АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 3 страница

Читайте также:
  1. I ЧАСТЬ
  2. I. ПАСПОРТНАЯ ЧАСТЬ
  3. II часть
  4. II. Основная часть
  5. II. Основная часть
  6. III часть урока. Выставка, анализ и оценка выполненных работ.
  7. III. Творческая часть. Страницы семейной славы: к 75-летию Победы в Великой войне.
  8. III. Творческая часть. Страницы семейной славы: к 75-летию Победы в Великой войне.
  9. XXXVIII 1 страница
  10. XXXVIII 2 страница
  11. XXXVIII 2 страница
  12. XXXVIII 3 страница
Верст на сорок ниже по Стоходу шли бои. Две недели неумолчно стоналсплошной орудийный гул, по ночам далекое фиолетовое небо кромсали отсветыпрожекторных лучей, они сияли радужно-тусклыми зарницами, перемигивались,заражали необъяснимой тревогой тех, кто отсюда наблюдал за вспышками изаревами войны. На участке, болотистом и диком, разместился 12-й казачий полк. Днемизредка постреливали по перебегавшим в неглубоких окопах австрийцам,ночью, защищенные болотом, спали или играли в карты; одни часовыенаблюдали за оранжевыми жуткими всплесками света там, где шли бои. В одну из морозных ночей, когда далекие отсветы особенно ярко мережилинебо, Григорий Мелехов вышел из землянки, по ходу сообщения пробрался влес, торчавший позади окопов седой щетиной на черном черепе невысокогохолма, и прилег на просторной духовитой земле. В землянке было накурено,смрадно, бурый табачный дым бахромчатой скатертью висел над столиком, закоторым человек восемь казаков резались в карты, а в лесу, на вершинехолма, наплывает ветерок, тихий, как от крыльев пролетающей невидимойптицы; неизъяснимо грустный запах излучают умерщвленные заморозками травы.Над лесом, уродливо остриженным снарядами, копится темнота, дотлевает нанебе дымный костер Стожаров, Большая Медведица лежит сбоку от МлечногоПути, как опрокинутая повозка с косо вздыбленным дышлом, лишь на севереровным мерцающим светом истекает Полярная звезда. Григорий, щурясь, глядел на нее, и от ледяного света звезды, неяркого,но остро коловшего глаза, под ресницами выступали такие же холодные слезы. Лежа здесь, на холме, он почему-то вспомнил ту ночь, когда с хутораНижне-Яблоновского шел в Ягодное к Аксинье; с режущей болью вспомнил и ее.Память вылепила неясные, стертые временем бесконечно дорогие и чуждыелинии лица. С внезапно забившимся сердцем он попытался восстановить еготаким, каким видел в последний раз, искаженным от боли, с багровым следомкнута на щеке, но память упорно подсовывала другое лицо, чуть склоненноенабок, победно улыбающееся. Вот она поворачивает голову, озорно и любовно,из-под низу разит взглядом огнисто-черных глаз, что-тонесказанно-ласковое, горячее шепчут порочно-жадные красные губы, имедленно отводит взгляд, отворачивается, на смуглой шее два крупныхпушистых завитка... их так любил целовать он когда-то... Григорий вздрагивает. Ему кажется, что он на секунду ощутилдурнопьяный, тончайший аромат Аксиньиных волос; он, весь изогнувшись,раздувает ноздри, но... нет! это волнующий запах слежалой листвы. Меркнет,расплывается овал Аксиньиного лица. Григорий закрывает глаза, кладетладони на шероховатую землю и долго, не мигая, глядит, как за поломаннойсосной на окраине неба голубой нарядной бабочкой трепещет в недвижимомполете Полярная звезда. Отдельные куски несвязанных воспоминаний затемняли образ Аксиньи. Онвспомнил те недели, которые провел на хуторе Татарском, в семье, послеразрыва с Аксиньей; по ночам - жадные, опустошающие ласки Натальи, словностаравшейся вознаградить за свою прежнюю девическую холодность; днями -внимательное, почти заискивающее отношение семьи, почет, с каким встречалихуторные первого георгиевского кавалера. Григорий всюду, даже в семье,ловил боковые, изумленно-почтительные взгляды - его разглядывали так, какбудто не верили, что он - тот самый Григорий, некогда своевольный ивеселый парень. С ним, как с равным, беседовали на майдане старики, привстрече на его поклон снимали шапки, девки и бабы с нескрываемымвосхищением разглядывали бравую, чуть сутуловатую фигуру в шинели сприколотым на полосатой ленточке крестом. Он видел, что ПантелейПрокофьевич явно гордился им, шагая рядом в церковь или на плац. И весьэтот сложный тонкий яр лести, почтительности, восхищения постепенно губил,вытравляя из сознания семена той правды, которую посеял в нем Гаранжа.Пришел с фронта Григорий одним человеком, а ушел другим. Свое, казачье,всосанное с материнским молоком, кохаемое на протяжении всей жизни, взяловерх над большой человеческой правдой. - Я знал, Гришка, - подвыпив, на прощанье говорил Пантелей Прокофьевичи, волнуясь, гладил серебряные с чернью волосы, - знал давно, что из тебядобрый казак выйдет. Год от рождения тебе сравнялся, и по давнишнемуказачьему обычаю вынес я тебя на баз - помнишь, старуха? - и посадилверхом на коня. А ты, сукин сын, цап его за гриву ручонками!.. Тогда ишосмекнул я, что должон из тебя толк выйтить. И вышел. Добрым казаком ушел на фронт Григорий; не мирясь в душе с бессмыслицейвойны, он честно берег свою казачью славу... Тысяча девятьсот пятнадцатый год. Май. Под деревней Ольховчик поярко-зеленой ряднине луга наступает в пешем строю 13-й немецкий Железныйполк. Цикадами звенят пулеметы. Тяжеловесно стрекочет станковый пулеметзалегшей над речкой русской роты. 12-й казачий полк принимает бой.Григорий перебегает в цепи вместе с казаками своей сотни и, оглядываясь,видит расплавленный диск солнца на полуденном небе и другой такой же вречной заводи, опушенной желтобарашковой лозой. За речкой, за тополямискрываются коноводы, а впереди - немецкая цепь, желтый глянец медных орловна касках. Ветер шевелит сизый, полынный, дымок выстрелов. Григорий не спеша стреляет, целится тщательно и между двумя выстрелами,прислушиваясь к команде взводного, выкрикивающего прицел, успеваетосторожно ссадить выползшую на рукав его гимнастерки рябую божью коровку.Потом атака... Григорий окованным прикладом валит с ног высокого немецкоголейтенанта, берет в плен трех немецких солдат и, стреляя над их головамивверх, заставляет их рысью бежать к речке. Под Равой-Русской со взводом казаков в июле 1915 года отбивает казачьюбатарею, захваченную австрийцами. Там же во время боя заходит в тылпротивника, открывает огонь из ручного пулемета, обращая наступлениеавстрийцев в бегство. Пройдя Баянец, в стычке берет в плен толстого австрийского офицера. Какбарана, вскидывает его поперек седла, скачет, все время ощущая противныйзапах человеческого кала, исходивший от офицера, и дрожь полного, мокрогоот страха тела. И особенно выпукло вспомнил Григорий, лежа на черной плешине холма,случай, столкнувший его с лютым врагом - Степаном Астаховым. Это было,когда 12-й полк сняли с фронта и кинули в Восточную Пруссию. Казачьи коникопытили аккуратные немецкие поля, казаки жгли немецкие жилища. По пути,пройденному ими, стлался рудный дым и дотлевали обугленные развалины стени черепичные потрескавшиеся крыши. Под городом Столыпином полк шел внаступление вместе с 27-м Донским казачьим полком. Григорий мельком виделпохудевшего брата, чисто выбритого Степана и другихказаков-однохуторянцев. В бою полки понесли поражение. Немцы окружили их,и когда двенадцать сотен, одна за другой, устремились в атаку с цельюпрорвать сомкнувшееся вражеское кольцо, Григорий увидел, как Степанспрыгнул с убитого под ним вороного коня и закружился волчком. Григорий,обожженный внезапной и радостной решимостью, с трудом удержал коня и,когда последняя сотня, едва не растоптав Степана, промчалась мимо,подскакал к нему, крикнул: - Хватайся за стремя! Степан сжал ремень стремени в руке, с полверсты бежал рядом с конемГригория. - Не скачи шибко! Не скачи, ради Исуса Христа! - просил он, задыхаясь. Прорыв они миновали благополучно. До леса, где спешивались вырвавшиесясотни, оставалось не больше ста саженей, но тут пуля хлестнула Степана поноге, и он, оторвавшись от стремени, упал навзничь. Ветер сорвал сГригория фуражку, кинул на глаза чуб. Григорий отбросил волосы, оглянулся.Степан, хромая, подбежал к кусту, швырнул в него казачью фуражку, сел,торопливо стягивая алевшие лампасами шаровары. Из-под бугра перебегализвенья немецкой цепи, и Григорий понял: хочет Степан жить - для того рветс себя казачьи шаровары, чтобы сойти за солдата - казаков не брали тогданемцы в плен... Подчиняясь сердцу, Григорий крутнул коня и подскакал ккусту, на ходу спрыгнув: - Садись!.. Не забыть Григорию короткого взмаха Степановых глаз. Помог Степанусесть в седло, сам бежал, держась за стремя, рядом с облитым потом конем. Цьююууу... - цедила горячий свист пуля и, вылетая из слуха, рваласвист: юууть! Над головой Григория, над меловым лицом Степана, по бокам - этотнижущий, сверлящий высвист: цьююуууть, цьюуу-уть, а сзади - хлопкивыстрелов, как треск перезревших стручков акации: - Пук-пак! Пук-пак! Та-тах-ах-ах! В лесу Степан слез с седла, кривясь от боли, кинул поводья, захромал всторону. Через голенище левого сапога текла кровь, и при каждом шаге,когда наступал на раненую ногу, - из-под отставшей подошвы билавишнево-красная тонкая струя. Степан прислонился к стволу разлапистогодуба, поманил Григория пальцем. Тот подошел. - Полон сапог натекло крови, - сказал Степан. Григорий молчал, глядел в сторону. - Гришка... как шли мы нынче в наступление... Слышишь, Григорий? -заговорил Степан, ища ввалившимися глазами глаза Григория. - Как шли, ясзади до трех раз в тебя стрелял... Не привел бог убить. Они столкнулись глазами. Из запавших глазниц нестерпимо блестел остроотточенный взгляд Степана. Степан говорил, почти не разжимая стиснутыхзубов: - Ты меня от смерти отвел... Спасибо... А за Аксинью не могу простить.Душа не налегает... Ты меня не неволь, Григорий... - Я не неволю, - ответил тогда Григорий. Они разошлись по-прежнему непримиренные... И еще... В мае полк, вместе с остальными частями брусиловской армии,прорвал у Луцка фронт, каруселил в тылу, бил и сам принимал удары. ПодЛьвовом Григорий самовольно увлек сотню в атаку, отбил австрийскуюгаубичную батарею вместе с прислугой. Через месяц ночью как-то плыл черезБуг за "языком". Сбил с ног стоявшего на посту часового, и он, здоровый,коренастый немец, долго кружил повисшего на нем полуголого Григория,порывался кричать и никак не хотел, чтобы его связали. Улыбаясь, вспомнил Григорий этот случай. Мало ли таких дней рассорило время по полям недавних и давнишних боев?Крепко берег Григорий казачью честь, ловил случай выказать беззаветнуюхрабрость, рисковал, сумасбродничал, ходил переодетым в тыл к австрийцам,снимал без крови заставы, джигитовал казак и чувствовал, что ушлабезвозвратно та боль по человеку, которая давила его в первые дни войны.Огрубело сердце, зачерствело, будто солончак в засуху, и как солончак невпитывает воду, так и сердце Григория не впитывало жалости. С холоднымпрезрением играл он чужой и своей жизнью; оттого прослыл храбрым - четыреГеоргиевских креста и четыре медали выслужил. На редких парадах стоял уполкового знамени, овеянного пороховым дымом многих войн; но знал, чтобольше не засмеяться ему, как прежде; знал, что ввалились у него глаза иостро торчат скулы; знал, что трудно ему, целуя ребенка, открыто глянуть вясные глаза; знал Григорий, какой ценой заплатил за полный бант крестов ипроизводства. Он лежал на холме, подвернув под бок полу шинели, опираясь на локотьлевой руки. Память услужливо воскрешала пережитое, и в скупые отрывочныевоспоминания войны тонкой голубой прядью вплетался какой-нибудь далекийслучай из детства. На минуту Григории с любовью и грустью останавливал нанем мысленный взгляд, потом снова переходил к недавнему. В австрийскихокопах кто-то мастерски играл на мандолине. Тоненькие, колеблемые ветромзвуки спешили оттуда, перебираясь через Стоход, легко семенили над землей,многократно политой людской кровью. В зените пламенней горели звезды,плотнела темь, и уже горбатился над болотом полуночный туман. Григорийвыкурил две цигарки подряд, с грубоватой лаской погладил ремень винтовки,опираясь на пальцы левой руки, приподнялся с гостеприимной земли; побрел кокопам. В землянке все еще играли в карты. Григорий упал на нары, хотел ещеблуждать в воспоминаниях по исхоженным, заросшим давностью тропам, но сонопьянил его; он уснул в той неловкой позе, которую принял лежа, и во сневидел бескрайнюю выжженную суховеем степь, розовато-лиловые зарослибессмертника, меж чубатым сиреневым чабрецом следы некованых конскихкопыт... Степь была пустынна, ужасающе тиха. Он, Григорий, шел по твердойсупесной почве, но шагов своих не слышал, и от этого подступал страх...Проснувшись и приподняв голову, с косыми рубцами на щеках от неловкогосна, Григорий долго жевал губами, как лошадь, на минуту ощутившая иутратившая необыкновенный аромат какой-то травки. После спал непросыпно,без снов. На другой день Григорий встал с необъяснимой сосущей тоской. - Ты чего постный ныне? Станицу во сне видал? - спросил его Чубатый. - Угадал. Степь приснилась. Так замутило на душе... Дома побывал бы.Осточертела царева службица. Чубатый снисходительно посмеивался. Он жил все время в одной землянке сГригорием, относился к нему с тем уважением, какое сильный зверьиспытывает к столь же сильному; со времени первой ссоры, в 1914 году,между ними не было стычек, и влияние Чубатого явно сказывалось нахарактере и психике Григория. Мировоззрение Чубатого сильно изменилавойна. Он туго, но неуклонно катился к отрицанию войны, подолгу говорил обизменниках-генералах и германцах, засевших в царском дворце. Раз как-тообмолвился фразой: "Добра не жди, коль сама царица германских кровей. Вподходимый раз она нас за один чох могет продать..." Однажды Григорий высказал ему суть гаранжевского учения, но Чубатыйотнесся к этому неодобрительно: - Песня-то хорошая, да голос хриповат, - говорил он, насмешливоулыбаясь, шлепая себя по сизой лысине. - Об этом Мишка Кошевой, как кочетс плетня, трубит. Толку-то нету от этих революций, баловство одно. Тыпойми то, что нам, казакам, нужна своя власть, а не иная. Нам нужентвердый царь, наподобие Миколая Миколаича [Николай Николаевич (1856-1929)- великий князь, верховный главнокомандующий русской армии с началамировой войны; во время гражданской войны бежал за границу, где,поддерживаемый Врангелем и большей частью монархистов, был одним изпретендентов на русский престол], а с мужиками нам не по дороге - гусьсвинье не товарищ. Мужики землю норовят оттягать, рабочий жалованье себежелает прибавить - а нам чего дадут! Земли у нас - ого! А окромя чегонадо? То-то и ба, что пустая торба. Царек-то у нас хреновый - нечего грехатаить. Папаша ихний был потверже, а этот достукается, что взыграет, как впятом годе, революция, и к едрене-Матрене пойдет все колесом с горы. Намэто не на руку. Коль, не дай бог, прогонят царя, то и до нас доберутся.Тут старую злобу прикинут, а тут земли наши зачнут мужикам нарезать. Ухинадо востро держать... - Ты всегда одним боком думаешь, - хмурился Григорий. - Пустое гутаришь. Ты молодой ишо, необъезженный. А вот погоди, умыляттебя дюжей, тогда узнаешь, на чьей делянке правда. На этом обычно разговоры кончались. Григорий умолкал, а Чубатыйстарался заговорить о чем-либо постороннем. В тот день случай втянул Григория в неприятную историю. В полдень, каквсегда, с той стороны холма остановилась подъехавшая полевая кухня. К нейпо ходам сообщения, обгоняя друг друга, заторопились казаки. Для третьеговзвода за пищей ходил Мишка Кошевой. На длинной палке он принес снизкудымящихся котелков и, едва лишь вошел в землянку, крикнул: - Так нельзя, братушки! Что ж это, аль мы собаки? - Ты об чем? - спросил Чубатый. - Дохлиной нас кормят! - возмущенно крикнул Кошевой. Он кивком откинул назад золотистый чуб, похожий на заплетенную гроздьдикого хмеля, и, ставя на нары котелки, кося на Чубатого глазом,предложил: - Понюхай, чем щи воняют. Чубатый, нагнувшись над своим котелком, ворочал ноздрями, кривился, и,невольно подражая ему, так же двигал ноздрями, морщил тусклое лицоКошевой. - Вонючее мясо, - решил Чубатый. Он брезгливо отставил котелок, глянул на Григория. Тот рывком поднялся с нар, сгорбатил и без того вислый нос над щами,откинулся назад и ленивым движением ноги сбил передний котелок на землю. - На что так-то? - нерешительно проговорил Чубатый. - А ты не видишь - на что? Глянь. Аль ты подслепый? Это что? - указалГригорий на расползавшуюся под ногами мутную жижу. - О-о-о-о!.. Черви!.. Мама стара... А я не видал!.. Вот так обед. Этоне щи, а лапша... Замест потрохов - с червями. На полу, возле сукровично-красного куска мяса, в кружочках жировыхпятен, лежали, вяло распластавшись, выварившиеся, белые пухло-коленчатыечерви. - Один, другой, третий, четвертый... - почему-то шепотом считалКошевой. С минуту молчали. Григорий плевал сквозь зубы. Кошевой обнажил шашку,сказал: - Зараз арестуем эти щи и - к сотенному. - Во! Дельно! - одобрил Чубатый. Он засуетился, отвинчивая штык, говорил: - Мы будем гнать щи, а ты, Гришка, должен следом идтить. Сотенномуотрапортуешь. На штыке Чубатый и Мишка Кошевой несли полный котелок щей, шашкидержали наголо. Позади сопровождал их Григорий, а за ним сплошнойсеро-зеленой волной двигались по зигзагам траншей выбежавшие из землянокказаки. - Что такое? - Тревога? - Может, насчет мира что? - Какой там... мира тебе захотелось, а сухаря не хочешь? - Щи червивые арестовали! У офицерской землянки Чубатый с Кошевым остановились. Григорий,пригибаясь, придерживая левой рукой фуражку, шагнул в "лисью нору". - Не напирай! - зло оскалился Чубатый, оглядываясь на толкнувшего егоказака. Сотенный командир вышел, застегивая шинель, недоумевающе и чутьвстревоженно оглядываясь на Григория, выходившего из землянки последним. - В чем дело, братцы? - Командир заскользил глазами по головам казаков. Григорий зашел ему наперед, ответил в общей тишине: - Арестованного пригнали. - Какого арестованного? - А вот... - Григорий указал на котелок щей, стоявших у ног Чубатого. -Вот арестованный... Понюхайте, чем ваших казаков кормят. У него неровным треугольником изломалась бровь и, мелко подрожав,выпрямилась. Сотенный пытливо следил за выражением Григорьева лица;хмурясь, перевел взгляд на котелок. - Падлом зачали кормить! - запальчиво крикнул Мишка Кошевой. - Каптера сменить! - Гадюка!.. - Зажрался, дьявол! - Он из бычиных почек щи лопает... - А тут с червями! - подхватили ближние. Сотенный, выждав, пока улегся гул голосов, сказал резко: - Ти-ш-ше! Молчать теперь! Все сказано. Каптенармуса сегодня же сменяю.Назначу комиссию для того, чтобы обследовать его действия. Еслинедоброкачественное мясо... - К суду его! - громыхнуло сзади. Голос сотенного захлестнуло новым валом вскриков. Каптенармуса сменять пришлось в дороге. Через несколько часов послетого, как взбунтовавшиеся казаки арестовали и пригнали к сотенному щи,штаб 12-го полка получил приказ сняться с позиций и по приложенному кприказу маршруту походным порядком двигаться в Румынию. Ночью казаковсменили сибирские стрелки. В местечке Рынвичи полк разобрал лошадей инаутро форсированным маршем пошел в Румынию. На помощь румынам, терпевшим поражение за поражением, перебрасывалиськрупные войсковые соединения. Это видно было уже по одному тому, что впервый же день похода квартирьеры, высланные перед вечером в деревню, гдепо маршрутному расписанию была указана ночевка, вернулись ни с чем:деревня была до отказа забита пехотой и артиллерией, тоже передвигавшейсяк румынской границе. Полк вынужден был сделать лишние восемь верст, чтобыобеспечиться квартирами. Шли семнадцать дней. Лошади отощали от бескормицы. В разоренной войнойприфронтовой полосе не было кормов; жители или бежали внутрь России, илискрывались в лесах; раскрытые халупы пасмурно чернели нагими стенами,редко на обезлюдевшей улице встречали казаки хмурого напуганного жителя,да и тот, завидя вооруженных, спешил скрыться. Казаки, разбитыенепрестанным походом, назябшиеся и злые за себя, за лошадей, за все, чтоприходилось терпеть, раскрывали соломенные крыши построек; в деревнях,уцелевших от разгрома, не стеснялись воровать скудный кормишко, и никакимиугрозами со стороны командного состава нельзя было удержать их отпроизвола и воровства. Уже неподалеку от румынской территории, в какой-то зажиточнойдеревушке, Чубатый ухитрился выкрасть из амбара с меру ячменя. Хозяинпоймал его с поличным, но Чубатый избил смирного, престарелого бессарабца,а ячмень унес-таки коню. Взводный офицер застал его у коновязи. Чубатыйнавесил торбу коню, ходил, оглаживая дрожащими руками его запавшиемослаковатые бока, как человеку, засматривал ему в глаза. - Урюпин! Отдай ячмень, сукин сын! Тебя же, мерзавца, расстреляют заэто!.. Чубатый глянул на офицера задымленным косым взглядом и, хлопнув подноги фуражку, в первый раз за свою бытность в полку разразился истошнымкриком: - Судите! Расстреляйте! Убей меня тут, а ячмень не отдам!.. Что, мойконь с голоду должен сдыхать? А? Не дам ячмень! Зерна одного не дам! Он хватался то за голову, то за гриву жадно жевавшего коня, то зашашку... Офицер постоял молча, поглядел на чудовищно оголенные конские кострецыи, кивнув головой, сказал: - Что ж ты горячему-то даешь зерно? В голосе его явственно сквозило смущение. - Не, он остыл уж, - почти шепотом ответил Чубатый, собирая на ладоньупавшие из торбы зерна и вновь ссыпая их туда же. В первых числах ноября полк был уже на позициях. Над Трансильванскимигорами вились ветры, в ущельях бугрился морозный туман, крепко пахлисосновые леса, опаленные заморозками, и на первом чистом снегу в горахчаще попадались на глаза людям следы зверей: волки, лоси, дикие козы,вспугнутые войной, покинувшие дикие урочища, уходили в глубь страны. 7 ноября 42-й полк штурмовал высоту "320". Накануне окопы занималиавстрийцы, а в день штурма утром сменили их саксонцы, только чтопереброшенные с французского фронта. Казаки в пешем строю шли покаменистым, слегка запорошенным снегом склонам. Из-под ног осыпаласьмерзлая крошка камня, курилась мелкая снежная пыль. Григорий шел рядом сЧубатым и виновато, небывало застенчиво улыбаясь, говорил ему: - Я чтой-то ноне робею... Будто в первый раз иду наступать. - Да ну?.. - дивился Чубатый. Он нес свою отерханную винтовку, держа ее за ремень; обсасывал с усовледяные сосульки. Казаки двигались в гору неровными цепями, шли без выстрела. Гребнивражеских окопов угрожающе молчали. Там, за увалом, у немцев,лейтенант-саксонец, с красным от ветра лицом и облупившимся носом,откидываясь всем корпусом назад, улыбаясь, кричал задорно солдатам: - Kameraden! Wir haben die Blaumantel oft genug gedroschen! Da wollenwir's auch diesen einpfeffern, was es heipt mit uns'n Huhnchen zu rupfen!Ausharren! Schiept noch nicht. [Друзья! Мы били не раз синешинельников!Давайте же покажем и этим, что значит иметь дело с нами. Больше выдержки.Не стреляйте пока (нем.)] Шли в штурм казачьи сотни. Сыпалась из-под ног рыхлая каменистаяпорода. Подтыкая концы порыжелого башлыка, Григорий нервно улыбался.Впавшие щеки его, усеянные черным жнивьем давно не бритой бороды, и вислыйнос отливали желтой синевой, из-под заиневших бровей тускло, как осколкиантрацита, светили глаза. Обычное спокойствие покинуло его. Ломая в себевнезапно вернувшееся проклятое чувство боязни, он говорил Чубатому, щуряневерный взгляд на седой, притрушенный снежком гребень окопов: - Молчат. Подпущают поближе. А я боюсь, и не совестно мне... Что ежлизараз повернуться и - назад? - Чего ты галдишь ноне? - раздраженно допытывался Чубатый. - Тут,милый, как в картежной игре: не веришь себе - голову снимут. Ты из лицапожелтел, Гришка... Ты либо хворый, либо... кокнут нынче тебя. Гля-ка!Видал? Над окопами на секунду встал во весь рост и вновь упал немец в короткойшинели и острошипой каске. Левее Григория красивый светло-русый казак Еланской станицы на ходу тоснимал с правой руки перчатку, то надевал опять. Он повторял это движениебеспрерывно, торопливо шагая, трудно сгибая ноги в коленях и преувеличенногромко покашливая. "Будто один ночью идет... насильно кашляет, - веселитсебя", - подумал про него Григорий. За этим казаком виднелась веснушчатаящека урядника Максаева, дальше шагал Емельян Грошев, твердо выставиввинтовку с завернутым на сторону жалом штыка. Григорий вспомнил, чтоЕмельян несколько дней назад на походе украл у румына мешок кукурузы,взломав вот этим штыком замок у чулана. Почти рядом с Максаевым шелКошевой Мишка. Он жадно курил, часто сморкался, вытирая пальцы о наружнуюсторону левой полы шинели. - Пить хочу, - говорил Максаев. - Мне, Емельян, сапоги тесные. Нету через них ходу, - жаловался МишкаКошевой. Грошев прервал его озлобленно: - Не об сапогах тут речь! Держись, зараз из пулемета немец полосканет. После первого же залпа, сбитый с ног пулей, Григорий, охнув, упал. Онхотел было перевязать раненую руку, потянулся к подсумку, где лежал бинт,но ощущение горячей крови, шибко плескавшей от локтя внутри рукава,обессилило его. Он лег плашмя и, пряча за камень затяжелевшую голову,лизнул разом пересохшим языком пушистый завиток снега. Он жадно хваталдрожащими губами рассыпчатую снежную пыль, с небывалым страхом и дрожьювслушиваясь в сухое и резкое пощелкивание пуль и во всеобъемлющий грохотвыстрелов. Приподняв голову, увидел, как казаки его сотни бежали под гору,скользя, падая, бесцельно стреляя назад и вверх. Ничем не объяснимый и неоправдываемый страх поставил его на ноги и также заставил бежать вниз,туда, к острозубчатой прошве соснового леса, откуда полк развивалнаступление. Григорий опередил Грошева Емельяна, увлекавшего за собойраненого взводного офицера. Грошев бегом сводил того по крутому склону;сотник пьяно путал ногами и, редко припадая к плечу Грошева, блевалчерными сгустками крови. Сотни лавиной катились к лесу. На серых скатахостались серые комочки убитых; раненые, которых не успели захватить,сползали сами. Вслед резали их пулеметы. У-у-у-ка-ка-ка-ка! - рвался хлопьями сплошной поток выстрелов. Григорий, опираясь на руку Мишки Кошевого, входил в лес. На пологойплощадке у леса рикошетили пули. На левом фланге у немцев дробно стукотелпулемет. Казалось, будто по первому ломкому льду скачет, вызванивая,камень, пущенный сильной рукой. У-у-у-у-ка-ка-ка-ка-ка!.. - Насыпали нам! - словно радуясь, выкрикнул Чубатый. Прислоняясь крыжему стволу сосны, он лениво постреливал по перебегавшим над окопаминемцам. - Дураков учить надо! Учить! - вырывая у Григория руку, задыхаясь,закричал Кошевой. - Сука народ! Хуже! Кровью весь изойдет, тогда поймет,за что его по голове гвоздют! - Ты к чему это? - Чубатый сощурился. - Умный сам поймет, а дураку... дураку что? Ему силком не вдолбишь. - Ты об присяге помнишь? Ты присягал аль нет? - привязывался Чубатый. Кошевой, не отвечая, припал на колени, трясущимися руками сгребал сземли снег, глотал его с жадностью, мелко дрожа, кашляя.

V

Сбочь хутора Татарского, по небу, изморщенному седой облачной рябью,колесило осеннее солнце. Там, вверху, тихий ветерок лишь слегкаподталкивал тучи, сплавляя их на запад, а над хутором, над темно-зеленойравниной Дона, над голыми лесами бил он мощными струями, гнул вершины верби тополей, взрыхлял Дон, гнал по улицам табуны рыжих листьев. НаХристонином гумне взлохматился плохо свершенный скирд пшеничной соломы,ветер, вгрызаясь, подрыл ему вершину, свалил тонкую жердь и вдруг,подхватив золотое беремя соломы, как на навильнике, понес его над базом,завертел над улицей и, щедро посыпав пустую дорогу, кинул ощетиненныйворох на крышу куреня Степана Астахова. Христонина жена, простоволосая,выскочила на баз, зажимая коленками юбку, поглядела, как ветер хозяйничаетна гумне, и опять ушла в сенцы. Третий год войны заметно сказывался на хозяйстве хутора. Те дворы, гдене осталось казаков, щерились раскрытыми сараями, обветшалыми базами,постепенное разрушение оставляло на них свои неприглядные следы.Христонина жена хозяйствовала с девятилетним сынишкой; Аникушкина бабасовсем не хозяйствовала, а по жалмерскому своему положению усиленноухаживала за собой; румянилась, наводила красоту и за недостатком взрослыхказаков принимала ребятишек лет по четырнадцати и больше, о чемкрасноречиво свидетельствовали дощатые ворота, в свое время обильноизмазанные дегтем и досель хранившие бурые обличающие следы. КуреньСтепана Астахова пустовал, окна перед уходом забил хозяин досками, крышаместами ввалилась, поросла лопушатником, на дверях ржавел замок, а враскрытые ворота база, непролазно заросшего бурьяном и лебедой, заходила влюбое время поблудная скотина, ища приюта от жары или непогоды. У ТомилинаИвана падала на улицу стена хаты, держала ее врытая в землю рогатаяподпорка, видно, мстила лихому артиллеристу судьба за те немецкие ирусские домики, которые разрушил он, будучи наводчиком. И так по всем улицам и переулкам хутора. В нижнем конце лишь у ПантелеяПрокофьевича по-настоящему выглядел баз: все исправно, целостно. Но и тоне во всем. На крыше амбара попадали от ветхости жестяные петухи,скособочился амбар, некоторую бесхозяйственность мог приметить опытныйглаз. Не до всего доходили руки старика, посев уменьшился, а про остальноеуж и говорить нечего; лишь семья мелеховская не уменьшилась числом: назамену Петру и Григорию, таскавшимся по фронтам, в начале осени прошлогогода родила Наталья двойню. Ухитрилась угодить свекрам, родив мальчика идевочку. Беременность Наталья переносила болезненно, иногда целыми дняминельзя было ходить из-за мучительных болей в ногах, двигалась,приволакивая ногу, морщась, но боль терпела стойко, - на смуглом,похудевшем и счастливом лице никогда она не отражалась. В минуты, когдаособенно сводило ноги, на висках бисером проступал пот; лишь по этомудогадывалась Ильинична; качая головой, ругалась: - Ляжь ты, окаян-на-я! Что ты себя мордуешь? В ясный сентябрьский день Наталья, почувствовав приближение родов,вышла на улицу. - Ты куда это? - спросила свекровь. - В займище. Проведаю коров. Наталья торопливо вышла на хутор, оглядываясь, стоная, придерживаяруками низ живота, забралась в густую заросль дикого терна и легла. Ужестемнело, когда она задами пробралась домой. В холщовой завеске принесладвойнят. - Милушка моя! Проклятая! Что ж ты это?.. Где ж ты была? - заголосилаИльинична. - Я от стыда ушла... Батю не смела... Я чистая, маманя, и ихискупала... Возьмите... - бледнея, оправдывалась Наталья. Дуняшка кинулась за бабкой-повитухой. Дарья суетилась, застилая решето,а Ильинична, смеясь и плача, выкрикивала: - Дашка! Брось ты решето! Котята они, что ли, что ты их в решето?..Господи, да двое их! Ой господи, парнишка один!.. Натальюшка!.. Дапостелите ей!.. Пантелей Прокофьевич, услышав на базу о том, что сноха разрешиласьдвойней, вначале руками развел, потом обрадованно, потурсучив бороду,заплакал и ни с того ни с сего накричал на подоспевшую бабку-повитуху: - Брешешь, канунница! - Он тряс перед носом старухи когтистым пальцем.- Брешешь! Ишо не зараз переведется мелеховская порода! Казака с девкойподарила сноха. Вот сноха - так сноха! Господи, бож-же мой! За такую-томилость чем я ей, душеньке, отхвитаю? Урожайный был тот год: корова отелила двойню, к Михайлову дню овцыокотили по двойне, козы... Пантелей Прокофьевич, дивясь такому случаю, самс собой рассуждал: "Счастливый ноне год, накладистый! Кругом двоится. Теперича приплоду унас... ого-го!" Наталья кормила детей грудью до года. В сентябре отняла их, но неоправилась до глубокой осени; на похудевшем лице молочно блестели зубы датеплым, парным блеском светились, от худобы казавшиеся чрезмерно большими,глаза. Всю жизнь вбивала в детей, стала неряшливей к себе, все время,свободное от работы по домашности, тратила на них: мыла, стирала, вязала,штопала и часто, примостившись боком к кровати, свесив ногу, брала излюльки двойнят и, движением плеч высвобождая из просторной рубахи тугоналитые, большие бело-желтые, как дыни, груди, кормила сразу двоих. - Они тебя и так вытянули всю. Часто дюже кормишь! - И Ильиничнашлепала полные, в складках, ножонки внучат. - Корми! Не жалей молока! Тебе его не на каймак сбирать, - с ревнивойгрубоватостью вступался Пантелей Прокофьевич. В эти годы шла жизнь на сбыв - как полная вода в Дону. Скучные,томились дни и, чередуясь, проходили неприметно, в постоянной толчее, вработе, в нуждишках, в малых радостях и большой неусыпной тревоге за тех,кто был на войне. От Петра и Григория приходили из действующей армииредкие письма в конвертах, измусоленных и запятнанных почтовымиштемпелями. Последнее письмо Григория побывало в чьих-то руках: половинаписьма была аккуратно затушевана фиолетовыми чернилами, а на полях серойбумаги стоял непонятный чернильный значок. Петро писал чаще Григория и вписьмах, адресованных Дарье, грозил ей и просил бросать баловство, -видно, слухи о вольном житье жены доходили и до него. Григорий вместе списьмами пересылал домой деньги - жалованье и "крестовые", сулил в отпускприйти, но что-то не шел. Дороги братьев растекались врозь: гнула Григориявойна, высасывала с лица румянец, красила его желчью, не чаял конца войныдождаться, а Петро быстро и гладко шел в гору, получил под осеньшестнадцатого года вахмистра, заработал, подлизываясь к командиру сотни,два креста и уже поговаривал в письмах о том, что бьется над тем, чтобыпослали его подучиться в офицерскую школу. Летом с Аникушкой, приходившимв отпуск, прислал домой немецкую каску, шинель и свою фотографическуюкарточку. С серого куска картона самодовольно глядело постаревшее лицоего, торчмя стояли закрученные белесые усы, под курносым носом знакомойулыбкой щерились твердые губы. Сама жизнь улыбалась Петру, а войнарадовала, потому что открывала перспективы необыкновенные: ему ли,простому казаку, с мальства крутившему хвосты быкам, было думать обофицерстве и иной сладкой жизни... С одного лишь края являла Петрова жизньнеприглядную щербатину: ходили по хутору дурные про жену слухи. СтепанАстахов был в отпуске осенью этого года и, вернувшись в полк, бахвалилсяперед всей сотней о том, что славно пожил он с Петровой жалмеркой. Неверил Петро, слушая рассказы товарищей; темнея лицом, улыбался, говорил: - Брешет Степка! Это он за Гришку мне солит. Но однажды, случайно ли или нарочно, выходя из окопной землянки,обронил Степан вышитую утирку; следом за ним шел Петро, поднял кружевную,искусно расшитую утирку и узнал в ней рукоделье жены. Вновь в калмыцкийузелок завязалась злоба меж Петром и Степаном. Случай стерег Петро, смертьстерегла Степана - лежать бы ему на берегу Западной Двины с Петровойотметиной на черепе. Но вскоре так случилось, что пошел Степан охотникомснимать немецкую заставу и не вернулся. Рассказывали казаки, ходившие сним, будто услыхал немецкий часовой, что режут они проволочныезаграждения, кинул гранату; успели казаки прорваться к нему, кулаком сшибс ног Степан немца-часового, а подчасок выстрелил, и упал Степан. Казакизакололи подчаска, обеспамятевшего немца, сбитого Степановой кулачнойсвинчаткой, уволокли, а Степана подняли было, хотели унести, но тяжелоказался казак - пришлось бросить. Просил раненый Степан: "Братцы! Недайте пропасть! Братцы! Что ж вы меня бросаете?.." Но брызнула тут попроволоке пулеметная струя, и уползли казаки. "Станишники! Братцы!" -кричал вслед Степан, да где уж там - своя рубашка, а не чужая к телулипнет. После того как услышал Петро про Степана, полегчало, словноссадную болячку сурчиным жиром смазали, но все же решил: "Пойду в отпуск -кровь из Дашки выну! Я не Степан, так не спущу..." - подумал было убитьее, но сейчас же отверг эту мысль: "Убей гадюку, а через нее вся жизньспортится. В тюрьме сгниешь, все труды пропадут, всего лишишься..." Просторешил избить, но так, чтобы на всю жизнь отбило у бабы охоту хвосттрепать: "Глаз выбью ей, змее, - черт на нее тогда позавидует". Такпридумал Петро, отсиживаясь в окопах, неподалеку от крутоглинистого берегаЗападной Двины. Мяла деревья и травы осень, жгли их утренники, холодела земля, чернели,удлиняясь, осенние ночи. В окопах отбывали казаки наряды, стреляли понеприятелю, ругались с вахмистрами за теплое обмундирование, впроголодьели, но не выходила ни у кого из головы далекая от неласковой польскойземли Донщина. А Дарья Мелехова в эту осень наверстывала за всю голодную безмужнююжизнь. На первый день покрова Пантелей Прокофьевич проснулся, как ивсегда, раньше всех; вышел на баз и за голову ухватился: ворота, снятые спетель чьими-то озорными руками и отнесенные на середину улицы, лежалипоперек дороги. Это был позор. Ворота старик сейчас же водворил на место,а после завтрака позвал Дарью в летнюю стряпку. О чем он с ней говорил -неизвестно, но Дуняшка видела, как спустя несколько минут Дарья выскочилаиз стряпки со сбитым на плечи платком, растрепанная и в слезах. Проходямимо Дуняшки, она ежила плечи, крутые черные дуги бровей дрожали на еезаплаканном и злом лице. - Подожди, проклятый!.. Я тебе припомню! - цедила она сквозь вспухшиегубы. Кофточка на спине ее была разорвана, виднелся на белом телебагрово-синий свежий подтек. Дарья, вильнув подолом, взбежала на крыльцокуреня, скрылась в сенях, а из стряпки прохромал Пантелей Прокофьевич,злой как черт. Он на ходу складывал вчетверо новые ременные вожжи. Дуняшка услышала сиповатый отцов голос: -...Тебе, сучке, не так надо бы ввалить!.. Потаскуха!.. Порядок в курене был водворен. Несколько дней Дарья ходила тише водыниже травы, по вечерам раньше всех ложилась спать, на сочувственныевзгляды Натальи холодно улыбалась, вздергивая плечом и бровью: "Ничего,дескать, посмотрим", - а на четвертый день и произошел этот случай, окотором знали лишь Дарья да Пантелей Прокофьевич. Дарья после торжествующепосмеивалась, а старик целую неделю ходил смущенный, растерянный, будтонашкодивший кот; старухе он не сказал о случившемся, и даже на исповедиутаил от отца Виссариона и случай этот, и греховные свои мысли после него. Дело было так. Вскоре после покрова Пантелей Прокофьевич, уверовавший вокончательное исправление Дарьи, говорил Ильиничне: - Ты Дашку не милуй! Нехай побольше работы несет. За делами некогдабудет блудить-то, а то она - гладкая кобыла... У ней только что на уме -игрища да улица. С этой целью он заставил Дарью вычистить гумно, прибрать на заднем базустарые дрова, вместе с ней чистил мякинник. Уже перед вечером надумалперенести веялку из сарая в мякинник, позвал сноху: - Дарья? - Чего, батя? - откликнулась та из мякинника. - Иди, веялку перенесем. Оправляя платок, отряхиваясь от мякинной трухи, насыпавшейся заворотник кофты, Дарья вышла из дверей мякинника и через гуменные воротцапошла к сараю. Пантелей Прокофьевич, одетый в ватную расхожую куртку ирваные шаровары, хромал впереди нее. На базу было пусто. Дуняшка с матерьюпряли осенней чески шерсть, Наталья ставила тесто. За хутором рдянодогорала заря, звонили к вечерне. В прозрачном небе, в зените стояломалиновое недвижное облачко, за Доном на голых ветках седоватых тополейчерными горелыми хлопьями висели грачи. В ломкой пустозвучной тишиневечера был четок и выверенно-строг каждый звук. Со скотиньего база тектонкий запах парного навоза и сена. Пантелей Прокофьевич, покряхтывая,внес с Дарьей в мякинник вылинявшую рыже-красную веялку, установил ее вуглу, сдвинул граблями ссыпавшуюся из вороха мякину и собрался выходить. - Батя! - низким, пришептывающим голосом окликнула его Дарья. Он шагнул за веялку; ничего не подозревая, спросил: - Чего тут? Дарья в распахнутой кофте стояла лицом к нему; закинув за голову руки,поправляла волосы. На нее из щели в стене мякинника падал кровянойзакатный луч. - Тут вот, батя, что-то... Подойди-ка, глянь, - говорила она,перегибаясь набок и воровски, из-за плеча свекра, поглядывая нараспахнутую дверь. Старик подошел к ней вплотную. Дарья вдруг вскинула руки и, охватив шеюсвекра, скрестив пальцы, пятилась, увлекая его за собой, шепча: - Вот тут, батя... Тут... мягко... - Ты чегой-то? - испуганно спрашивал Пантелей Прокофьевич. Вертя головой, он попытался освободить шею от Дарьиных рук, но онапритягивала его голову к своему лицу все сильнее, дышала в бороду емугорячим ртом, смеясь, что-то шепча. - Пусти, стерва! - Старик рванулся и вплотную ощутил тугой живот снохи. Она, прижавшись к нему, упала на спину, повалила его на себя. - Черт! Сдурела!.. Пусти! - Не хочешь? - задыхаясь, спросила Дарья и, разжав руки, толкнуласвекра в грудь. - Не хочешь?.. Аль, может, не могешь?.. Так ты меня несуди!.. Так-то! Вскочив на ноги, она торопливо оправила юбку, обмела со спины мякинныеости и в упор выкрикнула ошалевшему Пантелею Прокофьевичу: - Ты за что меня надысь побил? Что ж, аль я старуха? Ты-то молодой нетаковский был? Мужа - его вот год нету!.. А мне, что ж, с кобелем, что ли?Шиш тебе, хромой! Вот на, выкуси! Дарья сделала непристойное движение и, играя бровями, пошла к дверям. Удверей она еще раз внимательно оглядела себя, стряхнула с кофты и платкапыль, сказала, не глядя на свекра: - Мне без этого нельзя... Мне казак нужен, а не хочешь - я найду себе,а ты помалкивай! Она виляющей быстрой походкой дошла до гуменных ворот, скрылась, неоглянувшись, а Пантелей Прокофьевич все стоял у рыжего бока веялки, жевалбороду и недоуменно и виновато оглядывал мякинник и концы своих латаныхчириков. "Неужели на ее стороне правда? Может, мне надо бы было с нею грехпринять?" - оглушенный происшедшим, растерянно думал он в этот миг.

VI


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.003 сек.)