|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
ЧАСТЬ ВОСЬМАЯI С юга двое суток дул теплый ветер. Сошел последний снег на полях.Отгремели пенистые вешние ручьи, отыграли степные лога и речки. На заретретьего дня ветер утих, и пали над степью густые туманы, засеребрилисьвлагой кусты прошлогоднего ковыля, потонули в непроглядной белесой дымкекурганы, буераки, станицы, шпили колоколен, устремленные ввысь вершиныпирамидальных тополей. Стала над широкой донской степью голубая весна. Туманным утром Аксинья впервые после выздоровления вышла на крыльцо идолго стояла, опьяненная бражной сладостью свежего весеннего воздуха.Преодолевая тошноту и головокружение, она дошла до колодца в саду,поставила ведро, присела на колодезный сруб. Иным, чудесно обновленным и обольстительным, предстал перед нею мир.Блестящими глазами она взволнованно смотрела вокруг, по-детски перебираяскладки платья. Повитая туманом даль, затопленные талой водою яблони всаду, мокрая огорожа и дорога за ней с глубоко промытыми прошлогоднимиколеями - все казалось ей невиданно красивым, все цвело густыми и нежнымикрасками, будто осиянное солнцем. Проглянувший сквозь туман клочок чистого неба ослепил ее холоднойсиневой; запах прелой соломы и оттаявшего чернозема был так знаком иприятен, что Аксинья глубоко вздохнула и улыбнулась краешками губ;незамысловатая песенка жаворонка, донесшаяся откуда-то из туманной степи,разбудила в ней неосознанную грусть. Это она - услышанная на чужбинепесенка - заставила учащенно забиться Аксиньино сердце и выжала из глаздве скупые слезинки... Бездумно наслаждаясь вернувшейся к ней жизнью, Аксинья испытывалаогромное желание ко всему прикоснуться руками, все оглядеть. Ей хотелосьпотрогать почерневший от сырости смородиновый куст, прижаться щекой кветке яблони, покрытой сизым бархатистым налетом, хотелось перешагнутьчерез разрушенное прясло и пойти по грязи, бездорожно, туда, где зашироким логом сказочно зеленело, сливаясь с туманной далью, озимое поле... Несколько дней Аксинья провела в ожидании, что вот-вот появитсяГригорий, но потом узнала от заходивших к хозяину соседей, что война некончилась, что многие казаки из Новороссийска уехали морем в Крым, а те,которые остались, пошли в Красную Армию и на рудники. К концу недели Аксинья твердо решила идти домой, а тут вскоре нашелсяей и попутчик. Как-то вечером в хату, не постучавшись, вошел маленькийсутулый старичок. Он молча поклонился, стал расстегивать мешковатосидевшую на нем грязную, распоротую по швам английскую шинель. - Ты что же это, добрый человек, "здравствуйте" не сказал, а нажительство располагаешься? - спросил хозяин, с изумлением разглядываянезваного гостя. А тот проворно снял шинель, встряхнул ее у порога, бережно повесил накрюк и, поглаживая коротко остриженную седую бородку, улыбаясь, сказал: - Прости, ради Христа, мил человек, но я по нынешним временам такобучен: спервоначалу разденься, а потом уж просись почивать, иначе непустят. Народ нынче грубый стал, гостям не радуется... - Куда ж мы тебя положим? Видишь, тесно живем, - уже мирнее сказалхозяин. - Мне и места-то надо с гулькин нос. Вот тут, у порога, свернусь иусну. - Ты кто же такой будешь, дедушка? Беженец? - полюбопытствовалахозяйка. - Вот-вот, беженец и есть. Бегал, бегал, до моря добег, а зараз ужоттуда потихонечку иду, приморился бегать-то... - отвечал словоохотливыйстарик, присаживаясь у порога на корточки. - А кто такой есть? Откудова? - продолжал допытываться хозяин. Старик достал из кармана большие портняжные ножницы, повертел их вруках и, все с той же не сходящей с губ улыбкой, сказал: - Вот по моему чину документ, от самого Новороссийска с нимкомандируюсь, а родом я издалека, из-за Вешенской станицы. Туда и иду,попивши в море соленой воды. - И я вешенская, дедушка, - вспыхнув от радости, сказала Аксинья. - Скажи на милость! - воскликнул старик. - Вот где станишницу довелосьповстречать! Хотя по нынешним временам это и не диковинно: мы зараз, какевреи, - рассеялись по лицу земли. На Кубани так: кинь в собаку палкой, апопадешь в донского казака. Понавтыкано их везде - не оберешься, а скольков земле зарыто - и того больше. Нагляделся я, мил люди, всякой всячины заэто отступление. Какую нужду народ трепает, и не расскажешь! Позавчерасижу на станции, рядом со мной благородная женщина в очках сидит, сквозьочки вошек на себе высматривает. А они по ней пешком идут. И вот она ихсымает пальчиками, а сама так морщится, как будто лесовую яблокураскусила. Начнет эту бедную вошку давить - еще дюжей морщится, аж всю еенаперекос берет, до того ей противно! А другой твердяк человека убивает ине морщится, не косоротится. При мне один такой молодец трех калмыковзарубил, а потом шашку вытер об конскую гриву, достал папироску, закурил,подъезжает ко мне, спрашивает: "Ты чего, дед, гляделки вылупил? Хочешь,тебе голову срублю?" - "Что ты, говорю, сынок, бог с тобой! Срубишь головумне, а тогда как же я хлеб буду жевать?" Засмеялся он и отъехал. - Человека убить иному, какой руку на этом деле наломал, легше, чем вшураздавить. Подешевел человек за революцию, - глубокомысленно вставилхозяин. - Истинное слово! - подтвердил гость. - Человек - он не скотина, ковсему привыкает. Вот я и спрашиваю у этой женщины: "Кто вы такая будете?По обличью вы словно бы не из простых". Глянула она на меня, слезойумылась. "Я - жена генерала-маера Гречихина". Вот тебе, думаю, генерал,вот тебе и маер, а вшей - как на шелудивой кошке блох! И говорю ей: "Вы,ваше превосходительство, ежли будете, извиняюсь, ваших насекомых козявоктак переводить, так вам работы до покрова хватит. И коготки всепообломаете. Давите их всех разом!" - "Как так?" - спрашивает. Я ипосоветовал ей: "Сымите, говорю, одежку, расстелите на твердом месте, ибутылкой их". Гляжу: сгреблась моя генеральша и - за водокачку, гляжу:катает по рубахе бутылку зеленого стекла, да так здорово, как, скажи, онавсю жизнь ее катала! Покрасовался я на нее и думаю: у бога всего много,напустил он козявок и на благородных людей, пущай, мол, они и ихнейсладкой кровицы пососут, не все же им трудовой кровушкой упиваться... Бог- он не Микишка! Он свое дело знает. Иной раз он подобреет к людям и дотого правильно распорядится, что лучше и не придумаешь... Без умолку болтая и видя, что хозяева слушают его с большим вниманием,портной ловко намекнул, что мог бы рассказать еще немало занимательного,но так проголодался, что поклонило его в сон. После ужина, примащиваясь спать, он спросил у Аксиньи: - А ты, станишница, долго ли думаешь тут гостить? - Собираюсь домой, дедушка. - Ну, вот и пойдем со мной вместе, все веселее будет. Аксинья охотно согласилась, и наутро, попрощавшись с хозяевами, онипокинули затерявшийся в степи поселок Ново-Михайловский. На двенадцатые сутки ночью пришли в станицу Милютинскую. Ночеватьвыпросились в большом, богатом на вид доме. Утром Аксиньин спутник решилостаться на неделю в станице, отдохнуть и залечить растертые до кровиноги. Идти дальше он не мог. В доме нашлась для него портняжная работа, инаскучавший по делу старик живо примостился у окошка, достал ножницы исвязанные веревочкой очки, проворно начал распарывать ка-кую-то ветошь. Прощаясь с Аксиньей, старый балагур и весельчак перекрестил ее инеожиданно прослезился, но тотчас же смахнул слезы, с обычной для негошутливостью сказал: - Нужда - не родная матушка, а людей роднит... Вот уж и жалко тебя...Ну, да нечего делать, ступай одна, дочушка, поводырь-то твой охромел сразуна все ноги, должно быть, накормили его где-нибудь ячменным хлебом... Да ито сказать, промаршировали мы с тобой порядочно, для моих семидесятигодков даже чересчур. Будет случай - перекажи моей старухе, что сизголубок ее жив и здоров, и в ступе его толкли, и в мялке мяли, а он всеживой, на ходу добрым людям штаны шьет и что не видно домой припожалует...Так и передай ей: старый дурак, мол, кончил отступать и наступает обратнок дому, не чает, когда до печки доберется... Еще несколько дней провела Аксинья в дороге. От Боковской доехала доТатарского на попутной подводе. Поздно вечером вошла в настежь распахнутуюкалитку своего двора, глянула на мелеховский курень и задохнулась отвнезапно подступивших к горлу рыданий... В пустой, пахнущей нежилым кухневыплакала все скопившиеся за долгое время горькие бабьи слезы, а потомсходила на Дон за водой, затопила печь, присела к столу, уронив на коленируки. Задумавшись, она не слышала, как скрипнула дверь, и очнулась, когдаИльинична, войдя, негромко сказала: - Ну, здравствуй, соседушка! Долго ж ты пропадала в чужих краях... Аксинья испуганно взглянула на нее, встала. - Ты чего воззрилась на меня и молчишь? Аль плохие вести принесла? -Ильинична медленно подошла к столу, присела на край лавки, не сводяпытливого взгляда с Аксиньиного лица. - Нет, какие же у меня вести... Не ждала я вас, задумалась что-то и неслыхала, как вы вошли... - растерянно проговорила Аксинья. - Исхудала ты, в чем и душа держится. - В тифу была... - Григорий-то наш... Он как же... Вы где с ним расстались? Живой он? Аксинья коротко рассказала. Ильинична выслушала ее, не проронив слова,под конец спросила: - Он, когда оставил тебя, не хворый поехал? - Нет, он не хворал. - И больше ты об нем ничего не слыхала? - Нет. Ильинична облегченно вздохнула: - Ну вот, спасибо на добром слове. А тут по хутору разное брешут пронего... - Что же? - чуть слышно спросила Аксинья. - Так, пустое... Всех не переслухаешь. Из хуторных один только ВанькаБесхлебнов вернулся. Он видал Гришу в Катеринодаре больного, а другим я неверю! - А что говорят, бабушка? - Прослыхали мы, что какой-то казачишка с Сингинского хутора говорил,будто зарубили Гришу красные в Новороссийском городе. Ходила я пеши вСингин - материнское-то сердце не терпит, - нашла этого казачишку. Отрексяон. И не видал, говорит, и не слыхал. Ишо слух прошел, будто посадили втюрьму и там он помер от тифу... Ильинична опустила глаза и долго молчала, рассматривая свои узловатыетяжелые руки. Обрюзгшее лицо старухи было спокойно, губы строго поджаты,но вдруг как-то сразу на смуглых скулах ее проступил вишневый румянец, имелко задрожали веки. Она взглянула на Аксинью сухими, исступленногорящими глазами, хрипло сказала: - А я не верю! Не может быть, чтобы лишилась я последнего сына! Не зачто богу меня наказывать... Мне уж и жить-то чуть осталось... Мне житьвовсе мало осталось, а горюшка и без этого через край хлебнула!.. ЖивойГриша! Сердце мое не вещует, - значит, живой он, мой родимый! Аксинья молча отвернулась. В кухне долго стояла тишина, потом ветер распахнул дверь в сени, истало слышно, как глухо ревет за Доном в тополях полая вода и потревоженноперекликаются на разливе дикие гуси. Аксинья закрыла дверь, прислонилась к печке. - Вы не печалуйтесь об нем, бабушка, - тихо сказала она. - Разве такогохворость одолеет? Он крепкий, прямо как железный. Такие не помирают. Онвсю дорогу в трескучие морозы без перчаток ехал... - О детишках-то он вспоминал? - устало спросила Ильинична. - И о вас и о детишках вспоминал. Здоровые они? - Здоровые, чего им подеется. А Пантелей Прокофич наш помер в отступе.Остались мы одни... Аксинья молча перекрестилась, про себя дивясь тому спокойствию, с какимстаруха сообщила о смерти мужа. Опираясь на стол, Ильинична тяжело встала: - Засиделась я у тебя, а на базу уж ночь. - Сидите, бабушка. - Там Дуняшка одна, надо идтить. - Поправляя платок на голове, онаоглядела кухню, поморщилась: - Дымок из печки подходит. Надо было пуститького-нибудь на жительство, когда уезжала. Ну, прощай! - И, уже взявшись задверную скобу, не глядя назад, сказала: - Обживешься - зайди к нам,проведай. Может, услышишь про Григория что - скажи. С этого дня отношения между Мелеховыми и Аксиньей круто изменились.Тревога за жизнь Григория как бы сблизила и породнила их. На следующееутро Дуняшка, увидев Аксинью во дворе, окликнула ее, подошла к плетню и,обнимая худые Аксиньины плечи, улыбнулась ей ласково и просто: - Ох, и похудела же ты, Ксюша! Одни мосольчики остались. - Похудеешь от такой жизни, - ответно улыбнулась Аксинья, не безвнутренней зависти разглядывая цветущее зрелой красотой, румяное девичьелицо. - Была у тебя мать вчера? - почему-то шепотом спросила Дуняшка. - Была. - Я так и подумала, что она к тебе пошла. Про Гришу спрашивала? - Да. - А не кричала? - Нет, твердая она старуха. Дуняшка, доверчиво глядя на Аксинью, сказала: - Лучше б она покричала, все ей легче было бы... Знаешь, Ксюша,какая-то она с этой зимы чудная стала, не такая, как раньше была. Услыхалаона про отца, я думала, что сердце у нее зайдется, испужалась страшно, аона и слезинки не выронила. Только и сказала: "Царство ему небесное,отмучился, милый мой..." И до вечеру ни с кем не гутарила. Я к ней и так исяк, а она рукой отмахивается и молчит. То-то страсти я набралась в этотдень! А вечером убрала скотину, пришла с надворья и спрашиваю у ней:"Маманя, вечерять будем, чево варить?" Отошло у нее сердце, заговорила...- Дуняшка вздохнула и, задумчиво глядя куда-то через плечо Аксиньи,спросила: - Григорий наш помер? Верно это болтают? - Не знаю, милушка. Дуняшка сбоку испытующе поглядела на Аксинью, вздохнула еще глубже. - Маманя по нем, ну, чисто, истосковалась вся! Она его иначе и незовет: "мой младшенький". И никак не верит, что его в живых нету. А тызнаешь, Ксюша, ежли она узнает, что он взаправди помер - она от тоски самапомрет. Жизнь-то от нее уж отошла, одна зацепка у ней - Григорий. Она и квнучатам какая-то нежеланная стала, и в работе - все у ней из руквалится... Ты вздумай, за один год у нас четверо в семье... Движимая состраданием, Аксинья потянулась через плетень, обнялаДуняшку, крепко поцеловала ее в щеку. - Займи матерю чем-нибудь, моя хорошая, не давай ей дюже горевать. - Чем же ее займешь? - Дуняшка вытерла кончиком платка глаза,попросила: - Зайди к нам, погутарь с ней, все ей легче будет. Нечего тебенас чураться! - Зайду как-нибудь, беспременно зайду! - Я завтра, должно, на поля поеду. Спряглись с Аникушкиной бабой, хотимхоть десятины две пшеницы посеять. Ты-то не думаешь сеять себе? - Какая я посевщица, - невесело улыбнулась Аксинья. - Не на чем, да ине к чему. Одной мне мало надо, проживу и так. - Про Степана твоего что слышно? - А ничего, - равнодушно ответила Аксинья и неожиданно для себясказала: - Я по нем не дюже сохну. - Нечаянно сорвавшееся признаниесмутило ее, и она, прикрывая смущение, торопливо сказала: - Ну, прощай,девонька, пойду в курене прибрать. Делая вид, как будто она не заметила Аксиньиного замешательства,Дуняшка глянула в сторону, сказала: - Погоди трошки, я вот что хочу тебе сказать, ты не пособишь нам вработе? Земля пересыхает, боюсь, не управимся мы, а казаков во всем хуторедвое осталось, и те калеки. Аксинья охотно согласилась, и довольная Дуняшка пошла собираться. Весь день она деятельно готовилась к выезду: с помощью Аникушкинойвдовы подсеяла зерно, кое-как подправила бороны, смазала колеса арбы,наладила сеялку. А вечером нагребла в платок очищенной пшеницы и отнеслана кладбище, посыпала могилы Петра, Натальи и Дарьи, чтобы поутруслетелись на родные могилки птицы. В детской простоте своей она верила,что веселое птичье щебетание будет услышано мертвыми и обрадует их... Только перед рассветом устанавливалась над Обдоньем тишина. Глуховорковала вода в затопленном лесу, омывая бледно-зеленые стволы тополей,мерно раскачивая потонувшие вершинки дубовых кустов и молодого осинника;шуршали наклоненные струей метелки камыша в залитых озерах; на разливе, вглухих заводях, - там, где полая вода, отражая сумеречный свет звездногонеба, стояла неподвижно, как завороженная, - чуть слышно перекликалиськазарки, сонно посвистывали чирковые селезни да изредка звучали серебряныетрубные голоса заночевавших на приволье пролетных лебедей. Иногдавсплескивала в темноте жирующая на просторе рыба; по воде, усеяннойзолотыми бликами, далеко катилась зыбкая волна, и слышалсяпредостерегающий гогот потревоженной птицы. И снова тишина окутывалаОбдонье. Но с рассветом, когда лишь чуть розовели меловые отроги гор,подымался низовой ветер. Густой и мощный, он дул против течения. По Донубугрились саженные волны, бешено клокотала вода в лесу, стонали,раскачиваясь, деревья. Ветер ревел целый день и утихал глубокой ночью.Такая погода стояла несколько дней. Над степью повисла сиреневая дымка. Земля пересыхала, приостановились вросте травы, по зяби пошли заструги. Почва выветривалась с каждым часом, ана полях хутора Татарского почти не видно было людей. Во всем хутореосталось несколько древних стариков, из отступления вернулись неспособныек труду, обмороженные и больные казаки, в поле работали одни женщины даподростки. По обезлюдевшему хутору ветер гонял пыльцу, хлопал ставнямикуреней, ворошил солому на крышах сараев. "Будем в нонешном году безхлеба, - говорили старики. - Одни бабы на полях, да и то через три дворасеют. А мертвая землица не зародит..." На другой день после выезда в поле, перед закатом солнца, Аксиньяпогнала к пруду быков. Около плотины, держа в поводу оседланную лошадь,стоял десятилетний мальчишка Обнизов. Лошадь жевала губами, с серогобархатистого храпа ее падали капли, а спешившийся ездок забавлялся: бросалв воду комки сухой глины, смотрел, как расходятся по воде круги. - Ты куда это собрался, Ванятка? - спросила Аксинья. - Харчи привозил матери. - Ну, что там в хуторе? - А ничего. Дед Герасим здо-о-о-ровенного сазана в вентери нынче ночьюпоймал. А ишо пришел из отступа Федор Мельников. Приподнимаясь на цыпочки, мальчишка взнуздал лошадь, взял в руки прядкугривы и с дьявольской ловкостью вскочил на седло. От пруда он поехал - какрассудительный хозяин - шагом, но спустя немного оглянулся на Аксинью ипоскакал так, что на спине его пузырем вздулась выцветшая голубенькаярубашонка. Пока пили быки, Аксинья прилегла на плотине и тут же решила идти вхутор. Мельников был служивый казак, и он должен был знать что-либо обучасти Григория. Пригнав быков к стану, Аксинья сказала Дуняшке: - Схожу в хутор, а завтра рано прийду. - Дело есть? - Дело. Наутро Аксинья вернулась. Она подошла к запрягавшей быков Дуняшке,беспечно помахивая хворостиной, но брови ее были нахмурены, а в углах гублежали горькие складки. - Мельников Федор пришел. Ходила, спрашивала у него про Григория.Ничего не знает, - сказала она коротко и, круто повернувшись, отошла ксеялке. После сева Аксинья принялась за хозяйство: посадила на бахче арбузы,обмазала и побелила курень, сама - как сумела - покрыла остатками соломыкрышу сарая. Дни проходили в работе, но тревога за жизнь Григория ни начас не покидала Аксинью. О Степане Аксинья вспоминала с неохотой, ипочему-то ей казалось, что он не вернется, но, когда в хутор приходилкто-либо из казаков, она сначала спрашивала: "Степана моего не видал?" - ауж потом, осторожно и исподволь, пыталась выведать что-либо о Григории.Про их связь знали все в хуторе. Даже охочие до сплетен бабы пересталисудачить о них, но Аксинья стыдилась высказывать свое чувство, и лишьизредка, когда скупой на слова служивый не упоминал про Григория, она,щуря глаза и заметно смущаясь, спрашивала: "А соседа нашего, ГригорияПантелевича, не доводилось встречать? Мать об нем беспокоится, высохлався..." Никто из хуторных казаков не видел ни Григория, ни Степана после сдачиДонской армии в Новороссийске. И только в конце июня к Аксинье зашелпробиравшийся за Дон сослуживец Степана с хутора Колундаевского. Он-то исообщил ей: - Уехал Степан в Крым, верное слово тебе говорю. Сам видал, как онгрузился на пароход. Погутарить с ним не пришлось. Давка была такая, чтопо головам ходили. - На вопрос о Григории уклончиво ответил: - Видал напристани, в погонах он был, а после не трапилось видать. Много офицеров вМоскву увезли, кто его знает, где он зараз... А неделю спустя в Татарский заявился раненый Прохор Зыков. Его привезлисо станции Миллерово на обывательской подводе. Услышав об этом, Аксиньябросила доить корову, припустила к ней телка и, на ходу покрывшисьплатком, торопливо пошла, почти побежала к зыковскому базу: "Уж Прохорзнает, уж он-то должен знать! А что, ежели скажет, что нету Гриши в живых?Как же я тогда?" - думала она дорогой и с каждой минутой все большезамедляла шаги, прижимая руку к сердцу, страшась услышать черную весть. Прохор встретил ее в горнице, широко улыбаясь, пряча за спину куцыйобрубок левой руки. - Здорово, односумка! Здорово! Живую тебя видать! А мы уж думали, чтоты дуба дала в энтом поселке. Ох, и тяжелехонько ж ты лежала... Ну, какон, тифок, прихорашивает вашего брата? А меня вот видишь, как белые-полякиобработали, в рот им дышло! - Прохор показал пустой, завязанный узломрукав защитной гимнастерки. - Жена увидала, слезьми кричит, а я ей говорю:"Не реви, дура, другим головы отрывает, и то не обижаются, а рука - экаважность! Зараз деревянные приделывают. Энта, по крайней мере, холоду небудет бояться, и обрежешь ее - кровь не пойдет". Беда, что не научился,девка, одной рукой с делами управляться. Штаны не застегну - и шабаш! Отсамого Киева до дому с расстегнутой мотней ехал. Срам-то какой! Так что тыуж извиняй, ежли непорядок за мной приметишь... Ну, проходи, садись,гостем будешь. Погутарим, пока бабы моей нету. Снарядил ее, анчихриста, засамогонкой. Муж приехал с оторванной рукой, а ей и проздравить его нечем.Все вы такие без мужьев, я вас, чертей мокрохвостых, знаю до тонкостей! - Ты бы сказал... - Знаю, скажу. Велел вот как кланяться. - Прохор шутливо поклонился,поднял голову и удивленно шевельнул бровями: - Вот тебе и раз! Чего же тыкричишь, глупая? Все вы, бабы, такие крученые-верченые. Убьют - кричат,живой остался - опять кричат. Утрись, утрись, чего рассопливилась-то?Говорю тебе, живой и здоровый, морду наел во какую! Вместе с ним вНовороссийском поступили в Конную армию товарища Буденного, вЧетырнадцатую дивизию. Принял наш Григорий Пантелевич сотню, то бишьэскадрон, я, конешно, при нем состою, и пошли походным порядком под Киев.Ну, девка, и дали мы чертей этим белым-полякам! Шли туда, ГригорийПантелевич и говорит: "Немцев рубил, на всяких там австрияках палашпробовал, неужли у поляков черепки крепше? Сдается мне, их легше рубить,чем своих - русских, как ты думаешь?" - и подмигивает мне, оскаляется.Переменился он, как в Красную Армию заступил, веселый из себя стал,гладкий, как мерин. Ну, не обошлось у нас с ним без семейного скандалу...Раз подъехал к нему и говорю шутейно: "Пора бы привалом стать, вашеблагородие - товарищ Мелехов!" Ворохнул он на меня глазами, говорит: "Тымне эти шутки брось, а то плохо будет". Вечером по какому-то делуподзывает меня, и дернул же черт меня опять обозвать его "благородием"...Как схватится он за маузер! Побелел весь, ощерился, как волк, а зубов унего полон рот, не меньше сотни. Я - коню под пузо да ходу от него. Замалым не убил, вот какой чертоломный! - Что ж он, может, в отпуск... - заикнулась было Аксинья. - И думать не моги! - отрезал Прохор. - Говорит, буду служить до техпор, пока прошлые грехи замолю. Это он проделает - дурачье делонехитрое... Возле одного местечка повел он нас в атаку. На моих глазахчетырех ихних уланов срубил. Он же, проклятый, левша сызмальства, вот он идоставал их с обеих сторон... После боя сам Буденный перед строем с нимручкался, и благодарность эскадрону и ему была. Вот он какие котелкивыкидывает, твой Пантелевич! Аксинья слушала, как в чаду... Она опомнилась только у мелеховскойкалитки. В сенях Дуняшка цедила молоко; не поднимая головы, спросила: - Ты за накваской? А я пообещала принесть, да и забыла. - Но, заглянувв мокрые от слез, сияющие счастьем глаза Аксиньи, она поняла все без слов. Прижавшись к ее плечу пылающим лицом, задыхаясь от радости, Аксиньяшептала: - Живой и здоровый... Поклон прислал... Иди же! Иди скажи матери!II К лету в Татарский возвратилось десятка три казаков из числа ходивших вотступление. В большинстве своем это были старики и служивые старшихвозрастов, а молодые и средних лет казаки, за вычетом больных и раненых,почти полностью отсутствовали. Часть их была в Красной Армии, остальные -в составе врангелевских полков - отсиживались в Крыму, готовясь к новомупоходу на Дон. Добрая половина отступавших навсегда осталась в чужих краях: иныепогибли от тифа, другие приняли смерть в последних схватках на Кубани,несколько человек, отбившись от обоза, замерзли в степи за Манычем, двоебыли захвачены в плен красно-зелеными и пропали без вести... Многихказаков недосчитывались в Татарском. Женщины проводили дни в напряженном итревожном ожидании и каждый раз, встречая коров на выгоне, подолгу стояли,вглядываясь из-под ладоней - не покажется ли на шляху, задернутом лиловойвечерней марью, запоздалый пешеход? Приходил домой какой-нибудь оборванный, обовшивевший и худой, нодолгожданный хозяин, и в хате начиналась радостная, бестолковая суета:грели воду для черного от грязи служивого, дети наперебой старалисьуслужить отцу и караулили каждое его движение, растерявшаяся от счастьяхозяйка то кидалась накрывать на стол, то бежала к сундуку, чтобы достатьчистую пару мужниного белья. А бельишко, как на грех, оказывалосьнезаштопанным, а дрожащие пальцы хозяйки никак не могли продеть нитку вигольное ушко... В эту счастливую минуту даже дворовой собаке, котораяиздали узнала хозяина и до порога бежала за ним, облизывая ему руки,разрешалось войти в дом; даже за разбитую посуду или пролитое молоко непопадало детям, и любой их проступок сходил безнаказанно... Не успевалхозяин переодеться после купанья, как уже в хату полно набивалось женщин.Приходили узнать о судьбе родных, пугливо и жадно ловили каждое словослуживого. А спустя немного какая-нибудь женщина выходила во двор, прижавладони к залитому слезами лицу, шла по проулку, как слепая, не разбираядороги, и вот уж в одном из домишек причитала по мертвому новая вдова итонко вторили ей плачущие детские голоса. Так было в те дни в Татарском:радость, вступая в один дом, вводила в другой неизбывное горе. Наутро помолодевший, чисто выбритый хозяин вставал чуть свет, оглядывалхозяйство, примечал, за что надо взяться сразу. После завтрака он ужепринимался за дело. Весело шипел рубанок или постукивал топор где-нибудьпод навесом сарая, в холодке, словно возвещая, что появились в этом дворежадные на работу, умелые мужские руки. А там, где накануне узнали о смертиотца и мужа, глухая тишина стояла в доме и на подворье. Молча лежалапридавленная горем мать, и около нее теснились, сбиваясь в кучку,повзрослевшие за одну ночь сироты-дети. Ильинична, услышав о возвращении кого-либо из хуторных, говорила: - И когда это наш прийдет! Чужие идут, а про нашего и слуху нет. - Молодых казаков не спускают, как вы не понимаете, маманя! - с досадойотвечала ей Дуняшка. - Как это - не спускают? А Тихон Герасимов? Он на год моложе Гриши. - Он же раненый, маманя! - Какой он там раненый! - возражала Ильинична. - Вчера видала его возлекузницы, ходит как по струнке. Такие раненые не бывают. - Был раненый, а зараз на поправке. - А наш мало был раненый? Все тело его в рубцах, что ж ему и поправкане нужна, по-твоему? Дуняшка всячески старалась доказать матери, что надеяться на приходГригория сейчас нельзя, но убедить в чем-либо Ильиничну было деломнелегким. - Замолчи, дура! - приказывала она Дуняшке. - Я не меньше твоего знаю,и ты ишо молода матерю учить. Говорю - должон прийти, значит, прийдет.Ступай, ступай, я с тобой и речей не хочу терять! Старуха с величайшим нетерпением ждала сына и вспоминала о нем привсяком случае. Стоило только Мишатке оказать ей неповиновение, как онатотчас грозила: "А вот погоди, анчутка вихрастый, прийдет отец, докажуему, так он тебе всыпет!" Завидев на проезжавшей мимо окон арбесвежевделанные ребра, она вздыхала и непременно говорила: "По справе сразувидно, что хозяин дома, а нашему - как, скажи, кто дорогу домойзаказал..." Никогда в жизни Ильинична не любила табачного дыма и всегдавыгоняла курцов из кухни, но за последнее время она изменилась и в этомотношении; "Сходи покличь Прохора, - не раз говорила она Дуняшке, - нехайприйдет, выкурит цигарку, а то уже тут мертвежиной воняет. Вот прийдет сослужбы Гриша, тогда у нас жилым, казачьим духом запахнет..." Каждый день,стряпая, она готовила что-нибудь лишнее и после обеда ставила чугун сощами в печь. На вопрос Дуняшки - зачем она это делает, Ильинична удивленноответила: "А как же иначе? Может, служивенький наш нынче прийдет, вот онсразу и поест горяченького, а то пока разогреешь, того да сего, а онголодный, небось..." Однажды, придя с бахчи, Дуняшка увидела висевшую нагвозде в кухне старую поддевку Григория и фуражку с выцветшим околышем.Дуняшка вопросительно взглянула на мать, и та, как-то виновато и жалкоулыбаясь, сказала: "Это я, Дуняшка, достала из сундука. Войдешь с базу,глянешь, и как-то легше делается... Будто он уже с нами..." Дуняшке опостылели бесконечные разговоры о Григории. Однажды она невытерпела, упрекнула мать: - И как вам, маманя, не надоест все об одном и том же гутарить? Вы ужеобрыдли всем с вашими разговорами. Только от вас и послышишь: Гриша даГриша... - Как это мне надоест об родном сыне гутарить? Ты народи своих, а тогдаузнаешь... - тихо ответила Ильинична. После этого она унесла из кухни к себе в горницу поддевку и фуражкуГригория и несколько дней вслух не вспоминала о сыне. Но незадолго доначала лугового покоса она сказала Дуняшке: - Вот ты серчаешь, как я вспоминаю об Грише, а как же мы будем без негожить? Об этом ты подумала, глупая? Заходит покос, а у нас и грабельникаобтесать некому... Вон как у нас все поползло, и ничему мы с тобой рахункине дадим. Без хозяина и товар плачет... Дуняшка промолчала. Она отлично понимала, что вопросы хозяйства вовсене так уж тревожат мать, что все это служит только предлогом поговорить оГригории, отвести душу. Ильинична с новой силой затосковала по сыну искрыть этого не смогла. Вечером она отказалась от ужина и, когда Дуняшкаспросила ее, - не захворала ли она? - неохотно ответила: - Старая я стала... И сердце у меня болит об Грише... Так болит, чтоничего мне не мило и глазам глядеть на свет больно... Но не Григорию пришлось хозяйствовать на мелеховском базу... Передлуговым покосом в хутор приехал с фронта Мишка Кошевой. Он заночевал удальних родственников и наутро пришел к Мелеховым. Ильинична стряпала,когда гость, вежливо постучав в дверь и не получив ответа, вошел в кухню,снял старенькую солдатскую фуражку, улыбнулся Ильиничне: - Здорово, тетка Ильинична! Не ждала? - Здравствуй. А ты кто такой мне, чтобы я тебя ждала? Нашему заборудвоюродный плетень? - грубо ответила Ильинична, негодующе глянув вненавистное ей лицо Кошевого. Нимало не смущенный таким приемом, Мишка сказал: - Так уж и плетень... Как-никак знакомые были. - Только и всего. - Да больше и не надо, чтобы зайти проведать. Я не жить к вам пришел. - Этого бы ишо недоставало, - проговорила Ильинична и, не глядя нагостя, принялась за стряпню. Не обращая внимания на ее слова. Мишка внимательно рассматривал кухню,говорил: - Зашел проведать, поглядеть, как вы живете... Не видались-то год слишним. - Не дюже по тебе соскучились, - буркнула Ильинична, яростно двигая позагнетке чугуны. Дуняшка прибирала в горнице и, заслышав Мишкин голос, побледнела,безмолвно всплеснула руками. Она вслушивалась в происходивший на кухнеразговор, присев на лавку, не шевелясь. На лице Дуняшки то вспыхивалгустой румянец, то бледность покрывала щеки так, что на тонкой горбинкеноса выступали продольные белые полоски. Она слышала, как твердо прошагалпо кухне Мишка, сел на скрипнувший под ним стул, потом чиркнул спичкой. Вгорницу потянуло папиросным дымком. - Старик, говорят, помер? - Помер. - А Григорий? Ильинична долго молчала, затем с видимой неохотой ответила: - В красных служит. Такую ж звезду на шапку нацепил, как и ты. - Давно бы надо ему нацепить ее... - Это - его дело. В голосе Мишки прозвучала явная тревога, когда он спросил: - А Евдокия Пантелевна? - Прибирается. Больно ранний ты гость, добрые-то люди спозаранок неходют. - Будешь недобрым. Соскучился, вот и пришел. Чего уж тут времявыбирать. - Ох, Михаил, не гневил бы ты меня... - Чем же я вас, тетушка, гневлю? - А тем! - Все-таки, чем же? - Вот этими своими разговорами! Дуняшка слышала, как Мишка тяжело вздохнул. Больше она не смоглавыдержать: вскочила, оправила юбку, вышла на кухню. Желтый, исхудавший донеузнаваемости, Мишка сидел возле окна, докуривал папиросу. Мутные глазаего оживились, на лице проступил чуть приметный румянец, когда он увиделДуняшку. Торопливо поднявшись, он хрипло сказал: - Ну, здравствуй! - Здравствуй... - чуть слышно ответила Дуняшка. - Ступай воды принеси, - тотчас приказала Ильинична, мельком взглянувна дочь. Мишка терпеливо ждал возвращения Дуняшки. Ильинична молчала. Молчал иМишка, потом затушил в пальцах окурок, спросил: - Чего вы лютуете на меня, тетушка? Дорогу я вам перешел или что? Ильинична повернулась от печки, словно ужаленная. - Как тебе только совесть дозволяет приходить к нам, бесстыжие твоиглаза?! - сказала она. - И ты у меня ишо спрашиваешь?! Душегуб ты... - Это какой же я душегуб? - Истинный! Кто Петра убил? Не ты? - Я. - Ну вот! Опосля этого кто же ты есть? И ты идешь к нам... садишься,как будто... - Ильинична задохнулась, смолкла, но, оправившись,продолжала: - Мать я ему или кто? Как же твои глаза на меня глядят? Мишка заметно побледнел. Он ждал этого разговора. Слегка заикаясь отволнения, он сказал: - Не с чего моим глазам зажмуряться! А ежели б Петро меня поймал, чтобы он сделал? Думаешь, в маковку поцеловал бы? Он бы тоже меня убил. Недля того мы на энтих буграх сходились, чтобы нянькаться один с другим! Нато она и война. - А свата Коршунова? Старика мирного убивать, это - тоже война? - А как же? - удивился Мишка. - Конечно, война! Знаю я этих мирных!Такой мирный дома сидит, портки в руках держит, а зла наделает больше, чеминой на позициях... Самое такие, как дед Гришака, и настраивали казаковсупротив нас. Через них и вся эта война зачалась! Кто агитацию пущалпротив нас? Они, вот эти самые мирные. А ты говоришь - "душегуб"... Тоже,нашла душегуба? Я, бывало, ягнока или поросенка не могу зарезать и зараз -знаю, что не зарежу. У меня на эту живность рука не налегает. Другие,бывало, режут - и то я уши заткну и ухожу куда-нибудь подальше, чтобы и неслыхать и не видать. - А свата... - Дался вам этот сват! - досадливо перебил Мишка. - От него пользыбыло, как от козла молока, а вреду много. Говорил ему: выходи из дому, непошел, ну и лег на том месте. Злой я на них, на этих старых чертей!Животную не могу убить, может, со зла только, а такую, вы меня извиняйте,пакость, как этот ваш сват или другой какой вражина - могу сколько угодно!На них, на врагов, какие зря на белом свете живут, у меня рука твердая! - Через эту твою твердость ты и высох весь, - язвительно сказалаИльинична. - Совесть небось точит... - Как бы не так! - добродушно улыбнулся Мишка. - Станет меня совестьточить из-за такого барахла, как этот дед. Меня лихорадка замучила,вытрепала всего начисто, а то бы я их, мамаша... - Какая я тебе мамаша? - вспыхнула Ильинична. - Сучку кличь мамашей! - Ну, ты меня не сучи! - глуховато сказал Мишка и зловеще сощурилглаза. - Я подряда не брал всего от тебя терпеть. А говорю тебе, тетка,толком: за Петра не держи на меня сердце. Сам он нашел, чего искал. - Душегуб ты! Душегуб! Ступай отсюда, зрить я тебя не могу! -настойчиво твердила Ильинична. Мишка закурил снова, спокойно спросил: - А Митрий Коршунов - сват ваш - не душегуб? А Григорий кто? Просынка-то ты молчишь, а уж он-то душегуб настоящий, без подмесу! - Не бреши! - Со вчерашнего дня не брешу. Ну, а кто он, по-твоему? Сколько он нашихзагубил, об этом ты знаешь? То-то и оно! Коли такое прозвище ты, тетушка,даешь всем, кто на войне был, тогда все мы душегубы. Все дело в том, зачто души губить и какие, - значительно сказал Мишка. Ильинична промолчала, но, видя, что гость и не думает уходить, суровосказала: - Хватит! Некогда мне с тобой гутарить, шел бы ты домой. - У меня домов, как у зайца теремов, - усмехнулся Мишка и встал. Черта с два его можно было отвадить всякими этими штучками иразговорами! Не такой уж он, Мишка, был чувствительный, чтобы обращатьвнимание на оскорбительные выходки взбесившейся старухи. Он знал, чтоДуняшка его любит, а на остальное, в том числе и на старуху, ему былонаплевать. На следующий день утром он снова пришел, поздоровался как ни в чем небывало, сел у окна, провожая глазами каждое движение Дуняшки. - Часто наведываешься... - вскользь бросила Ильинична, не отвечая наМишкино приветствие. Дуняшка вспыхнула, взглянула на мать загоревшимися глазами и опустилавзгляд, не сказав ни слова. Усмехаясь, Мишка ответил: - Не к тебе хожу, тетка Ильинична, зря ты горишь. - Лучше б ты вовсе забыл дорогу к нашему куреню. - А куда же мне идтить-то? - посерьезнев, спросил Мишка. - По милостивашего свата Митрия остался я один, как глаз у кривого, а в пустой хатебирюком не просидишь. Хочешь ты или не хочешь, тетушка, а ходить я к вамбуду, - закончил он и сел поудобнее, широко расставив ноги. Ильинична внимательно посмотрела на него. Да, пожалуй, такого не так-топросто выставить. Бычье упорство было во всей сутуловатой Мишкиной фигуре,в наклоне головы, в твердо сжатых губах... После того как он ушел, Ильинична проводила детей во двор, сказала,обращаясь к Дуняшке: - Чтобы больше и ноги его тут не ступало. Поняла? Дуняшка, не сморгнув, глянула на мать. Что-то присущее всем Мелеховымна миг появилось в бешеном прищуре ее глаз, когда она, словно откусываякаждое слово, проговорила: - Нет! Будет ходить! Не закажете! Будет! - И, не выдержав, закрыла лицопередником, выбежала в сени. Ильинична, тяжело переводя дыхание, присела к окну, долго сидела, молчапокачивая головой, устремив невидящий взгляд куда-то далеко в степь, гдесеребряная под солнцем кромка молодой полыни отделяла землю от неба. Перед вечером Дуняшка с матерью - не примирившиеся и молчаливые -ставили на огороде у Дона упавший плетень. Подошел Мишка. Он молча взял изрук Дуняшки лопату, сказал: - Мелко роешь. Ветер дунет, и опять упадет ваш плетень. - И сталуглублять ямки для стоянов, потом помог поставить плетень, приклячил его кстоянам и ушел. Утром он принес и поставил возле мелеховского крыльца дватолько что обструганных грабельника и держак на вилы; поздоровавшись сИльиничной, деловито спросил: - Траву в лугу косить думаете? Люди уже поехали за Дон. Ильинична промолчала. Вместо матери ответила Дуняшка: - Нам и переехать-то не на чем. Баркас с осени лежит под сараем,рассохся весь. - Надо бы спустить его весной на воду, - укоризненно сказал Мишка. -Может, его законопатить? Без баркаса вам будет неспособно. Дуняшка покорно и выжидающе взглянула на мать. Ильинична молча месилатесто и делала вид, будто весь этот разговор ее вовсе не касается. - Конопи есть у вас? - спросил Мишка, чуть приметно улыбаясь. Дуняшка пошла в кладовую, принесла охапку конопляных хлопьев. К обеду Мишка управился с лодкой, зашел в кухню. - Ну, стянул баркас на воду, нехай замокает. Примкните его к карше, ато как бы кто не угнал. - И снова спросил: - Так как же, тетушка, насчетпокоса? Может, пособить вам? Все одно я зараз без дела. - Вон у нее спроси. - Ильинична кивнула головой в сторону Дуняшки. - Я у хозяйки спрашиваю. - Я тут, видно, не хозяйка... Дуняшка заплакала, ушла в горницу. - Тогда прийдется пособить, - крякнув, решительно сказал Мишка. - Гдетут у вас плотницкий инструмент? Грабли хочу вам поделать, а то старые,должно, негожи. Он ушел под сарай и, посвистывая, стал выстругивать зубья на грабли.Маленький Мишатка вертелся около него, умоляюще засматривал в глаза,просил: - Дяденька Михаил, сделай мне маленькие грабли, а то мне некомусделать. Бабуня не умеет, и тетка не умеет... Один ты умеешь, ты хорошоумеешь! - Сделаю, тезка, ей-богу, сделаю, только отойди трошки, а то как бытебе стружка в глаза не попала, - уговаривал его Кошевой, посмеиваясь и сизумлением думая: "Ну до чего похож, чертенок... Вылитай батя! И глаза, иброви, и верхнюю губу также подымает... Вот это - работенка!" Он начал было мастерить крохотные детские граблишки, но закончить несмог: губы его посинели, на желтом лице появилось озлобленное и вместе стем покорное выражение. Он перестал насвистывать, положил нож и зябкошевельнул плечами. - Михайло Григорич, тезка, принеси мне какую-нибудь дерюжку, я ляжу, -попросил он. - А зачем? - поинтересовался Мишатка. - Захворать хочу. - На что? - Эх, до чего ты неотвязный, прямо как репей... Ну, пришло времязахворать, вот и все! Неси скорей! - А грабли мои? - Потом доделаю. Крупная дрожь сотрясала Мишкино тело. Стуча зубами, он прилег напринесенную Мишаткой дерюгу, снял фуражку и накрыл ею лицо. - Это ты уже захворал? - огорченно спросил Мишатка. - Готов, захворал. - А чего ты дрожишь? - Лихорадка меня трясет. - А на что зубами клацаешь? Мишка из-под фуражки одним глазом взглянул на своего маленькогодокучливого тезку, коротко улыбнулся и перестал отвечать на его вопросы.Мишатка испуганно посмотрел на него, побежал в курень. - Бабуня! Дядя Михаил лег под сараем и так дрожит, так дрожит, ажникподсигивает! Ильинична посмотрела в окно, отошла к столу и долго-долго молчала, очем-то задумавшись... - Ты чего ж молчишь, бабуня? - нетерпеливо спросил Мишатка, теребя ееза рукав кофты. Ильинична повернулась к нему, твердо сказала: - Возьми, чадунюшка, одеялу и отнеси ему, анчихристу, нехай накроется.Это лихоманка его бьет, болезня такая. Одеялу ты донесешь? - Она сноваподошла к окну, глянула во двор, торопливо сказала: - Постой, постой! Неноси, не надо. Дуняшка накрывала своей овчинной шубой Кошевого и, наклонившись, что-тоговорила ему... После приступа Мишка до сумерек возился с подготовкой к покосу. Онзаметно ослабел. Движения его стали вялы и неуверенны, но грабли Мишаткеон все же смастерил. Вечером Ильинична собрала ужинать, усадила за стол детей, не глядя наДуняшку, оказала: - Иди, кличь этого... как его... вечерять. Мишка сел за стол, не перекрестив лба, устало сгорбившись. На желтомлице его, покрытом грязными полосами засохшего пота, отражалось утомление,рука мелко вздрагивала, когда он нес ко рту ложку. Он ел мало и неохотно,изредка равнодушно оглядывая сидевших за столом. Но Ильинична с удивлениемзаметила, что потухшие глаза "душегуба" теплели и оживлялись,останавливаясь на маленьком Мишатке, огоньки восхищения и ласки на мигвспыхивали в них и гасли, а в углах рта еще долго таилась чуть приметнаяулыбка. Потом он переводил взгляд, и снова на лицо его тенью ложилосьтупое равнодушие. Ильинична стала исподтишка наблюдать за Кошевым и только тогда увидела,как страшно исхудал он за время болезни. Под серой от пыли гимнастеркойрезко и выпукло очерчивались полудужья ключиц, выступами горбились острыеот худобы углы широких плеч, и странно выглядел заросший рыжеватой щетинойкадык на ребячески тонкой шее... Чем больше всматривалась Ильинична всутулую фигуру "душегуба", в восковое лицо его, тем сильнее испытывалачувство какого-то внутреннего неудобства, раздвоенности. И вдругнепрошеная жалость к этому ненавистному ей человеку - та щемящаяматеринская жалость, которая покоряет и сильных женщин, - проснулась всердце Ильиничны. Не в силах совладать с новым чувством, она подвинулаМишке тарелку, доверху налитую молоком, сказала: - Ешь ты, ради бога, дюжей! До того ты худой, что и смотреть-то на тебятошно... Тоже, жених!III В хуторе стали поговаривать о Кошевом и Дуняшке. Одна из баб, встретивкак-то Дуняшку на пристани, спросила с откровенной издевкой: "Аль нанялаМихаила в работники? Что-то он у вас с базу не выводится..." Ильинична на все уговоры дочери упорно твердила: "Хоть не проси, неотдам тебя за него! Нету вам моего благословения!" И только когда Дуняшказаявила, что уйдет к Кошевому, и тут же стала собирать свои наряды, -Ильинична изменила решение. - Опамятуйся! - испуганно воскликнула она. - Что ж я одна с детишкамибуду делать? Пропадать нам? - Как знаете, маманя, а я посмешищем в хуторе не хочу быть, - тихопроговорила Дуняшка, продолжая выкидывать из сундука девичью свою справу. Ильинична долго беззвучно шевелила губами, потом, тяжело передвигаяноги, пошла в передний угол. - Ну что же, дочушка... - прошептала она, снимая икону, - раз уж ты такнадумала, господь с тобой, иди... Дуняшка проворно опустилась на колени. Ильинична благословила ее,сказала дрогнувшим голосом: - Этой иконой меня покойница мать благословляла... Ох, поглядел бы натебя зараз отец... Помнишь, что говорил он о твоем суженом? Видит бог, кактяжело мне... - И, молча повернувшись, вышла в сени. Как ни старался Мишка, как ни уговаривал невесту отказаться отвенчания, - упрямая девка стояла на своем. Пришлось Мишке скрепя сердцесогласиться. Мысленно проклиная все на свете, он готовился к венчанию так,как будто собирался идти на казнь. Ночью поп Виссарион потихоньку окрутилих в пустой церкви. После обряда он поздравил молодых, назидательносказал: - Вот, молодой советский товарищ, как бывает в жизни: в прошлом году высобственноручно сожгли мой дом, так сказать - предали его огню, а сегоднямне пришлось вас венчать... Не плюй, говорят, в колодец, ибо он можетпригодиться. Но все же я рад, душевно рад, что вы опомнились и обрелидорогу к церкви Христовой. Этого уже вынести Мишка не смог. Он молчал в церкви все время, стыдясьсвоей бесхарактерности и негодуя на себя, но тут яростно скосился назлопамятного попа, шепотом, чтобы не слышала Дуняшка, ответил: - Жалко, что убег ты тогда из хутора, а то бы я тебя, черт долгогривый,вместе с домом спалил! Понятно тебе, ну? Ошалевший от неожиданности поп, часто моргая, уставился на Мишку, а тотдернул свою молодую жену за рукав, строго сказал: "Пойдем!" - и, громкотопая армейскими сапогами, пошел к выходу. На этой невеселой свадьбе не пили самогонки, не орали песен. ПрохорЗыков, бывший на свадьбе за дружка, на другой день долго отплевывался ижаловался Аксинье: - Ну, девка, и свадьба была! Михаил в церкви что-то такое ляпнул попу,что у старика и рот набок повело! А за ужином, видала, что было? Жаренаякурятина да кислое молоко... хотя бы капелюшку самогонки выставили, черти!Поглядел бы Григорий Пантелевич, как сеструшку его просватали!.. За головувзялся бы! Нет, девка, шабаш! Я теперича на эти новые свадьбы не ходок. Насобачьей свадьбе и то веселей, там хоть шерсть кобели один на одном рвут,шуму много, а тут ни выпивки, ни драки, будь они, анафемы, прокляты!Веришь, до того расстроился опосля этой свадьбы, что всю ночь не спал,лежал, чухался, как, скажи, мне пригоршню блох под рубаху напустили... Со дня, когда Кошевой водворился в мелеховском курене, все в хозяйствепошло по-иному: за короткий срок он оправил изгородь, перевез и сложил нагумне степное сено, искусно завершив обчесанный стог; готовясь к уборкехлеба, заново переделал полок и крылья на лобогрейке, тщательно расчистилток, отремонтировал старенькую веялку и починил конскую упряжь, так каквтайне мечтал променять пару быков на лошадь, и не раз говорил Дуняшке:"Надо нам обзаводиться лошадью. Оплаканная езда на этих клешнятыхапостолах". В кладовой он как-то случайно обнаружил ведерко белил иультрамарин и тотчас же решил покрасить серые от ветхости ставни.Мелеховский курень словно помолодел, глянув на мир ярко-голубымиглазницами окон. Ретивым хозяином оказался Мишка. Несмотря на болезнь, он работал непокладая рук. В любом деле ему помогала Дуняшка. За недолгие дни замужней жизни она заметно похорошела и как будтораздалась в плечах и бедрах. Что-то новое появилось в выражении ее глаз, впоходке, даже в манере поправлять волосы. Исчезли ранее свойственные ейнеловкая угловатость движений, ребяческая размашистость и живость.Улыбающаяся и притихшая, она смотрела на мужа влюбленными глазами и невидела ничего вокруг. Молодое счастье всегда незряче... А Ильинична с каждым днем все резче и больнее ощущала подступавшее кней одиночество. Она стала лишней в доме, в котором прожила почти всю своюжизнь. Дуняшка с мужем работали так, словно на пустом месте создавалисобственное гнездо. С ней они ни о чем не советовались и не спрашивали еесогласия, когда предпринимали что-либо по хозяйству; как-то не находилосьу них и ласкового слова к старухе. Только садясь за стол, ониперебрасывались с ней несколькими незначащими фразами, и снова Ильиничнаоставалась одна со своими невеселыми мыслями. Ее не радовало счастьедочери, присутствие чужого человека в доме - а зять по-прежнему оставалсядля нее чужим - тяготило. Сама жизнь стала ей в тягость. За один годпотеряв столько близких ее сердцу людей, она жила, надломленнаястраданием, постаревшая и жалкая. Много пришлось испытать ей горя,пожалуй, даже слишком много. Она была уже не в силах сопротивляться ему ижила, исполненная суеверного предчувствия, что смерть, так частоповадившаяся навещать их семью, еще не раз переступит порог старогомелеховского дома. Примирившись с замужеством Дуняшки, Ильинична хотелалишь одного: дождаться Григория, передать ему детей, а потом навсегдазакрыть глаза. За свою долгую и трудную жизнь она выстрадала это право наотдых. Нескончаемо тянулись длинные летние дни. Жарко светило солнце. НоИльиничну уже не согревали колючие солнечные лучи. Она подолгу сидела накрыльце, на самом припеке, неподвижная и безучастная ко всему окружающему.Это была уже не прежняя хлопотливая и рачительная хозяйка. Ей ничего нехотелось делать. Все это было ни к чему и казалось теперь ненужным инестоящим, да и сил не хватало, чтобы трудиться, как в былые дни. Часторассматривала свои раздавленные многолетней работой руки, мысленноговорила: "Вот уж и отработались мои ручушки... Пора на покой... Зажиласья, хватит... Только бы дождаться Гришеньку..." Лишь однажды к Ильиничне вернулась, и то ненадолго, прежняяжизнерадостность. По пути из станицы зашел Прохор, еще издали крикнул: - Магарыч станови, бабка Ильинична! Письмо от сына доставил! Старуха побледнела. Письмо в ее представлении неизбежно связывалось сновым несчастьем. Но когда Прохор прочитал коротенькое письмо, наполовинусостоявшее из поклонов родным и лишь в конце содержавшее приписку о том,что он, Григорий, постарается к осени прийти на побывку, - Ильинична долгоничего не могла сказать от радости. По коричневому лицу ее, по глубокимморщинам на щеках катились мелкие, как бисер, слезинки. Понурив голову,она вытирала их рукавом кофты, шершавой ладонью, а они все сбегали по лицуи, капая на завеску, пестрили ее, словно частый теплый дождь. Прохор не точто недолюбливал - он прямо-таки не переносил женских слез, поэтому-то он,морщась с нескрываемой досадой, сказал: - Эк тебя развезло, бабушка! Сколь много у вашего брата, у баб, этоймокрости... Радоваться надо, а не кричать. Ну, пошел я, прощевай!Приятности мне мало на тебя глядеть. Ильинична спохватилась, остановила его. - За такую-то весточку, милушка ты мой... Как же это я так... Постой-каугощу тебя... - бессвязно бормотала она, доставая из сундука хранившуюся сдавних пор бутылку самогона. Прохор присел, разгладил усы. - Ты-то выпьешь со мной на радостях? - спросил он. И тотчас же стревогой подумал: "Ну, вот и опять дернул меня черт за язык! Как раз ишовлипнет в часть, а там этой самогонки на одну понюшку..." Ильинична отказалась. Она бережно свернула письмо, положила его набожницу, но, видно, передумав, снова взяла, подержала в руках и сунула запазуху, крепко прижала к сердцу. Дуняшка, вернувшись с поля, долго читала письмо, потом улыбнулась,вздохнула: - Ох, хотя бы он поскорей пришел! А то вы, маманя, и на себя непохожистали. Ильинична ревниво отобрала у нее письмо, опять спрятала за пазуху и,улыбаясь, глядя на дочь прижмуренными лучистыми глазами, сказала: - Обо мне и собаки не брешут, уж какая есть, а вот младшенький-товспомнил про матерю! Как он пишет-то! По отчеству, Ильиничной,повеличал... Низко кланяюсь, пишет, дорогой мамаше и еще дорогим деткам, ипро тебя не забыл... Ну чего смеешься-то? Дура ты, Дуняшка, чистая дура! - Так уж, маманя, и улыбнуться мне нельзя! Куда это вы собираетесь? - На огород пойду, подобью картошку. - Я сама завтра схожу, сидели бы дома. То вы жалуетесь, что хвораете, ато и дела враз нашли. - Нет, я пойду... Радость у меня, хочу одна побыть, - призналасьИльинична и по-молодому проворно покрылась платком. По пути на огород она зашла к Аксинье, сначала для приличия поговорилао посторонних делах, а потом достала письмо. - Прислал письмецо наш, порадовал матерю, сулится на побывку прийтись.На-кось, соседушка, почитай, и я ишо разок послухаю. С той поры Аксинье часто приходилось читать это письмо. Ильиничнаприходила к ней по вечерам, доставала тщательно завернутый в платочекжелтый конверт, вздыхая, просила: - Почитай-ка, Аксиньюшка, что-то мне нынче так темно на сердце, и восне его видела маленьким, таким, как он ишо в школу ходил... Со временем буквы, написанные чернильным карандашом, слились, и многихслов вовсе нельзя было разобрать, но для Аксиньи это не составлялозатруднения: она так часто читала письмо, что заучила его наизусть. Ипосле, когда тонкая бумага уже превратилась в лохмотья, Аксинья беззапинки рассказывала все письмо до последней строчки. Недели две спустя Ильинична почувствовала себя плохо. Дуняшка былазанята на молотьбе, и отрывать ее от работы Ильинична не хотела, но самастряпать не могла. - Не встану я нынче. Уж ты как-нибудь одна управляйся, - попросила онадочь. - А что у вас болит, маманя? Ильинична разгладила сборки на своей старенькой кофте, - не поднимаяглаз, ответила: - Все болит... Кубыть, все у меня в середке отбито. Смолоду, бывало,покойничек отец твой разгневается и зачнет меня бить... А кулачья-то унего были железные... По неделе лежала замертво. Вот так и зараз: все уменя ломит, будто избитая я... - Может, за фельдшером послать Михаила? - На что он нужен, как-нибудь встану. Ильинична на другой день действительно поднялась, походила по двору, нок вечеру снова слегла. Лицо ее слегка припухло, под глазами появилисьотечные мешки. За ночь она несколько раз, опираясь на руки, приподнималаголову с высоко взбитых подушек, часто дышала - ей не хватало дыхания.Потом удушье прошло. Она могла спокойно лежать на спине и даже вставать спостели. Несколько дней провела в состоянии какой-то тихой отрешенности ипокоя. Ей хотелось быть одной, и когда приходила проведать ее Аксинья, онаскупо отвечала на вопросы и облегченно вздыхала, когда та уходила. Онарадовалась, что детишки большую часть дня проводят во дворе и что Дуняшкаредко заходит и не тревожит ее всякими вопросами. Она уже не нуждалась нив чьем сочувствии и утешении. Пришла такая пора, когда властнопотребовалось остаться одной, чтобы вспомнить многое из своей жизни. Иона, полузакрыв глаза, часами лежала, не шевелясь, только припухшие пальцыее перебирали складки одеяла, и вся жизнь проходила перед ней за эти часы. Удивительно, как коротка и бедна оказалась эта жизнь и как много в нейбыло тяжелого и горестного, о чем не хотелось вспоминать. Почему-то чащевсего в воспоминаниях, в мыслях обращалась она к Григорию. Быть может,потому, что тревога за его судьбу не покидала ее все годы с начала войны ивсе, что связывало теперь ее с жизнью, заключалось только в нем. Или жетоска по старшему сыну и мужу притупилась, выветрилась со временем, но оних, о мертвых, она вспоминала реже, и виделись они ей как бы сквозь серуютуманную дымку. Она неохотно вспоминала молодость, замужнюю свою жизнь.Все это было просто ненужно, ушло так далеко и не приносило ни радости, ниоблегчения. И, возвращаясь к прошлому в последних воспоминаниях, онаоставалась строгой и чистой. А вот "младшенький" вставал в памяти спредельной, почти осязательной яркостью. Но стоило ей подумать о нем, каксейчас же она начинала слышать свое учащенное сердцебиение. Потомподступало удушье, лицо ее чернело, и она подолгу лежала в беспамятстве,но, отдышавшись, снова думала о нем. Не могла же она забыть своегопоследнего сына... Однажды Ильинична лежала в горнице. За окном сияло полуденное солнце.На южной окраине неба в ослепительной синеве величественно плыли белые,вздыбленные ветром облака. Глухо тишину нарушал лишь монотонный,усыпляющий звон кузнечиков. Снаружи под самым окном сохранилась невыжженная солнцем, прижавшаяся к фундаменту трава - полуувядшая лебедавперемешку с овсюгом и пыреем, - в ней-то, найдя себя приют, и заливалиськузнечики. Ильинична прислушалась к их неумолчному звону, уловилапроникший в горницу запах нагретой солнцем травы, и перед глазами ее намиг, как видение, возникли опаленная солнцем августовская степь,золотистая пшеничная стерня, задернутое сизой мглой жгуче-синее небо... Она отчетливо видела быков, пасущихся на полынистой меже, арбу сраскинутым над ней пологом, слышала трескучий звон кузнечиков, вдыхалаприторно-горький запах полыни... Она увидела и себя - молодую, рослую,красивую... Вот она идет, спешит к стану. Под ногами ее шуршит, покалываетголые икры стерня, горячий ветер сушит на спине мокрую от пота, вобраннуюв юбку рубаху, обжигает шею. Лицо ее полыхает румянцем, от прилива кровитонко звенит в ушах. Она придерживает согнутой рукой тяжелые, тугие,налитые молоком груди и, заслышав захлебывающийся детский плач, прибавляетшагу, на ходу расстегивает ворот рубахи. Обветренные губы ее дрожат и улыбаются, когда она достает изподвешенной к арбе люльки крохотного смуглого Гришатку. Придерживая зубамимокрый от пота гайтан нательного крестика, она торопливо дает ему грудь,сквозь стиснутые зубы шепчет: "Милый ты мой, сыночек! Расхорош ты мой!Уморила тебя с голоду мать..." Гришатка, все еще обиженно всхлипывая,сосет и больно прихватывает зубенками сосок. А рядом стоит, отбивает косу,молодой черноусый Гришаткин отец. Из-под опущенных ресниц она видит егоулыбку и голубые белки усмешливых глаз... Ей трудно дышать от жары, потстекает со лба и щекочет щеки, и меркнет, меркнет свет перед глазами... Она очнулась, провела рукой по мокрому от слез лицу и после долголежала, мучаясь от жесточайшего приступа удушья, временами впадая вбеспамятство. С вечера, когда Дуняшка с мужем уснули, она собрала последние остаткисил, встала, вышла во двор. Аксинья, допоздна разыскивавшая пропавшую изтабуна корову, возвращалась домой и видела, как Ильинична, медленноступая, покачиваясь, прошла на гумно. "Зачем это она, хворая, туда пошла?"- удивилась Аксинья и, осторожно пройдя к граничившему с мелеховскимгумном плетню, заглянула на гумно. Светил полный месяц. Со степи набегалветерок. От прикладка соломы на голый, выбитый каменными катками токложилась густая тень. Ильинична стояла, придерживаясь руками за изгородь,смотрела в степь, туда, где, словно недоступная далекая звездочка, мерцалразложенный косарями костер. Аксинья ясно видела озаренное голубым луннымсветом припухшее лицо Ильиничны, седую прядь волос, выбившуюся из-подчерной старушечьей шальки. Ильинична долго смотрела в сумеречную степную синь, а потом негромко,как будто он стоял тут же возле нее, позвала: - Гришенька! Родненький мой! - Помолчала и уже другим, низким и глухимголосом сказала: - Кровинушка моя!.. Аксинья вся содрогнулась, охваченная неизъяснимым чувством тоски истраха, и, резко отшатнувшись от плетня, пошла к дому. В эту ночь Ильинична поняла, что скоро умрет, что смерть уже подошла кее изголовью. На рассвете она достала из сундука рубаху Григория, свернулаи положила под подушку; приготовила и свое, смертное, во что ее должныбыли обрядить после последнего вздоха. Утром Дуняшка, как всегда, зашла проведать мать. Ильинична досталаиз-под подушки аккуратно свернутую рубаху Григория, молча протянула ееДуняшке. - Что это? - удивленно спросила Дуняшка. - Гришина рубаха... Отдай мужу, нехай носит, на нем его старая-то,небось, сопрела от пота... - чуть слышно проговорила Ильинична. Дуняшка увидела лежавшие на сундуке черную материну юбку, рубаху иматерчатые чирики - все, что надевают на покойниц, провожая их в дальнийпуть, - увидела и побледнела: - Что это вы, маманюшка, смертное приготовили? Приберите его, радиХриста! Господь с вами, рано вам об смерти думать. - Нет, пора мне... - прошептала Ильинична. - Мой черед... Детишекбереги, соблюдай, пока Гриша возвернется... А я уж его, видно, недождуся... Ох, не дождуся! Чтобы Дуняшка не видела ее слез, Ильинична отвернулась к стене изакрыла лицо платком. Через три дня она умерла. Сверстницы Ильиничны обмыли ее тело, обрядилив смертное, положили на стол в горнице. Вечером Аксинья пришла попрощатьсяс покойной. Она с трудом узнала в похорошевшем и строгом лице мертвоймаленькой старушки облик прежней гордой и мужественной Ильиничны.Прикоснувшись губами к желтому холодному лбу покойной, Аксинья заметилазнакомую ей непокорную, выбившуюся из-под беленького головного платочкаседую прядь волос и крохотную круглую, совсем как у молодой, раковинкууха. С согласия Дуняшки Аксинья увела детей к себе. Она накормила их -молчаливых и напуганных новой смертью, - уложила спать с собой. Странноечувство испытывала она, обнимая прижавшихся к ней с обеих сторон,притихших детишек родного ей человека. Вполголоса она стала рассказыватьим слышанные в детстве сказки, чтобы хоть чем-нибудь развлечь их, увестиот мысли о мертвой бабушке. Тихо, нараспев, досказывала она сказку обедном сиротке Ванюшке: Гуси-лебеди, Возьмите меня На белы крылышки, Унесите меня На родимую На сторонушку... И не успела закончить сказку, как услышала ровное мерное дыханиедетишек. Мишатка лежал с краю, плотно прижавшись лицом к ее плечу. Аксиньядвижением плеча осторожно поправила его запрокинувшуюся голову и вдругощутила на сердце такую безжалостную, режущую тоску, что горло ееперехватила спазма. Она заплакала тяжело и горько, вздрагивая отсотрясавших ее рыданий, но она даже не могла вытереть слез: на руках ееспали дети Григория, а ей не хотелось их будить.IV Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.004 сек.) |