АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

ГЛАВА ШЕСТАЯ 1 7 страница

Читайте также:
  1. DER JAMMERWOCH 1 страница
  2. DER JAMMERWOCH 10 страница
  3. DER JAMMERWOCH 2 страница
  4. DER JAMMERWOCH 3 страница
  5. DER JAMMERWOCH 4 страница
  6. DER JAMMERWOCH 5 страница
  7. DER JAMMERWOCH 6 страница
  8. DER JAMMERWOCH 7 страница
  9. DER JAMMERWOCH 8 страница
  10. DER JAMMERWOCH 9 страница
  11. Http://informachina.ru/biblioteca/29-ukraina-rossiya-puti-v-buduschee.html . Там есть глава, специально посвященная импортозамещению и защите отечественного производителя.
  12. II. Semasiology 1 страница

Это тяжелое испытание для художника — переживать ведооценку. Чехов писал:

Да, актриса, вам всем—художественным акте­рам — уже мало обыкновенного среднего успеха, Вам подавай треск, пальбу, динамит. Вы вконец избалованы, оглушены постоянными разговорами об успехах, полных и неполных сборах, вы уже от­равлены этим дурманом, и через 2—3 года вы все уже никуда не будете годиться. Вот вам.

Такие отношения между Чеховым н Книппер тянутся до лета. И только в августе 1900 года:

Милая моя, Оля, радость моя, здравствуй. Сего­дня получил от тебя письмо, первое после твоего отъезда, и лрочел его, потом еще раз прочел и вот пишу тебе, моя актриса...

Прежде чем засесть писать пьесу, Чехов очень долго подготовлял материал. При нем была небольшая тол­стенькая записная книжечка, в которую он заносил от­дельные фразы, схваченные на лету или прочитанные, характерные для его персонажей. Когда накоплялось до­статочное количество подробностей, из которых, как ему казалось, складывались роли, и когда он находил на­строение каждого акта,— тогда он принимался писать пьесу по актам. Персонажи были ему совершенно ясны, причем при его манере письма они в течение пьесы оста­вались неизменными. Никакими «перевоплощениями», в которые он не верил, он не занимался. События в пьесе ползли, как сама жизнь этой эпохи,— вяло, без видимой логической связи. Люди действовали больше под влия­нием случайностей, сами своей жизни не строили. Вот у него первое действие: именины, весна, весело, птицы по­ют, ярко светит солнце. Второе — пошлость забирает по­степенно в руки власть над людьми чуткими, благород­но чувствующими. Третье — пожар по соседству, вся улица в огне; власть пошлости глубже, люди как-то ба­рахтаются в своих переживаниях. Четвэртое — осень, крушение всех надежд, торжество пошлости. Люди, как шахматные фигуры в руках невидимых игроков. Смеш­ное и трогательное, благородное и ничтожное, неглупое и вздорное переплетаются и облекаются в форму особо­го театрального звучания,— в гармонию человеческих го­лосов и внешних звуков — где-то скрипка, где-то улич­ная певица с арфой, а там вот ветер в печке, а там — пожарные сигналы.

Из писем:

Когда выеду в Москву — не знаю, потому что, можешь ты себе представить,— пишу в настоящее время пьесу, пишу не пьесу, а какую-то путаницу: много действующих лиц, возможно, что собьюсь и брошу писать...

Пьесу лишу, но если мне «не пондравится», от­ложу ее, спрячу до будущего года или до того вре­мени, когда захочется опять писать. А дождя все нет и нет. У нас во дворе строят сарай. Журавль скучает. Я тебя люблю.

Кстати сказать, только «Иванова» ставили у Корша тотчас же по написании. Остальные же пье­сы долго лежали у меня, дожидаясь Владимира Ивановича, и таким образом у меня было время вносить поправки всякие.

Что касается моей пьесы, то она будет рано или поздно — в сентябре, или октябре, или даже нояб­ре, но решусь ли я ставить ее в этом сезоне, сие не­известно, моя милая бабуня.

А в Ялте все нет дождей. Бедные деревья, осо­бенно те, что на горах и по сю сторону: за все лето они не получили ни одной капли воды и теперь сто­ят желтые. Так бывает, что и люди за всю жизнь не получают ни одной капли счастья. Должно быть, это так нужно.

В половине октября он приезжает в Москву, Очень он остался у меня в памяти в этот приезд: энергичный, веселый, помолодевший — просто счастливый; охвачен красивым чувством и новую пьесу уже переписывает. А вы знаете, что для писателя лучшая, а может быть и единственно приятная часть его работы — это когда он переписывает набело, когда так называемые «муки творчества» остались позади.

В этот приезд он переписал «Три сестры». В театре читали пьесу в его присутствии. Он боролся со смущени­ем и несколько раз повторял: я же водевиль писал. Впо­следствии он то же будет говорить и про «Вишневый сад», что он написал водевиль. В конце концов, мы так и не поняли, почему он называет пьесу водевилем, когда «Три сестры» и в рукописи называлась драмой. А между тем, лет через пятнадцать — двадцать этой его фразой будут жонглировать разные безответственные деятели.

Когда актеры, прослушав пьесу, спрашивали у него разъяснений, он, по обыкновению, отвечал фразами, очень мало объяснявшими: «Андрей в этой сцене в туф­лях» или: «Здесь он просто посвистывает». В письмах в этом отношении он был точнее: «Люди, которые давно

носят в себе горе н привыкли к нему,— только посвисты­вают и задумываются часто».

Репетиции «Трех сестер» начались еще при нем, бо­лее всего он настаивал на верности бытовой правде, на­пример: так как в пьесе выведены артиллеристы, то на­до, чтобы присутствовал на репетициях один его знако­мый артиллерийский полковник; очень настаивал на том, чтобы звуки пожара за кулисами были чрезвычайно правдоподобны, и т. д.

В декабре он уехал в Ниццу. В конце декабря я там с ним встретился. Как всегда, он скрывал свое волне­ние. Там я получил от него еще кое-какие поправки в тексте пьесы, с которыми и вернулся. А он писал Книппер:

На душе у меня — ржавчина. Если пьеса прова­лится, то поеду в Монте-Карло и проиграюсь там до положения риз.

Но как он ни старался спрятаться за шутку, все же за день, за два до первого представления, без всякого видимого повода, уехал из Ниццы в Алжир, потом в Ита­лию, быстро меняя города,— Пиза, Флоренция, Рим,— словом, оправдывал подозрения, что он убегает от изве­стия о результатах премьеры. Или опять надевает на се­бя броню равнодушия. Ведь после «Чайки» это была его первая новая пьеса, было возвращение в театр. Не толь­ко письмо, но и телеграмма не могла его поймать.

В конце февраля он вернулся в Ялту, где только уз­нал подробности о «Трех сестрах».

Из письма:

Похоже на неуспех, ну да все равно... Я лично совсем бросаю театр и никогда больше для театра писать не буду. Для театра можно писать в Герма­нии, в Швеции, даже в Испании, но не в России, где театральных авторов не уважают, лягают их копытами и не прощают им успеха и неуспеха.

«Три сестры» остались лучшим спектаклем Художе­ственного театра и по великолепнейшему ансамблю, и по мизансцене Станиславского. Это — не такая глубо­ко лирическая пьеса, как «Чайка»; в «Трех сестрах» не­посредственность заменяется чудесным мастерством. Кроме того, Чехов в этой пьесе сделал то, что обыкновен-

но чересчур умными театральными критиками порица­лось: он писал роли для определенно намеченных испол­нителей. Он, как великолепный, если можно так назвать, театральный психолог, хорошо уловил артистические осо­бенности нашей молодой труппы и для пьесы выбрал из своего литературного багажа образы, более или менее близкие к их артистическим качествам. Это тоже очень помогло ансамблю.

Когда вскоре после этой премьеры театр уехал на гастроли в Петербург, Чехов продолжает держаться шутливого, беспечного тона:

Я получил анонимное письмо, что ты в Питере кем-то увлеклась, влюбилась по уши; да и я сам по­дозреваю, жидовка ты, скряга. А меня ты разлюби­ла вероятно за то, что я человек неэкономный, про­сил тебя разориться на одну-две телеграммы. Ну что ж, так тому и быть, я все еще люблю по старой привычке... Я привез тебе из-за границы духов очень хороших, приезжай за ними на страстной, непремен­но приезжай, милая, добрая, славная. Если же не приедешь, то обидишь глубоко, отравишь существо­вание. Я уже начал ждать тебя, считаю дни и часы. Это ничего, что ты уже влюблена в другого и уже изменила. Я прошу тебя только приезжай. Слы­шишь, собака? А я ведь тебя люблю, знай это, пи­ши, без тебя трудно. Если у вас в театре на Пасху назначат репетиции, то скажи Немировичу, что это подлость и свинство.

Я цитирую изданные в 1924 году письма к его вдове Книплер-Чеховой. Вдова решилась издать всю интим­ную переписку с Антоном Павловичем, как бы под­тверждая мысль, которую я уже высказал раньше, — что каждая мелочь о знаменитом человеке интересна, поучительна и не может умалить оставленного им гро­мадного наследства. Правда, эта книжка должна была вызвать очень много споров. Никакого сомнения нет, что если бы Чехов знал, что его письма жене, самые интим­ные, появятся в печати, то, может быть, девяносто про­центов из них не написал бы, не говоря уже о таких ин-тимностях, как имена, которыми он ее угощает: «кашало-тик мой милый», «эксплоататорша души моей»; чаще всего: «собака моя» и «дуся», «пупсик», «деточка», «ак-трисуля», «Книпуша», «балбесик мой», «радость моя», «немчушка», «таракашка» и т. д.

б

Летом состоялась их свадьба, совершенно интимная, о которой узнали только на другой день, когда они уеха­ли и прислали телеграмму {я один был посвящен в сек­рет). К этому времени Морозов помог нам организовать товарищество, состоящее уже не из директоров Филар­монии, а из самих артистов, причем Чехов также всту­пил пайщиком. И стал к театру еще ближе.

Я думаю, что все это время было самой счастливой порой его второй молодости. Дальше пошло хуже: чем больше любви, тем больше тоски; они были разлучены; он прикован к югу и скучал, и тосковал сильнее прежне­го. К их взаимной неудовлетворенности прибавились еще ее терзания совести — точно она изменяла какому-то своему священному долгу: смеет ли она отнимать у него такую для него дорогую близость, смеет ли оставлять его в отчаянно скучном одиночестве ради своей сцениче­ской карьеры? Стоит ли ее карьера этих лишений?

Как сейчас вижу ее фигуру зимой за кулисами, перед выходом на сцену; сидит в сторонке, избегает с кем-ни­будь разговаривать, каждую секунду готовая заплакать. А в так называемом «обществе» всех сортов — сплетни­цы, завистницы, любительницы заниматься чужими де­лами или истерически увлекающиеся поклонницы талан­та Чехова — и мужчины, похожие на таких женщин, соз­дали атмосферу какого-то порицания Книппер.

Письмо.

Ты, родная, все пишешь, что совесть тебя муча­ет, что ты живешь не со мной в Ялте, а в Москве. Но как же быть, голубчик? Ты рассуди как следует: если бы ты жила со мной в Ялте всю зиму, то жизнь твоя была бы испорчена, и я чувствовал бы угрызе­ние совести, что едва ли было бы лучше. Я ведь знал, что женюсь на актрисе, т. е. когда женился, ясно сознавал, что зимы ты будешь жить в Москве. Ни на одну миллионную я не считаю себя обижен­ным или обойденным. Напротив, мне кажется, что все идет хорошо, или так, как нужно, и потому, ду-сик, не смущай меня своими угрызениями. В марте опять заживем и опять не будем чувствовать тепе­решнего одиночества. Успокойся, родная моя, не волнуйся, а жди, уповай. Уповай и больше ничего.

Счастье было урывками: то едет она в Ялту на пять дней, то я должен был заменять ее в репертуаре, чтобы отпустить раньше окончания сезона.

Такая уж значит моя планида. Я тебя люблю и буду любить, хотя бы даже ты побила меня пал­кой...

Нового, кроме снега и мороза, ничего нет, новее по-старому. Каплет с крыш, весенний шум, но за­глянешь за окно — там зима. Приснись мне, дуся.

Рассказов он уже почти не пишет: за два года напи­сал только два. Он глубоко и искренно морализирует, причем с изумительным художественным чутьем обхо­дит опасность впасть в резонерство. В «Трех сестрах» есть замечательный, пророческий монолог;

«Пришло время, надвигается на всех нас громада, го­товится здоровая, сильная буря, которая идет, уже близ­ка, и скоро сдует с нашего общества лень, равнодушие, предубеждение к труду, гнилую скуку. Я буду работать, а через какие-нибудь двадцать пять или тридцать лет будет работать уже каждый человек. Каждый».

Успех он имеет в это время огромный. Успех его пьес придал ему какое-то еще новое обаяние, читали его все больше и больше, вчитывались и все больше и больше любили. Он мог бы еще десять лет ничего не писать, а слава его росла бы. Занят он был только пьесой. Задумы­вал ее еще летом, гостя у Алексеевых в Любимовке,— в той самой Любимовке, где происходила моя первая бе­седа со Станиславским. Чехов думал о «Вишневом са­де». Впрочем, большую часть времени посвящал своему любимому занятию — удил рыбу.

Ни одной пьесы, ни одного рассказа он не писал так медленно. То сюжет «Вишневого сада» кажется ему в самом деле водевилем:

Хотелось бы водевиль написать, да холод­но. В комнатах так холодно, что приходится все шагать, чтобы согреться.

То пьеса ему кажется не в четырех, а в трех дейст­виях. То он не видит у нас актрисы для главной роли.

Если и напишу что-нибудь пьесоподобное, то это будет водевиль.

Пишу по четыре строки в день и то с нестерпи­мыми мучениями.

Погода ужасная, сильный ревущий ветер, мете­ли, деревья гнутся. Я ничего — здоров. Пишу. Хотя и медленно, но все же пишу.

Я никак не согреюсь. Пробовал писать в спаль­не, но ничего не выходит: спине жарко от печи, а груди и рукам — холодно. В этой ссылке я чувствую и характер мой испортился, и весь я испортился.

Ах, дуся моя, говорю искренно, с каким удоволь­ствием я перестал бы быть в настоящее время писа­телем.

А писать надо было потому, что мы из Москвы напи­рали, нам во что бы то ни стало надо было иметь от него новую пьесу.

Ялта — прекрасный, очаровательный городок, такой жемчужины не найти ни на всей Французской, ни на Итальянской Ривьере, но она оторвана от Москвы, от тех, которые были близки его душе, от столичного шума и от столичных интересов, к которым он так привык. Всегда жизнерадостный, он чувствовал себя здесь не в своей стихии. Он никогда не был кабинетным человеком. Ему всегда были нужны люди. Здесь, за одним-двумя исключениями, жили, может быть, люди и прекрасные, но для него скучные, приходили к нему, как говорится, «почесать языки».

Из его письма ко мне:

Мне скучно ужасно. День я еще не замечаю в работе, но когда наступает вечер, приходит отчая­ние. И когда вы играете второе действие, я уже ле­жу в постели, а встаю, когда еще темно. Представь себе: темно, ветер воет и дождь стучит в окно.

Да, вот представьте себе: в то время, когда Москва в его воображении — вся в вечерних огнях, когда в его лю­бимом театре играют второе действие, может быть даже как раз второе действие его «Трех сестер», где осевший в провинции Прозоров говорит: «С каким бы удовольст­вием посидел я теперь в трактире Тестова», когда публи-

ка, пользующаяся самыми простыми благами столицы, плачет над участью тех, кто томится в скучной, тоскли­вой глуши,— тогда именно автор, вызвавший эти слезы, испытывал отчаяние, как заключенный. А когда все, о ком он вспоминает, еще раным-рано спят, он уже встает: и вот — ветер воет, дождь стучит в окно и еще темно.

Я пишу эту главу как раз в Ялте, Только что был в том доме, где теперь «Чеховский музей». Героическими заботами сестры Антона Павловича дом благополучно пережил разруху гражданской войны. Ею же, Марьей Павловной, в образцовом порядке содержится музей. Сотни туристов со всех концов Союза, юных строителей новой жизни, наполняют его ежедневно и с жадным ин­тересом вглядываются в каждый уголок, в каждый порт­рет. Дом весь белый, с белой крышей, хорошенький. За тридцать лет после смерти поэта сад удивительно раз­росся; деревья, которые Чехов сам сажал, уже большие-большие. Его кабинет ие тронут. Если бы не стеклянный колпак-витрина над столом, мне казалось бы, что я не­давно тут беседовал с Антоном Павловичем. Даже ка­лендарь на столе за последний день не оторван. Этот знакомый камин, на котором на камне нарисован пейзаж его друга, знаменитого Левитана... На этом камине пре­жде лежали заготовляемые каждый день воронки из бу­маги для отплевывания, которые А. П. тут же бросал в камин. Огромное окно в сад с видом далекого моря. Ко­гда Чехов умер, перед этим окном сестра его посадила кипарис. Теперь он высокий, стройный, мощный, стоит так красиво, точно стережет память о тосковавшем здесь за окном хозяине.

Кто-то сказал: прошлое ближе к вечности...

7 Наконец, от 12 октября:

Итак, да здравствует мое и ваше долготерпение. Пьеса уже окончена, окончательно окончена, и зав­тра вечером или самое позднее— 14-го утром будет послана в Москву. Если понадобятся переделки, то, как мне кажется, очень небольшие. Самое нехоро­шее в пьесе то, что я написал ее не в один присест, а долго, очень долго, так что должна чувствоваться некоторая тягучесть, ну, да там увидим.

Очень мало поправок потом он внес в эту его лебеди­ную песнь, песню тончайшего письма. Образы «Вишне­вого сада» реальны, просты и ясны, и в то же время взя­ты в такой глубокой кристаллизованной сущности, что похожи на символы, И вся пьеса — простая, совершенно реальная, но до того очищенная от всего сорного и обве­янная лирикой, что кажется символической поэмой.

Через большую борьбу с докторами и женой, обма­нывая самого себя, надувая себя как врача, Антон Пав­лович решил, что зимой ему можно приехать в Москву, что для туберкулеза вредна слякоть, а крепкие москов­ские морозы — нисколько. И пишет он жене:

Милая моя начальница, строгая жена. Я буду питаться одной чечевицей, при входе Немировича и Вишневского буду почтительно вставать, только по­зволь мне приехать. Ведь это возмутительно— жить в Ялте и от ялтинской воды и великолепного воздуха бегать то и дело в 00. Пора уж вам, обра­зованным людям, понять, что в Ялте я всегда чув­ствую себя несравненно хуже, чем в Москве. Если бы ты знала, как скучно стучит по крыше дождь, как мне хочется поглядеть на свою жену. Да есть ли у меня жена? Где она?

В начале декабря по старому стилю он приехал в Москву, приехал в разгар репетиций. Ему страшно хо­телось принимать в них большое участие, присутствовать при всех исканиях, повторениях, кипеть в самой гуще ат­мосферы театра. И начал он это с удовольствием, но очень скоро — репетиций через четыре-пять — увидел, что это для автора совсем не так сладко: и со сцены его на каждом шагу раздражали, и сам он только мешал ре­жиссерам и актерам. Он перестал ходить.

Зато дома он чувствовал себя счастливым. И жена была около него, и люди приходили такие, каких он хо­тел и какие не только брали от него, но и сами кое-что ему приносили. Он был все время окружен.

И опять он волновался за пьесу, н опять не верил в успех.

«Купи за три тысячи всю пьесу навсегда», предлагал он мне не совсем шутя.

«Я тебе дам,— отвечал я,— десять только за один се­зон и только в одном Художественном театре». Он не со­глашался и, как всегда, молча только покачивал головой.

«Вишневый сад» стал самым ярким, самым вырази­тельным символом Художественного театра.

Первое представление состоялось в день его имекин. Это было совершенно случайно, без всяких гадалок н предчувствий. Чехов в театр не приехал, просил переда­вать ему, когда захотим, по телефону. Но Москва пред­чувствовала, что она в последний раз может увидеть лю­бимого писателя. По городу знали, что у него процесс и в легких, и в кишечнике сильно обострен. В театре со­бралась вся литературная и театральная Москва и пред­ставители общественных учреждений, чтобы чествовать любимого писателя. Телефонировали Чехову, чтобы он приехал. Сначала он отказывался, но за ним поехали н уговорили. Чествование было глубоко трогательно и глу­боко искренне. Я сказал ему, выступая от театра:

«Наш театр в такой степени обязан твоему таланту, твоему нежному сердцу, твоей чистой душе, что ты по праву можешь сказать: это мой театр, театр Чехова».

В половине февраля он возвращается к себе в Ялту, и оттуда до самого лета его письма уже не такие уны­лые, как были в предыдущие две зимы; они бодрые, ве­селые, несмотря на то, что он был очень недоволен неко­торыми исполнителями «Вишневого сада». Точно у него гора с плеч свалилась, точно он вдруг почувствовал пра­во жить, как самый простой обыватель — без каких-ли­бо литературных или театральных обязательств. Как пи­сатель, он, кажется, больше всего боялся быть скучным и повторяться. И теперь радовался, что ни театр и ни­какие редакции не насилуют его спокойствия.

Весной была объявлена война с Японией. Мы в это время играли «Вишневый сад» в Петербурге. В том тон­ком пласте театральной публики, который был ближе к актерам, в среде окружающих нас поклонников, на бан­кетах, какие давались театру, как и во всем «общест­ве»,— интеллигентном и чиновничьем,— оторванном от

подводных народных течений, не было, кажется, чело­века, который сомневался бы, что мы этих «япошек» на­кажем за дерзость, как щенков. Театральная атмосфера в военное время накаляется. Театры всегда полны. Ин­тересы жгучие, острые, интересы войны, смешиваясь с театральными эмоциями, еще дальше отвлекали этих людей от назревавших событий, от того, что накоплялось там внизу, в настроениях солдат, идущих на войну—ку­да-то к черту на кулички — ив ропоте крестьян, нх про­вожающих, Никому и в голову не приходило, что войну мы можем проиграть. Только очень чуткие, вглядываясь в ближайшее будущее, предсказывали, что приближает­ся конец н этой беспечности наверху, и столичной шуми­хе, и, казавшемуся мирным, покою в деревне, в степи, в заводах. Только очень чуткое ухо улавливало носившее­ся в воздухе: скоро начнется — там убили губернатора, там забастовка; и скоро всей этой верхушке «общества» нельзя будет с такой легкостью и беззаботностью ходить на ничтожную службу, посещать ресторан и вечеринки, ездить в дремотном покое по усадьбам и хуторам.

«Надвигается громада, готовится здоровая, сильная буря».

11

3/16 июня он с женой уехал за границу, а 3/16 июля я получил у себя в усадьбе от нее телеграмму из Баден-вейлера:

Badenweiler 15, 8, 12. Anton Pawlowitsch ploet-zlich an Herschwahe gestorben. Olga Tschechoff*.

Перед этим она писала мне в усадьбу:

12/25 июня. В дороге Антон Павлович почувст­вовал себя очень хорошо, начал спать, есть с аппе­титом. Но выглядит он страшно. Был у него в Бер­лине местная знаменитость Prof. Ewald, но так шарлатански вел себя, что по его уходе мне силь­но хотелось написать ему неприятное письмо,

Или он иашел здоровье Антона настолько без­надежным, что не стоило заниматься, но и тогда это можно было сделать деликатнее.,.

* Баденвейлер Антон Павлович умер внезапно от слабости сердца. Ольга Чехова.

Как мне по ночам жутко бывает, если бы Вы знали! Когда Антон не спит, когда он так мучитель­но кашляет и лицо такое безумно страдальческое! Здесь ему велено лежать все время на солнце в chaise longue*, хорошо питаться; утром делают легкое обтирание водой. Температуру измеряют 3 раза. Вот и все. Одышка ужасна. Двигаться он почти не может. Я ему читаю немецкие газеты, т. е. считываю по-русски. Получаем две русские газеты. Пасьянс раскладывает, полеживает**.

19 нюня/2 июля. Антон Павлович хотя на вид и поправился и загорел, но не важно чувствует себя. Темп, повышенная все время, сегодня даже с утра 38,1. Ночи мучительные. Задыхается, не спит, ве­роятно, от повышенной температуры. Хотя не со­знает этого. Кашляет сильно, т. е. по ночам. На­строение можете себе представить какое. Кушает он очень хорошо, по многу, но стол надоедает ему. Сегодня первый день нет аппетита. Обтирание во­дой прервали на несколько дней, он думает, что не от них ли температура.

Катаемся почти каждый день по часу, и Антону это нравится. Весь день он сидит покорный, терпе­ливый, кроткий, ни на что не жалуется. Так хочет­ся делать для него все, чтобы хоть немножко об­легчить его тяжелые дни.

27 июня/10 июля. Антону Пав. не хорошо. Страшная слабость, кашель, температура повышен­ная. Я не знаю, что делать, буквально. Думаю, что прямо ехать в Ялту. Он мечтает пожить на оз. Ко­мо. Затем из Триеста морем кругом через Констан­тинополь в Одессу. Здесь ему сильно надоело. В весе теряет. Целый день лежит. На душе у него очень тяжело. Переворот в нем происходит,

Впоследствии она рассказывала, как он почувство­вал себя плохо, как она позвала доктора; потом: «как-то значительно, громко сказал доктору по-немецки: «Я умираю», потом взял бокал, улыбнулся своей удиви­тельной улыбкой и сказал: «Давно я не пил шампанско-

* Длинное кресло. ** Среди нас сохранился пасьянс, называемый чеховским.

го», покойно выпил до дна, потом лег на левый бок и вскоре умолк навсегда».

Город Баденвейлер поставил в одном из своих скве­ров памятник Чехову, но когда в 1914 году разразилась воина между Россией и Германией, немецкие патриоты этот памятник сияли.

Несмотря на глухое летнее время, дебаркадер вок­зала в Москве был полон съехавшимися со всех концов летнего отдыха. Когда поезд подошел, мы, вместе с вы­шедшей к нам в полном трауре вдовой, в глубоком мол­чании и почтительно двинулись к товарному вагону, где находился гроб. И...

Право, словно с того света сверкнул в последний раз юмор Чехова:

На том месте вагона, где обозначают его содержи­мое, крупными буквами было написано: устрицы.

В Москве был наш общий любимый приятель врач Н, Н. Оболонский. Недавно его вдова доставила мне неопубликованное письмо Чехова (из г. Петербурга):

Ваше Высокопревосходительство, милостивый государь Николай Николаевич. Я хожу в Милютин ряд* и ем там устрицы. Мне положительно нечего делать, и я думаю о том, что бы мне съесть и что выпить, и жалею, что нет такой устрицы, которая меня бы съела в наказание за грехи.

«ГОРЬКОВСКОЕ * В ХУДОЖЕСТВЕННОМ ТЕАТРЕ

^ ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ 1

После «Чайки» и «Дяди Вани» стало совершенно яс-(но, что Чехов — автор, самый близкий нашим театраль­ным мечтам, и что необходимо, чтоб он написал новую

* ^ Небольшая шикарная столовая при колониальном магазине.

пьесу. А Чехов сказал, что он не станет писать новую пьесу, пока не увидит Художественный театр, пока сам наглядно не поймет, что именно в искусстве этого театра помогло успеху его пьес. А в Москву ехать ему не позво­ляли доктора, он был прикован к югу. Тогда мы решили поехать к нему в Ялту всем театром. Всей труппой с де­корациями, бутафорией, костюмами, рабочими, техника­ми. Для подкрепления бюджета сыграть по пути в Ялту несколько спектаклей в Севастополе. Только богатая не­мецкая труппа герцога Мейнингенского позволяла себе такую роскошь — путешествовать со всем имуществом. В России об этом не решались бы и подумать. Но мы были, во-первых, дерзкие: мудрено было остановить нас, если мы видели перед собой важную цель; а во-вторых, скромные в наших расчетах; окупить расход было уже идеалом.

Подъем у молодой труппы был огромный. Та радость театрального быта, которая проходит красной нитью че­рез всю жизнь актера,— тяжелую, мучительную и, тем не менее, непрерывно радостную — здесь била ключом, Товарищеское общение, спаянность в переживаниях и личных и сценических, гордость успехов, горячая вера в будущее, пламенное и самоотверженное следование за любимыми вождями,— все было подъемно. Ничто не страшно. Все преодолимо. Шипение все нарождающих­ся врагов только укрепляет боевое настроение. Даже в случаях личных обид и огорчений слезы, жгучие, горя­чие, быстро сжигают самое горе. А тут еще весна, нежное солнце, море, очаровательные белые города — Севасто­поль и Ялта, встреча с писателем, к которому труппа пи­тала чувство настоящей влюбленности. Вся поездка бы­ла как весенний праздник.

Я уехал из Москвы раньше, чтоб осмотреть театры. Телеграфировал Чехову, что приеду в Ялту из Севасто­поля с пароходом в среду на страстной неделе,

Пароход отходил от Севастополя в час дня, В шесть он должен был уже быть в Ялте, но поднялся необыкно­венный, густой туман. Когда подплывали к Ялте, то на палубе люди не видели друг друга в трех шагах. Паро­ход едва двигался и очень долго не мог пристать. Выли сирены, в ялтинской церкви непрерывно звонили, паро­ход то и дело стукался о мол, не находя входа в гавань.

Было уже совсем темно, часов девять, когда я до­брался до отеля.

Чехов только недавно построил свою дачу. Ту самую дачу над городом, белую, узорчатым фронтоном на мо­ре, которая так скоро, после смерти поэта, стала местом паломничества для всех туристов. Теперь в городе ее еще знали мало. Извозчик — ялтинские хорошенькие парные корзины-экипажи — сказал, что это где-то там наверху, и мы поехали искать. Кривая, узкая, гористая улица восточного города была пуста. Туман почти уже сполз, но ни души. И спросить не у кого, это ли дача Че­хова, или вон та, или она еще дальше. Я влезал на ка­кие-то заборы, заглядывал в окна, где был свет, рассчи­тывая увидеть знакомую фигуру. Но вот сверху показал­ся человек, который шел прямо нам навстречу. Мы по­дождали, он приблизился и сразу начал смотреть на ме­ня очень пристально.

Роста выше среднего, худой, но крепко сколочеюный, с отметным утиным носом, толстыми с рыжинкой усами, с очень приятным басом, легким волжским упором на «о», в высоких сапогах, в матросском плаще.

Портретов Горького еще не было, и я не знал его внешности,

Он предупредительно и точно объяснил, где находит­ся вилла Чехова. Когда мы отъехали, а он зашагал вниз, у меня в душе остался след его взгляда, как бы внима­тельно рассматривавшего меня.

Чехов сам открыл мне дверь, и первая фраза его была:

«А сейчас только ушел Горький. Он ждал тебя».

О Горьком уже гудела молва как о босяке с Волги с громадным писательским талантом. Это была моя пер­вая встреча с человеком, который будет играть такую ог­ромную роль в истории русской культуры,— первая встре­ча поздним вечером, в пустынной уличке восточного го­рода, в полутумане.

В таком праздничном подъеме, каким была охваче­на труппа, было что-то покоряющее. Наша вера в то, что будущее — наше, не заражала только закоснелых рути­неров.

И вот актерам было дано задание: увлечь и Горького написать пьесу, заразить его нашими мечтами о новом театре.

Мы привезли в Крым четыре спектакля: «Чайку» и «Дядю Ваню* Чехова, «Одиноких* Гауптмана и «Эдду Габлер» Ибсена. Гауптман был очень близок душе рус­ского передового интеллигента. Недаром Чехов так лю­бил его. И на Горького «Одинокие» производили очень большое впечатление. Но «Эдда Габлер» оставляла пуб­лику холодной, несмотря на то, что ее очень хорошо иг­рала красавица Андреева и очень интересно играл гения Левборга Станиславский. В центре же внимания и на­стоящего, нового театрального волнения были, конечно, пьесы Чехова.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.013 сек.)