|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
ПОСРЕДНИЧЕСТВО: ЛОБОДОВСКИЙ
Дневник Чернышевского начинается с подробного описания женитьбы — женился его ближайший друг тех лет Василий Петрович Лободовский. Чернышевский начал эпически: «В конце апреля 1848 г. сказал мне Василий Петрович Лободовский, что он женится» (1:29). Дневник также и кончается описанием женитьбы — его собственной, на Ольге Сократовне Васильевой, состоявшейся в 1853 году (свадьба была сыграна также в конце апреля, вскоре после Пасхи). Женитьба Лободовского явно послужила образцом для Чернышевского, и более того, опыт друга и участие, которое принимал в его супружеской жизни Чернышевский, нашли свое отражение в романе «Что делать?». Василий Петрович Лободовский был студентом Петербургского университета и, так же как Чернышевский, сыном провинциального священника, окончившим православную духовную семинарию. В соответствии с романтической традицией нежной дружбы Чернышевский горячо привязался к Лободовскому. «Люблю Василия Петровича, люблю», — признается он в своем дневнике (1:68). Идеализируя своего более взрослого и опытного друга («Великий человек!» 1:95), Чернышевский полагался на Лободовского, легко поддавался воздействию его мнений и вкусов и, главное, разделял его чувства. Отождествление с Лободовским строилось на осознании общего: происхождение, определявшее особое положение в обществе, а также желание славы и жертвы на пути социальных преобразовании. Ожидание будущей славы составляло предмет нескончаемых бесед: «Мы, наконец, стали говорить о переворотах, которых должно ждать у нас; он [Лободовский] воображает, что он будет главным действу-
шм лицом (1:363). [Лободовский] говорил мне, чтобы я был вто-Ю м Спасителем, о чем он не раз и раньше намекал (1:281). Понимание того, как велико существующее между ними сходство, допол-ялось у Чернышевского проекцией: свойства, которыми он сам желал обладать, приписывались другу. Так, Лободовский наделялся железной волей и сильными чувствами. «Величие сердца» (упущение в его собственном характере) сочеталось с «величием ума» — качеством, которое Чернышевский считал сильной стороной их обоих- «В. П. истинно великий человек. Велик по сердцу, может быть, еще более, чем по уму» (1:115). Отождествляя себя с Лободовским, Чернышевский мог косвенным образом разделить некий опыт, не данный ему в непосредственном ощущении, т. е. испытать опосредованные чувства. Лободовский с готовностью открыл Чернышевскому свое сердце и сделал участником своей супружеской жизни. Согласно Чернышевскому, Лободовский женился без любви — он едва знал свою невесту, с которой познакомился через сваху. У него не было средств к существованию, а за невестой, дочерью станционного смотрителя, не дали денег. Это был мезальянс, и, стесняясь представить такую простую девушку своей семье, он скрывал свой брак. Исключенный из Харьковского университета, Лободовский переехал в Петербург в надежде закончить образование, найти должность и участвовать в интеллектуальной и общественной жизни столицы. В разговоре с Чернышевским, который тот записал от первого лица в своем дневнике, Лободовский так объясняет причину женитьбы: «Главная причина жениться: это существо, которое я буду обязан сделать счастливым, будет для меня необходимым побуждением к деятельности» (1:29). Женитьба рассматривалась как стимул к деятельности: и профессиональной, и общественной, и духовной. Через несколько дней после женитьбы Лободовский объявил Чернышевскому: «Начинаю быть деятельным» (1:33). С самого начала Лободовский был уверен, что не сможет полюбить такую простую, необразованную девушку; во время венчания сердце его оставалось холодно: «если пробудилась во мне, то только физическая сторона» (1:30). Но на следующий день после женитьбы произошла «большая перемена нравственная» (1:31): физическая сторона оказалась не столь сильна, как он ожидал, и он выразил надежду на то, что появится любовь и что он разовьет ум своей жены («развитие» было модным словом эпохи, связанным с «женским вопросом»). Эти признания обрадовали Чернышевского — он радо-ался не только за друга, но и за себя: «Может быть из этого выйдет времена моего характера, и, кажется, я довольно чувствую в себе о-то похожее на понимание сладости любить в смысле любви к злюбленной, между тем как раньше я серьезно не думал об этом: Редни были физические, а потребности любить не было» (1:37).
В течение многих месяцев мысли Чернышевского были сосредоточены на Лободовских и отношениях между ними. Он принимал деятельное участие в их семейной жизни, практически вошел в семью на правах ее члена. Лободовский делился с ним самыми интимными переживаниями. Они обсуждали отсрочку в осуществлении брачных отношений, и, полный сочувствия, Чернышевский, пытался восстановить все житейские подробности; узнав, что на третий или четвертый день после свадьбы Лободовский «чувствовал себя нездоровым», он высказал в дневнике предположение, что это имело место «перед совершением окончательного действия» (1:36). Чернышевский навещал супругов почти ежедневно, даже потихоньку прогуливался у них под окном и подсматривал сцены семейной жизни, очень его умилявшие (1:81, 85). К тому же Чернышевский помогал Лободовскому материально, тайком передавая другу значительные суммы, высылаемые ему отцом на расходы. Жертва была серьезная — обрекавшая его на нищету. При этом к материальным лишениям прибавлялись неудобства морального свойства: Чернышевский не признавался родителям, на что уходят деньги, и был вынужден лгать. Глубокая вовлеченность в семейную жизнь друга стала для молодого Чернышевского важным жизненным опытом. Любовь к другу и участие в его семейной жизни, как он надеялся, должны были разрешить его собственные эмоциональные трудности. Отношения с Лободовским сообщали ему уверенность в том, что он способен душевно привязаться к другому человеку — «не любил Вас. Петр, и думал, что вовсе нет у меня любви» (1:59). Брак Лободовского произвел еще одну перемену: у него появилась привязанность к жене друга, Надежде Егоровне, чувство, которое он с немалой долей проницательности приписал посредничеству своего друга и двойника. Ему казалось, что поскольку он сильно любит Лободовского, то думает о ней в связи с ним и, пожалуй, начинает чувствовать нежную привязанность и к ней, братское чувство, «любовь, или просто высокое уважение» (1:112). Он размышляет над природой этого чувства, желая и не желая назвать его любовью. С момента возникновения этих опосредованных отношений Чернышевский надеялся выработать в себе и непосредственное чувство к женщине: «Я верно после буду привязан к ней и из-за нее самой, вместо того, чтобы быть привязанным из-за Вас. Петровича» (1:35). В то же время присутствие друга оберегало его от плотского соблазна и от супружеских обязанностей. Его чувство к жене друга было, по определению, чистым и «братским». Однако, как он знал, братское чувство было «обусловлено полом» и, тем самым, имело двойную природу: духовную и плотскую (1:35). Таким образом, его чувство к Лободовской не было лишено эротизма: он смотрел на ее полуобнаженную грудь (эвфемистически называя ее «некоторая часть пониже шеи»), «смотрел с
наслаждением некоторым решительно целомудренным» и с «решительно братским чувством» (1:148). Смотрел не только с братским чувством, но и ради другого человека — ради ее мужа: «смотрел [...] собственно в надежде убедиться, что Вас. Петр, должен быть очарован этим, особенно когда она будет образована» (1:148). По мере того как эти отношения развивались, Чернышевский стал воображать, как он подменит собой друга. Лободовский подумывал о том, чтобы получить место домашнего учителя в Штутгарте. Взволнованный этой перспективой, Чернышевский представлял себе, как он будет заботиться о Надежде Егоровне в его отсутствие (она будет всегда рада видеть его, потому что он друг ее мужа, говорит с ней о нем) и как он будет сопровождать ее в Штутгарт к Василию Петровичу, если, конечно, «папенька и маменька» или правительство не воспротивятся (1:200). Фантазии его простирались так далеко, что он стал воображать, что будет, если Лободовский умрет (скажем, от чахотки). Тогда он будет обязан жениться на вдове своего друга, потому что положение вдовы поистине невыносимо в нынешнем обществе. Его одновременно притягивала и пугала перспектива этой будущей обязанности, и он представлял себе эту возможную женитьбу как жертву, принесенную умершему другу из верности, а также из сочувствия к женщине как жертве социальной несправедливости (здесь мы опять видим влияние «женского вопроса»). Он воображал себе этот брак как чисто платонические отношения («[Я] должен жениться на ней и проч. в самом целомудренном духе» 1:157), т.е. брак должен был быть фиктивным. Чернышевский представлял себе брачные отношения как тройственные, причем он не только нуждался в посредничестве Лободов-ского для контакта с Надеждой Егоровной, но и себя считал посредником между супругами. Всеми возможными способами старался он поощрить любовь Лободовского к Надежде Егоровне. Полагая, что любовь эта зависит от его инициативы, он даже собирался послать Лободовскому анонимное письмо о том, что некий Чернышевский влюблен в его жену— в надежде, что ревность подогреет любовь. Представление о том, что он, Чернышевский, может сыграть решающую роль в сохранении этого брака, позволяло ему считать свое участие в жизни друга делом долга. Чтобы оправдать свое чувство к Надежде Егоровне и рассеять одолевавшие его сомнения, Чернышевский пускался в долгие и хитроумные рассуждения — пытался распутать цепь эмоций и мотивов, заставляющих его участвовать в супружестве друга: «Я могу много содействовать его любви к ней, и поэтому, хотя мне самому незаметно это, чувство долга и желание счастья ей (оно зависит от любви его), — т. е. ему, потому что он не выдержит со
своим характером, если не сделает ее счастливою, — заставляет меня беспрестанно думать о ней» (1:36). Но, вопреки всем надеждам и планам Чернышевского, Лободов-ский вскоре горько разочаровался в своем браке. Равнодушный к жене, обескураженный тщетностью попыток приохотить ее к учебе (к величайшему огорчению друзей, Надежда Егоровна не хотела изучать французский и немецкий языки и читать Гоголя и Лермонтова), раздосадованный вмешательством ее неотесанных родственников, Лободовский вскоре пожалел о своем решении жениться. Примерно через два месяца после свадьбы он заявил Чернышевскому: «Ошибка, что женился, ошибка во всех расчетах» (1:61). Лободовский оставался холоден даже к физической стороне брака: «Как муж, я пас, не потому чтобы не было сил, а потому что нет охоты» (1:68). Когда неделей позже Чернышевский комментирует в дневнике душевное отдаление Лободовского от жены, он прибегает к тем же выражениям: «Он уже не в силах, т. е. не хочет понять это простое, милое создание, которое досталось ему законным образом» (1:83). В более поздней записи Чернышевский сожалеет о том, что Лободовскому не удалось «развить» жену, и высказывает предположение, что дело в апатии: «Это, конечно, оттого, что охоты нет, а охоты в нем нет почти ни к чему» (1:286). Главным просчетом Лободовского была надежда, что брак будет побуждать его к деятельности. Обремененный семейными обязанностями, разочарованный, отчаявшийся, он погрузился в еще большую апатию и бездействие. Он практически ничего не делал и впадал во все большую зависимость от Чернышевского, который пытался найти ему должность и оказывал моральную и материальную поддержку. Однажды, когда они гуляли неподалеку от дома (Чернышевский приводит точную топографию), Лободовский поделился с другом планом, явившимся ему в минуту отчаяния: «Переходим мы по камням от Введенской церкви к мосту, он [Лободовский], оглянувшись сказал: "Право, если найдет слишком тяжелая минута, я узнаю, у кого есть 1 000 р. сер[ебром] в кармане, и украду; половину отдам Наде, половину домой, а сам пойду в Сибирь"» (1:98). Чернышевский ответил: «Это с материальной стороны, а кроме того, есть и нравственная, сердце» (1:99). Два студента, которые вели этот разговор летом 1848 года в той части Петербурга, где впоследствии Достоевский поместил действие своего романа, имели много общего с героями «Преступления и наказания». Разочарование Лободовского в Надежде Егоровне заставило и Чернышевского усомниться в ее красоте и изяществе. Вскоре он окончательно освободился от ее чар и решил, что она заурядная женщина, не способная составить счастье Василия Петровича. Вслед за разочарованием в жене друга и в его браке наступило разочарование и в самом Василии Петровиче. После того, как их отно-
распались, Чернышевский, характеризуя Лободовского в ше вНИКовых записях, заостряет внимание на отсутствии у него Я ых чувств и сильной воли, т. е. тех самых качеств, которыми, ° он прежде считал, Лободовский был наделен в высшей степени. ч пнышевский записывает признания Лободовского в душевной лодности и бесчувствии, неспособности любить (1:246) и отсут- твии силы воли (1:226). От личного разочарования Чернышевский переходит к общему выводу: институт брака должен быть уничто- мгрн ( 1 265) и воля — бессмысленное понятие («нелепость — "чело- век с твердой волей», 1.226). Таким образом, первым общением с женщиной и первым опытом любовного чувства Чернышевский обязан был посредничеству третьего лица. Разделяя чувства друга и его супружескую жизнь, Чернышевский испытал опосредованное чувство и участвовал в браке «через посредника» — в браке, который, не допуская половой близости, освобождал его и от греховных плотских чувств, и от внушавших страх супружеских обязанностей — в духе принятых тогда взглядов на женский вопрос и сформированного ими чувства долга. РЕСУРСЫ КУЛЬТУРЫ: ЛЮБОВЬ И ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ " Придавая огромное значение жизни сердца, поколение 30—40-х годов наделяло любовь и отношения с женщиной метафизическим, религиозным и социальным смыслом. Культурные истоки такого миропонимания лежали в немецком романтизме— сочинениях Шиллера и Гете, философии Шеллинга, Фихте, Гегеля, и во французском социалистическом утопизме, в учениях Сен-Симона, Фурье и Пьера Леру, и в романах Жорж Санд. Как показали историки культуры, шиллеровский идеал schone Seele — самореализации через возвышенную любовь к прекрасной женщине и культивирование эстетического чувства — был чрезвычайно притягателен для поколения, пришедшего на смену декабристам. Культ нежных чувств питался и фихтевской метафизической концепцией любви как основного источника и главной силы жизни, а также шеллингиан-ским пониманием любви как воплощения абсолюта. Эти идеи и их отклики были известны и тем, кто изучал немецкую философию, и тем, кто знал ее лишь понаслышке. Они фигурировали и в дебатах интеллектуалов, и в интимных разговорах влюбленных и друзей, етафизические понятия стали частью бытового языка, а абстракт-ые философские категории прилагались к явлениям обыденной изни. Известный пример такого рода — вмешательство Михаила акунина в семейную жизнь его сестры Варвары, которую он при-ывал развестись с мужем во имя абсолюта: очещь ли ты жить с ним в абсолютной любви? Это тоже инте-
ресно. Скажи мне, ты нашла, что твой муж живет в абсолюте, но чем же он связан с ним — картошкой или изрекаемыми им глупостями? Нет, Варенька, он стоит вне абсолюта, он и абсолют — две крайности, которые никогда не соприкоснутся».28 Вследствие такого глубокого проникновения немецкого философского романтизма в повседневность чувствам и событиям личной жизни придавалось космическое значение. В русском контексте шиллеровские поиски внутренней свободы воспринимались в связи с идеями Руссо и с просветительским понятием о правах личности. В России немецкий романтизм сосуществовал с французским социалистическим утопизмом, учением, для которого вопросы любви и брака служили краеугольным камнем системы общественного устройства. Высший триумф любви достигался в два этапа: любовь к человечеству должна была одушевляться энергией любви к женщине, и этой энергии любви предстояло спасти общество, страдавшее от эмоционального бесплодия, и, в свою очередь, стимулировать любовь к женщине. Из переустройства половых отношений следовало общественное переустройство и расцвет свободы.29 Сочетание идеалистической сакрализации любви и женщины с социальными доктринами Сен-Симона — пророка нового христианства— и с романтическим мессианством, породили такие явления, как взгляды на любовь Герцена и Огарева. В этом ключе обращался Огарев к своей невесте, когда 23 апреля 1836 года, в 4 часа утра, он писал ей — за три дня до венчания: «Наша любовь, Мария, заключает в себе зерно освобождения человечества [...] Наша любовь, Мария, будет пересказываться из рода в род; все последующие поколения сохранят нашу память, как святыню».30 И имя невесты — Мария (невеста Герцена — Наталья), и время бракосочетания (оба друга венчались вскоре после Пасхи) играли существенную роль в становлении этих чувств. Герцен и Наталья планировали свой брак как целомудренный союз по образцу первых христиан; однако это намерение не было осуществлено.31 Бунт Руссо против оков цивилизации во имя освобождения личности и «реабилитация сердца» с целью гармонического преобразования общественного устройства, за которое боролись социалисты-утописты, были синтезированы в романах Жорж Санд. Сформулированная в ее романах (наводнивших Россию в 40-е годы) идея свободной любви соединила культ любви с социальной проблемой угнетения женщины в буржуазном браке.32 Через христианских социалистов (Пьер Леру оказал прямое влияние на Жорж Санд) тема любви оказалась связана с христианством. В России Жорж Санд провозгласили «женщиной-Христом», «вторым Спасителем».33 В 40-е годы русские социалисты (в частности, петрашевцы), отправляясь от французских социалистов-утопистов, сосредоточили свои интересы не столько на политической организации общества,
на том, что они называли «ежедневными, домашними, так СК° ать будничными отношениями людей [...], которые только для СКа3пхностных наблюдателей могут казаться ничтожными, а кото-П° в сущности играют самую важную роль в вопросе человеческого Р астья».34 Они полагали, что преобразование личных отношений, ° обенно супружеских, в конечном счете приведет к гармонии чувств а это, в свою очередь, должно было повлечь за собой социальную гармонию. Поэтому в борьбе за социальное переустройство общества главной задачей становилось понимание тех зыбких законов и принципов, которые управляют человеческими чувствами. Благодаря своей способности анализировать и направлять человеческие чувства литература превращалась в решающую революционную силу. В русском образованном обществе середины прошлого века эти идеи получили широкое распространение и имели исключительное влияние на начинающих писателей. Под властью этих идей находился молодой Достоевский, входивший в кружок Петрашевского. Как видно из дневников, Чернышевский горячо обсуждал их со своим другом, членом кружка Петрашевского Александром Ханыко-вым. Даже Лев Толстой, не имевший прямых контактов с социалистами, испытывал глубокий интерес к этим идеям, о чем свидетельствуют его юношеские дневники. Короче говоря, эти идеи были неотъемлемой частью «самосознания эпохи».35 То особое место, которое занимал в русском радикализме женский вопрос, может показаться трудно объяснимым, особенно если учесть, что наряду с ним существовали и другие, более серьезные проблемы, такие, как абсолютизм, крепостничество, ограничение гражданских прав, бедность, безграмотность.36 Однако в контексте символики культуры доминирующая роль женского вопроса не вызывает удивления. «Освобождение женщины» понималось как свобода в целом, а свобода в личных отношениях (эмоциональное раскрепощение и разрушение устоев традиционного брака) отождествлялась с социальным освобождением человечества. В символическом контексте, сообщавшем любви метафизический и социальный смысл, бесчувственность и холодность не просто означали личную ущербность — они становились символом несостоятельности духовной и гражданской. Разрыв между нравственным идеалом всеобъемлющей любви и обескураживающей неспособностью претворить этот идеал в жизнь служил мерилом для нескольких поколении русских интеллектуалов. В своей переписке Станкевич и Белинский жалуются друг другу на апатию, холодность, отсутствие любви, сочувственность, как на «грехи» — проступки и провинности относительно требований Духа и Абсолюта.37 В конце 30-х годов — в пору упадка европейского романтизма, большинство «идеалистов 30-х * пеРеживало глубокий эмоциональный и духовный кризис,
интерпретировавшийся ими в метафизических и этических категориях. Охватившая их душевная холодность и апатия препятствовала эмоциональной, духовной и социальной самореализации и порождала чувство глобального бессилия. Вину за свою «бесчувственность» они возлагали на свойственную им приверженность чистому разуму, познающему явления лишь на понятийном уровне; на трагический разрыв между идеальной жизнью духа и материальной реальностью человеческого тела; на отчуждение области идеального от реальности живых и действующих людей. Они отказались от ставшей им ненавистной шиллеровской и шеллингианской Schonseeligkeit в пользу «действительности». Эти идеи были связаны с философией Гегеля, влияние которого на русскую мысль приобрело главенствующее значение в эти годы.38 В 1837 году Николай Станкевич сделал Белинскому следующее признание: «Я никогда не любил. Любовь у меня всегда была прихоть воображения, потеха праздности [...] Действительность есть поприще настоящего, сильного человека, — слабая душа живет в Jenseits [потустороннем]».39 В исповедальном письме к Станкевичу, написанном Белинским в 1839 году, в период «примирения с реальностью», он характеризовал эффект гегелевской философии (и «слов», которые она принесла с собой) как духовное возрождение: «Наступила новая эпоха [...] Новый мир нам открылся [...] Не могу описать тебе, с каким чувством я услышал эти слова — это было освобождение [...] Слово "действительность" сделалось равнозначным слову "Бог"».40 Белинский стал самым страстным пропагандистом действительности, провозгласив ее в 1842 году в «Речи о критике» «лозунгом века»: «Действительность — вот лозунг и последнее слово современного мира! Действительность в фактах, в знании, в убеждениях чувства, в заключениях ума — во всем и везде действительность есть первое и последнее слово нашего века».41 В контексте культа действительности идея женщины приобрела дополнительные обертоны: если раньше любовь к женщине ассоциировалась с освобождением, то теперь женщина стала также ассоциироваться с жизнью, или действительностью. В адресованных друзьям новейших директивах по поводу «действительности» Белинский писал: «Спешите жить, пока живется. Любите искусство, читайте книги, но для жизни (т. е. для женщины) бросайте то и другое к чорту».42 Избавление от умозрительности и отчуждения было найдено в гегелевском представлении о деятельности и левогегельянской «философии дела» (по выражению Белинского — «в живом и разумном Tat»43). Важным литературным фундаментом для этой идеи послужило фаустовское «В начале было дело [Tat]». Как отмечает Герцен в «Былом и думах», в философских кружках 40-х годов «знание Гете, особенно второй части «Фауста» [...], бьшо столь же обязательно, как иметь платье».44 «Фауст» подтверждал, что идея спасения через Tat
ывно связана с идеей искупления с помощью любви и жен- ЩИгледующая стадия поисков действительности включала соци-ную интерпретацию метафизических понятий в духе левого ге-пьянства. Белинский в свой социалистический период переинтер-ппетировал «действительность» как «социальность»: «Социальность, оциальность — или смерть!»45 С его точки зрения другого выбора не было. Понятие «деятельности» превратилось в «общественное деяние» (идею, связанную с фейербаховской «деятельностью для других») Для Герцена «деятельность» означала «революционную деятельность». Возвышенный идеал женщины и любви к женщине, связь жен-шины с действительностью и социальные коннотации понятия любви сохранялись на всех стадиях разрушения романтического сознания. С появлением позитивизма и материализма эти связи только усилились. В конце 40-х годов образованные русские познакомились с идеями Огюста Конта, утверждавшего приоритет опыта чувств, или, в бытовом осмыслении, — чувствительности. Именно благодаря чувствительности человек образует единое целое с себе подобными (в этом заключается сущность «позитивной религии» Конта). Соответственно, особая роль отводится женщине, которая в человеческом обществе представляет область сердца. Но позитивизм Конта не оказал такого решающего влияния на русскую мысль, как натуралистический материализм Людвига Фейербаха. В 50-е — 60-е годы Фейербах стал предметом поэтического культа с оттенком религиозного поклонения.46 Впоследствии сочинения Чернышевского сыграли решающую роль в распространении этого влияния; в те годы, когда в своем дневнике он был поглощен борьбой с «бесчувственностью», он уже находился во власти этих идей. Чернышевский нашел у Фейербаха формулу примирения романтических оппозиций идеального и реального, души и тела (эмоциональная сухость была следствием существовавшего между ними разрыва): решение лежало в идее нераздельности духа и материи. Принцип нераздельности основывался на культе чувственного опыта. Все, — утверждал Фейербах, — доступно опыту чувств, если не прямому, то опосредованному опыту; и' то, что недоступно опыту непосредственных чувств, доступно опыту развитых чувств.47 Для русских мыслителей поколения Чернышевского огромное значение имело провозглашенное Фейербахом отождествление чувственного и реального, а также та особая роль, которую он, как и его предшест-енники — немецкие идеалисты, отводил любви> Любовь являлась ^логическим доказательством существования внешнего объек-— единственным истинным критерием реального, что и позволявши а~НИВаТЬ в °быДенн°й речи позитивистское понятие «чувст-1и опыт» и «любовь». Наконец, Фейербах, как и французские
христианские утописты, призывал, наряду с «реабилитацией сердца», «реабилитировать плоть» (это называлось jus corporis). Он провозглашал тело фундаментом, сущностью личности: реальная личность отличалась от иллюзорной личности только телом. Для Фейербаха высшей реальностью человеческого существования было телесное.48 Последующее развитие позитивизма физиологами, Фридрихом Бюхнером, Якобом Молешотом, Карлом Фогтом, Клодом Бернаром и Рудольфом Вирховым, принесло с собой биологическую трактовку человека и его чувств. В России 60-х годов эти имена стали знаком принадлежности к радикальной идеологии и символами времени (Базаров в «Отцах и детях» рекомендует Кирсанову-старшему прочесть, с целью перевоспитания, «Силу и материю» [Kraft und Stoff] Бюхнера; в романе «Что делать?» доктор Кирсанов пользуется личным покровительством Клода Бернара). «Рефлексы головного мозга» (1863) Ивана Сеченова также были чрезвычайно распространены в России. В словаре нигилистов выражение «рефлексы головного мозга» служило заменой устарелого понятия «душа». (Современник вспоминал: «в Енисейске одна купчиха любила повторять: "Наш ученый профессор Сеченов говорит, что души нет, а есть рефлексы"».49) Представление о человеке как о совокупности физиологических отправлений привело к тому, что романтическое понятие любви подверглось переосмыслению в реалистическом ключе. Именно Чернышевский в своей знаменитой статье «Антропологический принцип в философии» (1860) довел до сознания русской читающей публики широкое культурно-этическое значение учения Фейербаха и входивших в жизнь современных научных теорий.50 В этом труде он оправдывал применение новейших научных методов и понятий естественных наук к изучению природы и поведения человека. * * * Из этого комплекса идей складывался словарь понятий, к которым представители нового поколения прибегали в процессе самоопределения и самовыражения. У каждой такой идеи и понятия была своя долгая история; неоднократно переосмысляясь в контексте разных метафизических и художественных систем, они вобрали в себя множество значений. От частого употребления смыслы иных из них настолько стерлись, что они превратились в культурные клише — «братская любовь», любовь как поиск «совершенной красоты», противопоставление «головы и сердца». Но и такого рода штампы оказались пригодны для формирования новых идей. Новые понятия и новые значения старых понятий возникают в процессе риторической работы. Нередко этот процесс, превращая научные и фи-
софские категории в метафоры, приводит к совмещению логиче-Л и несовместимых идей и нарушает эпистемологическую связ-С сть философских систем. И тем не менее, такая риторическая работа оказывается мощным двигателем истории идей. В своих дневниках Чернышевский разрабатывает тему любви — способности и неспособности любить, взятую в ее психологической конкретности, в вышеописанных категориях. Так, личный опыт любви к женщине и общения с женщиной он связывает с отношением к действительности и гражданским служением делу освобождения. Любовь он наделяет метафизическим и религиозным смыслом. В дневниках он начинает проникаться современными идеями о «позитивной реальности» и о «науке», но эти ростки нового еще сосуществуют с идеями, усвоенными им в ходе воспитания и образования: с наивным романтизмом и сильным христианским чувством. Кроме того, известные идеи и понятия культуры приобретают в его словаре новое звучание: он переосмысляет их в соответствии не только с культурными веяниями времени, но и с собственными психологическими потребностями. Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.018 сек.) |