|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
ЭПИСТЕМОЛОГИЯ И ЭМПИРИЧЕСКАЯ ПСИХОЛОГИЯ 6 страница18 Putnam, „What Is „Realism"?" Proceedings of the Aristotelian Society, 1976, p. 194(Reprinted with changes as Lectures II—III in his Meaning and the Moral Sciences [London,1978]). Книга появилась после того, как эта глава была написана. 19 См.: Nelson Goodman, „The Way the World Is", in his Problems and Projects (Indianopolis, 1972), pp. 24—32, esp. p. 31: „Существует много способов бытия мира,и каждое истинное описание схватывает один из них". Точка зрения Гудмена, яполагаю, наилучшим образом развита Дэвидсоном в работе „On the Very Idea of aConceptual Scheme" (которая обсуждается позже) и в работе „Mental Events" (обсуждавшейся в главе четвертой, раздел 5).
Подходящей для „антиреалиста" позицией является как раз допущение, что ничего не будет экспликацией „независимой-от-теории истины", точно так же, как ничего не будет экспликацией „неинструментального блага" или „нефункциональной красоты", и после чего бремя доказательства перекладывается на Патнэма. Способ, которым можно перепихнуть это бремя назад, грубо говоря, заключается в вопрошании: „Что мы потеряли бы, если бы не имели неисторического понятия независимой-от-теории истины?" Этот вопрос кажется в такой же степени разумным, как и вопрос: «Что мы получили, когда Сократ научил нас использовать „благо" так, чтобы следующие суждения — „плохо для меня, но, тем не менее, благо", „плохо для Афин, но, тем не менее, благо" и „претит богам, но, тем не менее, благо"» — имели смысл? Что у нас есть такие понятия истины и блага — понятия, которые свободны от всех проблем, связанных с обоснованием, — это не вызывает никаких сомнений. Равно не вызывает сомнений и то, что это понятие истины имеет определенные свойства, которых понятия утверждаемости (assertibility) или обоснования и не собираются иметь (например, перечислять некоторые из таких свойств, которые замечены Патнэмом: если предложение истинно, истинны и его логические следствия; если два предложения истинны, то истинна и их конъюнкция; если предложение истинно, то оно истинно всегда). Это понятие ненамного старее, чем времена Сократа и Аристотеля, до наступления которых концепция „логического следствия" не была понятной. Но какой бы ни была ситуация с происхождением понятия истины, тот факт, что мы им обладаем, сам по себе не дает гарантии того, что должна быть интересная философская теория о нем. Большая часть написанного в философских книгах по поводу „истины", на самом деле, посвящено обоснованию, точно так же, как большая часть написанного по поводу „блага" посвящено наслаждению и боли. Цена четкого отграничивания transcendentalia от его аналогов в области здравого смысла такова, что можно остаться без материала для теоретической конструкции и без проблем, которые требуют разрешения. Патнэм, однако, явно говорит о существовании проблем, требующих разрешения и не имеющих ничего общего с обоснованием. И второй аргумент, который я описал выше, представляет прямой ответ на вопрос: „Для чего нам нужно понятие истины в противоположность понятию обоснования?" Патнэм говорит нам, что оно нужно для того, чтобы объяснить надежность наших процедур исследования. Более точно, мы нуждаемся в нем для объяснения факта „конвергенции" в науке — того факта, что старые плохие теории, тем не менее, представляют все более лучшие и лучшие приближения наших нынешних теорий20. Ясное возражение с самого начала заключается в том, что эта „конвергенция" есть неизбежный артефакт историо- 20 См.: Putnam, „Reference and Understanding", in Meaning and Moral Sciences", pp. 97—119. Я обязан профессору Патнэму знакомством с этой статьей в рукописи, которую он любезно предоставил мне.
графии. Всегда можно будет найти такой способ пересказать историю последовательности теорий (или последовательности режимов, или форм правления), которая показывает, что наши предшественники постепенно, а иногда и рывками, прогрессировали к тому состоянию, в котором находимся сейчас мы. Нет причины полагать, что антиреалист не сможет рассказать историю о причинном воздействии наших предков на объекты, служащие предметом нашего рассказа. Он сможет также описать, как эти объекты помогали осуществить обоснованные, но ложные описания нас самих, как за ними следовали несовместимые с этими описаниями, слегка лучшие, и так до наших дней. Если, однако, „конвергенция" рассматривается не в качестве факта истории различных дисциплин, а как факт относительно результатов проверок новых теорий, тогда реалист может оказаться в лучшем положении при использовании этого факта. Бойд, сотрудничавший с Патнэмом в разработке этой линии аргументации, интерпретирует „конвергенцию" как „надежность" таких принципов, как то, что следует исследовать в свете доступного теоретического знания, при каких условиях причинные утверждения, делаемые теорией, могли бы правдоподобно оказаться ложными — либо потому что альтернативные причинные механизмы, правдоподобные в свете существующего знания, могли бы оперировать взамен механизмов, указанных теорией, либо потому что правдоподобно ожидать от механизмов уже известного вида такого вмешательства в механизмы, требуемые теорией, которое не предусмотрено этой теорией21. Трудно вообразить себе кого-либо, кто не присоединился бы к подобному принципу, и поэтому проблем не возникает до тех пор, пока Бойд не заявляет, что мы можем принимать в расчет только такой принцип, который ведет к полезным результатам „при реалистическом понимании соответствующих побочных теорий": Предположим, что вы всегда „угадываете", в каком месте теории пойдут в неверном направлении в экспериментальном отношении, задавая вопрос, где они могут оказаться, скорее всего, ложными в качестве объяснения причинных отношений, при условии что принятые нынешние законы представляют собой вероятное причинное знание. И предположим, что ваши догадки работают — что теории на самом деле идут в неверном направлении, давая неверные экспериментальные результаты, — точно там, где это ожидает реалист... Какое тут возможно объяснение, кроме того, что предлагается научным реалистом? Определенно, в качестве такого объяснения не могут выступать конвенционально или произвольно принятые научные традиции... Если не считать, что мир не формируется нашими конвенциями, — а с таким предположением не согласится эмпирист, — тогда невозможно, чтобы 21 Richard Boyd, „Realism, Underdetermination and a Casual Theory of Evidence", Nous 7 (1973), 11.
надежность этого принципа была бы просто вопросом конвенции (с. 12) Бойд смешивает здесь смысл, в котором процедура является надежной в отношении независимой проверки (как термометр является надежным показателем дискомфорта на улице), со смыслом, в котором процедура надежна потому, что мы не можем вообразить альтернативы. Проверка новой теории с помощью старой не является желательной процедурой. Как же еще можно проверить их? Тот факт, что новые теории часто идут в неверном направлении как раз там, где старые теории предсказывают это, не требует особого объяснения. Это требовало бы объяснения только в том случае, если бы неверные вещи случились где-то еще. Мы могли бы представить, что „нереалист" не может объяснить важность старых теорий для проверки новых, если вообразим, что придуманное нами чучело утверждает, будто новые теории появляются полностью экипированными новыми наблюдательными языками, проверочными процедурами и собственными регулятивными принципами. Но „новая теория" — это просто небольшое изменение в огромной сети вер. Ее истинность, как сказал Джеймс, по большей части, есть дело ее способности выполнять „функцию сватовства" между хранилищем старой истины и „аномалией", которая и является причиной появления новой теории. Только некоторые из надрывных изощренных сравнений Фейерабенда могут привести к убеждению, что мы должны допустить иммунитет новой теории по отношению к любой процедуре проверки, основанной на старой теории. Такое предположение не имеет ничего общего с вопросом о том, нуждаемся ли мы в понятии „истины" в дополнение к понятию „гарантированного суждения". 4. УКАЗАНИЕ Для того чтобы показать, что мы нуждаемся- таки в этом понятии, мы должны обратиться к третьему аргументу Патнэма, который дает нам более правдоподобного „антиреалиста", чем до сих пор обсуждавшиеся версии. Этот аргумент концентрируется вокруг того, что Патнэм называет необходимостью блокировать „бедственную мета-индукцию, суть которой состоит в утверждении, что ни один теоретический термин ни на что не указывает"22. Что если мы примем теорию, с точки зрения которой электроны подобны флогистону! Тогда мы должны сказать, что электроны на самом деле не существуют. Что будет, если продолжать в том же духе? Что если все теоретические сущности, постулированные одним поколением (молекулы, гены и т. п., как и электроны), не будут „существовать", с точки зрения более поздней науки? — это, конечно, вид старого скептического „аргумента от ошибки" — откуда вы знаете, что не ошибаетесь сейчас? Но это тот вид аргумента от ошибки, 22 Putnam, „What Is Realism?", p. 194.
который всерьез беспокоит сегодня многих людей, а не представляет просто „философские сомнения". Одна причина, по которой аргумент вызывает беспокойство, заключается в том, что, возможно, следующая метаиндукция становится совершенно неотразимой: точно так же, как ни один термин, использованный в науке более пятидесяти лет назад (или около того), ни на что не указывал, так и используемые сейчас термины тоже окажутся ни на что не указывающими (исключая, может быть, термины наблюдения, если найдутся такие) (с. 183—184). Патнэм говорит, что блокирование этой метаиндукции „является явно желательным результатом Теории Указания". Это загадочно по двум причинам. Во-первых, неясно, какая философская точка зрения должна показать, что революционные изменения в науке подошли к концу — что мы больше не соотносимся с нашими последователями так же, как наши примитивные анимистские предки соотносятся с нами. Как мы можем выступить за пределы нашей собственной культуры и оценить ее место в отношении конца исследования? Во-вторых, даже если бы была такая философская точка зрения, не совсем ясно, как она могла бы быть продуктом теории указания? Предположим, что мы имеем решающие интуиции относительно ответа на такой вопрос, как: «Если не Джонс совершал приписываемые ему подвиги, а до сих пор неизвестный истории Смит, то термин „Джонс" обозначает Джонса или Смита?» Предположим, что менее правдоподобно, что наши интуиции относительно таких озадачивающих случаев, как этот, достаточно устойчивы, чтобы привести нас к общей теории, которая информирует нас, без апелляции к интуиции, что мы и Дальтон указываем с помощью термина „молекула" одну и ту же вещь, в то время как „калорическая жидкость" никогда не использовался для указания на движение молекул23. Такая теория могла бы отнести посылки предполагаемой метаиндукции в более отдаленные времена, поскольку сейчас мы могли бы рассматривать последние пять тысяч лет, а не пятьдесят лет развития науки, когда ни один из теоретических терминов которой не указывал. Но это едва ли могло бы удовлетворить скептика, который готов высказывать серьезное беспокойство о статусе нашей науки относительно галактической цивилизации будущего. Такой скептик мог бы быть удовлетворен только теорией указания, которая показала бы, что во все времена и во всех странах ученые по большей части указывали на одни и те же вещи, таким образом лишая указанную выше метаиндукцию любых интересных предпосылок. В одном явном смысле мы превосходно знаем — до и без всякой теории, — что термины указывали на одну и ту же вещь. Они все пытались совладать с одной и той же вселенной, и они указывали на нее, хотя, без сомнения, часто с использованием бесполезных и 23 Я обязан этому примеру работе Rom Harre, The Principles of Scientific Thinking (Chicago, 1970), p. 55.
глупых описаний. Открытие в ходе следующей научной революции того, что существуют не гены, не молекулы, не электроны, а только пространственно-временные выпуклости, или же гипнотические подсказки от галактического гипнотизера, который манипулировал нашими учеными со времени Галилея, или что-нибудь в этом роде, не приведет к потере нашего контакта ни с миром, ни с нашими предшественниками. Потому что мы были бы готовы рассказать такого же рода истории о возникновении лучших описаний мира из ложных, путаных, бесполезных описаний мира, что мы рассказывали, скажем, во времена возникновения милетской науки — в обоих случаях это была бы история триумфа разума, и в обоих случаях это было бы применение разума к тому же самому миру. В общем, нет вразумительного предположения, которое можно было бы сделать относительно того, каким бы мог оказаться мир, и которое было бы основанием для „серьезного беспокойства". (Предположение о том, что могло бы быть невразумительное описание мира — которое было изложено в рамках непереводимой концептуальной схемы — представляет другое беспокойство, которое не нуждается в индуктивной поддержке да и не имеет возможности получить ее. Я обсуждаю это другое беспокойство в связи с атакой Дэвидсона на понятие „концептуальной схемы" в следующем разделе.) Но может быть, это понятие „плохого описания той же самой вещи" представляет сущую чепуху. „Указание" кажется вопросом типа все-или-ничего. Быть может, лучше говорить, что „калорическая жидкость" либо указывает, либо не указывает на движение молекул, чем говорить, что „калорическая жидкость" и „движение молекул" являются двумя сокращениями для (лучшего и худшего) описаний одного и того же феномена, чем бы он впоследствии ни оказался. Мы можем иметь ощущение, что указание на движение молекул должно быть похоже на указание на индивидуальных людей или физические объекты среднего размера — мы либо выбираем их, либо нет. Это ощущение усиливается, если мы недавно читали Тарского, и еще больше усиливается, если мы не склонны рассматривать теоретические утверждения в квазиинструменталистском духе, как это делает Селларс — как существенные принципы вывода, дающие разрешение на произнесение других утверждений. Мы тогда захотим, чтобы предложения типа „Тепло есть движение молекул" были истинными в том же прямом смысле „соответствия", в котором истинно предложение „Белизна есть типичный для снега цвет". Поэтому может оказаться важным, для целей понимания того, „как работает язык", скорее, мыслить в терминах выражения „указания сущностей", нежели просто быть занятыми „описанием реальности". Пусть так и будет. И все же трудно понять, почему нам в большей степени нужно утешать скептика, чем быть „виговскими" в нашей историографии. Мы можем просто писать так, чтобы даже наиболее примитивные из анимистких разговоров были разговорами о движении молекул, радии, генах и т. п. Мы тем самым не умеряем его страхов по поводу того, что молекулы не существуют, но и никакое открытие о том, как слова соотносятся с миром, не сделает этого. Потому что „мир",
известный в ракурсе этой теории, есть просто мир, известный науке своего времени. Пока мы стоим перед следующей дилеммой: либо теория указания призвана гарантировать успех современной науке, либо же это просто решение относительно того, как писать историю науки (а не обеспечение „философского обоснования" для такой историографии). Одна задача ставит перед нами слишком много проблем, а вторая вряд ли заслуживает титула „теории". В этом месте хорошо было бы задать вопрос о том, откуда появилось само понятие „теория указания". Какого рода эта вещь, если она взваливает на себя бремя блокирования скептицизма, делая, таким образом, работу, которая, мы надеялись, должна была быть сделана эпистемологией? С моей точки зрения, представление о том, что есть такая теория, получается из совместного рассмотрения двух совершенно различных вещей, а именно: факта, подмеченного Крипке, Донелланом и другими, что есть контрпримеры критерию указания Серла-Стросона, то есть что S указывает в своем использовании „X" на такую сущность, которая сделала бы большую часть его центральных вер относительно X истинными24, факта, что обычное (Фреге, Серл, Стросон) предположение, что значение, в смысле вер и интенций (или, более обще, сущностей в головах пользователей слов), определяет указание, утверждает, что чем больше мы имеем ложных вер, тем в меньшем „контакте с миром" мы находимся. Оба рассмотрения, взятые вместе, предполагают, что обычное „интенционалистское" представление о том, как слова зацепляют мир, неверно в конкретном случае и бедственно в философском отношении. Поэтому в недавней „смешанной" философии языка стало почти догмой убеждение, что „идеалистически" звучащие доктрины Куайна, Виттгенштейна, Селларса, Куна, Фейерабенда (и других героев этой книги) должны быть отвергнуты через обращение к первым принципам семантики, которые опрокидывают фрегевскую „интенционалистскую" теорию указания и заменяют ее чем-то лучшим23. Идея состоит в том, что если мир достигает и зацепляет язык в фактических (например причинных) отношениях, тогда мы всегда будем в „контакте с миром", в то время как в рамках старого фрегевского взгляда мы постоянно рискуем потерять мир или никогда не зацепить его. 24 Большая часть недавней дискуссии об этих контрпримерах инициирована работами Донеллана — Keith Donellan, „Proper Names and Identifying Descriptions" иКрипке — Saul Kripke, „Naming and Necessity". Обе работы появились в сборнике Semantics of Natural Language, ed. Davidson and Harman (Dordrecht, 1972). По поводудругих статей, в которых предпринята попытка конструирования общей теории, имеющей дело с такими контрпримерами, см. сборник Naming, Necessity and NaturalKinds, ed. S. P. Schwartz (Ithaca, 1976); во введении редактора есть также обзорлитературы. 25 Наиболее полным выражением этой позиции являются работы ПатнэмаPutnam, „The Meaning of Meaning" and „The Refutation of Conventionalism" (обе работывключены в сборник его работ Mind, Language and Reality).
Мы, однако, должны быть подозрительно настроены по отношению к представлению о столкновении между старой — интенционалистской - и новой, „причинной" (или, более обще, неинтенционалистской и, следовательно, „реалистической") теориями указания. Столкновение порождается двусмысленностью термина „указание". Термин этот может означать либо (а) фактическое отношение между выражением и другими частями реальности, независимо от того, знает ли кто-либо об этом отношении или нет, либо (b) чисто „интенциональное" отношение между выражением и несуществующим объектом. Назовем одно „указанием" и другое — „разговором о". Мы не можем указывать Шерлока Холмса, но мы можем говорить о нем: то же относится к флогистону. „Говорить о" является понятием, принадлежащим здравому смыслу; „указание" есть термин философского искусства. Диапазон „разговора о" варьируется от фикций до действительных вещей, и для реалистических целей он бесполезен. Предположение, что веры людей определяют то, о чем они говорят, работает как хорошо, так и плохо, как для вещей, которые существуют, так и для вещей, которые не существуют, пока вопросы о том, что существует, не возникают. В обществе, где нет конфликтующих теорий (физических, исторических, „онтологических" и др.), но в котором хорошо известно, что некоторые люди и вещи, о которых говорится, существуют, в то время как другие люди и вещи являются фикциями, мы могли бы и в самом деле использовать критерии Серла-Стросона. Мы говорим о чем угодно, относительно чего большинство наших вер истинно. Проблематичные случаи (случаи, в которых интуиция говорит нам, что люди не говорят о каких угодно сущностях, относительно которых их веры истинны) возникают только тогда, когда мы знаем кое-что, чего не знают они. Таким образом, если мы обнаруживаем, что был до сих пор неизвестный человек по имени Смит, деяния которого на 99 % приписывались мифическому Джонсу, а рассказы о Джонсе на самом деле срослись с рассказами о человеке по имени Робинсон, мы захотим сказать, что когда мы говорим о Джонсе, то мы на самом деле говорим о Робинсоне, а не о Смите. Если это понятие „разговора по-настоящему о" спутать с указанием, легко подумать (как это случилось с Патнэмом и Крипке), что мы имеем „интуиции" относительно указания, интуиции, которые могли бы быть основанием для неинтенциональной и „независимой-от-теории" „теории указания". Но это значило бы считать, что на вопрос a. Каков наилучший путь выражения ложности обычных вер оДжонсе — сказать, что они были ни о чем, истинами о фикции,или ложными утверждениями о реальности? следует отвечать на основании ответа на вопрос b. Есть ли какая-либо сущность в мире, связанная с нашим использованием термина „Джонс" отношением указания? Согласно взгляду, принятому Патнэмом и Крипке, осмысленным вопросом является вопрос (b), который предшествует вопросу (а).
Ответ на (а), с этой точки зрения, не представляется делом изложения или историографического удобства, но является фактическим обстоятельством — фактом, определенным ответом на (b). С моей же точки зрения, вопрос (b) вообще не возникает. Единственное фактическое обстоятельство, возникающее при этом, касается существования или несуществования различных сущностей, которые являются предметом разговора. Раз мы приняли решение по последнему фактическому вопросу, мы можем принять четыре позиции в отношении к верам, в которых (по общему критерию здравого смысла Серла-Стросона) люди говорят о несуществующих сущностях: Мы можем 1. объявить все их ложными (Рассел) или не имеющими истинностного значения (Стросон), или 2. разделить их на те, которые ложны или не имеют истинностногозначения по той причине, что они — ни о чем, и те, которые„на самом деле о" какой-то реальной вещи и которые, такимобразом, могут быть истинными, или 3. разделить их на те, которые ложны или не имеют истинностногозначения по той причине, что они — ни о чем, и те, которые„на самом деле о" фикциях и которые, таким образом, могутбыть, вероятно, истинными, или 4. соединить стратегию (2) и (3). Слово „на самом деле" во фразе „на самом деле о" является точкой нашего отхода от критерия „о" Серла-Стросона, но это не является признаком обращения к нашим интуициям относительно фактического состояния дел. Такое употребление сходно с использованием фразы „на самом деле это свершение к благу", используемого в ситуации, когда, хотя кто-то действует с первого взгляда постыдным образом, более широкий и информированный взгляд на дело предполагает, что критерии моральной ценности здравого смысла должны быть отброшены. В случае морали у нас нет интуиции о фактической связи между свершениями и Формами Блага; мы просто придаем новую форму описанию таким образом, что избегается парадокс и максимизируется согласованность. Подобное же происходит и в случае решений о том, кто что утверждает. Может показаться, что спор между представляемым мною взглядом и взглядом Патнэма-Крипке оказывается вопросом о „Мейнонгианстве" — о том, можно ли указывать на фикции. Но это не так. Если имеется в виду смысл, в котором использование термина „указывать" подчиняется выводу от „N" указывает и N есть 0 к N существует (не является фикцией),
тогда, конечно, нельзя указывать на фикции. Это обычный путь использования термина „указывать", и я не хочу отходить от этого употребления. Но мораль, выводимая мною из факта, что это условие определяет „указание", состоит в том, что „указание" не имеет какой-то специфической связи ни с „разговором о", ни с „на самом деле разговором о". „Указание" возникает только тогда, когда надо принимать решение о различных стратегиях, используемых для выражения ошибки, обнаруживаемых в мире, — решение в диапазоне (1)—(4) — и затем отливать результаты решения в „каноническую" форму, то есть в язык, который в качестве матрицы использует кванторную логику. Именно это я имею в виду, когда говорю, что „указание" есть термин искусства. В этом также причина того, что это не есть нечто такое, о чем мы имеем интуиции. Поэтому я заключаю, что „интуиция", с которой конфликтует критерий Серла-Стросона, есть просто интуиция того, что когда есть спор о том, что существует, может быть также спор о том, „о чем на самом деле разговор", и что критерий для „на самом деле о" не является критерием Серла-Стросона. Но что это тогда? На этот вопрос нет ответа, нет такого „критерия". Рассмотрения, которые диктуют выбор между стратегиями (1) — (4), столь различны, что требование такого критерия неуместно. У нас могло бы появиться искушение сказать, что „разговор на самом деле о" представляет собой отношение, которое могло бы иметь место между выражением и тем, что, как мы думаем, существует, в противоположность „разговору о", который представляет собой отношение между выражением и тем, что, по мысли говорящего, существует, и в противоположность „указанию", которое, как отношение, может иметь место только между выражением и тем, что на самом деле существует. Но это было бы неверно, так как, опять-таки, мы можем не только говорить о несуществующих сущностях, но и на самом деле говорить о несуществующих сущностях, что могло бы оказаться для нас открытием. Разговор на самом деле о X — это не то же самое, что разговор о на самом деле X. „На самом деле" здесь представляет собой вопрос „размещения" относительного неведения обсуждаемого лица в контексте относительно большего знания, заявленного говорящим. Есть много способов осуществления этого, поскольку есть много контекстов рассуждения. Рассмотрим, например, предложения: „Вы полагаете, что говорите о Фалесе, а на самом деле вы говорите об истории, рассказанной Геродотом"; „Вы думаете, что говорите о психотерапевте, а на самом деле вы говорите о себе"; „Вы считаете, что говорите о придуманном божестве по имени Артемида, но на самом деле вы говорите о женщине из плоти и крови, жившей в Фивах в IX веке до н. э."; „Вы думаете, что говорите о литии, но на самом деле вы говорите о криптоне"26. 26 Я развил более детально этот взгляд на указание в своей работе „Realism and Reference", The Monist 59 (1976), 321—340. Аналогичную критику Патнэма см. в работе Arthur Fine, „How to Compare Theories: Reference and Change", Nous 9 (1975), 17—12.
Я полагаю, таким образом, что поиск теории указания представляет собой смешение безнадежных „семантических" поисков общей теории того, о чем люди „говорят на самом деле", и равно безнадежных „эпистемологических" поисков способа отвержения скептицизма и гарантии того, что мы говорим не о фикциях. Ни то ни другое требование не нужно для целей „чистой" философии языка Дэвидсона. Первое требование — это, грубо говоря, требование разрешающей процедуры для решения трудных случаев в историографии, антропологического описания и т. п. — случаев, где ничего не может помочь, кроме такта и воображения. Последнее требование предназначено для некоторой трансцендентальной точки зрения вне нашего настоящего множества репрезентаций, исходя из которой мы можем рассматривать отношения между этими репрезентациями и их объектами. (Это требование, как уведомил нас Беркли, мы никогда не могли бы выполнить, Кант выполнил его только тогда, когда назвал мир „явлением", мы полагаем, под влиянием образа Зеркала Природы, что были бы способны удовлетворить это требование). Вопрос „Что определяет указание?" является двусмысленным — то ли вопросом о наилучшей процедуре для сравнения больших согласованных множеств ложных вер (других эпох, культур и т. д.) с нашими верами, то ли вопросом о том, как опровергнуть скептика. Дебаты о теориях указания становятся конкретными из-за попыток ответить на первую часть вопроса, а их философский интерес происходит от намеков, что они могли бы ответить на вторую часть вопроса. Но ничто не может опровергнуть скептика — ничто не сможет сделать того, что надеялась сделать эпистемология. Потому что мы открываем то, как работает язык, только в рамках настоящей теории остального мира, и не можем использовать часть настоящей теории для гарантирования остальной части. Теория указания безнадежна в качестве „теории трансцендентального учреждения объекта" для этих целей. Патнэм (в докладе, сделанном уже после написания большей части этой главы) в основном отрекается от своего „метафизического реализма" — проекта объяснения успешного указания некоторыми средствами, которые не предполагают этого успеха. В этом докладе он проводил точку зрения, которую я только что изложил в связи с „причинными теориями". Он говорит, что взгляд, к которому метафизический реалист стремился, но не мог достичь, есть взгляд на „истину как радикально неэпистемическое понятие" — то есть такой взгляд, согласно которому „теория, будучи „идеальной" с точки зрения операционной полезности, внутренней красоты и элегантности, „правдоподобности", простоты, „консерватизма" и т. п., могла бы быть ложной" 27. Метафизический реалист полагал, что он должен сказать так, потому что это кажется единственным способом четко разделить „истину" и „гарантированно утверждаемое". Но, как го- Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.009 сек.) |