|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 5 страницаXVI У Штокмана стали собираться реже. Подходила весна. Хуторцы готовились квесенней работе; лишь с мельницы приходили Валет с Давыдкой и машинистИван Алексеевич. В страстной четверг перед вечером собрались в мастерской.Штокман сидел на верстаке, подчищая напилком сделанное из серебряногополтинника кольцо. В окно ложилась вязанка лучей закатного солнца.Розовый, с желтизной, лежал на полу пыльный квадрат. Иван Алексеевичкрутил в руках клещи-кусачки. - Надысь был у хозяина, ходил толковать о поршне. Надо в Миллерововезть, там дадут ему рахунку [дать рахунку - довести дело до конца], а мычто же можем поделать? Трещина образовалась вот какая, - неизвестно комупоказал Иван Алексеевич на мизинце размер трещины. - Там ведь завод, кажется, есть? - спросил Штокман, двигая напилком,сея вокруг пальца тончайшую серебряную пыль. - Мартеновский. Мне припало в прошлом году побывать. - Много рабочих? - До черта. Сотни четыре. - Ну, как они? - Штокман, работая, встряхивал головой, и слова падалираздельно, как у заики. - Им-то житье. Это тебе не пролетарии, а так... навоз... - Почему же это? - поинтересовался Валет, сидя рядом со Штокманом,скрестив под коленями куценькие, обрубковатые пальцы. Давыдка-вальцовщик, седой от мучной пыли, набившейся в волосы, ходил помастерской, разбрызгивая чириками шуршащую пену стружек, с улыбкойприслушиваясь к сухому пахучему шелесту. Казалось ему, что идет он побуераку, занесенному багряным листопадом, листья мягко уминаются, а подними - юная упругость сырой буерачной земли. - А потому это, что все они зажиточные. Каждый имеет свой домик, своюбабу со всяким удовольствием. А тут к тому ишо половина из них баптисты.Сам хозяин - проповедник у них, ну, и рука руку моет, а на обеих грязимотыгой не соскребешь. - Иван Алексеевич, какие это баптисты? - остановился Давыдка, уловивнезнакомое слово. - Баптисты-то? По-своему в бога веруют. Навроде полипонов [полипоны -кличка старообрядцев]. - Каждый дурак по-своему с ума сходит, - добавил Валет. - Ну, так вот, прихожу я к Сергею Платоновичу, - продолжал ИванАлексеевич начатый рассказ, - у него Атепин-Цаца сидит. "Погоди, говорит,в прихожей". Сел, дожидаюсь. Сквозь дверей слышу разговор ихний. Самрасписывает Атепину: мол, очень скоро должна произойтить война с немцами,вычитал из книжки, а Цаца, знаешь, как он гутарит? "Конецно, гутарит, я свами не согласный насцет войны". Иван Алексеевич так похоже передразнил Атепина, что Давыдка, округливрот, пустил короткий смешок, но, глянув на язвительную мину Валета, смолк. - "Война с Россией не могет быть, потому цто Германия правдается нашимхлебом", - продолжал Иван Алексеевич пересказ слышанного разговора. - Тутвступается, ишо один, по голосу не опознал, а посля оказался панаЛистницкого сын, офицер. "Война, дескать, будет промеж Германией иФранцией за виноградные поля, а мы тут ни при чем". - Ты, Осип Давыдович, как думаешь? - обратился Иван Алексеевич кШтокману. - Я предсказывать не умею, - уклончиво ответил тот, на вытянутой рукесосредоточенно рассматривая отделанное кольцо. - Задерутся они - быть и нам там. Хошь не хошь, а придется, за волосыпритянут, - рассуждал Валет. - Тут, ребятки, какое дело... - заговорил Штокман, мягко освобождаякусачки из пальцев Ивана Алексеевича. Говорил он серьезно, как видно собираясь основательно растолковать.Валет удобнее подхватил сползавшие с верстака ноги, на лице Давыдкиокруглились губы, не прикрывая влажной, кипени плотных зубов, Штокман сприсущей ему яркостью, сжато, в твердых фразах обрисовал борьбукапиталистических государств за рынки и колонии, В конце его, возмущенноперебил Иван Алексеевич: - Погоди, а, мы-то тут, при чем? - У тебя и у других таких же головы будут болеть с чужого похмелья, -улыбнулся Штокман. - Ты не будь, дитем, - язвил. Валет, - старая поговорка: "Паны дерутся,а у холопов чубы трясутся". - У-у-гу-м... - Ивад Алексеевич насупился, дробя какую-то, громоздкую,неподатливую глыбу мыслей. - Листницкий этот чего прибивается к Моховым? Не за дочерью его топчет?- спросил Давыдка. - Там уже коршуновский потомок топтался... - злословит Валет. - Слышишь, Иван Алексеевич? Офицер чего там нюхает? Иван Алексеевич встрепенулся, словно кнутом его под коленки жиганули. - А? Что гутаришь? - Задремал, дядя!.. Про Листницкого разговор. - На станцию едет. Да, ишо новостишка: оттель выхожу, на крыльце - ктобы вы думали? Гришка Мелехов. Стоит с кнутиком. Спрашиваю: "Ты чего тут,Григорий?" - "Листницкого пана везу на Миллеровскую". - Он у них в кучерах, - вступился Давыдка. - С панского стола объедки схватывает. - Ты, Валет, как цепной кобель, любого обрешешь. Разговор на минуту смолк. Иван Алексеевич поднялся идти. - Ты не к стоянию спешишь? - съехидничал напоследок Валет. - Мне каждый день стояние. Штокман проводил всегдашних гостей; замкнув мастерскую, пошел в дом. В ночь под пасху небо затянуло черногрудыми тучами, накрапывал дождь.Отсыревшая темнота давила хутор. На Дону, уже в сумерках, с протяжным,перекатистым стоном хрястнул лед, и первая с шорохом вылезла из воды,сжатая массивом поломанного льда, крыга. Лед разом взломало на протяжениичетырех верст, до первого от хутора колена. Пошел стор. Под мерные ударыцерковного колокола на Дону, сотрясая берега, крушились, сталкиваясь,ледяные поля. У колена, там, где Дон, избочившись, заворачивает влево,образовался затор. Гул и скрежет налезающих крыг доносило до хутора. Вцерковной ограде, испещренной блестками талых лужиц, гуртовались парни. Изцеркви через распахнутые двери на паперть, с паперти в ограду сползалигулкие звуки чтения, в решетчатых окнах праздничный и отрадный переливалсясвет, а в ограде парни щупали повизгивавших тихонько девок, целовались,вполголоса рассказывали похабные истории. В церковной караулке толпились казаки, приехавшие к светломубогослужений с ближних и дальних хуторов. Сморенные усталью и духотой,висевшей в караулке, люди спали на лавках и у подоконников, на полу. На поломанных порожках курили, переговаривались о погоде и озимых. - Ваши хуторные как на поля выедут? - На фоминой тронутся, должно. - То-то добришша, у вас ить там песчаная степь. - Супесь, по энту сторону лога - солончаки. - Теперича земля напитается. - Прошлый год мы пахали - земля как хрящ, до бесконца краю клеклая. - Дунька, ты где? - тоненьким голосом пищало внизу у крыльца караулки. А у церковной калитки чей-то сиплый грубый голое бубнил: - Нашли где целоваться, ах вы... Брысь отседа, пакостники! Приспичиловам! - Тебе пары нету? Иди нашу сучку целуй, - резонил из темноты молодойломкий голос. - Су-у-учку? А вот я тебе... Вязкий топот перебирающих в беге ног, порсканье и шелест девичьих юбок. С крыши стеклянная звень падающей капели; и снова тот же медленный,тягучий, как черноземная грязь, голос: - Запашник, надысь торговал у Прохора, давал ему двенадцать целковых -угинается. Энтот не продешевит... На Дону - плавный шелест, шорох, хруст. Будто внизу за хутором идетпринаряженная, мощная, ростом с тополь, баба, шелестя невиданно большимподолом. В полночь, когда закрутела кисельная чернота, к ограде верхом нанезаседланном коне подъехал Митька Коршунов. Слез, привязал к гриве поводуздечки, хлопнул горячившуюся лошадь ладонью. Постоял, прислушиваясь кчавканью копыт, и, оправляя пояс, пошел в ограду. На паперти снял папаху,согнул в поклоне подбритую неровною скобкой голову; расталкивая баб,протискался к алтарю. По левую сторону черным табуном густились казаки, поправую цвела пестрая смесь бабьих нарядов. Митька разыскал глазамистоявшего в первом ряду отца, подошел к нему. Перехватил у локтя рукуМирона Григорьевича, поднимавшуюся в крестном знамении, шепнул взаволосатевшее ухо: - Батя, выдь на-час. Пробираясь сквозь сплошную завесу различных запахов, Митька дрожалноздрями: валили с ног чад горячего воска, дух разопревших в поту бабьихтел, могильная вонь слежалых нарядов (тех, которые вынимаются из-подиспода сундуков только на рождество да на пасху), разило мокрой обувнойкожей, нафталином, выделениями говельщицких изголодавшихся желудков. На паперти Митька, грудью прижимаясь к отцову плечу, сказал: - Наталья помирает!XVII Григорий вернулся из Миллерова, куда отвозил Евгения, в вербноевоскресенье. Оттепель съела снег; дорога испортилась в каких-нибудь двадня. В Ольховом Рогу, украинской слободе, в двадцати пяти верстах отстанции, переправляясь через речку, едва не утопил лошадей. В слободуприехал перед вечером. За прошедшую ночь лед поломало, пронесло, и речка,пополняемая коричневыми потоками талой воды, пухла, пенилась, подступая кулочкам. Постоялый двор, где останавливались кормить лошадей по дороге настанцию, был на той стороне. За ночь могло еще больше прибыть воды, иГригорий решил переправиться. Подъехал к тому месту, где сутки назад переезжал по льду; вышедшая изберегов речка гнала по раздвинувшемуся руслу грязные воды, легко кружилана середине отрезок плетня и половинку колесного обода. На оголенном отснега песке виднелись притертые санными полозьями свежие следы. Григорийостановил потных, со шмотьями мыла между ног, лошадей и соскочил с санейрассмотреть следы. Подреза прорезали тонкие полоски. У воды след слегказаворачивал влево, тонул в воде. Григорий смерил расстояние взглядом:двадцать саженей - самое большее. Подошел к лошадям проверить запряжку. Вэто время из крайнего двора вышел, направляясь к Григорию, пожилой, влисьем треухе украинец. - Ездют тут? - спросил Григорий, махая вожжами на коричневыйперекипающий поток. - Та издють. Ноне утром проихалы. - Глубоко? - Ни. В сани, мабуть, зальется. Григорий подобрал вожжи и, готовя кнут, толкнул лошадей короткимповелительным "но!"... Лошади, храпя и нюхая воду, пошли нехотя. - Но! - Григорий свистнул кнутом, привставая на козлах. Гнедой широкозадый конь, левый в запряжке, мотнул головой - была небыла! - и рывком натянул постромки. Григорий искоса глянул под ноги: водаклехтала у грядушки саней. Лошадям сначала по колено, потом сразу погрудь. Григорий хотел повернуть обратно, по лошади сорвались и, всхрапнув,поплыли. Задок саней занесло, поворачивая лошадей головами на течение.Через спины их перекатами шла вода, сани колыхало и стремительно тянулоназад. - А-я-яй!.. А-а-яй!.. - горланил, бегая по берегу, украинец и зачем-томахал сдернутым с головы лисьим треухом. Григорий в диком остервенении, не переставая, улюлюкал, понукаллошадей. Вода курчавилась за оседавшими санями мелкими воронками. Санирезко стукнуло о торчавшую из воды сваю (след унесенного моста) иперевернуло с диковинной ловкостью. Охнув, Григорий окунулся с головой, новожжей не выпустил. Его тянуло за полы полушубка, за ноги, влекло с мягкойнастойчивостью, переворачивая возле колыхавшихся саней. Он успелухватиться левой рукой за полоз, бросил вожжи, задыхаясь, сталперехватываться руками, добираясь до барка. Он уже схватил было пальцамиокованный конец барка - в этот миг Гнедой, сопротивлявшийся течению, ссилой ударил его задней ногой в колено. Захлебываясь, Григорий перекинулсяруками и уцепился за постромку. Его отрывало от лошадей, разжимало пальцыс удвоенной силой. Весь в огненных колючках холода, он дотянулся до головыГнедого, и прямо в расширенные зрачки Григория вонзила лошадь бешеный,налитый смертельным ужасом взгляд своих кровянистых глаз. Несколько раз упускал Григорий ослизлые ремни поводьев; заплывал,хватал, но поводья выскальзывали из пальцев; как-то схватил - и внезапночеркнул ногами землю. - Но-о-о!!! - Вытягиваясь до предела, метнулся вперед и упал напенистой отмели, сбитый с ног лошадиной грудью. Лошади, подмяв его, вихрем вырвали из воды сани; обессиленные, вдымящейся дрожи мокрых спин, стали в нескольких шагах. Не чувствуя боли, Григорий вскочил на ноги; холод облепил его, будтонестерпимо горячим тестом. Григорий дрожал больше, чем лошади, чувствовал,что на ногах он так же слаб сейчас, как грудной ребенок. Опамятовался и,перевернув сани на полозья, согревая лошадей, пустил их наметом. В улицувлетел, как в атаке, - в первые же раскрытые ворота направил лошадей, незамедляя бега. Хозяин попался радушный. К лошадям послал сына, а сам помог Григориюраздеться и тоном, не допускавшим никаких возражений, приказал жене: - Затопляй печь! Григорий отлежался на печи, в хозяйских штанах, пока высушилась одежда;повечеряв постными щами, лег спать. Выехал он ни свет ни заря. Лежал впереди путь в сто тридцать пятьверст, и дорога была каждая минута. Грозила степная весенняя распутица; вкаждом ярке и каждой балке - шумные потоки снеговой воды. Черная оголенная дорога резала лошадей. По заморозку-утреннику дотянулдо тавричанского участка, лежавшего в четырех верстах от дороги, и стал наразвилке. Дымились потные лошади, позади лежал сверкающий на земле следполозьев. Григорий бросил в участке сани, подвязал лошадям хвосты, поехалверхом, ведя вторую лошадь в поводу. Утром в вербное воскресенье добралсядо Ягодного. Старый пан выслушал подробный рассказ о дороге, пошел глянуть налошадей. Сашка водил их по двору, сердито поглядывая на их глубоковвалившиеся бока. - Как лошади? - спросил пан, подходя. - Само собой понятно, - буркнул Сашка, не останавливаясь, сотрясаяседую прозелень круглой бороды. - Не перегнал? - Нету. Гнедой грудь потер хомутом. Пустяковина. - Отдыхай. - Пан повел рукою в сторону дожидавшегося Григория. Тот пошел в людскую, но отдохнуть пришлось только ночь. На следующийдень утром пришел Вениамин в новой сатиновой голубой рубахе, в жиркевсегдашней улыбки. - Григорий, к пану. Сейчас же! Генерал шлепал по залу в валеных туфлях. Григорий раз кашлянул,переминаясь с ноги на ногу у дверей зала, в другой - пан поднял голову. - Тебе чего? - Вениамин покликал. - Ах да. Иди седлай жеребца и Крепыша. Скажи, чтоб Лукерья не выносиласобакам. На охоту! Григорий повернулся идти. Пан вернул его окликом: - Слышишь? Поедешь со мной. Аксинья сунула в карман Григорьева полушубка пресную пышку,пришептывая: - Поисть не даст, вражина!.. Мордуют его черти. Ты б, Гриша, хучь шарфповязал. Григорий подвел к палисаднику оседланных лошадей, свистом созвал собак.Пан вышел в поддевке синего сукна, подпоясанной наборным ремнем. За плечомвисела никелевая с пробковыми стенками фляга; свисая с руки, гадюкойволочился позади витой арапник. Держа поводья, Григорий наблюдал за стариком и удивился легкости, скакой тот метнул на седло свое костистое старое тело. - За мной держи, - коротко приказал генерал, рукой в перчатке ласковоразбирая поводья. Под Григорием взыграл и пошел боком, по-кочетиному неся голову,четырехлеток жеребец. Он был не кован на задние и, попадая на гладкийледок, оскользался, приседая, наддавал на все ноги. В сутуловатой, нонадежной посадке баюкался на широкой спине Крепыша старый пан. - Мы куда? - равняясь, спросил Григорий. - К Ольшанскому буераку, - густым басом отозвался пан. Лошади шли дружно. Жеребец просил поводьев, по-лебединому изгибаякороткую шею, косил выпуклым глазом на седока, норовил укусить за колено.Поднялись на изволок, и пан пустил Крепыша машистой рысью. Собаки бежалипозади Григория, раскинувшись короткой цепкой. Черная старая сука бежала,касаясь горбатой мордой кончика лошадиного хвоста. Жеребец приседал,горячась, хотел лягнуть назойливую суку, но та приотставала, тоскующимстарушечьим взглядом ловила взгляд оглядывавшегося Григория. До Ольшанского буерака добрались в полчаса. Пан поехал по буерачнойхребтине, лохматой от коричневого старюки-бурьяна. Григорий спустился,осторожно вглядываясь в промытое, изъязвленное провалами днище буерака.Изредка поглядывал на пана. Сквозь стальную сизь голого и редкогоольшаника видна была четкая, как нарисованная, фигура старика. Припадая клуке, он привстал на стременах, и на спине его сине морщиниласьперетянутая казачьим поясом поддевка. Собаки шли по холмистому изволоку,держались кучей. Переезжая крутую промоину, Григорий свесился с седла. "Закурить бы. Зараз пущу повод и достану кисет", - подумал он, снимаяперчатку, шурша в кармане бумагой. - Трави!.. - ружейным выстрелом гукнул за буерачной хребтиной крик. Григорий вздернул голову; на острогорбый гребень выскочил пан и, высокоподняв арапник, пустил Крепыша карьером. - Трави! Пересекая хлюпкое, заросшее кугой и камышаткой днище буерака, скользя ипригибаясь к земле, быстро бежал грязно-бурый, клочковатый в пахах,невылинявший волк. Перепрыгнув ложок, он стал и, живо повернувшись боком,увидел собак. Они шли на него лавой, охватывая подковой, отрезая от леса,начинавшегося в конце буерака. Пружинисто покачиваясь, волк выскочил на кургашек - давнишнюю сурчину,- шибко пошел к лесу. Почти навстречу ему скупыми бросками двигаласьстарая сука, сзади доспевал седой высокий кобель Ястреб - один из лучших исамый злой в гоньбе. Волк на минуту замялся, словно в нерешительности. Григорий, поднимаясьиз буерака, кругообразно поводя поводьями, на минуту потерял его из виду,а когда выскочил на бугор - волк мельтешился далеко-далеко; по чернойряднине степи, сливаясь с землей, плыли в бурьянах черные собаки, а дальшесбоку, полосуя Крепыша рукоятью арапника, обскакивал крутой яр старый пан.Волк перебивал к соседнему буераку, близко наседали, охватывали собаки, ипочти над клочьями волчьих пахов висел, отсюда казавшийся Григорию белесымлоскутком, седой кобель Ястреб. - Тра-а-ави-и-и!.. - доплеснулся до Григория крик. Он выпустил жеребца во весь мах, тщетно стараясь разглядеть, чтопроисходило впереди: глаза застилало слезами, уши забивал режущий свистрассекаемого ветра. Охота захватила Григория. Припадая к шее жеребца, онвихрился в буйной скачке. Пока доскакал до буерака - ни волка, ни собак небыло. Через минуту его догнал пан. Осадив Крепыша на всем скаку, крикнул: - Куда пошел? - В буерак, должно. - Обскакивай слева!.. Гони!.. Пан всадил каблуки в бока пляшущей на дыбах лошади, поскакал направо.Григорий, спускаясь в ложбину, натянул поводья; гикнув, вылетел на тусторону. Версты полторы торопил взопревшего жеребца плетью и криком.Вязкая, непросохшая земля налипала на копыта, ошметками осыпало лицо.Длинный буерак, излучисто вившийся по бугру, повернул вправо, разветвилсяна три отножины. Григорий пересек поперечную отножину и помчался попологому склону, завидев вдали черную цепку собак, гнавших волка по степи.Зверя, как видно, отбили от сердцевины буерака, особенно густо заросшейдубом и ольхами. Там, где сердцевина кололась на три отножины и буеракпокато стекал тремя черно-сизыми рукавами, волк вышел на чистое и, выгадавс сотню саженей, шибко шел под гору в суходол, сплошь залохматевшийодичалой давнишней зарослью бурьяна и сухого татарника. Привставая на стременах, Григорий следил за ним, вытирал рукавом слезы,застилавшие нахлестанные ветром глаза. Мельком взглянув влево, он узналсвою землю. Жирным косым квадратом лежала деляна, та, что осенью пахал онс Натальей. Григорий нарочно направил жеребца через пахоту, и за тенебольшие минуты, в которые жеребец, спотыкаясь и качаясь, пересекалпахоту, в сердце Григория остывал охвативший его охотничий пыл. Ужеравнодушно понукал Григорий тяжело сопевшего жеребца и, проследив за паном- не оглядывается ли, - перешел на куцый намет. Вдали, у Красного лога, виднелся пустой стан пахарей. В стороне, насвежей, отливавшей бархатом пахоте ползли три пары быков, тащивших плуг. "Наши хуторные. Чья это земля?.. Да, никак, Аникушкина". Григорийскользил прищуренными глазами, узнавая быков и ходившего за плугомчеловека. - Взя-а-аать!.. Григорий увидел, как двое казаков, бросив плуг, бежали наперерез волку,норовившему прорваться к логу. Один - рослый, в казачьей краснооколойфуражке, со спущенным под подбородок ремешком, - махал выдернутой из ярмажелезной занозой. И тут-то неожиданно волк сел, опустив зад в глубокуюборозду. Седой кобель Ястреб с разлета перемахнул через него и упал,поджимая передние ноги; старая сука, пытаясь остановиться, чертила задомбугристую пахоту, не удержавшись, напоролась на волка. Тот резко мотнулголовой, сука пластом зарикошетила в сторону. Черный громадный клубнасевших на волка собак, качаясь, проплыл по пахоте несколько саженей ипокатился шаром. Григорий подскакал на полминуты раньше пана, прыгнул сседла, упал на колени, относя за спину руку с охотничьим ножом. - Вон он!.. Исподний!.. В глотку!.. - запыхавшимся знакомым голосомкрикнул подбежавший казак с занозой. Он, сопя, прилег рядом с Григорием и,оттягивая кожу на шее, вгрызавшегося в волчье брюхо кобеля, пятернейстреножил волка. Под вздыбленной, двигающейся под рукой жесткой шерстьюГригорий нащупал трубку горла, коротко дернул ножом. - Собак!.. Со-о-обак!.. Гони!.. - паралично хрипел посиневший пан,падая с седла на мякоть пахоты. Григорий с трудом отогнал собак, оглянулся на пана. Поодаль в стороне стоял Степан Астахов в фуражке с приспущенным наподбородок лакированным ремешком. Он вертел в руках железную занозу,дрожал посеревшей нижней челюстью и бровями. - Ты откуда, молодец? - обратился к нему пан. - С какого хутора? - С Татарского, - переждав время, отозвался Степан и сделал шаг всторону Григория. - Чей? - Астахов. - Вот что, любезный, ты когда едешь домой? - Ноне к ночи. - Привези нам эту тушку. - Пан указал ногой на волка, в агонии редкоклацавшего зубами, поднимавшего кверху выпрямленную заднюю ногу с бурымсвалявшимся клоком шерсти на лодыжке. - Что стоит - заплачу, - посулил пани, вытирая шарфом пот с багрового лица, отошел в сторону, скособочился,снимая с плеча узкий, прикрепленный к фляге ремешок. Григорий пошел к жеребцу. Ставя ногу в стремя, оглянулся. Степан,объятый неуемной дрожью, шел к нему, поводя шеей, плотно прижав к грудитяжелые крупные руки.XVIII У соседки Коршуновых Пелагеи в ночь под субботу на страстной неделесобрались бабы на посиделки. Гаврила Майданников - муж Пелагеи - писал изЛодзи, сулился прийти в отпуск к пасхе. Пелагея выбелила стены и прибралав хате еще в понедельник, а с четверга ждала, выглядывала за ворота,подолгу стояла у плетня, простоволосая и худая, с лицом, покрытым плитамиматежин; прикрыв глаза ладонью, всматривалась - не едет ли, случаем?Ходила она на сносях, но законно: в прошлом году летом приезжал Гаврила изполка, привез жене польского ситцу, прогостил недолго: четыре ночипереспал с женой, а на пятые сутки напился, ругался по-польски ипо-немецки и, плача, распевал давнишнюю казачью песню о Польше, сложеннуюеще в 1831 году. С ним за столом сидели приятели и братья, пришедшиепроводить служивого, глотали водку до обеда, подпевали: Говорили про Польшу, что богатая, А мы разузнали - голь проклятая. У этой у Польши корчемка стоит, Корчма польская, королевская. У этой корчемки три их молодца пьют. Пруссак, да поляк, да млад донской казак. Пруссак водку пьет - монеты кладет, Поляк водку пьет - червонцы кладет. Казак водку пьет - ничего не кладет, Он по корчме ходит - шпорами гремит, Шпорами гремит - шинкарку манит: "Шинкарочка-душечка, поедем со мной, Поедем со мной к нам на тихий Дон. У нас на Дону да не по-вашему живут: Не ткут, не прядут, не сеют, не жнут, Не сеют, не жнут, да чисто ходют". А с обеда распрощался Гаврила с семьей и уехал. С того дня и сталаПелагея на подол рубахи поглядывать. Наталье Коршуновой так объяснила она причину беременности: - Перед тем как прийтить Гаврюше, видала я, милушка, сон. Кубыть, иду япо займищу, а попереди меня наша старая корова, какую мы летось на спаспродали; идет она, а из сиськов молоко дорогу вилюжит... "Господи, думаю,как же это я ее так доила?" После этого приходит ко мне бабка Дроздиха захмелинами, а я ей и расскажи сон, а она: "Отнеси, грит, на коровий базкусочек воску, отломи от свечки, скатай в шарик и отнеси, в коровий свежийпомет закопай, а то беда под окном караулит". Кинулась я, а свечки-тонету, была одна - ребята покатали, тарантулов из норь выманували, что ли.Тут пришел Гаврюша - вот она и беда. До этого три года рубахи сымала, атеперича ишь... - сокрушалась Пелагея, тыча пальцем в свой вздувшийсяживот. Ожидая мужа, Пелагея горюнилась, скучала без людей, поэтому в пятницусозвала баб-соседок время разделить. Пришла Наталья с недовязаннымкрючковым чулком (заходила весна - сильнее зябнул дед Гришака), она былаоживлена, чаще, чем нужно, смеялась чужим шуткам: просто ей не хотелось,чтоб видели бабы, что борет ее тоска по мужу. Пелагея, свесив с печкибосые, в фиолетовых прожилках ноги подтрунивала над молодой занозистойбабенкой Фросей. - Как же ты, Фроська, казака своего избила? - Не знаешь как? По спине, по голове, по чем пришлось. - Я не про то: как у вас завелось-то? - Так и завелось, - нехотя отвечала та. - Ты б своего прихватила с чужой, аль смолчала бы? - медленнорасставляя слова, спросила длинная жердястая баба - сноха Кашулина Матвея. - Расскажи, Фросинья. - Ничего уж!.. Нашли о чем гутарить... - Не кобенься, тут все свои. Фрося, выплевывая в руку подсолнечную лузгу, улыбнулась: - Я давно за ним примечала, а тут переказывают мне: мол, твой намельнице с задонской жалмеркой мирошничает... Я - туда, они возляпросорушки. - Что ж, Наталья, про мужа не слыхать? - перебила кашулинская сноха,обращаясь к Наталье. - В Ягодном он... - тихо ответила та. - Думаешь жить с ним, нет ли? - Она, может, и думала б, да он об ней не понимает, - вмешаласьхозяйка. Наталья почувствовала, как горячая до слез кровь плеснулась ей в лицо.Она склонила над чулком голову, исподлобья глянула на баб и, видя, что нанее все смотрят, сознавая, что краски стыда не скрыть от них, намеренно,но неловко, так, что это заметили все, уронила с колен клубок и нагнулась,шаря пальцами по холодному полу. - Наплюй на него, бабонька. Была б шея, а ярмо будет, - с нескрываемымсожалением посоветовала одна. Деланное оживление Натальи потухло искрой на ветру. Бабы перекинулись вразговоре на последние сплетни, на пересуды. Наталья вязала молча. Струдом высидев до конца, она ушла, унося в душе неоформленное решение.Стыд за свое неопределенное положение (она все не верила, что Григорийушел навсегда, и, прощая, ждала его) толкнул ее на следующий поступок:решила послать тайком от домашних в Ягодное к Григорию, чтобы узнать,совсем ли ушел он и не одумался ли. Пришла она от Пелагеи поздно. Вгоренке сидел дед Гришака, читал затрепанное, закапанное воском, в кожаномпереплете Евангелие. Мирон Григорьевич в кухне довязывал крыло к вентерю,слушал рассказ Михея о каком-то давнишнем убийстве. Мать Натальи, уложивдетей, спала на печке, уставив в дверь черные подошвы ног. Натальяразделась, бесцельно прошлась по комнатам. В зале, в углу, отгороженномдоскою, - ворох оставленного на посев конопляного семени и мышиный писк. Она на минуту задержалась в дедовой горнице. Постояла возле угольногостолика, тупо глядя на стопку церковных книг, сложенных под образами. - Дедуня, у тебя бумага есть? - Какая бумага? - Дед поверх очков собрал густую связку морщин. - На какой пишут. Дед Гришака порылся в Псалтыре и вынул смятый, провонявший затхлымканунным медом и ладаном лист. - А карандаш? - У отца спроси. Иди, касатка, не мешайся. Карандашный огрызок добыла Наталья у отца. Села за стол, мучительнопередумывая давно продуманное, вызывавшее на сердце тупую ноющую боль. Утром она, посулив Гетьку водки, снарядила его в Ягодное с письмом: "Григорий Пантелевич! Пропиши мне, как мне жить, и навовсе или нет потерянная моя жизня? Тыушел из дому и не сказал мне ни одного словца. Я тебя ничем не оскорбила,и я ждала, что ты мне развяжешь руки и скажешь, что ты ушел навовсе, а тыотроился от хутора и молчишь, как мертвый. Думала, сгоряча ты ушел, и ждала, что возвернешься, но я разлучать васне хочу. Пущай лучше одна я в землю затоптанная, чем двое. Пожалейнапоследок и пропиши. Узнаю - буду одно думать, а то я стою посередьдороги. Ты, Гриша, не серчай на меня, ради Христа. Наталья". Хмурый, в предчувствии близкого запоя, Гетько увел на гумно лошадь;украдкой от Мирона Григорьевича обротав ее, поскакал охлюпкой [нанеоседланной лошади]. Сидел он на лошади присущей неказакам неловкойпосадкой, болтал на рыси рваными локтями и, провожаемый назойливымикриками игравших на "проулке казачат, ехал шибкой рысью. - Хохол-мазница! - Хохол!.. Хохол!.. - Упадешь!.. - Кобель на плетне!.. - вслед ему кричали ребятишки. Вернулся с ответом он к вечеру. Привез синий клочок оберточной сахарнойбумаги; вынимая его из-за пазухи, подмигнул Наталье: - Дорога невозможна, моя донюшка! Така тряска, шо Гетько уси пэчонкипоотбывав! Наталья прочла и посерела. В четыре приема вошло в сердцезубчато-острое... Четыре расплывшихся слова на бумажке: "Живи одна. Мелехов Григорий". Торопясь, словно не надеясь на свои силы, она ушла со двора, легла накровать. Лукинична на ночь затапливала печь, чтоб пораньше отстряпаться ико времени выпечь куличи. - Наташка, иди пособи мне! - звала она дочь. - Голова болит, маманя. Я чудок полежу. Лукинична высунулась в дверь: - Ты бы рассольцу? А? Доразу очунеешься. Наталья сухим языком коснулась холодных губ, промолчала. До вечера лежала она, с головой укрывшись теплым пуховым платком.Легкий озноб сотрясал ее согнутое калачиком тело. Мирон Григорьевич сдедом Гришакой уже собрались идти в церковь, когда она встала и вышла накухню. На висках ее, у гладко причесанных черных волос, глянцевител пот,масленой нездоровой поволокой подернулись глаза. Мирон Григорьевич, застегивая на ширинке широких шаровар длинный рядпуговиц, скосился на дочь. - Приспичило тебя, дочушка, хворать. Пойдем к светлой заутрене. - Идите, я посля приду. - К шапошному разбору? - Нет, я вот оденусь... Мне одеться, и я пойду. Казаки ушли. В курене остались Лукинична и Наталья. Вялая, онапереходила от сундука к кровати, невидящими глазами оглядывалавзвороченный в сундуке ворох нарядов, мучительно что-то обдумывала, шепчагубами. Лукинична подумала, что Наталья колеблется в выборе наряда, и сматеринским великодушием предложила: - Надевай, милая, мою синюю юбку. Она тебе теперича как раз будет. К пасхе Наталье не шили обновы, и Лукинична, вспомнив, как дочь, еще вдевках, любила по праздникам надевать ее синюю, узкую в подоле юбку, саманавязалась со своим добром, думая, что Наталья загоревалась над выбором. - Наденешь, что ль? Я достану. - Нет. Я в этой пойду. - Наталья бережно вытащила свою зеленую юбку ивдруг вспомнила, что в этой юбке была она, когда Григорий женихом приезжалее проведать, под прохладным навесом сарая в первый раз пристыдил еелетучим поцелуем, и затряслась в приступившем рыдании, грудью навалиласьна поднятую ребром крышку сундука. - Наталья! Ты чего?.. - Мать всплеснула руками. Наталья задушила просившийся наружу крик; осилив себя, засмеяласьскрипучим деревянным смехом. - Чтой-то нашло на меня... ноне. - Ох, Наташка, примечаю я... - И чего вы, маманя, примечаете? - с неожиданной злобой крикнулаНаталья, комкая в пальцах зеленую юбку. - Не сдобруешь ты, гляжу... замуж надо. - Будя!.. Побыла!.. Наталья пошла в свою горницу одеваться, вскоре снова пришла на кухнюуже одетая, тонкая по-девичьи, иссиня-бледная, в прозрачной синевеневеселого румянца. - Иди одна, я ишо не управилась, - сказала мать. Сунув за обшлаг рукава утирку, Наталья вышла на крыльцо. От Дона несветер шорох плывущего льда и пресный живительный запах талой сырости.Придерживая левой рукой подал юбки, обходя перламутровую синь раскинутыхпо улице лужиц, Наталья дошла до церкви. Дорогой пыталась она вернуть себепрежнее уравновешенное состояние духа, думала о празднике, обо всемотрывочно и туманно, но мысль упрямо возвращалась к синему клочкуоберточной бумаги, спрятанной на груди, к Григорию и к той счастливой,которая теперь над ней снисходительно смеется и, быть может, дажежалеет... Она вошла в ограду. Ей загородили дорогу парни. Обходя их, Натальяуслышала: - Чья это? Ты угадал? - Да это Наташка Коршунова. - У ней, гутарют, кила. От этого ее и муж бросил. - Брешешь! Она с свекром, с Пантелеем хромым, спуталась. - Вон что-о-о! Стал быть, Гришка через это и убег из дому? - А то через чего ж? Она и зараз... Наталья, спотыкаясь о неровную стилку камней, дошла до паперти. Вследей вполголоса камнем пустили грязное, позорное слово. Под хихиканьестоявших на паперти девок Наталья прошла в другую калитку и, пьянораскачиваясь, побежала домой. Перевела дух у ворот своего база, вошла,путаясь ногами в подоле, кусая распухшие, искусанные в кровь губы. Всиреневой кочующей над двором темноте чернела приоткрытая дверь сарая. Водно злое усилие собрала Наталья оставшийся комочек сил, добежала додверей, торопясь шагнула через порог. В сарае - сухая прохлада, запахременной упряжи и слежалой соломы. Наталья ощупью, без мысли, без чувства,в черной тоске, когтившей ее заполненную позором и отчаянием душу,добралась до угла. Взяла в руки держак косы, сняла с него косу (движенияее были медлительно-уверенны, точны) и, запрокинув голову, с силой иопалившей ее радостной решимостью резнула острием по горлу. От дикойгорячей боли упала, как от удара, и, чувствуя, смутно понимая, чтонедоделала начатого, - встала на четвереньки, потом на колени; торопясь(ее пугала заливавшая грудь кровь), обрывая дрожащими пальцами кнопки,зачем-то расстегнула кофточку. Одной рукой отвела тугую неподатливуюгрудь, другой направила острие косы. На коленях доползла до стены, уперлав нее тупой конец, тот, который надевается на держак, и, заломив надзапрокинутой головой руки, грудью твердо подалась вперед, вперед... Яснослышала, ощущала противный капустный хруст разрезаемого тела; нарастающаяволна острой боли полымем прошлась по груди до горла, звенящими игламивоткнулась в уши... В курене скрипнула дверь. Лукинична, щупая ногой порожек, спускалась скрыльца. С колокольни размеренные сыпались удары. На Дону с немолчнымскрежетом ходили на дыбах саженные крыги. Радостный, полноводный,освобожденный Дон нес к Азовскому морю ледяную свою неволю.XIX Степан подошел к Григорию и, ухватившись за стремя, плотно прижался кпотному боку жеребца. - Ну, здорово, Григорий! - Слава богу. - Что ж ты думаешь? А? - Чего мне думать-то? - Сманул чужую жену и... пользуешься? - Пусти стремя. - Ты не боись... Я бить не буду. - Я не боюсь, ты брось это! - румянея в скулах, повысил Григорий голос. - Нынче я драться с тобой не буду, не хочу... Но ты, Гришка, помни моеслово: рано аль поздно убью! - Слепой сказал: "Посмотрим". - Ты крепко попомни это. Обидел ты меня!.. Выхолостил мою жизню, какборовка... Видишь вон, - Степан протянул руки черными ладонями вверх, -пашу, а сам не знаю на что. Аль мне одному много надо? Я бы походя и такпрозимовал. А только скука меня убивает... Крепко ты меня обидел,Григорий!.. - Ты мне не жалься, не пойму. Сытый голодного не разумеет. - Это-то так, - согласился Степан, снизу вверх глядя Григорию в лицо, ивдруг улыбнулся простой ребячьей улыбкой, расщепляя углы глаз на множествотонких морщинок. - Жалкую я об одном, парень... дюже жалкую... Помнишь, впозапрошлом годе на маслену дрались мы в стенках? - Это когда? - Да в энтот раз, как постовала убили. Холостые с женатыми дрались,помнишь? Помнишь, как я за тобой гнал? Жидковат ты был, куга зеленаясупротив меня. Я пожалел тебя, а ежели б вдарил на бегу - надвое пересекбы! Ты бег шибко, напружинился весь: ежели б вдарить с потягом по боку -не жил бы ты на свете! - Не горюй, ишо как-нибудь цокнемся. Степан потер лоб рукой, что-то вспоминая. Пан, ведя Крепыша в поводу, крикнул Григорию: - Трогай! Все так же держась рукой за стремя, Степан пошел рядом с жеребцом.Григорий сторожил каждое его движение. Он сверху видел русые обвисшие усыСтепана, густую щетину давно не бритой бороды. На подбородке Степана виселлакированный, во многих местах потрескавшийся ремешок фуражки. Лицо его,серое от грязи, с косыми полосами - следами стекавшего пота, - было смутнои незнакомо. Глядя на него, Григорий словно с горы на далекую, задернутуюдождевой марью степь глядел. Серая усталь, пустота испепеляли Степановолицо. Он, не прощаясь, отстал. Григорий ехал шагом. - Погоди-ка. А как же... Аксютка как? Григорий, плетью сбивая с подошвы сапога приставший комочек грязи,ответил: - Ничего. Он, приостановив жеребца, оглянулся. Степан стоял, широко расставивноги, перекусывая оскаленными зубами бурьянную былку. Григорию стало егобезотчетно жаль, но чувство ревности оттеснило жалость; поворачиваясь наскрипящей подушке седла, крикнул: - Она об тебе не сохнет, не горюй! - На самом деле? Григорий хлестнул жеребца плетью между ушей и поскакал, не отвечая.XX На шестом месяце, когда скрывать беременность было уже нельзя, Аксиньяпризналась Григорию. Она скрывала, боясь, что Григорий не поверит в то,что его ребенка носит она под сердцем, желтела от подступавшей временамитоски и боязни, чего-то выжидала. И в первые месяцы ее тошнило от мясного, но Григорий не замечал, а еслии замечал, то, не догадываясь о причине, не придавал особого значения. Разговор происходил вечером. Волнуясь, Аксинья сказала и жадно искала влице Григория перемены, но он, отвернувшись к окну, досадливо покашливал. - Что ж ты молчала раньше? - Я робела, Гриша... думала, что ты бросишь... Барабаня пальцами по спинке кровати, Григорий спросил: - Скоро? - На спасы, думается... - Степанов? - Твой. - Ой ли? - Подсчитай сам... С порубки это... - Ты не бреши, Ксюшка! Хучь бы и от Степана, куда ж теперь денешься? Япо совести спрашиваю. Роняя злые слезы, Аксинья сидела на лавке, давилась горячим шепотом: - С ним сколько годов жила - и ничего!.. Сам подумай!.. Я не хвораябаба была... Стал быть, от тебя понесла, а ты... Григорий об этом больше не заговаривал. В его отношения к Аксиньевплелась новая прядка настороженной отчужденности и легкой насмешливойжалости. Аксинья замкнулась в себе, не напрашивалась на ласку. Онаподурнела за лето, но статной фигуры ее почти не портила беременность:общая полнота скрадывала округлившийся живот, а исхудавшее лицо по-новомукрасили тепло похорошевшие глаза. Она легко управлялась с работой чернойкухарки. В этот год рабочих было меньше, меньше было и стряпни. Капризной стариковской привязанностью присох к Аксинье дед Сашка. Можетбыть, потому, что относилась она к нему с дочерней заботливостью:перестирывала его бельишко, латала рубахи, баловала за столом кускомпомягче, послаже, и дед Сашка, управившись с лошадьми, приносил на кухнюводы, мял картошку, варившуюся для свиней, услуживал всячески и,приплясывая, разводил руками, обнажая голые десны: - Ты меня пожалела, а я в долгу не останусь! Я тебе, Аксиньюшка, хотьиз души скляночку выну. Ить я без бабьего догляду пропадал! Вша источила!Ты, что понадобится, говори. Григорий, избавившись от лагерного сбора по ходатайству ЕвгенияНиколаевича, работал на покосе, изредка возил старого пана в станицу,остальное время ходил с ним на охоту за стрепетами или ездил с нагоном надудаков. Легкая, сытая жизнь его портила. Он обленился, растолстел,выглядел старше своих лет. Одно беспокоило его - предстоящая служба. Небыло ни коня, ни справы, а на отца плоха была надежда. Получая за себя иАксинью жалованье, Григорий скупился, отказывая себе даже в табаке,надеялся на сколоченные деньги, не кланяясь отцу, купить коня. Обещался ипан помочь. Предположения Григория, что отец ничего не даст, вскореподтвердились. В конце июня приехал Петро проведать брата, в разговореупомянул, что отец гневается на него по-прежнему и как-то заявил, что небудет справлять строевого коня: пусть, дескать, идет в местную команду. - Ну, это он пущай не балуется. Пойду на службу на своем, - Григорийподчеркнул это слово, - коне. - Откель возьмешь? Выпляшешь? - пожевывая ус, улыбнулся Петро. - Не выпляшу, так выпрошу, а то и украду. - Молодец! - На жалованье куплю, - уже серьезно пояснил Григорий. Петро посидел на крылечке, расспросил о работе, харчах, жалованье; навсе придакивая, жевал обгрызенный окомелок усины и, выведав, сказалГригорию на прощанье: - Шел бы ты домой жить, хвост-то ломать нечего. Думаешь, угоняешься заДлинным рублем? - Я за ним не гонюсь. - Думаешь с своей жить? - свернул Петро разговор. - С какой своей? - С этой. - Покеда думаю, а что? - Так, с интересу попытал. Григорий пошел его проводить. Спросил напоследок: - Как там, дома? Петро, отвязывая от перил крыльца лошадь, усмехнулся: - У тебя домов, как у зайца теремов. Ничего, живем помаленечку. Мать -она об тебе скучает. А сенов ноне наскребли, три прикладка свершили. Волнуясь, Григорий разглядывал старую корноухую кобылицу, на которойприехал Петро. - Не жеребилась? - Нет, брат, яловая оказалась. Гнедая, энта, какую у Христони выменяли,ожеребилась. - Что привела? - Жеребца, брат. Там жеребец - цены нету! Высокий на ногах, бабкиправильные и в грудях хорош. Добрячий конь будет. Григорий вздохнул: - Скучаю по хутору, Петро. По Дону соскучился, тут воды текучей неувидишь. Тошное место! - Приезжай проведать, - кряхтел Петро, наваливаясь животом на острюхребтину лошади и занося правую ногу. - Как-нибудь. - Ну, прощай! - Путь добрый! Петро уже выехал со двора; вспомнив, закричал стоявшему на крыльцеГригорию: - Наталья-то... Забыл... беда какая... Ветер, коршуном круживший над двором, не донес до Григория конца фразы;Петра с лошадью спеленала шелковая пыль, и Григорий, не расслышав, махнулрукой, пошел к конюшне. Сухостойное было лето. Редко падали дожди, и хлеб вызрел рано. Толькочто управились с житом - подошел ячмень, желтел кулигами, ник чупрынистымиколосьями. Четверо пришлых рабочих, нанявшихся поденно, и Григорий выехаликосить. Аксинья отстряпалась рано, упросила Григория взять ее с собой. - Сидела бы дома, нужда, что ль, несет? - отговаривал Григорий, ноАксинья стояла на своем и, наскоро покрывшись, выбежала за ворота, догоняяповозку с рабочими. То, чего ждала Аксинья с тоской и радостным нетерпением, то, чегосмутно побаивался Григорий, - случилось на покосе. Аксинья гребла и,почувствовав некоторые признаки, бросила грабли, легла под копной. Схваткиначались вскоре. Закусив почерневший язык, Аксинья лежала плашмя. Мимонее, объезжая круг, покрикивали с косилки на лошадей рабочие. Одинмолодой, с подгнившим носом и частыми складками на желтом, как из деревавыструганном, лице, проезжая, кидал Аксинье: - Эй, ты, аль припекло в неподходящее место? Вставай, а то растаешь! Сменившись с косилки, Григорий подошел к ней: - Ты чего?.. Аксинья, кривя непослушные губы, хрипло сказала: - Схватывает. - Говорил - не езди, чертова сволочь! Ну, что теперя делать? - Не ру-гай-ся, Гриша... Ох!.. Ох!.. Гриша, за-пря-ги! Домой бы... Ну,как я тут? Тут ить казаки... - застонала Аксинья, перехваченная железнымобручем боли. Григорий побежал за пасшейся в логу лошадью. Пока запряг и подъехал -Аксинья отползла в сторону, стала на четвереньки, воткнув голову в ворохпыльного ячменя, выплевывая изжеванные от муки, колючие колосья. Онараспухшими чужими глазами непонимающе уставилась в подбежавшего Григорияи, застонав, въелась зубами в скомканную завеску, чтобы рабочие не слышалиее безобразного животного крика. Григорий уложил ее на поводку, погнал лошадь к имению. - Ой, не гони!.. Ой, смерть!.. Тря-а-а-а-аоко!.. - кричала Аксиньяогрубевшим голосом, катая по днищу повозки всклокоченную голову. Молча порол Григорий лошадь кнутом, кружил над головой вожжи, неоглядываясь назад, откуда валом полз хриплый рвущийся вой. Аксинья, стиснув ладонями щеки, дико поводя широко раскрытымисумасшедшими глазами; подпрыгивала на повозке, метавшейся от края к краюпо кочковатой, ненаезженной дороге. Лошадь шла наметом; перед глазамиГригория плавно взметывалась дуга, прикрывая концом нависшее в небеослепительно белое, граненое, как кристалл, облако. Аксинья на минутуоборвала сплошной, поднявшийся до визга вой. Тарахтели колеса, в задкеповозки глухо колотилась о доски безвольная Аксиньина голова. Григорий несразу воспринял наставшую тишину, опомнившись, глянул назад: Аксинья сискаженным, обезображенным лицом лежала, плотно прижав щеку к боковинеповозки, зевая, как рыба, выброшенная на берег. Со лба ее в запавшиеглазницы ручьями тек пот. Григорий приподнял ей голову, подложил своюсмятую фуражку. Скосив глаза, Аксинья твердо сказала: - Я, Гриша, помираю. Ну... вот и все! Он дрогнул. Внезапный холодок дошел до пальцев на потных ногах.Григорий, потрясенный, искал слов бодрости, ласки и не нашел; с губ,сведенных черствой судорогой, сорвалось: - Брешешь, дура!.. - Мотнул головой и, нагибаясь, переламываясь надвое,сжал подвернувшуюся неловко Аксиньину ногу. - Аксютка, горлинка моя!.. Боль, на минуту отпустившая Аксинью, вернулась удесятеренно сильная.Чувствуя, как в опустившемся животе что-то рвется, Аксинья, выгибаясьдугой, пронизывала Григория невыразимо страшным нарастающим криком.Безумея, Григорий гнал лошадь. За грохотом колес он едва услышал тягуче-тонкое: - Гри-и-ша! Он натянул вожжи, повернул голову: подплывшая кровью Аксинья лежала,раскидав руки; под юбкой ворохнулось живое, пискнувшее... ОшалевшийГригорий соскочил на землю и путанно, как стреноженный, шагнул к задкуповозки. Вглядываясь в пышущий жаром рот Аксиньи, скорее догадался, чемразобрал: - Пу-по-вину пер-гры-зи... за-вя-жи ниткой... от руба-хи... Григорий прыгающими пальцами выдернул из рукава своей бязевой рубахипучок ниток, зажадурясь до боли в глазах, перегрыз пуповину и надежнозавязал кровоточащий отросток нитками.XXI Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.007 сек.) |