудь проследить за тем или другим? – Конечно, нет. – Этого не мог бы, очевидно, ни рассудительный человек, ни кто‑либо другой, кроме врача: ведь рассудительный человек должен быть для этого и врачом. – Совершенно верно. – Итак, несомненно, что если рассудительность есть только знание о знании и о невежестве, то она не в состоянии будет распознать ни врача – сведущ ли он в своем искусстве или нет и думает ли он при этом о себе, что он врач, или только изображает из себя такового, – ни какого‑либо иного знатока, кем бы он ни был; распознать можно только собрата по искусству, о каких бы мастерах ни шла речь. d – Это очевидно, – подтвердил Критий. – Так какая же в таком случае нам польза, Критий, – продолжал я, – от рассудительности? Если бы, как мы это предположили с самого начала, рассудительный человек знал, что он знает и чего не знает, что одно он знает, а другое – нет, и мог бы разобраться и в другом человеке точно таким же образом, великую пользу принесла бы она нам, говорим мы, коль скоро мы будем рассудительными: обладая рассудительностью, мы прожили бы свою жизнь безупречно, и также все остальные, кто пользовался бы нашим руководством. e Мы и сами не брались бы за дела, в которых ничего не смыслим, но искали бы знатоков, чтобы им эти дела поручить, и других людей, пользующихся нашим руководством, побуждали бы приниматься лишь за то, что они предполагают выполнить правильно, то есть за то, что они хорошо знают. Таким образом, благодаря рассудительности и дом под нашим руководством хорошо бы управлялся, и государство, и все прочее, что подвластно рассудительности. 172 И если ошибки будут устранены и воцарится правильность, то все, кто будут так настроены, в любом деле необходимо станут действовать прекрасно и правильно, а ведь те, кто действуют правильно, бывают счастливы. Не так ли говорили мы, Критий, – продолжал я, – о рассудительности, когда утверждали, что великим благом было бы знать, кто что знает и чего он не знает? – Разумеется, – отвечал он, – именно так мы и говорили. – Но теперь ведь ты видишь, что никакая наука никогда не бывает такой по своей природе. – Да, вижу, – отвечал он. b – Однако, – сказал я, – быть может, то, что мы определили сейчас как рассудительность, а именно возможность отличать знание от невежества, имеет то преимущество, что человек, обладающий этой возможностью, усваивая что‑то иное, легче это усваивает, и все представляется ему более ясным, ибо всему, что он изучает, он предпосылает знание. И, быть может, других людей он лучше испытает в отношении того, что ему самому понятно, а те, кто производят испытание без такого знания, делают это слабее и хуже? c Значит, мой друг, вот какие примерно выгоды можно извлечь из рассудительности, мы же усматриваем в ней нечто большее и стремимся придать ей более высокое значение, чем она имеет на самом деле? – Возможно, – отвечал он, – ты и прав. – Может быть, – сказал я. – Но может и статься, что мы не выяснили ничего полезного. Мне лично рассудительность представляется чем‑то странным, если она такова, какой нам показалась. Давай, если ты не возражаешь, согласимся, что можно познавать знание, и не будем также отрицать наше первоначальное предположение, что рассудительность – знание того, кто что знает и чего он не знает, но допустим его; d а допустив все это, мы еще лучше увидим, приносит ли она нам в таком своем качестве пользу. Однако вот то, что мы сегодня сказали о рассудительности – будто великим была бы она благом, если бы оказалась способной руководить и домашним и государственным обиходом, – мне кажется, Критий, мы допустили неправильно. – Почему так? – спросил он. – А потому, – отвечал я, – что мы с легкостью допустили, будто для людей было бы великим благом, если бы каждый из нас делал сам то, что он знает, а то, что ему неведомо, препоручал бы людям знающим. e – Значит, это, – перебил меня Критий вопросом, – мы неправильно допустили? – Мне кажется, неправильно, – отвечал я. – В самом деле, ты говоришь о чудных вещах, мой Сократ, – молвил он. – Да, клянусь собакой, – сказал я, – и мне так кажется, и, когда я недавно вдумался в это, я тоже сказал, что мне представляется это несколько странным и нам следует опасаться, что мы неверно ведем исследование. По правде сказать, если рассудительность по преимуществу такова, мне совсем не кажется очевидным, что она способствует нашему благу. 173 – Как ты это понимаешь? – спросил он. – Скажи, чтобы и мы поняли, что ты имеешь в виду. – Боюсь, – отвечал я, – что говорю пустое; однако необходимо рассмотреть то, что мне видится, и не проходить необдуманно мимо этого, если только мы хоть немного заботимся о себе. – Ты прекрасно сказал, – молвил Критий. – Слушай же, – продолжал я, – мой сон, пришел ли он ко мне через роговые ворота или через ворота из слоновой кости[446]. Ведь если нами руководит по преимуществу рассудительность – b в том качестве, как мы ее сейчас определили, – и, с другой стороны, если она действует в соответствии с науками, то ни один самозваный кормчий нас не обманул бы, и ни врач, ни стратег, ни кто‑либо другой, делающий вид, что он знает то, чего он не знает, не остался бы неразгаданным. А коль скоро это обстоит таким образом, какой может быть иной для нас вывод, кроме того, что и тела наши будут более здоровыми, чем теперь, и скорее спасутся те, кто рискуют как на войне, так и на море, и любая утварь, одежда, обувь – c одним словом, любые вещи будут изготовляться искусно для нас, и все прочее, ибо мы будем пользоваться услугами только истинных мастеров. И если ты не возражаешь, давай согласимся, что прорицание – это также наука о будущем, и рассудительность, руководя им, отпугнет всех шарлатанов, истинных же пророков назначит нам прорицателями того, чему суждено свершиться. Я постигаю, что человеческий род будет подготовлен и снаряжен для сознательной жизни и деятельности таким образом: d рассудительность, как верный страж, не допустит, чтобы вмешалось невежество и стало нашим помощником. Однако, мой милый Критий. мы не можем пока быть уверенными в том, что, действуя сознательно, тем самым добьемся для себя благополучия и счастья. – Но, – возразил Критий, – если ты недооценишь сознательный подход, ты нелегко отыщешь другое средство осуществления благополучия[447]. – Прошу тебя, – сказал я на это, – разъясни мне еще немного: к чему должен я применить сознательный подход? Не к изготовлению ли обуви? e – Нет, клянусь Зевсом! – Так не к обработке ли меди? – Никоим образом. – Но тогда к обработке шерсти, дерева или еще чего‑либо в этом роде? – Конечно, нет. – Следовательно, – сказал я, – мы не будем продолжать настаивать на слове, гласящем, что человек, живущий сознательно, тем самым и благоденствует. Ведь ты не признаешь, что те, кто живут сознательно, счастливы, наоборот, кажется мне, ты отличаешь благоденствующего человека от людей, живущих в некоторых отношениях сознательно. Но, быть может, ты причислишь к сознательно живущим того, кого я назвал недавно, – прорицателя, ведающего все, чему суждено сбыться? Назовешь ли ты среди них его или кого‑то иного? 174 – Я лично назову и его, и другого. – Кого же? – спросил я. – Ведь не того, кому ведомо кроме будущего и минувшее и настоящее, и ничто для него не тайна?[448]Допустим даже, что такой человек существует. Однако, полагаю я, ты не сумеешь назвать никого, кто жил бы еще более сознательно? – Конечно, нет. – Но, кроме того, я жажду знать, какое из знаний делает его благоденствующим? Или же все без разбора? – Нет, так не может быть, – отвечал Критий. b – Какая же наука имеет тут преимущество? И что именно благодаря ей знает такой человек о настоящем, прошедшем и будущем? Уж не разумеешь ли ты игру в шашки? – Какие там шашки! – воскликнул Критий. – Быть может, искусство счета? – Вовсе нет. – Так, значит, то, что относится к здоровью? – Скорее уж это, – отвечал он. – А то знание, которое имеет, как я сказал, преимущественное значение, – что именно оно позволяет знать? – Добро, – отвечал он, – и зло. – Ах ты, злодей! – воскликнул я. – Ты давно уже меня водишь за нос и скрываешь от меня, что не сознательная жизнь приводит к благополучию и счастью и не все науки, сколько их есть, c но лишь одна эта единственная наука – о добре и зле[449]. Но если, Критий, ты захочешь вычленить эту науку из остальных, не меньше ли от этого принесет нам здоровья искусство врачевания, не худшую ли обувь – сапожное ремесло и худшее платье – ткацкое и не меньше ли искусство кораблевождения убережет нас от гибели в море, а стратегическое искусство – от смерти в сражении? – Нет, ничуть не меньше, – отвечал он. d – Но, милый Критий, мы будем лишены без этой науки благого и полезного свершения всех этих дел. – Ты прав. – Похоже, что здесь речь идет не о рассудительности, но о той науке, чье дело приносить нам пользу. И оказывается, что эта иная наука – не о знании и невежестве, но о благе и зле. Так что если суть такой науки – приносить нам пользу, то рассудительность имеет для нас какое‑то иное значение. e – А почему бы, – спросил он, – ей и не быть полезной? Если рассудительность – это наука наук по преимуществу и она руководит другими науками, то, начальствуя при этом и над наукой о благе, она приносит нам пользу. – Значит, и здоровье нам приносит она, а не врачебное искусство? – спросил я. – И все задачи других искусств выполняет она, а не каждое из них делает свое дело? Но разве мы не засвидетельствовали уже давным‑давно, что она – знание лишь о знании и о невежестве и более ни о чем? Не так ли? – Это очевидно. – Значит, она не будет творцом здоровья? 175 – Нет‑нет. – И здоровье – это творение другого искусства? Ведь правда? – Да, другого. – Точно так же она не творец пользы, мой друг: ведь мы сейчас отдали эту задачу другому искусству. Или не так? – Нет, именно так. – Какая же польза от рассудительности, если она не создает ничего полезного? – Да, видимо, никакой, Сократ. – Теперь ты видишь, Критий, что раньше я недаром опасался и справедливо обвинял самого себя в том, что не усматриваю ничего дельного по поводу рассудительности? b Ведь то, что. по общему мнению, прекраснее всего, не могло бы показаться нам бесполезным, если бы от меня была хоть какая‑то польза в правильном исследовании. Ныне же мы разбиты по всем направлениям и не в состоянии понять, чему из сущего учредитель имен[450]дал это имя – «рассудительность». При этом мы приняли много такого, что не вытекает из нашего рассуждения. Так, мы допустили существование науки наук, хотя рассуждение нам этого не позволяло и не давало для этого основания; мы также приняли, что эта наука ведает делами других наук (хотя и это не вытекало из нашего рассуждения), c дабы у нас получилось, что рассудительный человек, будучи знающим, знает то, что он знает, и не знает того, чего он не знает. С этим мы согласились весьма самонадеянно, не обратив внимания, что невозможно хоть как‑то знать то, что совсем не знаешь: ведь наше допущение позволяет думать, что можно знать то, чего ты не знаешь. Однако, как мне кажется, не может быть ничего более бессмысленного. d И поскольку наше исследование оказалось наивным и лишенным прочного основания, оно совсем не в состоянии найти истину; наоборот, мы так над ним насмеялись, что придуманная всеми нами вначале и сообща принятая на веру рассудительность показалась нам по великой нашей самонадеянности бесполезной[451]. Из‑за себя я на это не так уже негодую; но за тебя, мой Хармид, мне было бы очень досадно, если бы ты, столь видный собою и вдобавок обладающий столь рассудительной душой, e не извлек никакой выгоды из своей рассудительности и она не принесла бы тебе своим присутствием никакой пользы в жизни. А еще более досадно мне из‑за заговора, которому научился я у фракийца, – я выучил его со столь великим трудом, а он оказался непригодным для стоящего дела. Однако я все же не думаю, чтобы это обстояло таким образом; скорее всего я просто негодный исследователь: ведь рассудительность – это великое благо, и, если бы ты обладал ею, ты был бы блаженным человеком. 176 Но посмотри, может быть, ты ею и обладаешь и вовсе не нуждаешься в заговоре: ведь если она у тебя есть, я скорее буду советовать тебе считать меня пустословом, неспособным что бы то ни было исследовать с помощью рассуждения, а тебя самого, насколько ты рассудительнее меня, настолько же почитать и более счастливым. А Хармид на это: – Клянусь Зевсом, Сократ, я лично не знаю, обладаю я рассудительностью или нет. И как я могу знать то, относительно чего даже вы с Критием не сумели – как ты сам говоришь – выяснить, что же это такое. b Однако я не слишком тебе доверяю, Сократ, и думаю, что весьма нуждаюсь в заговоре; так что с моей стороны нет никакого препятствия к тому, чтобы ты заговаривал меня столько дней, сколько ты сам сочтешь нужным. – Прекрасно, – молвил Критий, – но, Хармид, прими во внимание вот что: для меня это будет свидетельством твоей рассудительности, если ты предоставишь Сократу тебя заговаривать и не отойдешь уже впредь от него ни на шаг[452]. c – Уж я, – сказал Хармид, – буду следовать за ним и не оставлю его в покое. Ведь было бы ужасно с моей стороны, если бы я не повиновался тебе, моему опекуну, и не выполнил бы того, что ты велишь. – Да, я велю тебе это, – молвил Критий. – Так я и поступлю, – отвечал он, – и начну с сегодняшнего же дня. – Послушайте‑ка, – вставил тут я, – что это вы задумываете? – Ничего, – отвечал Хармид, – все уже задумано. – Значит, ты, – сказал я, – принуждаешь меня подчиниться и лишаешь меня права голоса? d – Да, я тебя принуждаю, – отвечал он, – по приказу нашего Крития. Подумай же, что ты с этим можешь поделать? – Мне ничего не остается делать, – возразил я. – Ведь если ты за что‑то берешься и хочешь кого‑то к чему‑то принудить, никто из людей не может против тебя устоять. – Так и ты, – молвил он, – не сопротивляйся. – Нет, – сказал я, – я не буду сопротивляться.
Перевод С. Я. Шейнман‑Топштейн. В кн.: Платон. Диалоги. М.: «Мысль», 1986
XIII. ИОН
Сократ, Ион
530 Сократ. Иону привет! Откуда ты теперь к нам? Из дому, из Эфеса[453], что ли? Ион. Совсем нет, Сократ, из Эпидавра[454], с празднеств Асклепия. Сократ. Разве эпидаврийцы устраивают в честь этого бога и состязания рапсодов? Ион. Как же! Да и в других мусических искусствах там состязаются. b Сократ. Что же, и мы выступали на состязании? И как ты выступил? Ион. Мы[455]получили первую награду, Сократ. Сократ. Вот это хорошо! Смотри же, чтобы мы победили и на Панафинеях[456]! Ион. Так и будет, если бог захочет. Сократ. Да, Ион, часто я завидовал вашему искусству… Оно всегда требует, чтобы вы выглядели как можно красивее и были в нарядном уборе, вместе с тем вам необходимо заниматься многими отличными поэтами, c и прежде всех – Гомером, самым лучшим и божественным из поэтов, и постигать его замысел, а не только заучивать стихи. Как вам не позавидовать! Ведь нельзя стать хорошим рапсодом, не вникая в то, что говорит поэт; рапсод должен стать для слушателей истолкователем замысла поэта, а справиться с этим тому, кто не знает, что говорит поэт, невозможно. Тут есть чему позавидовать! d Ион. Ты прав, Сократ. Для меня это и было самым трудным в моем искусстве; все же, мне думается, я объясняю Гомера лучше всех, так что ни Метродор Лампсакский, ни Стесимброт Фасосский, ни Главкон[457], ни другой кто из живших когда‑либо не был в состоянии высказать о Гомере гак много верных мыслей, как я. Сократ. Это хорошо. Ион; ты, верно, не откажешься сообщить их мне. Ион. Да, Сократ, действительно стоит послушать, в какой прекрасный убор я одеваю Гомера: по‑моему, я достоин того, чтобы гомериды[458]увенчали меня золотым венком. 531 Сократ. Я непременно выберу время, чтобы послушать тебя. А сейчас скажи мне вот что: только ли в Гомере ты силен или также и в Гесиоде и Архилохе[459]? Ион. Нет, только в Гомере; мне кажется, и этого достаточно. Сократ. А есть ли что‑нибудь такое, о чем и Гомер и Гесиод оба говорят одно и то же? Ион. Я думаю, есть, и даже многое. Сократ. И то, что об этом говорит Гомер, ты лучше истолковал бы, чем то, что говорит Гесиод? Ион. Если они говорят одно и то же, то и я, Сократ, истолковал бы это одинаково. b Сократ. А то, о чем они говорят по‑разному? Например, о прорицании говорят ли что‑нибудь и Гомер и Гесиод? Ион. Конечно. Сократ. Так что же? Кто истолковал бы лучше сходство и различие в том, что оба поэта говорили о прорицании – ты или кто‑нибудь из хороших прорицателей? Ион. Кто‑нибудь из прорицателей. Сократ. А если бы ты был прорицателем, разве ты не мог бы толковать и то, что сказано ими по‑разному, раз уж ты умеешь истолковывать сказанное одинаково? Ион. Ясно, что так. c Сократ. Как же это ты силен в том, что касается Гомера, а в том, что касается Гесиода и остальных поэтов, не силен? Разве Гомер говорит не о том же, о чем все остальные поэты? Разве он не рассказывает большею частью о войне и отношениях людей, хороших и плохих, простых и умудренных в чем‑нибудь; о богах, как они общаются друг с другом и с людьми; о том, что творится на небе и в Аиде, и о происхождении богов и героев? Не это ли составляет предмет поэзии Гомера? d Ион. Ты прав, Сократ. Сократ. А что ж остальные поэты? Разве они говорят не о том же самом? Ион. Да, Сократ, но их творчество не такое, как у Гомера. Сократ. Что же? Хуже? Ион. Да, гораздо хуже. Сократ. А Гомер лучше? Ион. Конечно, лучше, клянусь Зевсом. Сократ. Не правда ли, милый Ион, когда, например, о числе станут говорить многие, а один будет говорить лучше всех, то ведь кто‑нибудь отличит хорошо говорящего? Ион. Я полагаю. e Сократ. Будет ли это тот же самый, кто отличит и говорящих плохо, или другой человек? Ион. Конечно, тот же самый. Сократ. Не тот ли это, кто владеет искусством арифметики? Ион. Да. Сократ. А если многие станут обсуждать, какая пища полезна, и кто‑нибудь из них будет говорить получше, то отличить говорящего лучше всех может один человек, а говорящего хуже всех – другой, или один и тот же человек отличит обоих? Ион. Конечно, один и тот же; это ясно. Сократ. Кто же он? Как его назвать? Ион. Это врач. 532 Сократ. Итак, скажем вообще: если многие говорят об одном и том же, то всегда один и тот же человек отличит, кто говорит хорошо, а кто плохо; а тот, кто не отличит говорящего плохо, не отличит, ясное дело, и говорящего хорошо, раз они говорят об одном и том же. Ион. Да, это так. Сократ. Значит, один и тот же человек способен судить о них обоих? Ион. Да. Сократ. Ты говоришь, что и Гомер, и остальные поэты, в том числе и Гесиод и Архилох, говорят хотя и об одном, но не одинаково: Гомер хорошо, а те хуже. Ион. Да, и я прав. b Сократ. Но если ты отличаешь говорящих хорошо, то отличил бы и говорящих хуже, то есть мог бы узнать, что они хуже говорят. Ион. Само собой разумеется. Сократ. Значит, дорогой мой, мы не ошибемся, если скажем, что Ион одинаково силен и в Гомере, и в остальных поэтах, раз он сам соглашается, что один и тот же человек может быть хорошим судьей всех, кто говорит об одном и том же; а ведь чуть ли не все поэты воспевают одно и то же. c Ион. В чем же причина, Сократ, что когда кто‑нибудь говорит о другом поэте, я не обращаю внимания и не в силах добавить ничего стоящего, а попросту дремлю, между тем, лишь только кто упомянет о Гомере, я тотчас просыпаюсь, становлюсь внимателен и нисколько не затрудняюсь, что сказать? Сократ. Об этом нетрудно догадаться, друг мой. Всякому ясно, что не благодаря выучке и знаниям ты способен говорить о Гомере; если бы ты мог делать это благодаря выучке, то мог бы говорить и обо всех остальных поэтах: ведь поэтическое искусство есть нечто цельное[460]. Не так ли? Ион. Да. d Сократ. А если взять любое другое искусство в его целом, то разве не один и тот же способ рассмотрения применим и ко всем искусствам? Хочешь послушать, как я это понимаю, Ион? Ион. Очень хочу, Сократ, клянусь Зевсом; мне приятно слушать вас, мудрецов. Сократ. Хотелось бы мне, Ион, чтобы ты был прав; но мудрецы‑то скорее вы, рапсоды, актеры и те, чьи творения вы поете, а я всего только говорю правду, как и следует заурядному человеку. e Посмотри, о каком пустяке я теперь спросил тебя: всякий может легко и просто понять мои слова, что рассмотрение останется тем же, если взять искусство в целом. В самом деле, разберем последовательно. Существует ли, например, искусство живописи как целое? Ион. Да. Сократ. И много было и есть художников, хороших и плохих? Ион. Совершенно верно. 533 Сократ. Так вот, видал ли ты кого‑нибудь, кто способен объяснить, чту в живописи Полигнота[461], сына Аглаофонта, хорошо, а чту нет, а когда дело коснется других художников – бессилен, и когда кто‑нибудь говорит о произведениях всех прочих художников, то он дремлет, затрудняется и не может ничего объяснить; а когда нужно высказать мнение о Полигноте или об ином, но только одном каком‑нибудь художнике, он вдруг просыпается, становится внимателен и нисколько не затрудняется, что сказать? b Ион. Нет, клянусь Зевсом, я не видал такого человека. Сократ. Ну, а если речь идет о ваянии, видал ли ты кого‑нибудь, кто способен разобрать достоинства творчества Дедала, сына Метиона, или Эпея, сына Панопея, или Феодора Самосца[462], или одного кого‑нибудь из прочих ваятелей, а произведения других ваятелей ему недоступны, и он дремлет, не зная, что сказать? Ион. Нет, клянусь Зевсом, я не видывал такого. c Сократ. И наверное, думаю я, когда дело идет об игре на флейте, либо на кифаре, или о пении под кифару, или об искусстве рапсодов, ты никогда не видал человека, который способен говорить об Олимпе, о Фамире, об Орфее или о Фемии, итакийском рапсоде[463], а слушая Иона эфесца, становится в тупик и не может сообразить, что в его пении хорошо, а что нет. Ион. Мне нечего возразить на это, Сократ. Я только уверен, что о Гомере я говорю лучше всех и при этом бываю находчив; и все другие подтверждают, что о Гомере я хорошо говорю, а об остальных нет. Вот и пойми, в чем тут дело. d Сократ. Понимаю, Ион, и сейчас объясню тебе, что это, по‑моему, значит. Твоя способность хорошо говорить о Гомере – это, как я только что сказал, не уменье, а божественная сила, которая тобою движет, как в том камне, который Эврипид назвал магнесийским, а большинство называет гераклейским[464]. Этот камень не только притягивает железные кольца, e но и сообщает им такую силу, что они, в свою очередь, могут делать то же самое, что и камень, то есть притягивать другие кольца, так что иногда получается очень длинная цепь из кусочков железа и колец, висящих одно за другим; у них у всех сила зависит от того камня. Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.028 сек.) |