АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 7 страница. XIX Война и из Ягодного повыдергала людей

Читайте также:
  1. I ЧАСТЬ
  2. I. ПАСПОРТНАЯ ЧАСТЬ
  3. II часть
  4. II. Основная часть
  5. II. Основная часть
  6. III часть урока. Выставка, анализ и оценка выполненных работ.
  7. III. Творческая часть. Страницы семейной славы: к 75-летию Победы в Великой войне.
  8. III. Творческая часть. Страницы семейной славы: к 75-летию Победы в Великой войне.
  9. III. Третья группа профессиональных вредностей возникает вследствие несоблюдения общесанитарных условий в местах работы.
  10. XXXVIII 1 страница
  11. XXXVIII 2 страница
  12. XXXVIII 2 страница

XIX

Война и из Ягодного повыдергала людей. Ушли Вениамин и Тихон, после нихстало еще глуше, тише, скучнее. Вместо Вениамина прислуживала старомугенералу Аксинья; толстозадая, не худеющая Лукерья приняла на себя работучерной кухарки и птичницы. Дед Сашка совмещал обязанности конюха с охранойсада, лишь кучер был новый - степенный, престарелый казак Никитич. В этом году пан уменьшил посев, поставил на ремонт около двадцатилошадей; остались лишь рысистой породы, да тройка донских, обслуживавшихнужды хозяйства. Пан время коротал на охоте, с Никитичем заезжали надудаков и изредка баламутили округу охотой с борзыми. От Григория Аксинья нечасто получала коротенькие письма, извещавшие отом, что он пока жив-де и здоров, службу ломает. Крепился ли он или нехотел в письмах выказывать своей слабости, но ни разу не обронил он словао том, что тяжело ему, скучно. Письма дышали холодком, будто писал он ихпо принуждению, лишь в последнем письме обмолвился фразой: "...все время встрою, и уж как будто и надоело воевать, возить за собой в переметныхсумах смерть". В каждом письме он справлялся о дочери, просил писать оней: "...пиши, как моя Танюшка растет и какая она собой стала? Недавновидал ее во сне большой и в красном платье". Аксинья с виду стойко переносила разлуку. Вся любовь ее к Гришкеперекинулась на дочь, и особенно после того, как убедилась Аксинья в том,что подлинно от Гришки понесла она ребенка. Доказательства являла жизньнеопровержимые: темно-русые волосы девочки вывалялись, новые росли черныеи курчавые; меняли цвет и глаза, чернея, удлиняясь в разрезе. С каждымднем девочка все разительнее запохаживалась на отца, даже улыбкаотсвечивала мелеховским, Гришкиным, звероватым. Теперь без сомненияузнавала Аксинья в ребенке отца и от этого прикипала к нему жгучимчувством, - не было уж так, как раньше, когда подходила она к люльке иотшатывалась, найдя в сонном личике девочки какой-нибудь отдаленный намек,беглое сходство с ненавистными линиями Степанова лица. Цедились дни, и после каждого оседала в душе Аксиньи терпкая горечь.Тревога за жизнь любимого сверлила мозг, не покидала ее днями,наведывалась и ночью, и тогда то, что копилось в душе, взнузданное довремени волей, - рвало плотины: ночь, всю дотла, билась Аксинья в немомкрике, в слезах кусая руки, чтобы не разбудить ребенка, утишить крик инравственную боль убить физической. В пеленки выплакивала излишки слез,думая в детской своей наивности: "Гришкино дите, он сердцем долженпочуять, как тоскую об нем". После таких ночей вставала она, как избитая: ломило все тело,настойчиво, неутомимо стучали в висках серебряные молоточки, в опущенных,когда-то отрочески пухлых углах рта ложилась мужалая горесть. СтарилиАксинью горючие ночи... В воскресенье как-то подала она пану завтрак и вышла на крыльцо. Кворотам подошла женщина. Горели под белым платком такие страшно знакомыеглаза... Женщина нажала щеколду и вошла во двор. Аксинья побледнела,угадав Наталью, медленно двинулась навстречу. Они сошлись на серединедвора. На чириках Натальи лежал густой слой дорожной пыли. Онаостановилась, безжизненно уронив большие рабочие руки, сапно дыша,пыталась и не могла выпрямить изуродованную шею; оттого казалось, чтосмотрит она куда-то в сторону. - Я к тебе, Аксинья... - сказала она, облизывая обветрившиеся губысухим языком. Аксинья быстро оглядела окна дома и молча пошла в людскую, в своюполовину. Наталья шла позади. Слух ее болезненно скоблило шорохомАксиньиного платья. "От жары, должно быть, в ушах больно", - выцарапалась из вороха мыслейодна. Дверь, пропустив Наталью, притворила Аксинья. Притворив, сталапосредине комнаты, сунула руки за белый передник. Игру вела она. - Ты чего пришла? - вкрадчиво, почти шепотом спросила она. - Мне бы напиться... - проговорила Наталья и обвела комнату тяжелым,негнущимся взглядом. Аксинья ждала. Наталья заговорила, трудно поднимая голос: - Ты отбила у меня мужа... Отдай мне Григория!.. Ты... мне жизнюсломила... Видишь, я какая... - Мужа тебе? - Аксинья стиснула зубы, и слова - дождевые капли накамень - точились скупо. - Мужа тебе? У кого ты просишь? Зачем тыпришла?.. Поздно ты надумала выпрашивать!.. Поздно!.. Качнувшись всем телом, Аксинья подошла вплотную, едко засмеялась. Она глумилась, вглядываясь в лицо врага. Вот она - законная брошеннаяжена - стоит перед ней приниженная, раздавленная горем; вот та, по милостикоторой исходила Аксинья слезами, расставаясь с Григорием, несла в сердцекровяную боль, и в то время, когда она, Аксинья, томилась в смертнойтоске, вот эта ласкала Григория и, наверное, смеялась над нею, неудачливойоставленной любовницей. - И ты пришла просить, чтоб я его бросила? - задыхалась Аксинья. - Ахты гадюка подколодная!.. Ты первая отняла у меня Гришку! Ты, а не я... Тызнала, что он жил со мной, зачем замуж шла? Я вернула свое, он мой. У менядите от него, а ты... Она с бурной ненавистью глядела в глаза Натальи и, беспорядочновзмахивая руками, сыпала перекипевший шлак слов: - Мой Гришка - и никому не отдам!.. Мой! Мой! Слышишь ты? Мой!..Ступай, сука бессовестная, ты ему не жена. Ты у дитя отца хочешь взять?Ого! чего ж ты раньше не шла? Ну, чего не шла? Наталья боком подошла к лавке и села, роняя голову на руки, ладонямизакрывая лицо. - Ты своего мужа бросила... Не шуми так... - Кроме Гришки, нету у меня мужа. Никого нету во всем свете!.. Аксинья, чувствуя, как мечется в ней безысходная злоба, глядела напрядь прямых черных волос, упавших из-под платка на руку Натальи. - Ты-то нужна ему? Глянь, шею-то у тебя покривило! И ты думаешь, онпозавидует на тебя? Здоровую бросил, а на калеку позавидует? Не видатьтебе Гришки! Вот мой сказ! Ступай! Аксинья лютовала, защищая свое гнездо, за все прежнее разила теперь.Она видела, что Наталья, несмотря на слегка покривленную шею, так жехороша, как и раньше, - щеки ее и рот свежи, не измяты временем, а у нее,Аксиньи, не по вине ли этой Натальи раньше времени сплелась под глазамипаутинка морщин? - Ты думаешь, я надеялась, что выпрошу? - Наталья подняла пьяные отмуки глаза. - Зачем же ты шла? - дыхом спросила Аксинья. - Тоска меня пихнула. Разбуженная голосами, проснулась на кровати и заплакала, приподнимаясь,Аксиньина дочь. Мать взяла ребенка на руки, села, отвернувшись к окну. Всясодрогаясь, Наталья глядела на ребенка. Сухая спазма захлестнула ей горло.На нее с осмысленным любопытством глядели с лица ребенка глаза Григория. Она вышла на крыльцо, рыдая и качаясь. Провожать ее Аксинья не пошла. Спустя минуту вошел дед Сашка. - Что это за баба была? - спросил он, видимо догадываясь. - Так, хуторная одна. Наталья отошла от имения версты три, прилегла под кустом дикого терна.Лежала, ни о чем не думая, раздавленная неизъяснимой тоской... Передглазами ее неотступно маячили на лице ребенка угрюмоватые черные глазаГригория.

XX

‡агрузка...


Ярко, до слепящей боли, вспомнилась Григорию та ночь. Он очнулся передрассветом, повел руками, натыкаясь на колючее жнивье, и застонал от саднойболи, заполнившей голову. С усилием приподнял руку, дотянул ее до лба,щупая черствый, свалявшийся в загустелой крови чуб. Тронул мякотную ранупальцем, будто горячий уголь прислонил. Заскрипел протяжно зубами и лег наспину. Над ним на дереве стеклянным звоном тоскливо шелестели опаленныеранним заморозком листья. Черные контуры ветвей отчетливо вырисовывалисьна густо-синем фоне неба, сквозь них светлели звезды. Григорий смотрел, немигая, широко открытыми глазами; ему казалось, это - не звезды, а полныеголубовато-желтые неведомые плоды висят на черенках листьев. Осознав случившееся с ним, чувствуя неотвратимо подступающий ужас, онполз на четвереньках, скрипя зубами. Боль играла с ним, валила егонавзничь... Ему казалось, что ползет он неизмеримо долго; насилуя себя,оглянулся - шагах в пятидесяти чернело дерево, под которым холодел он вбеспамятстве. Один раз он перелез через труп убитого, опираясь локтями оввалившийся жесткий его живот. От потери крови мутила тошнота, и онплакал, как ребенок, грыз пресную в росе траву, чтобы не потерятьсознание. Возле опрокинутого зарядного ящика встал, долго стоял, качаясь,потом пошел. К нему прибыли силы, шагал тверже и уже в состоянии былугадывать направление на восток: путеводила Большая Медведица. У опушки леса его остановило глухое предупреждение: - Не подходи, застрелю! Щелкнул револьверный барабан. Григорий вгляделся по направлению звука:у сосны полулежал человек. - Ты кто такой? - спросил Григорий, прислушиваясь к собственномуголосу, как к чужому. - Русский? Бог мой!.. Иди! - Человек у сосны сполз на землю. Григорий подошел. - Нагнись. - Не могу. - Почему? - Упаду и не встану, в голову меня скобленуло... - Ты какой части? - Двенадцатого Донского полка. - Помоги мне, казак... - Упаду я, ваше благородие (Григорий разглядел на шинели офицерскиепогоны). - Руку хоть дай. Григорий помог офицеру подняться. Они пошли. Но с каждым шагом всетяжелее обвисал на руке Григория раненый офицер. Поднимаясь из лощинки, онцепко ухватил Григория за рукав гимнастерки, сказал, редко клацая зубами: - Брось меня, казак... У меня ведь сквозная рана... в живот. Под пенсне его тусклее блестели глаза, и хрипло всасывал воздухраскрытый рот. Офицер потерял сознание. Григорий тащил его на себе, падая,поднимаясь и вновь падая. Два раза бросал свою ношу и оба разавозвращался, поднимал и брел, как в сонной яви. В одиннадцать часов утра их подобрала команда связи и доставила наперевязочный пункт. Через день Григорий тайком ушел с перевязочного пункта. Дорогой сорвалс головы повязку, шагал, облегченно помахивая бинтом с бархатно-рдянымипятнами. - Откуда ты? - несказанно удивился сотенный командир. - Вернулся в строй, ваше благородие. Выйдя от сотника, Григорий увидел взводного урядника. - Конь мой... Гнедой где? - Он, братуха, целый. Мы поймали его там же, как только проводилиавстрийцев. Ты-то как? Мы ить тебя царством небесным поминали. - Поспешили, - усмехнулся Григорий. ВЫПИСКА ИЗ ПРИКАЗА За спасение жизни командира 9-го драгунского полка полковника ГуставаГрозберга казак 12-го Донского казачьего полка Мелехов Григорийпроизводится в приказные и представляется к Георгиевскому кресту 4-йстепени. Сотня постояла в городе Каменка-Струмилово двое суток, в ночьсобиралась к выступлению. Григорий разыскал квартиру казаков своеговзвода, пошел проведать коня. В сумах не оказалось пары белья, полотенца. - На глазах украли, Григорий, - виновато признался Кошевой Мишка, напопечении которого находился конь. - Пехоты нагнали в этот дворвидимо-невидимо, пехота украла. - Черт с ними, пущай пользуются. Мне бы вот голову перевязать, бинтпромок. - Возьми мое полотенце. В сарай, где происходил этот разговор, вошел Чубатый. Он протянулГригорию руку, словно между ними ничего и не было. - А, Мелехов! Ты живой, стуцырь? - Наполовинку. - Лоб-то в крове, утрись. - Утрусь, успею. - Дай гляну, как тебя примолвили. Чубатый силком нагнул голову Григория, хмыкнул носом. - На что давался волосья простригать? Ишь суродовали как!.. Докторатебя выпользуют до черта, дай-ка я залечу. Не спрашивая согласия, он достал из пантронташа патрон, вывернул пулю ина черную ладонь высыпал порох. - Добудь, Михаиле, паутины. Кошевой концом шашки достал со сруба хлопчатый ком паутины, подал.Острием этой же шашки Чубатый вырыл комочек земли и, смешав его с паутинойи порохом, долго жевал. Густой массой он плотно замазал кровоточащую рануна голове Григория, улыбнулся: - Через трое суток сымет, как рукой. Вишь за тобой уход несу, а ты...было-к застрелил. - За уход спасибо, а убил бы тебя - одним грехом на душе меньше быстало. - Какой ты простой, парень. - Какой уж есть. Что там на голове у меня? - В четверть зарубка. Это тебе на память. - Не забуду. - И хотел бы, да не забудешь; палаши австрийцы не точат, тупым тебясеканул, теперь на всю жизнь пухлый рубец будет. - Счастье твое, Григорий, наосклизь взяло, а то б зарыли в чужой земле,- улыбнулся Кошевой. - Куда же я фуражку дену? Григорий растерянно вертел в руках фуражку с разрубленным, окровяненнымверхом. - Кинь, ее собаки съедят. - Ребята, хлебово принесли, налетай! - крикнули из дверей дома. Казаки вышли из сарая. Вслед Григорию, кося вывернутым глазом, заржалГнедой. - Он об тебе скучал, Григорий! - Кошевой кивнул на коня. - Я дивудался: корм не жрет и так это потихоньку игогокает. - Я как лез оттуда, его все кликал, - отворачиваясь, глухо говорилГригорий, - думал - он не уйдет от меня, а поймать его трудно, не даетсяон чужим. - Верно, мы его насилу взяли. Арканом накинули. - Конь добрый, братов конь, Петра. - Григорий отворачивался, пряталрастроганные глаза. Они вошли в дом. В передней комнате на полу, на снятом с кроватипружинном матрасе, храпел Егор Жарков. Неописуемый беспорядок молчаливоговорил о том, что хозяева бросили дом спешно. Осколки битой посуды,изорванные бумаги, книги, залитые медом клочки суконной материи, детскиеигрушки, старая обувь, рассыпанная мука - все это в ужасающем беспорядкевалялось на полу, вопило о разгроме. Расчистив место, здесь же обедали Грошев Емельян и Прохор Зыков. УЗыкова при виде Григория выкатились телячье-ласковые глаза. - Гри-ишка! Откель ты взялся? - С того света. - Ты ему, сбегай, принеси щей. Чего глаза на лоб вылупил? - крикнулЧубатый. - Зараз. Кухня тут вот, в проулке. Прохор, прожевывая кусок, мотнулся во двор. На его место устало присел Григорий. - Я уже не помню, когда ел, - улыбнулся он виновато. По городу двигалась части 3-го корпуса. Узкие улицы забивались пехотой,прудились бесчисленными обозами, кавалерийскими частями, на перекресткахспирались заторы, сквозь закрытые двери проникал гул движения. Вскореявился Прохор с котелком щей и торбой гречневой каши. - Кашу куда выпорожнить? - А вот кастрюля с ручкой. - Грошев подвинул от окна ночную посудину,не зная ее назначения. - Она воняет, кастрюля твоя. - Прохор сморщился. - Ничего. Вали кулем, после разберем. Прохор развернул торбу, густая добротная каша дымилась паром, по бокамее янтарной каймой выступило масло. Ели с разговорцем. Слюнявя сальноепятно на своем линялом лампасе, Прохор рассказывал: - Тут рядом с нашим двором стоит батарея конногорного дивизиона,маштаков выкармливают. Ферверкер [фейерверкер - в царской армии одно иззваний в артиллерии, соответствующее унтер-офицеру пехоты] ихний в газетечитал, что союзники немцев, что называется, - вдрызг. - Не захватил ты, Мелехов, утром мы ить благодарность получили, -мурчал Чубатый, двигая набитым кашей ртом. - От кого? - Начальник дивизии генерал-лейтенант фон Дивид смотр нам делал иблагодарность превозносил за то, что венгерских гусаров сбили и выручилисвою батарею. Ить они пушки за малым не укатили. "Молодцы казаки, говорит,царь и отечество про вас не забудут". - Вот как! На улице сухо чмокнул выстрел, другой, раскатисто брызнула пулеметнаядробь. - Вы-хо-ди-и! - гаркнули у ворот. Побросав ложки, казаки выскочили на двор. Над ними низко и плавнокружил аэроплан. Мощный рокот его звучал угрожающе. - Падай под плетни! Бомбы зараз начнет ссланивать, рядом ить батарея! -крикнул Чубатый. - Егорку разбудите! Убьет его на мягком матрасе! - Винтовки давай! Чубатый, тщательно целясь, стрелял прямо с крыльца. По улице бежали, зачем-то пригибаясь, солдаты. В соседнем двореслышались лошадиный визг и резкая команда. Расстреляв обойму, Григорийглянул через забор: там суетились номера, закатывая орудия под навессарая. Жмурясь от колючей синевы неба, Григорий глянул на рокочущуюснижающуюся птицу; оттуда в этот миг стремительно сорвалось что-то и резкосверкнуло в полосе солнечного луча. Потрясающий грохот встряхнул домик иприпавших к крыльцу казаков; на соседнем дворе предсмертным визгомзахлебнулась лошадь. Острый серный запах гари принесло из-за забора. - Хоронись! - крикнул Чубатый, сбегая с крыльца. Григорий прыгнул за ним следом, упал под забором. Крыло аэропланасверкнуло какой-то алюминиевой частью, он поворачивался, плавно заносяхвост. С улицы стреляли пачками, грохали залпами, сеяли беспорядочнойчастухой выстрелов. Григорий только что вложил обойму, как еще болеепотрясающий взрыв швырнул его на сажень от забора. Глыба земли жмякнулаему в голову, запорошив глаза, придавила тяжестью... Его поднял на ноги Чубатый. Острая боль в левом глазу не давалаГригорию возможности глядеть; с трудом раскрыв правый, увидел: половинадома разрушена; красным уродливым месивом лежали кирпичи, над нимикурилась розовая пыль. Из-под исковерканного крыльца полз на руках ЕгорЖарков. Все лицо его - сплошной крик, по щекам из вывалившихся глаз -кровяные слезы. Он полз, вобрав голову в плечи, кричал будто не разжимаятрупно почерневших губ: - А-и-и-и-и! А-и-и-и! А-и-и-и-и!.. За ним на тоненьком лоскутке кожи, на опаленной штанине поперекволочилась оторванная у бедра нога, второй не было. Он полз, медленнопереставляя руки, тонкий, почти детский стенящий крик сверлился изо рта.Он оборвал крик и лег боком, плотно прижимая лицо к неласковой, сырой,загаженной конским пометом и осколками кирпича земле. К нему никто неподходил. - Берите ж его! - крикнул Григорий, не отрывая ладони от левого глаза. Во двор набежали пехотинцы, возле ворот остановилась двуколкателефонистов. - Езжай, что стали! - крикнул на них скакавший мимо офицер. - Эказвери, хамье!.. Откуда-то пришлепали старик в черном длинном сюртуке и две женщины.Толпа окружила Жаркова. Протиснувшись, Григорий увидел, что тот еще дышит,всхлипывая и крупно дрожа. На мертвенно пожелтевшем лбу его выступилядреный зернистый пот. - Берите! Что же вы... люди вы али черти? - Чего лаешься? - огрызнулся высокий пехотинец. - Берите, берите, акуда брать-то? Видишь, доходит. - Обое ноги оторвало. - Кровишши-то!.. - Санитары где? - Какие уж тут санитары... - А он ишо в памяти. Чубатый сзади тронул плечо Григория; тот оглянулся. - Не вороши его, - сказал Чубатый шепотом, - зайди с этой стороны,глянь. Он перешел на другую сторону, не выпуская из пальцев рукава Григорьевойгимнастерки, растолкал ближних. Григорий глянул и, сгорбившись, пошел вворота. Под животом Жаркова дымились, отливая нежно-розовым и голубым,выпущенные кишки. Конец этого перевитого клубка был вывалян в песке ипомете, шевелился, увеличиваясь в объеме. Рука умирающего лежала боком,будто сгребая... - Накройте ему лицо, - предложил кто-то. Жарков вдруг оперся на руки и, закинув голову так, что затылок билсямеж скрюченных лопаток, крикнул хрипатым нечеловеческим голосом: - Братцы, предайте смерти! Братцы!.. Братцы!.. Что ж вы гляди-те-е?..Аха-ха-а-а-а-а!.. Братцы... предайте смерти!..

XXI

Вагон мягко покачивает, перестук колес убаюкивающе сонлив, от фонаря дополовины лавки желтая вязь света. Так хорошо вытянуться во весь рост илежать разутым, дав волю ногам, две недели парившимся в сапогах, нечувствовать за собой никаких обязанностей, знать, что жизни твоей негрозит опасность и смерть так далека. Особенно приятно вслушиваться вразнобоистый говор колес: ведь с каждым оборотом, с каждым рывком паровоза- все дальше фронт. И Григорий лежал, вслушиваясь, шевеля пальцами босыхног, всем телом радуясь свежему, только нынче надетому белью. Он испытывалтакое ощущение, будто скинул с себя грязную оболочку и входил в иную жизньнезапятнанно чистым. Тихую, умиротворенную радость нарушала боль, звеневшая в левом глазу.Она временами затихала и внезапно возвращалась, жгла глаз огнем, выжималапол повязкой невольные слезы. В госпитале, в Каменке-Струмиловемолоденький еврей-врач осмотрел Григорию глаз, что-то написал на клочкебумаги. - Вас придется отправить в тыл. С глазом серьезная неприятность. - Кривой буду? - Ну, что вы, - ласково улыбнулся доктор, уловив в вопросе неприкрытыйиспуг, - необходимо лечение, быть может, придется сделать операцию. Мы васотправим в глубокий тыл, в Петроград, например, или в Москву. - Спасибочка. - Вы не трусьте, глаз будет цел. - Доктор похлопал его по плечу и,сунув в руки клочок бумаги, легонько вытолкал Григория в коридор.Засучивал рукава, готовясь к операции. После долгих мытарств Григорий попал в санитарный поезд. Сутки лежал,наслаждаясь покоем. Старенький мелкорослый паровозишко, напрягаясь изпоследних сил, тянул многовагонный состав. Близилась Москва. Приехали ночью. Тяжелораненых выносили на носилках; те, кто мог ходитьбез посторонней помощи, вышли после записи на перрон. Врач, сопровождавшийпоезд, вызвав по списку Григория и указывая сестре милосердия на него,сказал: - Глазная лечебница доктора Снегирева! Колпачный переулок. - Ваши пожитки с вами? - спросила сестра. - Какие у казака пожитки? Сумка вот да шинель. - Пойдемте. Она пошла, поправляя под наколкой прическу, шурша платьем. Неуверенношагая, Григорий направился за ней. Поехали на извозчике. Гул большогозасыпающего города, звонки трамваев, голубой переливчатый блескэлектричества подействовали на Григория подавляюще. Он сидел, откинувшисьна спинку пролетки, жадно осматривая многолюдные, несмотря на ночь, улицы,и так странно было ему ощущать рядом с собой волнующее тепло женскоготела. В Москве чувствовалась осень: на деревьях бульваров при светефонарей блеклой желтизной отсвечивали листья, ночь дышала знобкойпрохладой, мокро лоснились плиты тротуаров, и звезды на погожем небосклонебыли ярки и холодны по-осеннему. Из центра выехали в безлюдный проулок.Цокали по камням копыта, качался на высоких козлах извозчик, принаряженныйв синий, наподобие поповского армяк; махал на вислоухую клячу концамивожжей. Где-то на окраинах трубили паровозы. "Может, какой в Донщинусейчас пойдет?" - подумал Григорий и поник под частыми уколами тоски. - Вы не дремлете? - спросила сестра. - Нет. - Скоро приедем. - Чего изволите? - Извозчик повернулся. - Погоняй! За железной тесьмой ограды маслено блеснула вода пруда, мелькнулиперильчатые мостки с привязанной к ним лодкой. Повеяло сыростью. "Воду и то в неволю взяли, за железной решеткой, а Дон..." - неяснодумал Григорий. Под резиновыми шинами пролетки зашуршали листья. Около трехэтажного дома извозчик остановился. Поправляя шинель,Григорий соскочил. - Дайте мне руку. - Сестра нагнулась. Григорий забрал в ладонь ее мягкую маленькую ручку, помог сойти. - Потом солдатским от вас разит, - тихонько засмеялась прифранченнаясестра и, подойдя к подъезду, позвонила. - Вам бы, сестрица, там побывать, от вас, может, и ишо чем-нибудьзавоняло, - с тихой злобой сказал Григорий. Дверь отворил швейцар. По нарядной с золочеными перилами лестницеподнялись на второй этаж; сестра позвонила еще раз. Их впустила женщина вбелом халате. Григорий присел у круглого столика, сестра что-то вполголосаговорила женщине в белом, та записывала. Из дверей палат, расположенных по обе стороны длинного неширокогокоридора, выглядывали головы в разноцветных очках. - Снимайте шинель, - предложила женщина в халате. Служитель, тоже в белом, принял из рук Григория шинель, повел его вванную. - Снимайте все с себя. - Зачем? - Вымыться надо. Пока Григорий раздевался и, пораженный, рассматривал помещение иматовые стекла окон, служитель наполнил ванну водой, смерил температуру,предложил садиться. - Корыто-то не по мне... - конфузился Григорий, занося смугло-чернуюволосатую ногу. Прислуживающий помог ему тщательно вымыться, подал простыню, белье,ночные туфли и серый с поясом халат. - А моя одежа? - удивился Григорий. - Будете ходить в этом. Вашу одежду вернут вам тогда, когда будетевыписываться из больницы. В передней, проходя мимо большого стенного зеркала, Григорий не узналсебя: высокий, чернолицый, остроскулый, с плитами жаркого румянца нащеках, в халате, с повязкой, въедавшейся в шапку черных волос, онотдаленно лишь походил на того, прежнего, Григория. У него отросли усы,курчавилась пушистая бородка. "Помолодел я за это время", - криво усмехнулся Григорий. - Шестая палата, третья дверь направо, - указал служитель. Священник в халате и синих очках при входе Григория в большую белуюкомнату привстал. - Новый сосед? Очень приятно, не так скучно будет. Я из Зарайска, -общительно заявил он, придвигая Григорию стул. Спустя несколько минут вошла полная фельдшерица с большим некрасивымлицом. - Мелехов, пойдемте, посмотрим ваш глаз, - сказала она низким груднымголосом и посторонилась, пропуская Григория в коридор.

XXII

На Юго-Западном фронте в районе Шевеля командование армии решилограндиозной кавалерийской атакой прорвать фронт противника и кинуть в тылему большой кавалерийский отряд, которому надлежало совершить рейд вдольфронта, разрушая по пути коммуникационные линии, дезорганизуя частипротивника внезапными налетами. На успешное осуществление этого планакомандование возлагало большие надежды; небывалое количество конницы былостянуто к указанному району; в числе остальных кавалерийских полков былпереброшен на этот участок и казачий полк, в котором служил сотникЛистницкий. Атака должна была произойти 28 августа, но по случаю дождя ееотложили на 29-е. С утра на огромном плацдарме выстроилась дивизия, готовясь к атаке. Верстах в восьми на правом фланге пехота вела демонстративноенаступление, привлекая на себя огонь противника; в ложном направлениипередвигались части одной кавалерийской дивизии. Впереди, насколько обнимал глаз, не было видно неприятеля. В версте отсвоей сотни Листницкий видел черные брошенные логова окопов, за нимибугрились жита и сизел предрассветный, взбитый ветерком туман. Случилось так, что неприятельское командование или узнало о готовящейсяатаке, или предугадало ее, но в ночь на 29-е неприятельские войскапокинули окопы и отошли верст на шесть, оставив засады с пулеметами,которые и тревожили на всем участке противостоящую им нашу пехоту. Где-то вверху, за кучевыми облаками, светило восходящее солнце, адолину всю заливал желто-сливочный туман. Была подана команда к атаке,полки пошли. Многие тысячи конских копыт стлали глухой, напоминающийподземный, гул. Листницкий, удерживая своего кровного коня, не давал емусрываться на галоп. Расстояние версты в полторы легло позади. К ровномустрою атакующих приближалась полоса хлебов. Высокое, выше пояса, жито, всеперевитое цепкой повителью и травой, до крайности затрудняло бег лошадей.Впереди все так же зыбилась русая холка жита, позади лежало оноповаленное, растоптанное копытами. На четвертой версте лошади сталиспотыкаться, заметно потеть, - противника все не было, Листницкийоглянулся на сотенного командира: на лице есаула - глухое отчаяние... Шерсть верст немыслимо трудной скачки вырвали из лошадей силы,некоторые под всадниками падали, самые выносливые качались, добирая изпоследних сил. Здесь-то секанули австрийские пулеметы, размереннозакхакали залпы... Убийственный огонь выкосил передние ряды. Первымидрогнули и повернули обратно уланы, смялся казачий полк; их,захлестнувшихся в паническом бегстве, поливали, как из пульверизаторов,пулеметным дождем, расстреливали из орудий. Небывалая по размерам атакаиз-за преступной небрежности высшего командования окончилась полнымразгромом. Некоторые полки потеряли половину людского и конского состава;из полка Листницкого выбыло около четырехсот убитыми и ранеными рядовых ишестнадцать офицеров. Под Листницким убили коня, сам он получил две раны: в голову и ногу.Вахмистр Чеботарев, соскочив с коня, схватил Листницкого, взвалил наседло, ускакал. Начальник штаба дивизии, полковник генерального штаба Головачев сделалнесколько моментальных снимков атаки и после показал их офицерам. Раненыйсотник Червяков первый ударил его кулаком в лицо и зарыдал. Подбежавшиеказаки растерзали Головачева, долго глумились над трупом и бросили его впридорожную канаву, в нечистоты. Так окончилась эта блестящая бесславиематака. Из варшавского госпиталя Листницкий сообщил отцу о том, что поизлечении приедет к нему в Ягодное использовать отпуск. Старик, получивписьмо, заперся в своем кабинете, вышел оттуда на следующий день тучатучей. Он велел Никитину заложить рысака в дрожки, позавтракал и укатил вВешенскую. Сыну перевел телеграфом четыреста рублей денег, послал короткоеписьмо: "Мне остается радоваться, что ты, мой милый мальчик, окрестился огнем.Благородный удел быть там, а не при дворце. Ты слишком честен и неглуп длятого, чтобы мог со спокойной совестью пресмыкаться. Этой черты не было ниу кого из нашей фамилии. За это еще твой дед попал в опалу и доживал вЯгодном, не надеясь и не ожидая милости венценосца. Будь здоров, Женя,выздоравливай. Ты у меня один на этом свете, помни. Тетя кланяется тебе,она здравствует, а о себе мне нечего писать, ты знаешь, как я живу. Что жэто творится там, на фронте? Неужто нет людей с рассудком? Не верю ягазетной информации: лжива она насквозь, знаю по примеру прошлых лет.Неужто, Евгений, проиграем кампанию? С великим нетерпением жду тебя домой!" Подлинно нечего было писать старому Листницкому о своей жизни,волочилась она, по-старому однообразная, неизменная, лишь рабочие рукиподнялись в цене да ощущался недостаток в спиртном. Пан пил чаще, сталраздражительней, придирчивей. Как-то вызвал в неурочный час Аксинью,сказал: - Ты неисправно несешь службу. Почему вчера завтрак был подан холодным?Почему стакан с кофе нечисто вымыт? Если это будет повторяться, то я тебя,- слышишь ты? - то я тебя уволю. Не терплю нерях! - Пан резко махнулрукой. - Слышишь? Не терплю! Аксинья крепко сжимала губы и вдруг заплакала. - Николай Алексеевич! Девочка у меня хворает. Вы ослобоните меняпока... От нее отойти нельзя. - Что с ней? - Глотошная ее душит... - Скарлатина? Почему не сказала, дура? Эка, черт тебя задери, шалаву!Беги, скажи Никитичу, чтоб запрягал, в станицу, за фельдшером. Живо! Аксинья выбежала рысью, вслед бомбардировал ее старик гулкими басовымираскатами: - Дура баба! Дура баба! Дура! Утром Никитич привез фельдшера. Тот осмотрел обеспамятевшую, объятуюжаром девочку, не отвечая на вопросы Аксиньи, пошел и дом к пану.Листницкий принял его в передней стоя, не подавая руки. - Что с девчонкой? - спросил, отвечая на приветствие небрежным кивком. - Скарлатина, ваше превосходительство. - Выздоровеет? Можно надеяться? - Едва ли. Умрет девочка... Возраст поимейте в виду. - Дурак! - Пан побагровел. - Чему тебя учили? Лечи! Хлопнув дверью перед носом напуганного фельдшера, зашагал по залу. Постучавшись, вошла Аксинья. - Фельдшер просит лошадей ему до станицы. Старик с живостью повернулся на каблуках. - Скажи ему, что он болван! Скажи ему, что он не уедет отсюда до техпор, пока не вылечит мне девчонку! Во флигеле отведи ему комнату, кормиего! - закричал старик, потрясая костистым кулаком. - Пои его, корми, какна убой, а у-е-хать... не уедет! - Оборвав, подошел к окну, побарабанилпальцами и, подойдя к увеличенной фотографии сына, снятого на руках уняни, отступил два шага и долго смотрел щурясь, словно не узнавая. В первый же день, как только болезнь свалила девочку с ног, Аксиньевспомнилась горькая Натальина фраза: "Отольются тебе мои слезы..." - и онарешила, что это ее бог наказывает за то, что тогда глумилась над Натальей. Подавленная страхом за жизнь ребенка, она теряла рассудок, бестолковометалась, работа валилась из ее рук. "Неужели отнимет?" - неотступно билась горячечная мысль, и, не веря,всей силой не желая верить, Аксинья неистово молилась, просила у богапоследнюю милость - сохранить жизнь ребенка. "Господи, прости!.. Не отнимай! Пожалей, господи, смилуйся!" Болезнь душила маленькую жизнь. Девочка лежала пластом, из припухшегогорлышка полз трудный, прерывистый хрип. Станичный фельдшер, поместившисьво флигеле, приходил раза четыре в день, вечерами подолгу стоял на крыльцелюдской, покуривая, глядя на холодную россыпь осенних звезд. Ночи навылет простаивала Аксинья на коленях у кровати. Булькающий хрипполосовал ее сердце. - М-а-ма... - шелестели маленькие спекшиеся губы. - Зернышко мое, дочушка! - приглушенно звенела мать. - Цветочек мой, неуходи, Танюшка! Глянь, моя красотушка, открой глазки. Опомнись же! Гулюшкамоя черноглазая... За что же, господи?.. Девочка изредка поднимала воспаленные веки, налитые кровью дурной,глазенки устремляли текучий, неуловимый взгляд. Жадно ловила мать этотвзгляд. Он уходил, казалось, внутрь себя, тоскующий, примиренный. Умерла она на руках у матери. В последний раз, всхлипывая, зевнулпосиневший ротик, и тельце вытянула судорога; запрокидываясь, катилась сАксиньиной руки потная головка, прижмуренный, с мертвым зрачком, смотрелудивленно угрюмоватый мелеховский глазок. Возле пруда, под старым разлапистым тополем вырыл дед Сашка крохотнуюмогилку, под мышкой отнес туда гробик, с несвойственной ему торопливостьюзарыл и долго терпеливо ждал, пока поднимется Аксинья с суглинистогохолмика. Не дождался, высморкался, как арапником хлопнул, - пошел вконюшню... С сеновала достал флакон одеколона, неполный пузырекденатурированного спирта, смешал в бутылке и, болтая, любуясь на цвет,сказал: - Помянем. Царство небесное дитю. Душа ангельская преставилась. Он выпил, ошалело затряс головой, закусывая раздавленным помидором, и,растроганно глядя на бутылку, сказал: - Не забудь ты меня, дорогая, а я тебя не забуду!.. - и заплакал. Через три недели Евгений "Листницкий прислал телеграмму, извещая о том,что получил отпуск и выехал домой. На станцию выслали за ним тройкулошадей, вся дворня встала на ноги: резали индеек, гусей, дед Сашкасвежевал барана, приготовления делались словно перед большим съездомгостей. Накануне в слободу Каменку выслана была подстава. Молодой хозяинприехал ночью. Моросил изморосный дождь, фонари кидали на лужи мерклыедорожки света. У крыльца, позванивая бубенчиками, остановились лошади. Изкрытой коляски вышел взволнованный, улыбающийся Евгений. Кинув на рукидеду Сашке теплый плащ, он, заметно прихрамывая, поднялся по крыльцу. Иззала, роняя мебель, торопливо шаркал старый пан. Аксинья подала ужин в столовую и пошла звать к столу. Заглянув взамочную скважину, увидела: старик, припав к сыну, целует его в плечо; шеяего, в старчески дряблых складках, мелко трясется. Подождав несколькоминут, Аксинья заглянула вновь: Евгений в распахнутом защитном мундирестоял на коленях перед большой раскинутой на полу картой. Старый пан, выдувая из трубки лохматые кольца дыма, стукал костяшкамипальцев по ручке кресла, гудел возмущенно: - Алексеев? Не может быть! Я не поверю. Евгений что-то тихо и долго говорил, убеждал, водил по карте пальцем, вответ ему старик сдержанно басил: - Верховный в данном случае не прав. Узкая ограниченность! Да помилуй,Евгений, вот тебе аналогичный пример из русско-японской кампании.Позволь!.. Позволь, позволь! Аксинья постучала. - Что, уже подано? Сейчас. Старик вышел оживленный, веселый, совсем по-молодому блистали егоглаза. Вдвоем с сыном они выпили бутылку вина, вчера только вырытую изземли. На позеленевшей, обомшелой наклейке еще сохранилась выцветшая дата- 1879 год. Прислуживая и глядя на веселые лица, Аксинья сильнее ощущала своеодиночество. Терзала ее невыплаканная тоска. Первые дни после смертидевочки она хотела и не могла плакать. Рос в горле крик, но слез не было,и оттого каменная горечь давила вдвойне. Она много спала (искала отдыха всонном забытьи); но и во сне настигал ее призрачный зов ребенка. Ей токазалось, что дочь ее спит рядом с ней, и она отодвигалась, шарила попостели рукой, то слышался невнятный шепот: "Мама, пить". - Кровиночка моя... - шептала Аксинья холодеющими губами. Даже в гнетущей яви мерещилось ей иногда, что вот у колен ее жметсяребенок, и она ловила себя на том, что тянется рукой приласкать курчавуюголовку. На третий день после приезда Евгений допоздна просидел у деда Сашки вконюшне, слушая бесхитростные его рассказы о былой привольной на Донужизни, о старине. Он вышел оттуда в девятом часу; на дворе полоскалсяветер, слякотно чавкала под ногами грязь. Мен; туч казаковал молодойжелтоусый месяц. При свете его Евгений глянул на часы, направился влюдскую. У крыльца он закурил, на минуту стал, раздумывая, и, тряхнувплечами, решительно ступил на крыльцо. Осторожно нажал щеколду, дверь,скрипнув, отворилась. Он вошел в Аксиньину половину, чиркнул спичкой. - Ктой-то? - спросила Аксинья, натягивая на себя одеяло. - Это я. - Я сейчас оденусь. - Ничего. Я на минутку. Евгений, сбросив шинель, сел на край кровати. - У тебя умерла дочушка... - Умерла, - эхом откликнулась Аксинья. - Ты очень изменилась. Еще бы, я понимаю, что значит потерять ребенка.Но мне думается, что ты напрасно изводишь себя, к жизни ее не вернешь, аты еще в достаточной степени молода, чтобы иметь детей. Не надо так! Берисебя в руки, смирись... В конце концов, не все потеряно со смертьюребенка, у тебя еще - подумай! - вся жизнь впереди. Евгений, сжав руку Аксиньи, гладил ее с ласковой властностью, говорил,играя низкими нотками голоса. Он перешел на шепот и, слыша, как Аксиньявся сотрясается в заглушенном плаче и плач переходит в рыдание, сталцеловать ее мокрые от слез щеки, глаза... Падко бабье сердце на жалость, на ласку. Отягощенная отчаянием Аксинья,не помня себя, отдалась ему со всей бурной, давно забытой страстностью. Акогда схлынула небывало опустошительная, помрачающая волна бесстыдногонаслаждения, она очнулась, резко вскрикнула, теряя разум, выбежалаполуголая, в одной рубахе, на крыльцо. Следом за ней, бросив дверьоткрытой, торопливо вышел Евгений. Он на ходу надел шинель, шел торопливои, когда, запыхавшись, поднялся на террасу дома, засмеялся радостно,довольно. Его подмывало бодрящее веселье. Уже лежа в постели, потираяпухлую, мягкую грудь, подумал: "С точки зрения честного человека - этоподло, безнравственно. Григорий... Я обворовал ближнего, но ведь там, нафронте, я рисковал жизнью. Могло же так случиться, чти пуля взяла быправее и продырявила мне голову? Теперь я истлевал бы, моим теломнажирались бы черви... Надо с жадностью жить каждый миг. Мне все можно!"Он на минуту ужаснулся своим мыслям, но воображение вновь вылепилострашную картину атаки и того момента, когда он поднялся с убитого коня иупал, срезанный пулями. Уже засыпая, успокоение решил: "Завтра об этом, асейчас спать, спать..." На следующий день утром, оставшись в столовой наедине с Аксиньей, онподошел к ней, виновато улыбаясь, но она, прижавшись к стене, вытягиваяруки, опалила его яростным шепотом: - Не подходи, проклятый!.. Свои неписаные законы диктует людям жизнь. Через три дня ночью Евгенийвновь пришел в половину Аксиньи, и Аксинья его не оттолкнула.

XXIII

К глазной лечебнице доктора Снегирева примыкал маленький садик. Таких неуютных стриженых садов много по окраинным переулкам Москвы, вних не отдыхает глаз от каменной тяжелой скуки города, и еще резче ибольней вспоминается при взгляде на них дикое приволье леса. В больничномсадике хозяйничала осень: крыла дорожки оранжевой бронзой листьев,утренними заморозками мяла цветы и водянистой зеленью наливала на газонахтраву. В погожие дни по дорожкам гуляли больные, вслушиваясь в переливыцерковных звонов богомольной Москвы. В ненастье (а в том году онопреобладало) слонялись из палаты в палату, лежали на койках, отмалчиваясь,прискучившие и самим себе и друг другу. В лечебнице преобладали гражданские больные, раненые помещались в однойпалате; было их пять человек: Ян Варейкис, высокий русый латыш сокладистой подстриженной бородой и голубыми глазами; Иван Врублевский,двадцативосьмилетний красавец драгун, уроженец Владимирской губернии;сибирский стрелок Косых, вертлявый желтый солдатишко Бурдин и МелеховГригорий. В конце сентября привезли еще одного. Во время вечернего чаяпродолжительно затрепетал звонок. Григорий выглянул в коридор. В переднюювошли трое: сестра милосердия и человек в черкеске, третьего ониподдерживали под руки. Он, наверное, только что прибыл с вокзала: об этомсвидетельствовала его грязная солдатская гимнастерка с кровяными бурымиследами на груди. Ему вечером же сделали операцию. После недолгихприготовлений (в палаты доносился шум - кипятили инструменты) воперационную провели новоприбывшего. Спустя несколько минут оттудапослышалась приглушенная песня: пока раненому удаляли остаток глаза,выбитого осколком, он, усыпленный хлороформом, пел и невнятно ругался.После операции его принесли в палату к раненым. Через сутки тяжкая одурьхлороформа вышла из мозгов, и он рассказал, что был ранен под Вербергом нагерманском фронте, фамилия его Гаранжа, был пулеметчиком, родом сам изЧерниговской губернии. За несколько дней он особенно близко сошелся сГригорием; койки их стояли рядом, и они уже после вечернего обхода шепотомподолгу разговаривали. - Ну, козак, як дила? - Как сажа бела. - Глаз, що ж вин? - Хожу на уколы. - Скилько зробилы? - Восемнадцать. - Больно чи ни? - Нет, сладко. - А ты попроси, шоб воны геть його выризалы. - Не всем кривым быть. - Це так. Желчный, язвительный сосед Григория был недоволен всем: ругал власть,войну, участь свою, больничный стол, повара, докторов - все, что попадалона острый его язык. - За шо мы с тобой, хлопче, воювалы? - За что все, за то и мы. - Та ты толком окажи мэни, толком. - Отвяжись! - Га! Дуркан ты. Це дило треба разжуваты. За буржуив мы воевалы, чуешь?Що ж це таке - буржуй? Птыця така у коноплях живе. Он разъяснял Григорию непонятные слова, пересыпал свою речь ругательнымзабористым перцем. - Не тарахти! Не понимаю хохлачьего твоего языка, - перебивал егоГригорий. - Ось тоби! Що ж ты, москаль, не понимаешь? - Реже гутарь. - Я ж, мий ридненький, и то балакаю нэ густо. Ты кажешь - за царя, а шож воно такое - царь? Царь - пьянюга, царица - курва, паньским грошам отвойны прибавка, а нам на шею... удавка. Чуешь? Ось! Хвабрыкант горилкупье, солдат вошку бье, тяжко обоим. Хвабрыкант с барышом, а рабочийнагишом, так воно порядком и пластуется. Служи, козак, служи! Ще одинхрэст заробишь, гарный, дубовый... - Говорил по-украински, но в редкиеминуты, когда волновался, переходил на русский язык и, уснащая егоругательствами, изъяснялся чисто. Изо дня в день внедрял он в ум Григория досель неизвестные тому истины,разоблачал подлинные причины возникновения войны, едко высмеивалсамодержавную власть. Григорий пробовал возражать, но Гаранжа забивал егов тупик простыми, убийственно простыми вопросами, и Григорий вынужден былсоглашаться. Самое страшное в этом было то, что сам он в душе чувствовал правотуГаранжи и был бессилен противопоставить ему возражения, не было их инельзя было найти. С ужасом Григорий сознавал, что умный и злой украинецпостепенно, неуклонно разрушает все его прежние понятия о царе, родине, оего казачьем воинском долге. В течение месяца после прихода Гаранжи прахом задымились все те устои,на которых покоилось сознание. Подгнили эти устои, ржавью подточила ихчудовищная нелепица войны, и нужен был только толчок. Толчок был дан,проснулась мысль, она изнуряла, придавливала простой, бесхитростный умГригория. Он метался, искал выхода, разрешения этой непосильной для егоразума задачи и с удовлетворением находил его в ответах Гаранжи. Поздней ночью однажды Григорий встал с постели и разбудил Гаранжу.Подсел к нему на кровать. В окно сквозь приспущенную штору тек зеленоватыйсвет сентябрьского месяца. Щеки проснувшегося Гаранжи темнели супеснымирытвинами, влажно блестели черные впадины глазниц. Он зевал, зябко куталноги в одеяло. - Шо нэ спышь? - Сну нету. Сон от меня уходит. Ты мне объясни вот что, война одним напользу, другим в разор... - Ну? Ахха-а-а... - зевнул Гаранжа. - Погоди! - зашептал Григорий, опаляемый гневом. - Ты говоришь, что напотребу богатым нас гонят на смерть, а как же народ? Аль он не понимает?Неужели нету таких, чтоб могли рассказать? Вышел бы и сказал: "Братцы, вотза что вы гибнете в кровях". - Як це так, вышел? Ты шо, сказывся? А ну, побачив бы я, як ты вышел.Мы ось с тобой шепчемся, як гуси у камыши, а гавкни ризко - и пид пулю.Черная глухота у народи. Война его побудить. Из хмары писля грому дощбуде... - Что же делать? Говори, гад! Ты мне сердце разворошил. - А шо тоби сердце каже? - Не пойму, - признался Григорий. - Хто мэнэ с кручи пихае, того я пихну. Трэба, нэ лякаясь, повернутьвинтовки. Трэба у того загнать пулю, кто посылае людей у пэкло. Ты знай, -Гаранжа приподнялся и, скрипнув зубами, вытянул руки, - поднимется вэлыкахвыля, вона усэ снэсэ! - По-твоему, что ж... все вверх ногами надо поставить? - Га! Власть треба, як грязные портки, скынуть. Треба с панив овчинудрать, треба им губы рвать, бо гарно воны народ помордувалы. - А при новой власти войну куда денешь? Так же будут клочиться, - немы, так дети наши. Войне чем укорот дашь? Как ее уничтожить, раз извекувоюют? - Вирно, война испокон веку иде, и до той годыны вона нэ пэрэвэдэться,пока будэ на свити дурноедьска власть. От! А як була б у кажномгосударстви власть робоча, тоди б не воювалы. То и трэба зробыть. А цэбудэ, в дубову домовыну их мать!.. Будэ! И у германцив, и у хранцузив - увсих заступэ власть робоча и хлеборобська. За шо ж мы тоди будемобрухаться? Граныци - геть! Чорну злобу - геть! Одна по всьому свиту будэчервона жизнь. Эх! - Гаранжа вздохнул и, покусывая кончики усов, блистаяединственным глазом, мечтательно улыбнулся. - Я б, Грыцько, кровь своюруду по капли выцидыв бы, шоб дожить до такого... Полымя мэни сердцевинулиже... Они проговорили до рассвета. В серых сумерках забылся Григорийбеспокойным сном. Утром его разбудили голоса и плач. Иван Врублевский, лежа на кровативниз лицом, всхлипывал, сморкался; вокруг него стояли фельдшерица, ЯнВарейкис и Косых. - Чего он хлюпает? - высунув голову из-под одеяла, хрипнул Бурдин. - Глаз разбил. Начал из стакана вынать и кокнул его об пол, - скорее сзлорадством, чем с сожалением, ответил Косых. Какой-то обрусевший немец, торговец искусственными глазами, движимыйпатриотическими побуждениями, выдавал свой товар солдатам бесплатно.Накануне Врублевскому подобрали и вставили стеклянный глаз, тончайшейработы, такой же голубой и красивый, как и настоящий. Настолькохудожественно он был сделан, что даже при внимательном изучении нельзябыло отличить подлинный глаз от искусственного. Врублевский радовался исмеялся, как ребенок. - Приду домой, - говорил он, по-владимирски окая, - любую девку обману.Женюсь, а потом признаюсь, что глаз-то стеклянный. - Омманет, язви его! - хохотал Бурдин, постоянно напевавший о Дуне итаракане, который прогрыз Дуне сарафан. И вот несчастная случайность - и красавец парень вернется в роднуюдеревню кривым уродом. - Новый дадут, не реви, - утешал Григорий. Врублевский поднял опухшее от слез лицо с красной мокрой дыркой вместоглаза. - Не дадут. Глаз - он триста рублей стоит. Не дадут. - Глаз был так глаз! Каждая жилка на ем прорисована, - восторгалсяКосых. После утреннего чая Врублевский поехал с фельдшерицей в магазин кнемцу, и тот вновь подобрал глаз. - Немцы-то, они лучше русских! - неистовствовал в восторге Врублевский.- У русского купца - хрен выпросишь, а этот и слова не сказал. Минул сентябрь. Время скупо отсчитывало дни. Тянулись они нескончаемодлинные, набитые мертвящей скукой. По утрам в девять пили чай. Каждомубольному на тарелочке подавали два чахлых прозрачных ломтика французскойбулки и кусочек сливочного масла, величиной с мизинец, после обеда больныерасходились голодные. Вечером пили чай, для разнообразия запивая егохолодной водой. Состав больных менялся. Из "военной палаты" (так окрестилибольные палату, где лежали раненые солдаты) первым выписался сибирякКосых, за ним последовал латыш Варейкис. В последних числах октябрявыписали Григория. Красивый, с подстриженной бородкой, хозяин больницы доктор Снегирев наиспытании признал зрение Григория удовлетворительным. В темной комнатеГригорию показывали на известном расстоянии освещенные большие буквы ицифры. Его выписали и направили в госпиталь на Тверской, так какзалеченная рана на голове неожиданно открылась, и появилось легкоенагноение. Прощаясь с Гаранжой, Григорий спросил: - Увидимся ли? - Гора с горой нэ сходыться... - Ну, хохол, спасибо, что глаза мне открыл. Теперь я зрячий и... злой! - У полк прийдэшь - побалакай на цэй счет с козакамы. - Ладно. - Як шо доведэться буваты у Черниговщини, в слободе Гороховки, -спрашивай коваля Андрия Гаранжу, рад буду тэбэ бачиты. Прощувай, хлопче! Они обнялись. Надолго сохранила память Григория образ украинца ссуровым единственным глазом и ласковыми линиями рта на супесных щеках. В госпитале Григорий провалялся недели полторы. Он вынашивал в душенеоформленные решения, бродила в нем желчь гаранжевского учения. Ссоседями по палате он говорил мало, некое тревожное смятение сквозило вкаждом его движении. "Беспокойный", - так охарактеризовал его при приемезаведующий госпиталем, бегло осматривая нерусское лицо Григория. Первые дни Григория лихорадило, лежал он на койке, вслушиваясь внеумолчные звоны в ушах. В это время и произошел такой инцидент. Проездом из Воронежа госпиталь высочайше соизволила посетить особаимператорской фамилии. Уведомленные об этом с утра лица врачебногоперсонала госпиталя заметались, как мыши в горящем амбаре. Раненыхприодели: беспокоя их, внеочередно сменили постельное белье, младший врачдаже пытался учить, как отвечать особе и как держать себя в разговоре соной. Тревога передалась и раненым: некоторые заранее стали говоритьшепотом. В полдень у подъезда вякнул автомобильный рожок, и всопровождении должного количества свиты в настежь распахнутые дверигоспиталя вошла особа. (Один из раненых, весельчак и балагур, уверял послетоварищей, что к моменту приезда именитых посетителей госпитальный флаг скрасным крестом вдруг буйно затрепыхался, несмотря на то что погода стоялана редкость ясная и безветренная, а на противоположной стороне, на вывескепарикмахерского заведения элегантный завитой мужчина сделал нечто похожеена коленопреклоненное движение или реверанс.) Начался обход палат. Особазадавала приличествующие ее положению и обстановке нелепые вопросы;раненые, по совету младшего врача, вылупив глаза больше той меры, которойучили их в строю, отвечали: "Точно так, ваше императорское величество" и"Никак нет" с приложением этого же титула. Комментарии к ответам давалзаведующий госпиталем, причем вился он, как уж, ущемленный вилами, и дажеиздалека на него было жалко смотреть. Царственная особа, переходя от койкик койке, раздавала иконки. Толпа блестящих мундиров и густая волна дорогихдухов надвигалась на Григория. Он стоял возле своей койки небритый, худой,с воспаленными глазами; мелкая дрожь острых коричневых скул выдавала еговолнение. "Вот они, на чью радость нас выгнали из родных куреней и кинули насмерть. Ах, гадюки! Проклятые! Дурноеды! Вот они, самые едучие вши нанашей хребтине!.. Не за эту ли... топтали мы конями чужие хлеба и убиваличужих людей? А полз я по жнивью и кричал? А страх? Оторвали от семьи,морили в казарме..." - клубился в голове его кипящий ком мыслей. Псинаязлоба поводила его губы. "Сытые какие все, аж блестят. Туда б вас, триждыпроклятых! На коней, под винтовку, вшами вас засыпать, гнилым хлебом,мясом червивым кормить!.." Григорий низал глазами лощеных офицеров свиты и останавливал мерклыйвзгляд на сумчатых щеках члена императорской фамилии. - Донской казак, георгиевский кавалер, - изгибаясь, указал на негозаведующий, и таким тоном было это сказано, словно он сам заслужил этоткрест. - Какой станицы? - спросила особа, держа наготове иконку. - Вешенской, наше императорское высочество. - За что имеешь крест? В светлых пустых глазах особы тлела скука, пресыщенность. Рыжеватаялевая бровь заученно приподнималась - это делало лицо особы болеевыразительным. Григорий на мгновение ощутил холодок и покалывание в груди;такое чувство являлось в первый момент атаки. Губы его неудержимокривились, прыгали. - Я бы... Мне бы по надобности сходить... по надобности, вашеимператорское... по малой нужде... - Григорий качнулся, словнопереломленный, указывая широким жестом под кровать. Левая бровь особы стала дыбом, рука с иконкой застыла на полпути.Особа, недоуменно свесив брюзглую губу, повернулась к сопутствовавшему ейседому генералу с фразой на английском языке. Еле заметное замешательствотронуло свиту: высокий офицер с аксельбантами рукой, затянутой вбелоснежную перчатку, коснулся глаз; второй потупил голову, третий свопросом глянул в лицо четвертому... Седой генерал, почтительно улыбаясь,на английском языке что-то доложил их императорскому высочеству, и особасоизволила милостиво сунуть в руки Григорию иконку и даже одарить еговысшей милостью: коснуться рукой его плеча. После отъезда высоких гостей Григорий упал на койку. Зарывшись головойв подушку, вздрагивая плечами, лежал несколько минут; нельзя было понять -плакал он или смеялся, но встал с сухими, проясневшими глазами. Его сейчасже вызвал в кабинет заведующий госпиталем. - Ты, каналья!.. - начал он, комкая в пальцах бороду цвета линялойзаячьей шкурки. - Я тебе не каналья, гад! - не владея нижней отвисшей челюстью, шагая кдоктору, сказал Григорий. - На фронте вас нету! - И, осилив себя, ужесдержанней: - Отправьте меня домой! Доктор, пятясь от него, зашел за письменный стол, сказал мягче: - Отправим. Убирайся к черту! Григорий вышел, дрожа улыбкой, со взбешенными глазами. За его чудовищную, непростительную выходку в присутствии высокой особыадминистрация госпиталя лишила его питания на трое суток. Кормили еготоварищи по палате и сердобольный, страдавший от грыжи повар.

XXIV


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 |


Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.008 сек.)