АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

ГЛАВА ШЕСТАЯ 1 8 страница

Читайте также:
  1. DER JAMMERWOCH 1 страница
  2. DER JAMMERWOCH 10 страница
  3. DER JAMMERWOCH 2 страница
  4. DER JAMMERWOCH 3 страница
  5. DER JAMMERWOCH 4 страница
  6. DER JAMMERWOCH 5 страница
  7. DER JAMMERWOCH 6 страница
  8. DER JAMMERWOCH 7 страница
  9. DER JAMMERWOCH 8 страница
  10. DER JAMMERWOCH 9 страница
  11. Http://informachina.ru/biblioteca/29-ukraina-rossiya-puti-v-buduschee.html . Там есть глава, специально посвященная импортозамещению и защите отечественного производителя.
  12. II. Semasiology 1 страница

Горький был чрезвычайно захвачен и спектаклями и духом молодой труппы.

Мы сыграли в Ялте восемь спектаклей, значит, про­были там всего дней десять, а впечатления и результаты были огромны. Вечером играли, день уходил на прогул­ки, катания и встречи с Чеховым и Горьким. У Чехова двери дома на все это время были открыты настежь. Вся труппа приглашалась обедать и пить чай каждый день. Если Горького не было там, значит, он где-нибудь, ок­руженный другой группой наших актеров, где-нибудь си­дит на перилах балкона, в светлой косоворотке с ремен­ным поясом и густыми непослушными волосами; внима­тельно слушает, пленительно улыбается или рассказыва­ет, легко подбирая образные, смелые и характерные вы­ражения.

Новый большой талант, какой появляется раз в ряд десятилетий. Фейерверочно яркий. Из самых недр наро­да. С судьбой, окутанной легендарными рассказами. В бедном детстве почти безграмотный, потом парень на побегушках, потом босяк, обошедший пешком пол-Рос­сии, И вдруг — увлечение литературой и встреча с Коро­ленко,— писателем редкой, своеобразной репутации: он имел огромный успех сразу, сразу дал два-три опуса.-за-конченных и совершенных, но на этом и остановился. За­то потом надолго сохранил обаяние общественника-на­родника. С помощью Короленко или по его советам Горь­кий начинает учиться и становится писателем.

Вот так гудела молва.

К этому времени уже вышло три тома его рассказов. Уже шумели «Мальва», «Челкаш», «Бывшие люди>. За­хватывали и содержание и форма. Захватывали новые фигуры из мало знакомого мира,— как будто они смот­рят на вас из знойной степной мглы, или из пропитанных

угольной копотью дворов, смотрят сдержанно-дерзко, уверенно, как на чужих, как на завтрашних врагов на жизнь и смерть,— фигуры, дразнящие презреинем к ва­шей чистоплотности, красотой своей мускульной силы, и, что всего завиднее,— свободным и смелым разреше­нием всех ваших «проклятых вопросов». Захватывало и солнечное, жизнелюбивое освещение этих фигур, уверен­но-боевой, мужественный темперамент самого автора. Но захватывало и само искусство: кованая фраза, яркий, образный язык, новые, меткие сравнения, простота и лег­кость поэтического подъема. Новый романтизм. Новый звон о радостях жизни.

Очень интересно было проследить отношения между Чеховым и Горьким. Два таких разных. Тот — сладкая тоска солнечного заката, стонущая мечта вырваться из этих будней, мягкость и нежность красок и линий; этот — тоже рвется из тусклого «сегодня», но как? С боевым кличем, с напряженными мускулами, с бодрой, радостной верой в «завтра», а не в «двести—триста лет». Влюбленность нашей актерской молодежи в Чехова мог­ла подвергнуться испытанию; Горьким она тоже сильно увлекалась. Но результат наблюдения был замечатель­ный. Горький оказался таким же влюбленным в Чехо­ва, как и все мы. И чувство это сохранилось в нем навсег­да. Перед «ами теперь вся жизнь и деятельность Макси­ма Горького. В ней вспоминаются не раз резкие выступ­ления против «лирики», и все же к Чехову, величайшему из русских лириков, он всегда оставался таким же, каким был там, в Ялте, смолоду.

Много раз рассказывалось о случае, бывшем в Худо­жественном театре как раз в зиму после этой крымской поездки. Горький получил разрешение приехать в Моск­ву и был у нас в театре на представлении чеховской пье­сы. Публика узнала и рвалась увидеть его. Был антракт. Горький находился у меня в кабинете, а за дверью весь коридор был набит толпой. Она так настойчиво просила, чтоб Горький вышел к ней, что ему пришлось выйти. Но какое это было разочарование. Вместо сияния на лице, к какому публика привыкла, когда делает кому-нибудь овацию, она увидела выражение нахмуренное и серди­тое. Овация сконфуженно растаяла. Публика затихла, и вот он заговорил. Заговорил просто, голова чуть набок, жестикулируя одной рукой, тоном убеждения, говорком на «о»-: «Чего вам на меня смотреть? Я не утопленник,

не балерина,— и прибавил — и в то время, когда играет­ся такой замечательный спектакль, ваше праздное любо­пытство даже оскорбительно».

Кстати, Горький очень не любил этого праздного лю­бопытства. Вспоминается такой случай. Не помню, на ка­ком-то вокзале, в ожидании поезда, в буфете. Мы сиде­ли в стороне. За столом кутила купеческая компания. Заметили Горького. Главный из них, купчик, плотный, сытый, выпивший, двинулся к Горькому с бокалом и бу­тылкой шампанского, весь сияющий приветом и широтой своего размаха.

«Господин Горький! Позвольте выпить за ваше здо­ровье, позвольте бокальчик от нашего поклонения. Ге­ниальный господин Горький!»

Алексей Максимович неподвижно смотрел на него, ни один мускул не дрогнул на его лице. И вдруг:

«Если бы вы видели, какая у вас пьяная рожа!» — просто и четко произнес он.

Купчик опешил:

«Как вам угодно-с». И отходя, весь красный, бормо­тал: «С этакой гордостью, конечно...»

Обещание написать пьесу было дано. Завязалась пе­реписка. Писал Горький всегда на крупном листе почто­вой бумаги в линейку, отличным ровным почерком, без единой помарки, с четкой подписью: «А. Пешков». Он был в ссылке. Имел право жнть только в Нижнем Нов­городе, а потом даже только в уездном городе той же гу­бернии — Арзамасе. Так как он всегда страдал грудной болезнью, то летом ему разрешали жить в Крыму, ко­нечно, под строгим надзором. Однажды разрешили по­жить недолго в Москве.

Я ездил к нему и в Нижний Новгород, и в Арзамас. Он был женат, имел сына лет шести, которому позволя­лось все, чего бы он ни захотел. Разве за очень уж боль­шие проказы отец в наказание сажал его на шкаф.

«Зато я теперь выше тебя, Алексей»,— философство­вал мальчик сверху. Он называл отца «Алексей».

В Нижнем Новгороде Горького посещало множество людей.

Врезалось в память у меня одно посещение. На вид вроде Сатина из «На дне», плотный, живописный; вчерг

еще форменный босяк, сегодня чуть-чуть приодетый, с отличным, выразительным лицом, прекрасным голосом. Когда он ушел, Горький сказал:

 


  • По-моему, из него вышел бы хороший актер.

  • А сейчас он что? — спросил я.

  • Сейчас живет чем попало. Если встретит вас в глухом переулке, потребует полтинник и скажет: «Давай­те скорее, а то сам возьму больше...»


Я потому запомнил его, что из него, действительно, стал превосходный актер.

От Арзамаса у меня осталось впечатление паршиво­го, пыльного городишка, с немощеными улицами, с до­щатыми танцующими тротуарами. К открытым окнам просторной комнаты Алексея Максимовича то и де^о подходили нищие. Без конца много нищих. Алексей Мак­симович давал каждому, давал как-то особенно просто, не придавая этому никакой окраски — ни сожаления, ни милостыни, точно выполняя какую-то простейшую необ­ходимость, как передвигают стулья, сметают пыль, за­крывают то и дело распахивающуюся от ветра дверь. Этих нищих было так много, что они мешали разговари­вать, Зарождалось подозрение, что они злоупотребляли добротой Горького. Но он не пропускал ни одного.

«Какого черта, сколько вас тут развелось»,— ругнёт­ся он громко, тем не менее горстями отдавая мелочь.

Когда у него уже не хватало или надо было разменять он шел в другие комнаты искать жену. Скоро и у нее не было, тогда он брал у меня. Тоже совершенно просто, как берут спички, чтоб закурить.

А в двенадцать часов ночи продолжать нашу, все еще не окончившуюся, беседу мы ушли на какую-то пыль­ную пустынную площадь, за которой из пустой темной рощи мелькали белые кресты кладбища.

Уездный город Арзамас.

Это было уже в августе 1902 года, когда он только что закончил пьесу «На дне жизни». {Впоследствии он сократил название: «На дне».) А еще весной я ездил к нему в Олеиз, дачное место под Ялтой, где он прочел мне первые два акта. Помнится, когда я приехал, пришлось ждать. Екатерина Павловна (жена Алексея Максимови­ча, всегдашняя и всеобщая любимица Художественного театра) сказала, что он с Шаляпиным еще третьего дня забрали провизии и вина и уплыли вдвоем на простой лодке очень далеко в море с тем, чтобы вернуться на бе-

per только сегодня вечером. Чтобы там на морском про­сторе купаться, лежать под солнцем, есть, пить, спать, болтать. И, действительно, вернулись они с таким запа­сом кислорода, и физического и духовного, такие велико­лепные в их орлино-вольном настроении, такие веселые и внутренне пластические, братски улыбающиеся, что, гля­дя на них, верилось в самую пылкую романтику.

Были годы наружного спокойствия, полного благопо­лучия, даже процветания, а из глубин ста шестидесяти­миллионного человеческого моря неслись волны тяжело­го дыхания, глухого, тревожного. Тут был Петербург, двор, гвардия, великие князья, высший свет, полусвет, Мари и не кий театр, опера, балет, парады, балы, «Новое время», чиновничество, Париж, Лондон, блеск цивилиза­ции. А от невидимых волн пахло потом и гарью и веяло жестоким холодом беспощадности. Чувствование двух враждебных миров становилось все ощутительнее. Мас­сивы, венцом которых был Петербург, казались непоко­лебимыми, но невидимые волны подтачивали их. Между двумя мирами — одним видимым, беспечным и праздным, другим скрытым, несущим трагедию — была рубежная зона. Каждое дыхание сташестидесятимиллионного чело­веческого моря расширяло и укрепляло эту зону. Оно вы­брасывало сюда новые силы, новые верования, новую бодрость. Миллионы кропотливо несли здесь саперную службу, расчищая дороги внизу или отравляя сомнения­ми, расслабляя волю врагов наверху.

Так были выброшены сюда волной Горький и Шаля­пин. Чтоб еще больше укреплять веру в творческие си­лы народа. Через искусство.

Про Шаляпина кто-то сказал: когда бог создавал его, то был в особенно хорошем настроении, создавая на ра­дость всем.

Про Горького можно было бы сказать, что бог, созда­вая его, было особенно зол на Петербург.

В отношении Горького к Петербургу не могло быть двух мнений.

Что Горький был для Петербурга определеннейший, ярый классовый враг, никто же не мог в этом сомневать­ся, И никто не тешил себя надеждой, что этот враг мо­жет перелицеваться, А между тем влечение к нему рос­ло, росло с каждым месяцем, с каждой неделей. И вле­чение не только со стороны молодежи, его естественных сторонников, а именно со стороны высшей буржуазии,

его злейших врагов; самая гуща буржуазии, самый важ­ный объект революции интересовались Горьким, искали его, пленились им.

У нас в театре было несколько бедных учеников, хоте­лось помочь им. Жертвовать каким-нибудь спектаклем было невозможно. Горький согласился сам читать «На дне» (он очень хорошо читал), но с условием маленькой аудитории. Сделали это чтение в два часа дня в неболь­шом фойе театра на сто «приглашенных» и взяли по 25 рублей за вход. Цена безумная, но билеты расхвата­ли бы также, если бы мы брали вдвое.

Коварство искусства. Высокое произведение искус­ства всегда революционно, всегда разрушает какие-то «устои». Публика в бриллиантах, мехах и во фраках ап­лодирует прекрасному спектаклю, увлекаясь искусством и беспечно игнорируя зерно революции, которое в нем тайно заложено. Это особенно ярко чувствовалось в Пе­тербурге при постановке «Мещан».

Какой любопытный политический треугольник на почве искусства: Петербург, Художественный театр и Максим Горький.

^ ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ 1

Дело было так. Первая пьеса Горького была «Мещгг-' не». Всем нам очень хотелось, чтоб он написал пьесу из-жизни босяков,— быт,— тогда еще нетронутый и особен­но нас интересовавший, но из опасения цензуры надо бы­ло начать скромнее. Театр не успел поставить «Мещан> в Москве, и премьера должна была состояться в Петер­бурге, куда театр уже выезжал каждую весну. За это время — от ялтинской встречи до «Мещан» — слава Горь­кого росла с такой быстротой, что он уже был избран по­четным членом Академии. Президентом Академии был великий князь Константин Константинович. Поэт, теат­рал, сам драматический любитель. На него со стороны высшей администрации был сделан нажим, и он опроте-стовал выборы Горького. Это вызвало возмущенные тол­ки, и в виде контрпротеста Чехов и Короленко, бывшие уже членами Академии, заявили о своем уходе.

На представлениях «Мещан» ожидались демонстра­ции, враждебные великому князю. И, как полагается в таких случаях, выход был найден простой: запретить пьесу.

Мы начали хлопотать. Мне была устроена аудиенция у товарища министра кн. Святополк-Мирского, просла­вившегося либеральными проектами. Мне удалось убе­дить. Пьеса была разрешена условно—только для або­нентов,

Художественный театр имел в Петербурге успех чрез­вычайно широкий. Им увлекались все слои населения, каким театр был доступен,— и придворные с царской фа­милией, и светские круги, и вся огромная интеллигенция, и вся передовая молодежь. Последняя особенно считала Художественный театр своим. Мы играли в первые годы в частном театре, приспособленном для оперных пред­ставлений, в котором в верхних ярусах было очень много мест плохих, из которых слышно, но не видно; эти места мы не продавали; однако они заполнялись в огромном количестве «зайцами», т. е. безбилетниками. Этих зайцев бывало до пятисот человек. Мы это знали и смотрели сквозь пальцы, так как это все была студенческая моло­дежь.

Я часто ходил к ним туда наверх беседовать в антрак­тах? Помню, одно из представлений «Доктора Штокма-. па» Ибсена — которого совершенно замечательно играл ^танйЪлЗвский — совпало с днем бурной кровавой мани-«фестацни % Казанского собора. Казалось, вечером моло-'дежи-будет4 не*до театра;*ведь значительная часть ее уча­ствовала в этой манифестации; там было много товари­щей, раненых, избитых, свезенных в больницы, аресто­ванных; общее настроение было насыщено политикой. И, однако, вечером верхи театра были переполнены, как всегда. Пришли не остывшие от физической перепалки, возбужденные, голодные, но пропустить спектакль Худо­жественного театра не могли. Помню, как говорила одна девушка, горячая, страстная:

«Ведь эта пьеса («Доктор Штокман») по ее политиче­ской тенденции совсем не наша. Казалось бы, нам надо свистать ей. Но тут столько правды, и Станиславский так горячо призывает к верности самому себе, что для нас этот спектакль и праздник, и такое же «дело», как мани­фестация у Казанского собора»,

Несколько вечеров перед «Мещанами» я ходил к ннм наверх просить не устраивать никаких демонстраций. Нам этот спектакль нужен, чтоб Горький писал для те­атра,— убеждал я,— а беспорядки вызовут репрессии, и мы потеряем такого автора.

Молодежь обещала и свое обещание выполнила. Толь­ко в последний спектакль «Мещан» кто-то, уж на проща­ние, не мог сдержаться и как бы для собственного удов­летворения пробасил на весь театр только один раз: «До­лой великого князя».

Таким образом, со стороны молодежи спектакль был обеспечен. Но надо было еще гарантировать его от поку­шений высшего чиновничества, от самого министерства. Вот тут-то и начинается треугольник.

Нам помогли петербургские дамы, жены министров и, в особенности, одна из них, наиболее влиятельная, зна­чит, и наиболее честолюбивая,— тут и честолюбие, и сно­бизм, и мода на Художественный театр, на Горького, и желание показать, что она имеет большое влияние на мужа.

Недаром говорили, что и в театре, и в художественной литературе успех всегда делают женщины,

Прежде чем получить окончательное разрешение на публичное представление, мы должны были сделать по­казную генеральную репетицию для начальства. На ней должно было решиться, насколько пьеса опасна сама по себе, И вот, с той быстротой, какая свойственна свет­ской молве, об этой генеральной разнеслось по всему beau monde*, нас забросали просьбами о ложах и пер­вых рядах кресел для семей высшего чиновничества, для дипломатического корпуса, и репетиция собрала такую блестящую, в дневных выездных туалетах, элегантную и политически влиятельную аудиторию, какой позавидовал бы любой европейский конгресс.

Настроение у залы было приподнятое, а особенным успехом мы были совершенно сюрпризно обязаны не пьесе и не искусству театра и даже уже не самому Горь­кому, потому что его и не было в Петербурге, а одному из исполнителей,— причем, самому некультурному в на­шей труппе и впервые выступавшему в ответственной роли.

То, что через двадцать лет будет называться «типа-жем», что будет основой актерской части в кино, на чем

* высшему свету.

Рейнгардт однажды построит свой спектакль (Artisten) *, то Художественный театр не раз пробовал у себя. В «Ме­щанах» одной из главных фигур был певчий из церков­ного хора, бас. У нас среди начинающих оказался как раз такой певчий: большой, плотный, неуклюже-пластич­ный, с великолепной «октавой». Он был действительно певчий, а все свободное от службы время отдавал театру. Точно Горький списывал с него своего Тетерева. Фами­лия его была Баранов. Как и все басы-певчие, он умел очень много пить и часто бывал буйным. Если бы он до­жил до революции, он мог бы замечательно играть Рас­путина.

Вот он-то и произвел настоящий фурор. Именно да­мы, именно петербургские светские дамы пришли от него в настоящий экстаз. От чего? От изумительного сцениче­ского воплощения? Какого-то сверхискусства? Или ког­да сама жизнь врывается в искусство и лязгает своим натурализмом? Конечно, так. Но что-то было тут еще, потому что после представления, за кулисами, эти дамы, душистые, изящные, всегда все красивые, окружили это­го быка и наперерыв восхищались его «непосред­ственностью»...

Судьбой «Мещан» Горький уже мало интересовался, он уже писал «На дне» и был поглощен этой пьесой. Она сразу восхитила театр, работа над нею сразу закипела. Искание нового «тона» для горьковского диалога тоже прошло быстро.

Во все время постановки «На дне» Горький был сре­ди нас, но тут наши роли часто менялись: часто уже не он властвовал над театром, а театр над ним. Я не люблю заниматься разгадыванием чужой психологии, но тут бы­ло слишком очевидно, что Горький как бы отдался сво­ему успеху: отдался, может быть, впервые так полно, так вовсю. Тут надо было и идти навстречу множеству людей, которые рвались к нему по-настоящему, дружески, с серьезными запросами... Я встречал его у Скирмунт. Если память мне не изменяет, у них и жил он. Скирмунт, Бла-рамберг — один из лучших людей, каких я знал, редак­тор «Русских ведомостей» и композитор, жена его арти­стка и певица Бларамберг-Чернова.,. Эти люди, много

* «Артисты».

]98

работавшие для народного просвещения, были в числе друзей Горького *.

Надо было отдавать какое-то время и просто «шуми­хе», которая неизбежна в столичной жизни, если она за­тянет. Горький был, что называется, нарасхват. Одним из главных, если не главным, местом его пребывания был Художественный театр, состав которого был все-таки пестрый. Репетиция, обеды, ужины, встречи, выражения поклонения, беседы, чтения... Всегда очень энергичный и всегда с огромным самообладанием; смотрит в упор, хо­чет вас хорошо понять и если вы «свой», сейчас же по­любит вас; в вопросах, что хорошо, что дурно, не колеб­лется ни секунды и также непоколебимо уверен в себе. На репетициях был прост, искренен, доверчив, но где на­до, и безобидно настойчив. Весь этот период, пожалуй, всю эту зиму (1902—1903), он вспоминается мне стреми­тельным, довольным, как бы наконец вознагражденным за много лет тяжелой жизни. Во время премьеры «На дне», имевшей самый большой успех, какой бывгет в те­атрах, он выходил кланяться, естественно, смущенный, без привычки выходить на публику, особенно рядом с искушенными в этом актерами, но очень довольный. «А хорошо, черт подери!» — восклицал он, входя в каби­нет прямо со сцены, после вызовов, горячий, улыбаю­щийся, тыкая в пепельницу папиросу, с которой так и вы­ходил кланяться, или закуривая новую.

«Вот история-то с географией!» — выражение, кото­рое он часто повторял.

Вот. Театр отдает все свое мастерство, максимум сво­его вдохновения, вся труппа охвачена радостью, вся — и лучшие из нее, играющие главные роли, и те, кто вы­ходят в толпе босяков, громил и хулиганов,— все нахо­дятся в том высшем напряжении, когда человек успешно и радостно выполняет главнейшую задачу своей жизни; боевой тон, бьющие, как хлыстом, слова, революционно насыщенная подоплека пьесы нашли сильное, обаятель-

* Не могу побороть в себе желанье отвлечься, чтобы сказать не­сколько слов о супругах Бларамберг. Это была очень редкая по бла­городству чета. Вся их деятельность и вся их жизнь были проник­нуты честностью, сердечностью, разумом н непрерывным трудом. Павел Иванович умер за границей. Мина Карловна вернулась в Рос­сию, привезя с собой урну с его прахом. Здесь она твердо решила привести в порядок произведения мужа, издать их, а потом уйти — за ним. Так и сделала. Год с чем-то работала, исполнила все, что было надо, и потом, уехав в глушь, покончила с собой,

ное театральное воплощение; а из аудитории, которая в огромнейшей своей части состоит из злейших классовых врагов автора, из этой самой аудитории, против которой направлен весь гнев пьесы, несутся овации.

Коварство искусства.

Пройдет четверть века. В этом самом театре, в этих самых стенах будет играться эта самая пьеса, даже боль­шинство актеров будут те же, только ставшие закончен­ными мастерами: Луку будет играть тот же Москвин, Ба­рона — тот же Качалов, и декорации и мизансцены оста­нутся те же, не коснется их четвертьвековая эволюция театрального искусства,— словом, ничто на сцене не из­менится. Совершенно неузнаваемо изменится только ау­дитория. Она вся будет новая, 25 лет назад эта аудито­рия не знала входа в этот театр, едва ли даже слыхала о нем около своих станков и машин. А теперь она сама заняла все места театра и с удовлетворенным чувством хозяина сама будет слушать те же слова, следить за те­ми же страстями, радоваться тому же искусству знаме­нитого Художественного театра. И еще восторженнее бу­дет приветствовать актеров, и еще овационнее вызывать своего любимого гения. И когда выйдет автор с совсем не поседевшими и все еще очень густыми волосачи, с глу­бокими бороздами по всему лицу, то с поразительной на­глядностью обнаружится метаморфоза, происшедшая в этих строгих стенах знаменитого театра.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.008 сек.)