|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Университетская поэма
"Итак, вы русский? Я впервые встречаю русского..." Живые, слегка навыкате, глаза меня разглядывают: "К чаю лимон вы любите, я знаю; у вас бывают образа и самовары, знаю тоже!" Она мила: по нежной коже румянец Англии разлит. Смеется, быстро говорит: "Наш город скучен, между нами,-- но речка -- прелесть!.. Вы гребец?" Крупна, с покатыми плечами, большие руки без колец.
Так у викария за чаем мы, познакомившись, болтаем, и я старательно острю, и не без сладостной тревоги на эти скрещенные ноги и губы яркие смотрю, и снова отвожу поспешно нескромный взгляд. Она, конечно, явилась с теткою, но та социализмом занята,-- и, возражая ей, викарий,-- мужчина кроткий, с кадыком,-- скосил по-песьи глаз свой карий и нервным давится смешком.
Чай крепче мюнхенского пива. Туманно в комнате. Лениво в камине слабый огонек блестит, как бабочка на камне. Но засиделся я,-- пора мне... Встаю, кивок, еще кивок, прощаюсь я, руки не тыча,-- так здешний требует обычай,-- сбегаю вниз через ступень и выхожу. Февральский день, и с неба вот уж две недели непрекращающийся ток. Неужто скучен в самом деле студентов древний городок?
Дома,-- один другого краше,-- чью старость розовую наши велосипеды веселят; ворота колледжей, где в нише епископ каменный, а выше -- как солнце, черный циферблат; фонтаны, гулкие прохлады, и переулки, и ограды в чугунных розах и шипах, через которые впотьмах перелезать совсем не просто; кабак -- и тут же антиквар, и рядом с плитами погоста живой на площади базар.
Там мяса розовые глыбы; сырая вонь блестящей рыбы; ножи; кастрюли; пиджаки из гардеробов безымянных; отдельно, в положеньях странных кривые книжные лотки застыли, ждут, как будто спрятав тьму алхимических трактатов; однажды эту дребедень перебирая,-- в зимний день, когда, изгнанника печаля, шел снег, как в русском городке,-- нашел я Пушкина и Даля на заколдованном лотке.
За этой площадью щербатой кинематограф, и туда-то по вечерам мы в глубину туманной дали заходили,-- где мчались кони в клубах пыли по световому полотну, волшебно зрителя волнуя; где силуэтом поцелуя все завершалось в должный срок; где добродетельный урок всегда в трагедию был вкраплен; где семенил, носками врозь, смешной и трогательный Чаплин; где и зевать нам довелось.
И снова -- улочки кривые, ворот громады вековые,-- а в самом сердце городка цирюльня есть, где брился Ньютон, и древней тайною окутан трактирчик "Синего Быка". А там, за речкой, за домами, дерн, утрамбованный веками, темно-зеленые ковры для человеческой игры, и звук удара деревянный в холодном воздухе. Таков был мир, в который я нежданно упал из русских облаков.
Я по утрам, вскочив с постели, летел на лекцию; свистели концы плаща,-- и наконец стихало все в холодноватом амфитеатре, и анатом всходил на кафедру,-- мудрец с пустыми детскими глазами; и разноцветными мелками узор японский он чертил переплетающихся жил или коробку черепную; чертил,-- и шуточку нет-нет да и отпустит озорную,-- и все мы топали в ответ.
Обедать. В царственной столовой портрет был Генриха Восьмого -- тугие икры, борода -- работы пышного Гольбайна; в столовой той, необычайно высокой, с хо'рами, всегда бывало темновато, даром, что фиолетовым пожаром от окон веяло цветных. Нагие скамьи вдоль нагих столов тянулись. Там сидели мы в черных конусах плащей и переперченные ели супы из вялых овощей.
А жил я в комнате старинной, но в тишине ее пустынной тенями мало дорожил. Держа московского медведя, боксеров жалуя и бредя красой Италии, тут жил студентом Байрон хромоногий. Я вспоминал его тревоги,-- как Геллеспонт он переплыл, чтоб похудеть. Но я остыл к его твореньям... Да простится неромантичности моей,-- мне розы мраморные Китса всех бутафорских бурь милей.
Но о стихах мне было вредно в те годы думать. Винтик медный вращать, чтоб в капельках воды, сияя, мир явился малый,-- вот это день мой занимало. Люблю я мирные ряды лабораторных ламп зеленых, и пестроту таблиц мудреных, и блеск приборов колдовской. И углубляться день-деньской в колодец светлый микроскопа ты не мешала мне совсем, тоскующая Каллиопа1, тоска неконченых поэм.
Зато другое отвлекало: вдруг что-то в памяти мелькало, как бы не в фокусе,-- потом ясней, и снова пропадало. Тогда мне вдруг надоедало иглой работать и винтом, мерцанье наблюдать в узоре однообразных инфузорий, кишки разматывать в уже; лаборатория уже мне больше не казалась раем; я начинал воображать, как у викария за чаем мы с нею встретимся опять.
Так! Фокус найден. Вижу ясно. Вот он, каштаново-атласный переливающийся лоск прически, и немного грубый рисунок губ, и эти губы, как будто ярко-красный воск в мельчайших трещинках. Прикрыла глаза от дыма, докурила, и, жмурясь, тычет золотым окурком в пепельницу... Дым сейчас рассеется, и станут мигать ресницы, и в упор глаза играющие глянут и, первый, опущу я взор.
Не шло ей имя Виолета, (вернее: Вийолет, но это едва ли мы произнесем). С фиалкой2 не было в ней сходства,-- напротив: ярко, до уродства, глаза блестели, и на всем подолгу, радостно и важно взор останавливался влажный, и странно ширились зрачки... Но речи, быстры и легки, не соответствовали взору,-- и доверять не знал я сам чему -- пустому разговору или значительным глазам...
Но знал: предельного расцвета в тот год достигла Виолета,-- а что могла ей принести британской барышни свобода? Осталось ей всего три года до тридцати, до тридцати... А сколько тщетных увлечений,-- и все они прошли, как тени,-- и Джим, футбольный чемпион, и Джо мечтательный, и Джон, герой угрюмый интеграла... Она лукавила, влекла, в любовь воздушную играла, а сердцем большего ждала.
Но день приходит неминучий; он уезжает, друг летучий: оплачен счет, экзамен сдан, ракета теннисная в раме,-- и вот блестящими замками, набитый, щелкнул чемодан. Он уезжает. Из передней выносят вещи. Стук последний,-- и тронулся автомобиль. Она вослед глядит на пыль: ну что ж -- опять фаты венчальной напрасно призрак снился ей... Пустая улочка, и дальний звук перебора скоростей...
От инфлуэнции презренной ее отец, судья почтенный, знаток портвейна, балагур, недавно умер. Виолета жила у тетки. Дама эта одна из тех ученых дур, какими Англия богата,-- была в отличие от брата высокомерна и худа, ходила с тросточкой всегда, читала лекции рабочим, культуры чтила идеал и полагала, между прочим, что Харьков -- русский генерал.
С ней Виолета не бранилась,-- порой могла бы, но ленилась,-- в благополучной тишине жила, о мире мало зная, отца все реже вспоминая, не помня матери (но мне о ней альбомы рассказали,-- о временах осиных талий, горизонтальных канотье. Последний снимок: на скамье она сидит; по юбке длинной стекают тени на песок; скромна горжетка, взор невинный, в руке крокетный молоток).
Я приглашен был раза два-три в их дом радушный, да в театре раз очутилась невзначай со мною рядом Виолета. (Студенты ставили Гамлета, и в этот день был рай не в рай великой тени барда.) Чаще мы с ней встречались на кричащей вечерней улице, когда снует газетчиков орда, гортанно вести выкликая. Она гуляла в этот час. Два слова, шуточка пустая, великолепье темных глаз.
Но вот однажды, помню живо, в начале марта, в день дождливый, мы на футбольном были с ней соревнованьи. Понемногу росла толпа,-- отдавит ногу, пихнет в плечо,-- и все тесней многоголовое кишенье. С самим собою в соглашенье я молчаливое вошел: как только грянет первый гол, я трону руку Виолеты. Меж тем, в короткие портки, в фуфайки пестрые одеты,-- уж побежали игроки.
Обычный зритель: из-под кепки губа брезгливая и крепкий дымок Виргинии. Но вдруг разжал он губы, трубку вынул, еще минута -- рот разинул, еще -- и воет. Сотни рук взвились, победу понукая: игрок искусный, мяч толкая, вдоль поля ласточкой стрельнул,-- навстречу двое,-- он вильнул, прорвался,-- чистая работа,-- и на бегу издалека дубленый мяч кладет в ворота ударом меткого носка.
И тихо протянул я руку, доверясь внутреннему стуку, мне повторяющему: тронь... Я тронул. Я собрался даже пригнуться, зашептать... Она же непотеплевшую ладонь освободила молчаливо, и прозвучал ее шутливый, всегдашний голос, легкий смех: "Вон тот играет хуже всех,-- все время падает, бедняга..." Дождь моросил едва-едва; мы возвращались вдоль оврага, где прела черная листва.
Домой. С гербами на фронтонах большое здание, в зеленых просветах внутренних дворов. Там тихо было. Там в суровой (уже описанной) столовой был штат лакеев-стариков. Там у ворот швейцар был зоркий. Существовала для уборки глухой студенческой норы там с незапамятной поры старушек мелкая порода; одна ходила и ко мне сбивать метелкой пыль с комода и с этажерок на стене.
И с этим образом расстаться мне трудно. В памяти хранятся ее мышиные шажки, смешная траурная шляпка,-- в какой, быть может, и прабабка ее ходила,-- волоски на подбородке... Утром рано из желтоватого тумана она беззвучно, в черном вся, придет и, щепки принеся, согнется куклою тряпичной перед холодным очагом, наложит кокс рукой привычной и снизу чиркнет огоньком.
И этот образ так тревожит, так бередит меня... Быть может, в табачной лавочке отца во дни Виктории3, бывало, она румянцем волновала в жилетах клетчатых сердца -- сердца студентов долговязых... Когда играет в темных вязах звук драгоценный соловья, ее встречал такой, как я, и с этой девочкой веселой сирень персидскую ломал; к ее склоненной шее голой в смятенье губы прижимал.
Воображенье дальше мчится: ночь... лампа на столе... не спится больному старику... застыл, ночной подслушивает шепот: отменно важный начат опыт в лаборатории... нет сил... Она приходит в час урочный, поднимет с полу сор полночный -- окурки, ржавое перо; из спальни вынесет ведро. Профессор стар. Он очень скоро умрет, и он давно забыл душистый табачок, который во дни Виктории курил.
Ушла. Прикрыла дверь без стука... пылают угли. Вечер. Скука. И, оглушенный тишиной, я с кексом в родинках изюма пью чай, бездействуя угрюмо. В камине ласковый, ручной, огонь стоит на задних лапах, и от тепла шершавый запах увядшей мебели слышней в старинной комнатке моей. Горящей кочергою ямки в шипящей выжигать стене, играть с самим с собою в дамки, читать, писать,-- что делать мне?
Отставя чайничек кургузый, родной словарь беру -- и с музой, моею вялой госпожой, читаю в тягостной истоме и нахожу в последнем томе меж "хананыгой" и "ханжой" "хандра: тоска, унынье, скука; сплин, ипохондрия". А ну-ка стихотворенье сочиню... Так час-другой, лицом к огню, сижу я, рифмы подбирая, о Виолете позабыв,-- и вот, как музыка из рая, звучит курантов перелив.
Открыв окно, курантам внемлю: перекрестили на ночь землю святые ноты четвертей, и бьют часы на башне дальней, считает башня, и печальней вдали другая вторит ей. На тяжелеющие зданья по складкам мантия молчанья спадает. Вслушиваюсь я,-- умолкло все. Душа моя уже к безмолвию привыкла,-- как вдруг, со смехом громовым взмывает ветер мотоцикла по переулкам неживым!
С тех пор душой живу я шире: в те годы понял я, что в мире пред Богом звуки все равны. В том городке под сенью Башен был грохот жизни бесшабашен, и смесь хмельная старины и настоящего живого мне впрок пошла: душа готова всем любоваться под луной, и стариной, и новизной. Но я в разладе с лунным светом, я избегаю тосковать... Не дай мне, Боже, стать поэтом, земное сдуру прозевать!
Нет! Я за книгой в кресле сонном перед камином озаренным не пропустил, тоскуя зря, весны прелестного вступленья. Довольно угли и поленья совать в камин -- до октября. Вот настежь небеса открыты, вот первый крокус глянцевитый, как гриб, сквозь мураву пророс, и завтра, без обильных слез, без сумасшедшего напева, придет, усядется она,-- совсем воспитанная дева, совсем не русская весна.
И вот пришла. Прозрачней, выше курантов музыка, и в нише епископ каменный сдает квартиры ласточкам. И гулко дудя в пролете переулка, машина всякая снует. Шумит фонтан, цветет ограда. Лоун-теннис -- белая отрада -- сменяет буйственный футбол: в штанах фланелевых пошел весь мир играть. В те дни кончался последний курс -- девятый вал, и с Виолетой я встречался и Виолету целовал.
Как в первый раз она метнулась в моих объятьях,-- ужаснулась, мне в плечи руки уперев, и как безумно и уныло глаза глядели! Это было не удивленье и не гнев, не девичий испуг условный... Но я не понял... Помню ровный, остриженный по моде сад, шесть белых мячиков и ряд больших кустов рододендрона; я помню, пламенный игрок, площадку твердого газона в чертах и с сеткой поперек.
Она лениво -- значит, скверно -- играла; не летала серной, как легконогая Ленглен4. Ах, признаюсь, люблю я, други, на всем разбеге взмах упругий богини в платье до колен! Подбросить мяч, назад согнуться, молниеносно развернуться, и струнной плоскостью сплеча скользнуть по темени мяча, и, ринувшись, ответ свистящий уничтожительно прервать,-- на свете нет забавы слаще... В раю мы будем в мяч играть.
Стоял у речки дом кирпичный: плющом, глицинией обычной стена меж окон обвита. Но кроме плюшевой гостиной, где я запомнил три картины: одна -- Мария у Креста, другая -- ловчий в красном фраке, и третья -- спящие собаки,-- я комнат дома не видал. Камин и бронзовый шандал еще, пожалуй, я отмечу, и пианолу под чехлом, и ног нечаянную встречу под чайным чопорным столом.
Она смирилась очень скоро... Уж я не чувствовал укора в ее послушности. Весну сменило незаметно лето. В полях блуждаем с Виолетой: под черной тучей глубину закат, бывало, разрумянит,-- и так в Россию вдруг потянет, обдаст всю душу тошный жар,-- особенно, когда комар над ухом пропоет, в безмолвный вечерний час,-- и ноет грудь от запаха черемух. Полно, я возвращусь когда-нибудь.
В такие дни, с такою ленью не до науки. К сожаленью, экзамен нудит, хошь не хошь. Мы поработаем, пожалуй... Но книга -- словно хлеб лежалый, суха, тверда -- не разгрызешь. Мы и не то одолевали... И вот верчусь средь вакханалий названий, в оргиях систем, и вспоминаю вместе с тем, какую лодочник знакомый мне шлюпку обещал вчера, и недочитанные томы -- хлоп, и на полочку. Пора!
К реке воскресной, многолюдной местами сходит изумрудный геометрический газон, а то нависнет арка: тесен под нею путь -- потемки, плесень. В густую воду с двух сторон вросли готические стены. Как неземные гобелены, цветут каштаны над мостом, и плющ на камне вековом тузами пиковыми жмется,-- и дальше, узкой полосой, река вдоль стен и башен вьется с венецианскою ленцой.
Плоты, пироги да байдарки; там граммофон, тут зонтик яркий; и осыпаются цветы на зеленеющую воду. Любовь, дремота, тьма народу, и под старинные мосты, сквозь их прохладные овалы, как сон блестящий и усталый, все это медленно течет, переливается,-- и вот уводит тайная излука в затон черемухи глухой, где нет ни отсвета, ни звука, где двое в лодке под ольхой.
Вино, холодные котлеты, подушки, лепет Виолеты; легко дышал ленивый стан, охвачен шелковою вязкой; лицо, не тронутое краской, пылало. Розовый каштан цвел над ольшаником высоко, и ветерок играл осокой, по лодке шарил, чуть трепал юмористический журнал; и в шею трепетную, в дужку я целовал ее, смеясь. Смотрю: на яркую подушку она в раздумье оперлась.
Перевернула лист журнала и взгляд как будто задержала, но взгляд был темен и тягуч: она не видела страницы... Вдруг из-под дрогнувшей ресницы блестящий вылупился луч, и по щеке румяно-смуглой, играя, покатился круглый алмаз... "О чем же вы, о чем, скажите мне?" Она плечом пожала и небрежно стерла блистанье той слезы немой, и тихим смехом вздулось горло: "Сама не знаю, милый мой..."
Текли часы. Туман закатный спустился. Вдалеке невнятно пропел на пастбище рожок. Налетом сумеречно-мглистым покрылся мир, и я в слоистом, цветном фонарике зажег свечу, и тихо мы поплыли в туман,-- где плакала не ты ли, Офелия, иль то была лишь граммофонная игла? В тумане звук неизъяснимый все ближе, и, плеснув слегка, тень лодки проходила мимо, алела капля огонька.
И может быть, не Виолета,-- другая, и в другое лето, в другую ночь плывет со мной... Ты здесь, и не было разлуки, ты здесь, и протянула руки, и в смутной тишине ночной меня ты полюбила снова, с тобой средь марева речного я счастья наконец достиг... Но, слава Богу, в этот миг стремленье грезы невозможной звук речи а'нглийской прервал: "Вот пристань, милый. Осторожно". Я затабанил и пристал.
Там на скамье мы посидели... "Ах, Виолета, неужели вам спать пора?" И заблистав преувеличенно глазами, она в ответ: "Судите сами,-- одиннадцать часов",-- и встав, в последний раз мне позволяет себя обнять. И поправляет прическу: "Я дойду одна. Прощайте". Снова холодна, печальна, чем-то недовольна,-- не разберешь... Но счастлив я: меня подхватывает вольно восторг ночного бытия.
Я шел домой, пьянея в тесных объятьях улочек прелестных,-- и так душа была полна, и слов была такая скудность! Кругом -- безмолвие, безлюдность и, разумеется, луна. И блики на панели гладкой давя резиновою пяткой, я шел и пел "Алла верды", не чуя близости беды... Предупредительно и хмуро из-под невидимых ворот внезапно выросли фигуры трех неприятнейших господ.
Глава их -- ментор наш упорный: осанка, мантия и черный квадрат покрышки головной,-- весь вид его -- укор мне строгий. Два молодца -- его бульдоги -- с боков стоят, следят за мной. Они на сыщиков похожи, но и на факельщиков тоже: крепки, мордасты, в сюртуках, в цилиндрах. Если же впотьмах их жертва в бегство обратится, спасет едва ли темнота,-- такая злая в них таится выносливость и быстрота.
И тихо помянул я черта... Увы, я был одет для спорта, а ночью требуется тут (смотри такой-то пункт статута) ходить в плаще. Еще минута, ко мне все трое подойдут, и средний взгляд мой взглядом встретит, и спросит имя, и отметит,-- "спасибо" вежливо сказав; а завтра -- выговор и штраф. Я замер. Свет белесый падал на их бесстрастные черты. Надвинулись... И тут я задал, как говорится, лататы.
Луна... Погоня... Сон безумный... Бегу, шарахаюсь бесшумно: то на меня из тупика цилиндра призрак выбегает, то тьма плащом меня пугает, то словно тянется рука в перчатке черной... Мимо, мимо... И все луною одержимо, все исковеркано кругом... И вот стремительным прыжком окончил я побег бесславный, во двор коллегии пролез, куда не вхож ни ангел плавный, ни изворотливейший бес.
Я запыхался... Сердце бьется... И ночь томит, лениво льется... И в холодок моих простынь вступаю только в час рассвета, и ты мне снишься, Виолета, что просишь будто: "Плащ накинь... не тот, не тот... он слишком узкий..." Мне снится, что с тобой по-русски мы говорим, и я во сне с тобой на ты,-- и снится мне, что, будто принесла ты щепки, ломаешь их, в камин кладешь... Ползи, ползи, огонь нецепкий,-- ужели дымом изойдешь?
Я поздно встал, проспал занятья... Старушка чистила мне платье: под щеткой -- пуговицы стук. Оделся, покурил немного; зевая, в клуб Единорога пошел позавтракать,-- и вдруг встречаю Джонсона у входа! Мы не видались с ним полгода-- с тех пор, как он экзамен сдал. -- "С приездом, вот не ожидал!" -- "Я ненадолго, до субботы, мне нужно только разный хлам -- мои последние работы -- представить здешним мудрецам".
За столик сели мы. Закуски и разговор о том, что русский прожить не может без икры; потом -- изгиб форели синей, и разговор о том, кто ныне стал мастер теннисной игры; за этим -- спор довольно скучный о стачке, и пирог воздушный. Когда же, мигом разыграв бутылку дружеского Грав, за обольстительное Асти мы деловито принялись,-- о пустоте сердечной страсти пустые толки начались.
"-- Любовь..." -- и он вздохнул протяжно: "Да, я любил... Кого -- неважно; но только минула весна, я замечаю,-- плохо дело; воображенье охладело, мне опостылела она". Со мной он чокнулся уныло и продолжал: "Ужасно было... Вы к ней нагнетесь, например, и глаз, как, скажем, Гулливер, гуляющий по великанше, увидит борозды, бугры на том, что нравилось вам раньше, что отвращает с той поры..."
Он замолчал. Мы вышли вместе из клуба. Говоря по чести, я был чуть с мухой, и домой хотелось. Солнце жгло. Сверкали деревья. Молча мы шагали,-- как вдруг угрюмый спутник мой,-- на улице Святого Духа -- мне локоть сжал и молвил сухо: "Я вам рассказывал сейчас... -- Смотрите, вот она, как раз.." И шла навстречу Виолета, великолепна, весела, в потоке солнечного света, и улыбнулась, и прошла.
В каком-то раздраженье тайном с моим приятелем случайным я распрощался. Хмель пропал. Так; поваландался, и баста! Я стал работать,-- как не часто работал, днями утопал, ероша волосы, в науке, и с Виолетою разлуки не замечал; и, наконец, (как напрягается гребец у приближающейся цели) уже я ночи напролет зубрил учебники в постели, к вискам прикладывая лед.
И началось. Экзамен длился пять жарких дней. Так накалился от солнца тягостного зал, что даже обморока случай произошел, и вид падучей сосед мой справа показал во избежание провала. И кончилось. Поцеловала счастливцев Альма Матер в лоб; убрал я книги, микроскоп,-- и вспомнил вдруг о Виолете, и удивился я тогда: как бы таинственных столетий нас разделила череда.
И я уже шатун свободный, душою легкой и голодной в другие улетал края,-- в знакомый порт, и там в конторе вербует равнодушно море простых бродяг, таких, как я. Уже я прожил все богатства: портрет известного аббатства5 всего в двух копиях упас. И в ночь последнюю -- у нас был на газоне, посредине венецианского двора, обычный бал, и в серпантине мы проскользили до утра.
Двор окружает галерея. Во мраке синем розовея, горят гирлянды фонарей -- Эола легкие качели. Вот музыканты загремели -- пять черных яростных теней в румяной раковине света. Однако где же Виолета? Вдруг вижу: вот стоит она, вся фонарем озарена, меж двух колонн, как на подмостках. И что-то подошло к концу... Ей это платье в черных блестках, быть может, не было к лицу.
Прикосновеньем не волнуем, я к ней прильнул, и вот танцуем: она безмолвна и строга, лицом сверкает недвижимым, и поддается под нажимом ноги упругая нога. Послушны грохоту и стону ступают пары по газону, и серпантин со всех сторон. То плачет в голос саксофон, то молоточки и трещотки, то восклицание цимбал, то длинный шаг, то шаг короткий,-- и ночь любуется на бал.
Живой душой не правит мода, но иногда моя свобода случайно с нею совпадет: мне мил фокстрот, простой и нежный... Иной мыслитель неизбежно симптомы века в нем найдет,-- разврат под музыку бедлама; иная пишущая дама или копеечный пиит о прежних танцах возопит; но для меня, скажу открыто, особой прелести в том нет, что грубоватый и немытый маркиз танцует менуэт.
Оркестр умолк. Под колоннаду мы с ней прошли, и лимонаду она глотнула, лепеча. Потом мы сели на ступени. Смотрю: смешные наши тени плечом касаются плеча. "Я завтра еду, Виолета". И было выговорить это так просто... Бровь подняв, она мне улыбнулась, и ясна была улыбка: "После бала легко все поезда проспать". И снова музыка стонала, и танцевали мы опять.
Прервись, прервись, мой бал прощальный! Пока роняет ветер бальный цветные ленты на газон и апельсиновые корки,-- должно быть, где-нибудь в каморке старушка спит, и мирен сон. К ней пятна лунные прильнули; чернеет платьице на стуле, чернеет шляпка на крюке; будильник с искрой в куполке прилежно тикает; под шкапом мышь пошуршит и шуркнет прочь; и в тишине смиренным храпом исходит нищенская ночь.
Моя старушка в полдень ровно меня проводит. Я любовно ракету в раму завинтил, нажал на чемодан коленом, захлопнул. По углам, по стенам душой и взглядом побродил: да, взято все... Прощай, берлога! Стоит старушка у порога... Мотора громовая дрожь,-- колеса тронулись... Ну что ж, еще один уехал... Свежий сюда вселится в октябре,-- и разговоры будут те же, и тот же мусор на ковре...
И это все. Довольно, звуки, довольно, муза. До разлуки прошу я только вот о чем: летя, как ласточка, то ниже, то в вышине, найди, найди же простое слово в мире сем, всегда понять тебя готовом; и да не будет этим словом ни моль бичуема, ни ржа6; мгновеньем всяким дорожа, благослови его движенье, ему застыть не повели; почувствуй нежное вращенье чуть накренившейся земли.
* OCR: Arkady Nakrokhin <arcan@jupiter.ru>
* Примечания А. Жукова и Е. Шиховцева.
1 Муза эпических поэм, старшая из муз.
2 Violet -- фиалка (англ.).
3 Английская королева 1819--1901
4 Сюзанна Ленглен (1899-- 1938) - знаменитая теннисистка.
5 Изображение на английских банкнотах.
6 Евангелист Матфей обозначил словами "моль" и "ржа" земное, преходящее.
-------- Смерть
Драма в двух действиях
Действие происходит в университетском городке Кембридже, весной 1806 г.
Действие первое
Комната. В кресле, у огня -- Гонвил, магистр наук.
Гонвил ...И эту власть над разумом чужим сравню с моей наукою: отрадно заране знать, какую смесь получишь, когда в стекле над пламенем лазурным медлительно сливаются две соли, туманную окрашивая колбу. Отрадно знать, что сложная медуза, в шар костяной включенная, рождает сны гения, бессмертные молитвы, вселенную... Я вижу мозг его, как будто сам чернилами цветными нарисовал -- и все же есть одна извилина... Давно я бьюсь над нею,-- не выследить... И только вот теперь, теперь,-- когда узнает он внезапно -- А! в дверь стучат... Тяжелое кольцо бьет в медный гриб наружный: стук знакомый, стук беспокойный...
Открывает; вбегает Эдмонд, молодой студент.
Эдмонд Гонвил! Это правда?..
Гонвил Да... Умерла...
Эдмонд Но как же... Гонвил!..
Гонвил Да... Не ожидали... Двадцать лет сжималось и разжималось сердце, кровь живую закачивая в жилы и обратно вбирая... Вдруг -- остановилось...
Эдмонд Страшно ты говоришь об этом... Друг мой... Помнишь?.. Она была так молода!..
Гонвил Читала вот эту книжку, выронила...
Эдмонд Жизнь -- безумный всадник. Смерть -- обрыв нежданный, немыслимый. Когда сказали мне -- так, сразу -- я не мог поверить. Где же она лежит? Позволь мне...
Гонвил Унесли...
Эдмонд Как странно... Ты не понимаешь, Гонвил: она всегда ходила в темном... Стелла -- мерцающее имя в темном вихре. И унесли... Ведь это странно,-- правда?..
Гонвил Садись, Эдмонд. Мне сладко, что чужая печаль в тебе находит струны... Впрочем, с моей женой ты, кажется, был дружен?
Эдмонд Как ты спокоен, Гонвил, как спокоен!.. Как утешать тебя? Ты -- словно мрамор: торжественное белое страданье...
Гонвил Ты прав -- не утешай. Поговорим о чем-нибудь простом, земном. Неделю ведь мы с тобой не виделись. Что делал? О чем раздумывал?
Эдмонд О смерти.
Гонвил Полно! Ведь мы о ней беседовали часто. Нет -- будем жить. В темницу заключенный за полчаса до казни, паука рассматривает беззаботно. Образ ученого пред миром.
Эдмонд Как ты спокоен, Гонвил. Говорил ты, что наша смерть --
Гонвил -- быть может, удивленье, быть может -- ничего. Склоняюсь, впрочем, к последнему, но есть одно: крепка земная мысль: прервать ее стремленье не так легко...
Эдмонд Вот видишь ли,-- я мучусь... Мне кажется порой: душа -- в плену -- рыдающая буря в лабиринте гудящих жил, костей и перепонок. Я жить боюсь. Боюсь я ощущать под пальцами толчки тугие сердца, здесь -- за ребром, и здесь, на кисти,-- отзвук. И видеть, мыслить я боюсь -- опоры нет у меня,-- зацепки нет. Когда-то я тихо верил в облачного старца, сидящего средь призраков благих. Потом в опустошительные книги качнулся я. Есть книги как пожары... Сгорело все. Я был один. Тянуло пустынной гарью сумрачных сомнений,-- и вот, в дыму, ты, Гонвил, появился -- большеголовый, тяжкий, напряженный, в пронзительно сверкающих очках, с распоротою жабой на ладони... Ты щипчиками вытащил за узел мои слепые слипшиеся мысли, распутал их -- и страшной простотой мои сомненья заменил... Наука сказала мне: "Вот -- мир" -- и я увидел ком земляной в пространстве непостижном -- червивый ком, вращеньем округленный, тут плесенью, там инеем покрытый... И стала жизнь от этой простоты еще сложней. По ледяной громаде я заскользил. Догадки мировые -- все, древние и новые,-- о цели, о смысле сущего -- все, все исчезли пред выводом твоим неуязвимым: ни цели нет, ни смысла; а меж тем я втайне знал, что есть они!.. Полгода так мучусь я. Бывают, правда, утра прозрачные, восторженно-земные, когда душа моя -- подкидыш хилый -- от солнца розовеет и смеется и матери неведомой прощает... Но, с темнотой, чудовищный недуг меня опять охватывает, душит: средь ужаса и гула звездной ночи теряюсь я; и страшно мне не только мое непониманье,-- страшен голос, мне шепчущий, что вот еще усилье -- и все пойму я... Гонвил, ты любил свою жену?..
Гонвил Незвучною любовью, мой друг,-- незвучной, но глубокой... Что ж меня ты спрашиваешь?
Эдмонд Так... Не знаю... Прости меня... Не надо ведь о мертвых упоминать... О чем мы говорили? Да -- о моем недуге: я боюсь существовать... Недуг необычайный, мучительный,-- и признаки его озноб, тоска и головокруженье. Приводит он к безумию. Лекарство, однако, есть. Совсем простое. Гонвил, решил я умереть.
Гонвил Похвально. Как же ты умереть желаешь?
Эдмонд Дай мне яду.
Гонвил Ты шутишь?
Эдмонд Там, вон там, в стене, на полке, за черной занавеской,-- знаю, знаю,-- стоят, блестят наполненные склянки, как разноцветные оконца -- в вечность...
Гонвил ...Иль в пустоту. Но стой, Эдмонд, послушай,-- кого-нибудь ведь любишь ты на свете? Иль, может быть, любовью ты обманут?
Эдмонд Ах, Гонвил, знаешь сам!.. Друзья мои дивятся все и надо мной смеются, как, может быть, цветущие каштаны над траурным смеются кипарисом.
Гонвил Но в будущем... Как знать? На перекрестке... нечаянно... Есть у тебя приятель -- поэт: пусть скажет он тебе, как сладко над женщиной задумчивой склоняться, мечтать, лежать с ней рядом,-- где-нибудь в Венеции, когда в ночное небо скользит канал серебряною рябью и, осторожно, черный гриф гондолы проходит по лицу луны...
Эдмонд Да, правда, в Италии бывал ты и оттуда привез --
Гонвил жену...
Эдмонд Нет,-- сказочные смерти, играющие в полых самоцветах... Я, Гонвил, жду... Но что же ты так смотришь, гигантский лоб наморщив? Гонвил, жду я, ответь же мне! Скорее!
Гонвил Вот беспечный! Ведь до того, как друга отравлять, мне нужно взвесить кое-что, не правда ль?
Эдмонд Но мы ведь выше дружбы -- и одно с тобою чтим: стремленье голой мысли... A! Просветлел... Ну, что же?
Гонвил Хорошо, согласен я, согласен... Но поставлю условие: ты должен будешь выпить вот здесь, при мне. Хочу я росчерк смерти заметить на твоем лице. Сам знаешь, каков твой друг: он, как пытливый Плиний, смотреть бы мог в разорванную язву Везувия, пока бы, вытекая, гной огненный шипел и наступал...
Эдмонд Изволь... Но только...
Гонвил Или ты боишься, что свяжут смерть твою со смертью... Стеллы?
Эдмонд Нет,-- о тебе я думал. Вот что! Дай мне чернил, бумаги. Проще будет.
(Пишет.)
Слышишь, перо скрипит, как будто по листу гуляет смерть костлявая... Ты весел...
Гонвил Однако!
Эдмонд Да... Ведь я свою свободу подписываю... Вот... Я кончил, Гонвил, прочти.
Гонвил (читает про себя) "Я умираю -- яд -- сам взял -- сам выпил"... Так.
Эдмонд Теперь давай, готов я...
Гонвил Не вправе я удерживать тебя. Вот -- пузырек. Он налит зноем сизым, как утро флорентийское... Тут старый и верный яд. В четырнадцатом веке его совали герцогам горячим и пухлым старцам в бархате лиловом. Ложись сюда. Так. Вытянись. Он сладок и действует мгновенно, как любовь.
Эдмонд Спасибо, друг мой... Жил я тихо, просто, и вот не вынес страха бытия... Спасаюсь я в неведомую область. Давай же мне, скорей...
Гонвил Эдмонд, послушай, быть может, есть какая-нибудь тайна, которую желал бы ты до смерти...
Эдмонд Я тороплюсь... Не мучь меня...
Гонвил Так пей же!
Эдмонд Прощай. Потом -- плащом меня накроешь.
Действие второе
Та же комната. Прошло всего несколько мгновений.
Эдмонд Смерть... Это -- смерть. Вот это -- смерть...
(Meдлeннo привстает.)
В тумане дрожит пятно румяное... Иначе быть не могло... О чем же я при жизни тревожился? Пятно теперь яснее. Ах! Это ведь пылающий провал камина... Да,-- и отблески летают. А там, в углу -- в громадном смутном кресле -- кто там сидит, чуть тронутый мерцаньем? Тяжелый очерк выпуклого лба, торчащая щетина брови, узел змеиных жил на каменном виске... Да полно! Узнаю! Ведь это...
Человек в кресле Эхо твоих предсмертных мыслей...
Эдмонд Гонвил, Гонвил, но как же так? Как можешь ты быть здесь, со мною, в смерти? Как же так?..
Гонвил Мой образ продлен твоею памятью за грань земного. Вот и все.
Эдмонд Но как же, Гонвил: вот комната... Все знаю в ней... Вон -- череп на фолианте, вон -- змея в спирту, вон -- скарабеи в ящике стеклянном, вон -- брызги звезд в окне, а за окном,-- чу! слышишь,-- бьют над городом зубчатым далекие и близкие куранты, скликаются -- и падают на дно зеркальное червонец за червонцем... Знакомый звон... И сам я прежний, прежний,- порою только странные туманы проходят пред глазами... Но я вижу свои худые руки, плащ и сборки на нем, и даже, вот,-- дыру: в калитку я проходил,-- плащом задел цветок чугунный на стебле решетки... Странно,-- все то же, то же...
Гонвил Мнимое стремленье, Эдмонд... Колеблющийся отзвук...
Эдмонд
Я начинаю понимать... Постой же, постой, я сам...
Гонвил Жизнь -- это всадник. Мчится. Привык он к быстроте свистящей. Вдруг дорога обрывается. Он с края проскакивает в пустоту. Ты слушай, внимательно ты слушай! Он -- в пространстве, над пропастью, но нет еще паденья, нет пропасти! Еще стремленье длится, несет его, обманывает, ноги еще в тугие давят стремена, глаза перед собою видят небо знакомое. Хоть он один в пространстве, хоть срезан путь... Вот этот миг,-- пойми, вот этот миг. Он следует за гранью конечного земного бытия: скакала жизнь, в лицо хлестала грива, дул ветер в душу -- но дорога в бездну оборвалась, и чем богаче жизнь, чем конь сильней --
Эдмонд -- тем явственней, тем дольше свист в пустоте, свист и размах стремленья, не прерванного роковым обрывом,-- да, понял я... Но пропасть, как же пропасть?
Гонвил Паденье неизбежно. Ты внезапно почувствуешь под сердцем пустоту сосущую, и, завертевшись, рухнет твой мнимый мир. Успей же насладиться тем, что унес с собою за черту. Все, что знавал, что помнишь из земного -- вокруг тебя и движется земными законами, знакомыми тебе. Ведь ты слыхал, что раненый, очнувшись, оторванную руку ощущает и пальцами незримыми шевелит? Так мысль твоя еще живет, стремится, хоть ты и мертв: лежишь, плащом покрытый, сюда вошли, толпятся и вздыхают и мертвецу подвязывают челюсть... А может быть, и больший срок прошел: ведь ты теперь вне времени... Быть может, на кладбище твой Гонвил смотрит молча на плоский камень с именем твоим. Ты там, под ним, в земле живой и сочной, уста гниют, и лопаются мышцы, и в трещинах, в глубокой черной слизи шуршат, кишат белесые личинки... Не все ль равно? Твое воображенье, поддержанное памятью, привычкой, еще творит. Цени же этот миг, благодари стремительность разбега...
Эдмонд Да, мне легко... Покойно мне. Теперь хоть что-нибудь я знаю точно,-- знаю, что нет меня. Скажи, мое виденье, а если я из комнаты твоей -- стой! Сам скажу: куранты мне напели; все будет то же -- встречу я людей, запомнившихся мне. Увижу те же кирпичные домишки, переулки, на площади -- субботние лотки и циферблат на ратуше. Узнаю лепные, величавые ворота, в просвете -- двор широкий, разделенный квадратами газона, посередке фонтан журчащий в каменной оправе и на стенах пергаментных кругом узорный плющ, а дальше -- снова арка, и в небе стрелы серого собора, и крокусы вдоль ильмовых аллей, и выпуклые мостики над узкой земной речонкой,-- все узнаю,-- а на местах, мной виденных не часто иль вовсе не замеченных -- туманы, пробелы будут, как на старых картах, где там и сям стоит пометка: Terra incognita*. Скажи мне, а умерших могу я видеть?
* Неизвестная земля (лат.).
Гонвил Нет. Ты только можешь соображать, сопоставлять явленья обычные, понятные, земные,-- ведь призраков ты не встречал при жизни.. Скажи, кого ты вызвать захотел?
Эдмонд Не знаю...
Гонвил Нет, подумай...
Эдмонд Гонвил, Гонвил, я что-то вспоминаю... что-то было мучительное, смутное... Постой же, начну я осторожно, потихоньку,-- я дома был, друзья ко мне явились, к дубовому струился потолку из трубок дым, вращающийся плавно. Все мелочи мне помнятся: вино испанское тепло и мутно рдело. Постой... Один описывал со вкусом, как давеча он ловко ударял ладонью мяч о каменные стенки, другой втыкал сухие замечанья о книгах, им прочитанных, о цифрах заученных, но желчно замолчал, когда вошел мой третий гость,-- красавец хромой, ведя ручного медвежонка московского, и цепью зверь ни разу не громыхнул, пока его хозяин, на стол поставив локти и к прозрачным вискам прижав манжеты кружевные, выплакивал стихи о кипарисах. Постой... Что было после? Да, вбежал еще один -- толстяк в веснушках рыжих -- и сообщил мне на ухо с ужимкой таинственной... Да, вспомнил все! Я несся, как тень, как сон, по переулкам лунным сюда, к тебе... Исчезла... Как же так?.. ...она всегда ходила в темном, Стелла... мерцающее имя в темном вихре, души моей бессонница...
Гонвил Друг друга любили вы?..
Эдмонд Не знаю, было ль это любовью или бурей шумных крыльев... Я звездное безумие свое, как страшного, пронзительного бога от иноверцев, от тебя -- скрывал. Когда порой в тиши амфитеатра ты взмахивал крылатым рукавом, чертя скелет на грифеле скрипучем, и я глядел на голову твою, тяжелую, огромную, как ноша Атланта,-- странно было думать мне, что ты мою бушующую тайну не можешь знать... Я умер -- и с собою унес ее. Ты так и не узнал...
Гонвил Как началось?
Эдмонд Не знаю. Каждый вечер я приходил к тебе. Курил и слушал и ждал, томясь,-- и Стелла проплывала по комнате и снова возвращалась к себе наверх по лестнице витой, а изредка садилась в угол с книгой, и призрачная пристальность была в ее молчанье. Ты же, у камина проникновенно пальцами хрустя, доказывал мне что-нибудь,-- Systema naturae* сухо осуждал... Я слушал. Она в углу читала, и когда страницу поворачивала, в сердце моем взлетала молния... А после, придя домой,-- пред зеркалом туманным я длительно глядел себе в глаза, отыскивал запечатленный образ... Затем свечу, шатаясь, задувал, и до утра мерещилось мне в бурях серебряных и черных сновидений ее лицо склоненное, и веки тяжелые, и волосы ее глубокие и гладкие, как тени в ночь лунную; пробор их разделял, как бледный луч, и брови вверх стремились к двум облачкам, скрывающим виски... Ты, Гонвил, управлял моею мыслью отчетливо и холодно. Она же мне душу захлестнула длинным светом и ужасом немыслимым... Скажи мне, смотрел ли ты порою, долго, долго, на небеса полночные? Не правда ль, нет ничего страшнее звезд?
* "Система природы" (лат.).
Гонвил Возможно, но продолжай. О чем вы говорили?
Эдмонд Мы говорили мало... Я боялся с ней говорить. Был у нее певучий и странный голос. Английские звуки в ее устах ослабевали зыбко. Слова слепые плыли между нами, как корабли в тумане... И тревога во мне росла. Душа моя томилась: там бездны раскрывались, как глаза... Невыносимо сладостно и страшно мне было с ней, и Стелла это знала. Как объясню мой ужас и виденья? Я слышал гул бесчисленных миров в ее случайных шелестах. Я чуял в ее словах дыханье смутных тайн, и крики, и заломленные руки неведомых богов! Да, шумно, шумно здесь было, Гонвил, в комнате твоей, хоть ты и слышал, как скребется мышь за шкафом и как маятник блестящий мгновенья костит. Знаешь ли, когда я выходил отсюда, ощущал я внезапное пустынное молчанье, как после оглушительного вихря!..
Гонвил Поторопи свое воспоминанье, Эдмонд. Кто знает, может быть, сейчас стремленье жизни мнимое прервется,-- исчезнешь ты и я -- твой сон -- с тобою. Поторопись. Случайное откинь, сладчайшее припомни. Как признался? Чем кончилось признанье?
Эдмонд Это было здесь, у окна. Мне помнится, ты вышел из комнаты. Я раму расшатал, и стекла в ночь со вздохом повернули. Все небо было звездами омыто, и в каменном туманном переулке, рыдая, поднималась тишина. И в медленном томленье я почуял, что кто-то встал за мною. Наполнялась душа волнами шума, голосами растущими. Я обернулся. Близко стояла Стелла. Дико и воздушно ее глаза в мои глядели,-- нет, не ведаю,-- глаза ли это были иль вечность обнаженная... Окно за нами стукнуло, как бы от ветра... Казалось мне, что, стоя друг пред другом, громадные расправили мы крылья, и вот концы серпчатых крыльев наших -- пылающие длинные концы -- сошлись на миг... Ты понимаешь, сразу отхлынул мир, мы поднялись, дышали в невероятном небе, но внезапно она одним движеньем темных век пресекла наш полет,-- прошла. Открылась дверь дальняя, мгновенным светом брызнув, закрылась... И стоял я весь в дрожанье разорванного неба, весь звенящий. Звенящий...
Гонвил Так ли? Это все, что было, один лишь взгляд?
Эдмонд Когда бы он продлился, душа бы задохнулась. Да, мой друг, один лишь взгляд. С тех пор мы не видались. Ты помнишь ведь -- я выбежал из дома, ты из окна мне что-то крикнул вслед. До полночи по городу я бредил, со звездами нагими говорил... Все отошло. Не выдержал я жизни, и вот теперь --
Гонвил Довольно!
Эдмонд -- я за гранью теперь,-- и все, что вижу,--
Гонвил Я сказал: довольно!
Эдмонд Гонвил, что с тобой?..
Гонвил Я долго тебя морочил -- вот и надоело... Да, впрочем, ты с ума сошел бы, если я продолжал бы так шутить... Не яду ты выпил -- это был раствор безвредный: он, правда, вызывает слабость, смутность, колеблет он чувствительные нити, из мозга исходящие к глазам,-- но он безвреден... Вижу, ты смеешься? Ну что ж, я рад, что опыт мой тебе понравился...
Эдмонд Ах, милый Гонвил, как же мне не смеяться? Посуди! Ведь это я сам сейчас придумываю, сам! Играет мысль моя и ткет свободно цветной узор из жизненных явлений, из случаев нежданных -- но возможных, возможных, Гонвил!
Гонвил Это бред... Очнись! Не думал я... Как женщина, поддался... Поверь -- ты так же жив, как я, и вдвое живучей...
Эдмонд Так! Не может быть иначе! В смерть пролетя, моя живая мысль себе найти старается опору -- земное объясненье... Дальше, дальше, я слушаю...
Гонвил Очнись! Мне нужно было, чтоб спотыкнулся ты, весь ум, всю волю я приложил... Сперва не удавалось,-- уж мыслил я: "В Милане мой учитель выкалывал глаза летучей мыши -- затем пускал -- и все же при полете она не задевала тонких нитей, протянутых чрез комнату: быть может, и он мои минует нити". Нет! Попался ты, запутался!..
Эдмонд Я знаю, я знаю все, что скажешь! Оправдать, унизить чудо -- мысль моя решила. Но подожди... в чем цель была обмана? А, понял! Испытующая ревность таилась под личиной ледяной... Нет, погляди, как выдумка искусна! Напиток тот был ядом в самом деле, и я в гробу, и все кругом -- виденье, но мысль моя лепечет, убеждает, нет, нет,-- раствор безвредный! Он был нужен, чтоб тайну ты свою открыл. Ты жив, и яд -- обман, и смерть -- обман, и даже --
Гонвил А если я тебе скажу, что Стелла не умерла?
Эдмонд Да! Вот она -- ступень начальная... Ударом лжи холодной ты вырвать мнил всю правду о любви. Подослан был тот рыжий, твой приятель, ты мне внушил -- сперва чужую смерть, потом -- мою, чтоб я проговорился. Так,-- кончено: подробно восстановлен из сложных вероятностей, из хитрых догадок, из обратных допущений знакомый мир... Довольно, не трудись, ведь все равно ты доказать не можешь, что я не мертв и что мой собеседник не призрак. Знай -- пока в пустом пространстве еще стремится всадник, вызываю возможные виденья. На могилу слетает цвет с тенистого каштана. Под муравой лежу я, ребра вздув, но мысль моя, мой яркий сон загробный еще живет, и дышит, и творит. Постой, куда же ты?
Гонвил А вот сейчас увидишь...
(Открывает дверь на лестницу и зовет.)
Стелла!..
Эдмонд Нет... не надо... слушай... мне почему-то... страшно... Не зови! Не смей! Я не хочу!
Гонвил Пусти, рукав порвешь... Вот сумасшедший, право...
(Зовет.)
Стелла!.. А, слышишь: вниз по лестнице легко шуршит, спешит...
Эдмонд Дверь, дверь закрой! Прошу я! Ах, не впускай. Дай продумать... Страшно... Повремени, не прерывай полета,-- ведь это есть конец... паденье--...
Гонвил Стелла! Иди же...
Занавес
6--17 марта 1923
-------- Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.442 сек.) |